Мадмуазель Клод
Перевод Н. Казаковой
Только сев писать эту историю, я начал с того, что, мол, мадмуазель Клод шлюха. Да, конечно, она шлюха, и я не собираюсь убеждать вас в обратном, но речь сейчас не о том: уж коли мадмуазель Клод шлюха, то как прикажете называть всех прочих женщин, с которыми мне доводилось встречаться? Сказать о ней «шлюха» – значит не сказать ничего. Мадмуазель Клод – больше чем шлюха. Я не знаю, как ее назвать. Может быть, просто – мадмуазель Клод? Soit.
У нее была тетка, которая не ложилась спать, каждый вечер ожидая ее возвращения. По правде говоря, мне с трудом верилось в существование какой-то тетки. Какая, к черту, тетка? Скорее всего, это был ее maquereau. И в конце концов, какое мне дело? Однако, признаюсь, меня раздражал этот некто, поджидающий ее, в любой момент готовый отвесить ей оплеуху за то, что мало заработала. И какой бы нежной и любящей она ни была (а надо сказать, Клод знала толк в любви), воображение рисовало передо мной образ низколобого невежественного ублюдка, которому достанется лучшее из того, что она может предложить. Никогда не питайте иллюзий относительно шлюхи: пускай она щедра и податлива, пускай ее одарят тысячефранковой бумажкой (хотя таких дураков надо поискать) – всегда найдется субъект, которому она будет по-своему верна, и то, что удалось урвать вам, – не более чем аромат того цветника, в котором лучший букет сорвет этот более удачливый садовник. Будьте уверены, все сливки достанутся ему.
Вскоре выяснилось, что мои терзания напрасны. Никакого maquereau у Клод не было. Первый maquereau в ее жизни – я. Хотя мне это слово совсем не подходило. Сутенер – так будет точнее, – и этим все сказано. Отныне я ее сутенер. О’кей.
Я хорошо помню, как впервые привел ее к себе, – я вел себя как последний идиот. Когда дело касается женщин, я всегда веду себя как идиот. Беда в том, что я их обожаю, а женщины не хотят, чтобы их обожали. Они хотят… ну да ладно, как бы то ни было, в первую ночь, хотите верьте, хотите нет, я вел себя так, будто никогда в жизни не спал с женщиной. До сих пор не понимаю почему. Но именно так все и было.
Помню тот момент, когда она стояла, не раздеваясь, возле моей постели и смотрела на меня, словно ожидая, что я что-нибудь предприму. Меня всего трясло. Меня начало трясти, как только мы вышли из кафе. Едва касаясь, я поцеловал ее – кажется, в губы, а может, попал в бровь, – я так часто поступаю… с незнакомыми женщинами. Почему-то мне казалось, что она делает мне величайшее одолжение… И шлюха порой может пробудить в мужчине такое чувство. Но, как я уже сказал, Клод была не просто шлюхой.
Не снимая шляпки, она подошла к окну, закрыла его, опустила шторы. Потом искоса взглянула на меня, улыбнулась и произнесла что-то о том, что пора бы и раздеться. Пока она возилась возле биде, я мучительно стягивал с себя одежду. Я волновался, как школьник. Я не хотел смущать ее своим нетерпеливым взглядом, поэтому тупо топтался возле письменного стола, перекладывал бумажки, сделал несколько абсолютно бессмысленных записей, накрыл чехлом пишущую машинку. Когда я обернулся, она стояла в одной сорочке возле умывальника и вытирала ноги.
– Ложись скорей! – сказала она, не прекращая своего занятия. – Надо согреть постель.
Все было так естественно, что моя неловкость и смущение стали потихоньку проходить. Ее чулки были аккуратно сложены, на поясе висело нечто напоминавшее сбрую (впрочем, вскоре это нечто плавно опустилось на спинку стула).
В комнате было довольно прохладно. Уютно прижавшись, мы молча лежали, согревая друг друга, молчание грозило затянуться. Одной рукой я обнимал ее за шею, другой крепко прижимал к себе. В ее глазах стояло то самое ожидание, которое я заметил, едва мы переступили порог комнаты. Меня опять затрясло. Из головы разом вылетели все французские слова.
Не помню, говорил ли я, что люблю ее. Наверное, говорил. Даже если и говорил, то она наверняка немедленно забыла об этом. Когда она собралась уходить, я протянул ей экземпляр «Афродиты» – она не читала ее – и пару шелковых чулок, купленных для кого-то другого. Я заметил, что чулки ей понравились.
Когда мы встретились вновь, я уже переехал в другой отель. Она с любопытством огляделась и с одного взгляда поняла, что дела мои идут неважно. Она простодушно осведомилась, хорошо ли я питаюсь.
– Тебе нельзя тут оставаться надолго. Здесь слишком уныло.
Может, она и не произнесла слова «уныло», но я знал, что именно это она и имела в виду. Здесь и вправду царило уныние. Мебель разваливалась, подоконник растрескался, ковер истрепался и нуждался в чистке, в кране не было воды. Освещение было слишком тусклым, тусклый желтый свет падал на покрывало, придавая ему несвежий, слегка заплесневевший вид.
Ночью она вдруг решила сделать вид, будто ревнует меня.
– У тебя есть еще кто-то, кого ты любишь.
– Нет, больше никого.
– Тогда поцелуй меня, – попросила она и пылко прильнула ко мне, ее жаркое тело вздрагивало и трепетало; я погружался в горячее тепло ее плоти, купался в ней… нет, не купался, а утопал в неге и блаженстве.
Потом мы немного поболтали о Пьере Лоти и о Стамбуле. Она призналась, что хотела бы когда-нибудь попасть туда. Я согласился, сказав, что и сам не прочь побывать там. Неожиданно она произнесла, – кажется, это прозвучало так: «У тебя есть душа». Я не нашелся что ответить, – наверное, я был слишком счастлив. Когда шлюха говорит, что у вас есть душа, это кое-что значит. Не часто шлюхи пускаются в рассуждения о душе.
Но на этом чудеса не кончились. Она отказалась взять у меня деньги.
– Ты не должен думать о деньгах, – заявила она. – Мы же теперь друзья. К тому же ты так беден…
Она не позволила мне встать, чтобы проводить ее домой. Достав из сумочки несколько сигарет, она высыпала их на столик возле кровати. Одну сунула мне в рот и щелкнула подаренной кем-то бронзовой зажигалкой. Потом наклонилась поцеловать меня на прощание. Я взял ее за руку:
– Клод, vous etes presque un ange.
– Ah non! – поспешно ответила она, и в ее глазах промелькнула боль. А может, страх.
Это «presque», уверен, всегда и губило Клод. Я сразу ощутил это. Потом я написал ей письмо, лучшее из когда-либо написанных мною, несмотря на отвратительный французский. Мы прочли его вместе в том кафе, где обычно встречались. Я уже сказал, что мой французский был чудовищным, за исключением тех строк, которые я позаимствовал у Поля Валери. Когда она дошла до них, то на мгновение задумалась. «Как красиво! – воскликнула она. – Правда, очень здорово!» С этими словами она лукаво посмотрела на меня и стала читать дальше. Дураку понятно, что вовсе не Валери так растрогал ее. Он тут ни при чем. Она расчувствовалась из-за той сладкой чуши, которая была там написана. Я ведь разливался соловьем, неимоверно разукрасив свое послание всеми утонченностями и изысками, какие только были доступны моему перу. Правда, когда мы дочитали до конца, я ощутил некоторую неловкость. Пóшло и недостойно пытаться воздействовать на ближнего такими дешевыми приемами. Не то чтобы я был неискренен, но, когда первый порыв прошел, я понял – не знаю, как сказать лучше, – что мой опус больше походил на литературное упражнение, нежели на объяснение в любви. Сильнее прежнего переживал я собственное ничтожество, когда потом, сидя со мной рядом на постели, Клод вновь и вновь перечитывала письмо, на этот раз беззастенчиво пеняя мне за грамматические ошибки. Я не скрывал своего раздражения, и она немного обиделась. Но все равно она была счастлива. Она сказала, что навсегда сохранит письмо.
На рассвете она снова покинула меня. Опять эта тетка. Я уже почти смирился с ее существованием. В конце концов, если тетя окажется кем-нибудь еще, вскоре я узнаю об этом. Клод была никудышной притворщицей и не умела лгать; и потом, весь этот сладкий бред… слишком уж глубоко он запал ей в душу…
Я лежал без сна, думая о ней. Какой кайф я ловил от этой женщины! Maquereau! Он тоже занимал мои мысли, но, скорее, по инерции. Клод! Я думал только о ней и о том, как сделать ее счастливой. Испания… Капри… Стамбул… Я представлял, как она томно и лениво нежится на солнце, бросает хлебные крошки голубям, смотрит, как они плескаются в лужах, или просто лежит в гамаке с книжкой в руках, с книжкой, которую я посоветовал ей прочитать. Бедняжка, она наверняка не была нигде дальше Версаля. Я представлял себе выражение ее лица, когда мы будем садиться в поезд и потом, когда окажемся возле какого-нибудь фонтана… в Мадриде или Севилье. Я почти физически ощущал тепло от соприкосновения наших тел; когда мы идем куда-нибудь, она совсем близко, она с каждым шагом теснее и теснее прижимается ко мне, она всегда рядом, поскольку не знает, что делать одной; и пусть затея была бредовой, пусть она была заранее обречена, она мне понравилась. Это во сто крат лучше, чем связаться с молоденькой чертовкой, какой-нибудь легкомысленной сучкой, которая мечтает от тебя отделаться, даже лежа с тобой в постели. Нет, в Клод я был уверен. Возможно, когда-нибудь все это надоест и наскучит – но ведь это потом… потом. Хорошо все-таки, что запал именно на шлюху. На верную, преданную шлюху! Бог ты мой, если бы меня кто-нибудь сейчас услышал, то решил бы, что я спятил.
Я все продумал самым тщательным образом: отели, где мы будем останавливаться, платья, которые она будет носить, наши разговоры… все… абсолютно все… Она наверняка католичка, но плевал я на это. По правде говоря, мне это даже нравилось. Лучше ходить к мессе, чем притворно умиляться архитектуре и прочей ерунде. Если она захочет, я обращусь в католичество… один черт! Я сделаю все, о чем она попросит, – лишь бы доставить ей радость. Интересно, есть ли у нее ребенок – как у большинства таких женщин. Подумать только, ребенок Клод! Похоже, я уже любил его больше, чем если бы он был моим собственным. Ну конечно, у нее должен быть ребенок – уж я-то позабочусь! Придет время, я знаю, когда у нас будет большая комната с балконом, с которого открывается вид на реку, и цветы на подоконнике, и будут петь птицы. Воображаю себя идущим по улице с птичьей клеткой в руке! О’кей. Все равно, лишь бы Клод была счастлива! Но река – там должна быть река! Я обожаю реки! Помню, как-то в Роттердаме… Как подумаешь об этих утренних пробуждениях, когда в окна льется солнечный свет, а рядом с тобой лежит преданная тебе шлюха, которая любит тебя, любит до кончика мизинца, до умопомрачения, и птички поют, и стол накрыт, а она умывается, причесывается, и все мужчины, которые были с ней до тебя, а сейчас – ты, только ты, баржи, проплывающие мимо, их корпуса и мачты, этот чертов поток человеческой жизни, текущий через тебя, через нее, через всех, бывших до тебя и после, тебя, цветы, птицы, солнце и аромат, который душит, уничтожает. Господи! Посылай мне шлюх всегда, ныне и во веки веков!
Я предложил Клод съехаться, но она ответила отказом. Для меня это было ударом. Я знаю, что причина кроется не в моей бедности, – Клод в курсе моих финансовых дел, она знает и о том, что я пишу книгу, и о многом другом. Нет, дело не в этом, должна существовать более веская причина. Но она не собирается меня посвящать в нее.
И потом вот еще что – я стал вести слишком праведную жизнь. Подолгу гуляю один, пишу то, что не имеет никакого отношения к моей книге. Мне кажется, что я один во всей вселенной, что моя жизнь обрела законченную, завершенную форму, форму статуи. Только я даже не помню имени создателя. И чувствую, что все мои действия словно вдохновляются кем-то свыше, будто мое единственное предназначение в том, чтобы творить добро. Я не ищу ничьего одобрения.
Я отверг всякую благотворительность со стороны Клод. Я веду строгий учет всего, что задолжал ей. Ты очень погрустнела за эти дни, Клод. Иногда я вижу ее на terrasse, и, могу поклясться, в ее глазах стоят слезы. Она любит меня. Любит безнадежно, до отчаяния, до безумия. Часами может сидеть на terrasse. Иногда я веду ее куда-нибудь, потому что мне больно видеть ее такой несчастной, видеть, как она ждет, ждет, ждет… Я даже рассказал о ней своим друзьям, вроде как подсунул ее им. Все лучше, чем смотреть, как она сидит и ждет, ждет… О чем она думает, когда сидит вот так, одна-одинешенька?
Интересно, что произойдет, если в один прекрасный день я подойду к ней и вытащу тысячефранковый банкнот? Просто возьму и подойду, когда она сидит, тоскливо глядя перед собой, и скажу: «Voici quelque chose que j’ai oublie l’autre jour». Порой, когда мы лежим вместе и возникает долгое, заполняющее собой все молчание, она говорит: «Que pensez-vous mainten-ant?» И я всегда отвечаю одинаково: «Rien!» Хотя на самом деле я думаю: «Voici quelque chose que…» Это одна из прелестей – или издержек l’amour à credit.
Когда она уходит, колокола разражаются неистовым звоном. Она примиряет меня с самим собой, вносит в мою душу мир и покой. Я лежу, откинувшись на подушках, и блаженно затягиваюсь легкой сигаретой, конечно тоже оставленной ею. Мне не о чем беспокоиться. Если бы у меня была вставная челюсть, я уверен, Клод бы не преминула опустить ее в стакан, что стоит на столике возле кровати, рядом со спичками, будильником и прочей дребеденью. Мои брюки аккуратно сложены, шляпа и пальто висят на вешалке у двери. Все на своем месте. Восхитительно! Если вам в спутницы досталась шлюха, считайте себя обладателем бесценного клада…
И наконец, самое прекрасное в том, что вам все это не перестает нравиться. Поразительное, мистическое ощущение, а мистика в том, что чувствуешь целостность, единство бытия, чувствуешь себя частичкой этой жизни, сливаешься с ней, растворяешься… Откровенно говоря, мне плевать, святой я или нет. Удел святых – вечное страдание, вечное преодоление. Я же источаю покой и безмятежность. Нахожу для Клод все новых и новых клиентов и теперь, проходя мимо нее, замечаю, что печаль ушла из ее глаз. Мы вместе обедаем чуть ли не каждый день. Она таскает меня по дорогим ресторанам, и я уже не отказываюсь. Я наслаждаюсь каждым мгновением жизни – и дорогими местами, и дешевыми. Если она при этом счастлива…
Pourtant je pense à quelque chose. Пустяк, но с недавних пор он стал занимать меня все больше и больше. В первый раз я ничего не сказал, промолчал. Необычная тактичность, сказал я себе. Но в то же время приятно. В другой раз – была это тактичность или просто небрежность? Опять rien à dire. Между вторым и третьим разом я, так сказать, нарушил ей верность. Очутился как-то ночью на Больших бульварах в легком подпитии. От площади Республики до самого здания «Матен» я крепился, но у редакции означенной газеты пал жертвой толстой запаршивевшей стервятницы, на которую в трезвом уме и плюнуть побрезговал бы. Веселенькая получилась ночка. Каждую минуту кто-то ломился в дверь. Отставные пташки из «Фоли-Бержер» наперебой тянули к доброму мсье руки в надежде получить чаевые – франков тридцать, не больше. За что, спрашивается? Pour rien… pour le plaisir. Странная и смешная ночь. Спустя день или около того появилось легкое раздражение. Переволновался. Торопливый визит в американскую больницу. Померещился Эрлих с его черными сигарами. Поводов для беспокойства нет. Просто нервы.
Когда я заикнулся об этом Клод, она воззрилась на меня в изумлении. «Я знаю, ты всегда была откровенна со мной, Клод, но…» Она решительно отказалась обсуждать этот вопрос. Мужчина, сознательно заразивший женщину, называется преступником. Так считает Клод. «C’est vrai, n’est-ce pas?» – спросила она. Конечно vrai. Однако… Но вопрос был закрыт. Каждый, кто делает это, – преступник.
Отныне каждое утро – заедая парафиновое масло апельсином – я думаю о тех преступниках, которые заражают женщин. Ложка от масла становится очень липкой. Непременно нужно ее хорошенько отмыть. Тщательно мою нож и ложку. Я все делаю тщательно – такой у меня характер. Потом умываюсь и смотрю на полотенце. Хозяин гостиницы никогда не дает больше трех полотенец на неделю; ко вторнику они уже все грязные. Вытираю нож и ложку полотенцем, а лицо покрывалом. Краешком аккуратно промакиваю щеки.
Какая гадость эта рю Ипполит Мандрон. Ненавижу все эти грязные, узкие, кривые улочки с романтическими названиями, что разбегаются в разные стороны от моего дома. Париж представляется мне огромной уродливой язвой. Улицы поражены гангреной. У каждого если не триппер, так сифилис. Вся Европа заражена, и заразила ее Франция. Вот чем обернулось восхищение Вольтером и Рабле. Надо было мне лучше поехать в Москву, как я собирался. Что с того, что в России нет воскресений! Воскресенье теперь как две капли воды похоже на все остальные дни, только улицы кишат людьми, кишат жертвами, ищущими друг друга в надежде поделиться своей заразой.
Заметьте, причина моего бешенства вовсе не в Клод. Клод – это драгоценность, un ange, и никаких presque. За окном висит клетка с птицей, на подоконнике растут цветочки, хотя тут вам не Мадрид и не Севилья, здесь нет ни фонтанов, ни голубей. Каждый день ходим к врачу. Она в одну дверь, я в другую. Кончилось время дорогих ресторанов. Каждый вечер отправляешься в кино и пытаешься не ерзать от неприятного ощущения. От вида Dôme или Coupole с души воротит. На terrasse полно этих гадов, чистеньких, пышущих здоровьем, покрытых загаром, в накрахмаленных рубашечках, от которых за милю разит одеколоном. Нельзя во всем обвинять только Клод. Сколько раз предостерегал я ее от этих обходительных холеных ублюдков. Но она свято верила в спринцевания и тому подобную ахинею. А потом любой, кто… Да что теперь говорить, вот так все и получилось. Жизнь со шлюхой – даже самой лучшей на свете – отнюдь не ложе, устланное лепестками роз. И дело не в бессчетном количестве мужчин, хотя мысль о них порой как червь подтачивает вас изнутри, дело в беспрерывной санитарии, бесконечных предосторожностях, спринцеваниях, извечной тревоге, страхе, наконец. И вот, вопреки всему… Говорил же я Клод, неустанно твердил: «Остерегайся, не поддавайся на удочку этих красавчиков!»
Во всем, что случилось, я виню только себя. Сам не удовольствовавшись сознанием собственной святости, решил доказать ее остальным. В тот момент, когда осознаешь свою святость, надо остановиться. А корчить из себя праведника перед маленькой шлюшкой – все равно что лезть в рай по черной лестнице. В объятиях Клод я кажусь себе червем, заползшим в ее душу. Даже живя с ангелом, прежде всего надо уметь быть мужчиной, надо оставаться самим собой. Мы должны вылезти из этой гнусной дыры и перебраться туда, где светит солнце, где нас ждет комната с балконом, с которого открывается вид на реку, где поют птицы, цветут цветы, где течет жизнь, где будем только мы двое, и ничего больше.