Книга: Ноль К
Назад: 7
Дальше: 9

8

Я сидел в кресле в своей комнате и ждал, когда кто-нибудь придет и заберет меня куда-нибудь.
Я думал об игре, подразумевающей определенную последовательность шагов и слов, в которую мы вольны играть там, наверху, там, далеко, – прогуливаться и беседовать под открытым небом, и наносить солнцезащитный крем, и зачинать детей, и замечать, что годы идут, глядя в зеркало в ванной, по соседству с туалетом, где испражняемся, и с душем, где очищаемся.
А теперь я здесь – в зоне обитания, регулируемой среде, где дни и ночи эквивалентны, обитатели говорят на сверхъестественном языке и меня вынуждают носить браслет, на котором закреплен диск, сообщающий мои координаты тем, кто следит и слушает.
Вот только браслета-то у меня нет, верно? В этот приезд все по-другому. Я сопровождаю смертника. Сыну вместе с отцом дозволено углубиться, выйти на запретный уровень. Я заснул в кресле, а когда проснулся, явилась мама. Мэдлин или ее дух. Удивительно, подумал я, как она могла найти меня здесь, особенно сейчас, когда мне нужно бдеть рядом с Россом, который когда-то был ее мужем, а теперь принял столь страшное решение. Хотелось погрузиться в этот момент. Моя мама. Как неуместны эти два слова внутри огромной замкнутой воронки, где люди приучены, что вместо национальности, прошлого, семьи, имени у них должна быть пустота. Мэдлин в нашей гостиной, а в руках у нее пульт с кнопкой отключения звука – самым совершенным воплощением персональных технологий. И вот она здесь, ее дыхание, излучение.
Я, бывало, ходил за ней следом по грандиозным проходам нашей огромной районной аптеки – мальчишка, только созревший и распустившийся, – и читал надписи на коробочках и пузырьках с лекарствами. А иногда открывал их украдкой и заглядывал внутрь, чтоб прочитать отпечатанный вкладыш, – выискивал образцы емкого профессионального жаргона: предупреждений, мер предосторожности, побочных эффектов, противопоказаний.
И услышал от нее:
– Хватит тут шнырять.
Ни разу не ощущал себя человеком так отчетливо, как в ту минуту, когда мама лежала в постели и умирала. Я не имею в виду беспомощность существа, о котором говорят “всего лишь человек”, подверженного слабости и уязвимого. Меня затопила печаль, боль утраты и заставила понять, что я человек и наполнен горем. Повсюду были воспоминания, незваные. Были образы, видения, голоса и последний вздох женщины, обнаруживший человечность ее сына, которая прежде не проявлялась. И здесь же была соседка с тростью, застывшая без движения в проходе, и здесь была моя мать, на расстоянии вытянутой руки, по другую сторону прикосновения, в покое.
Ногтем большого пальца Мэдлин соскабливает ценники с приобретенных ею вещей – в отместку некоему неизвестному источнику, из которого мы все это получаем. Мэдлин стоит на месте с закрытыми глазами, поднимает руки, вращает ими, еще и еще раз – так она снимает напряжение. Мэдлин смотрит дорожный канал – кажется, вечно смотрит, как автомобили беззвучно пересекают экран, выезжают из поля ее зрения и въезжают обратно в жизнь – водителей и пассажиров.
Моя мать была по-своему обыкновенной – вольная душа, моя тихая гавань.
Теперь в роли эскорта выступал некто неопределенного вида, казавшийся не столько человеческим существом, сколько биологической формой. Он провел меня по коридорам, указал на дверь пищеблока и исчез.
Еда имела лекарственный привкус, я старался объяснить его по-своему, заглушить силой мысли, и тут вошел Монах. Я не вспоминал о нем некоторое время, но и забыть не забыл. Он здесь, только когда и я здесь? Монах был в коричневой рясе до пят, босой. Это имело какой-то смысл, но почему и какой, я не мог понять. Он сел за столик напротив, однако, кроме своей тарелки, не видел ничего.
– Мы уже были здесь, мы с вами, и вот мы снова здесь, – сказал я.
И посмотрел на него прямо. Напомнил, как он рассказывал о путешествии на святую гору в Тибете. Поглядел, как он ест, едва ли не уткнувшись носом в тарелку. Напомнил, как мы ходили в хоспис, он и я, – в убежище. И сам удивился, что вспомнил это слово. Повторил его дважды. Он ел, и я тоже стал есть, но продолжал наблюдать за ним, изучать его длинные руки, сконцентрированный взгляд. Ряса еще хранила следы последней трапезы Монаха. Вилку до рта не донес или его стошнило?
– Я пережил свои воспоминания, – сказал он.
Монах, кажется, постарел, и впечатление, будто он вне всего, многократно усилилось, да, в общем, в этом положении мы и находились. Вне всего. Я видел, как он чуть вилку не проглотил вместе с едой.
– Но вы по-прежнему навещаете тех, кому предстоит умереть и отправиться в хранилище. Утоляете их эмоциональные и духовные нужды. А еще хочу спросить: знаете ли вы язык? Язык, на котором здесь говорят.
– Мое тело совершенно его не приемлет.
Это меня воодушевило.
– Теперь я говорю только по-узбекски, – добавил он.
Я не знал, что тут ответить. И сказал только:
– Узбекистан.
Монах доел, начисто выскреб тарелку, а мне хотелось сказать что-нибудь, прежде чем он уйдет. Все равно что. Сказать, как меня зовут. Он Монах, а я кто? Но мне пришлось остановиться и подумать. Долгое пустое мгновение я не мог припомнить своего имени. Он встал, задвинул стул и сделал шаг к двери. Мгновение я был никем, прежде чем стать кем-то.
И тогда сказал:
– Меня зовут Джеффри Локхарт.
Усвоить это сообщение он был не способен.
Поэтому я сказал:
– Что вы делаете, когда не едите, не спите и не беседуете с людьми об их духовном благополучии?
– Хожу по коридорам.
Опять в комнате, в голом пространстве.
Сколько всяких зон, секторов, отделов я не видел. Вычислительные центры, хозяйственные склады, убежища от разного рода атак и стихийных бедствий и место, где размещено командование. Где они тут отдыхают и развлекаются? Где библиотеки, где смотрят кино, проводят шахматные турниры и футбольные матчи? Сколько уровней в многоуровневом подземелье?
Он лежал на столе, голый, на теле – ни волоска. Трудно было связать жизнь, эпоху моего отца с этим отдаленным подобием. Думал ли я когда-нибудь о человеческом теле и какое зрелище оно являет, какова его первородная сила, о теле моего отца, лишенном всяких примет индивидуальной жизни. Теперь я видел объект, ввергнутый в неопределенность, и все естественные реакции притупились. Я не отворачивался. Чувствовал, что обязан смотреть. Хотел созерцать. И где-то на границе бдительного сознания мог распознать слабое ощущение, словно что-то компенсировано, удовлетворение обиженного мальчика.
Он был жив, завис на некотором уровне анестетического покоя и что-то сказал, а может, что-то сказалось само – одно или два слова, кажется, вылетели из него самопроизвольно.
Рядом с Россом, с другого бока, стояла женщина в рабочем халате и хирургической маске. Я посмотрел на нее – в общем-то чтоб понять, одобрит ли, – а потом наклонился к телу.
– Грунтовка холста.
Кажется, я услышал это и еще какие-то неразборчивые фразы, понять которые было невозможно. Просевшее лицо и тело. Понурый член. А все остальное – конечности, выступающие части.
Я кивнул в ответ на его слова, обменялся коротким взглядом с женщиной и снова кивнул. Я знал только, что термин грунтовка используют в искусстве и он означает покрытие или промежуточный слой. Грунтовка холста.
Мне предоставили минуту наедине, и всю ее я провел, уставившись в пространство, а потом пришли другие, чтоб подготовить Росса к длинному сонному отпуску внутри капсулы.
Меня привели в комнату, где на всех четырех стенах было воспроизведено – нарисовано – изображение самой этой комнаты. Здесь располагалось только три предмета мебели – два кресла и низкий столик, воспроизведенные с разных ракурсов. Я остался стоять и, разворачивая голову, а потом уже и все тело, изучал стенную роспись. Четыре плоскости, отражавшие одна другую, а также служившие фоном для трех пространственных объектов, произвели на меня впечатление как предмет, достойный некоего серьезного исследовательского подхода, возможно, феноменологического, но такая задачка была не по мне.
Наконец вошла женщина, маленькая, живая, в замшевом пиджаке и трикотажных брюках. Глаза у нее вроде бы светились, поэтому я догадался, что именно она стояла напротив меня в хирургической маске во время первого, грубого осмотра тела.
– Предпочитаете стоять, – сказала женщина.
– Да.
Она обдумала этот момент, а потом села к столу. Помолчали. Чай и печенье на подносе никто не приносил.
– Мы много чего обсуждали в свое время – Росс, Артис и я, – сказала она. – Рождаясь, мы не выбираем, быть нам или не быть. Нужно ли и умирать таким же образом? Ресурсы, которые он позволил нам затратить, имели решающее значение.
Что еще я увидел? Шарфик экстраординарного фасона, и решил, что ей пятьдесят пять, она местная, плюс-минус, и имеет какие-то полномочия.
– После того как Артис поместили в камеру, я провела с вашим отцом некоторое время в Нью-Йорке и Мэне. Он был великодушен как никогда. Хотя он переменился. Вам это, конечно, известно. От него прежнего мало что осталось после этой утраты. Разве не в том величие человека, чтоб отказаться принять определенную участь? Чего мы здесь хотим? Только жизни. Пусть она настанет. Дайте нам дышать.
Я понял, что она говорит со мной из уважения к отцу. Он попросил, и она согласилась.
– У нас есть язык, указывающий путь в лучшие времена. Мы способны думать и говорить о том, что предположительно может произойти со временем. Так почему бы нам вместе со словами не перейти в будущее время целиком? Если мы решительно скажем себе: сознание выдержит, криоконсерванты не перестанут подпитывать тело, то уже сделаем первый шаг к пробуждению в ином, блаженном состоянии. Мы здесь, чтоб воплотить это в реальность – не просто стремиться к этому или двигаться постепенно, но развернуть наш проект в полном объеме.
Она говорила, и у нее подрагивали пальцы. Я чуть насторожился. Передо мной была женщина, захваченная идеей и решившая непременно ее воплотить.
– С теориями и дискуссиями для меня покончено, – сказал я. – Мы с Россом уже все проговорили. И проорали. На всех уровнях.
– Он сказал, вы никогда не называли его папой. Я сказала, это так не по-американски. Он хотел рассмеяться, да не получилось.
Я вообразил, как в своей невзрачной рубашке и брюках сливаюсь с настенной росписью и становлюсь незаметным – мутная фигура в углу комнаты.
– Человеческая жизнь – случайное соединение крохотных частиц органической материи, что плавает в космической пыли. Но продолжение жизни – вещь уже не столь случайная. Здесь нужно использовать все, чему мы научились за тысячи лет человеческого существования. Здесь меньше произвола, меньше риска, однако ничего неестественного нет.
– Что это у вас за шарф?
– Кашемировый, из Внутренней Монголии.
Чем дальше, тем очевидней становилось, что она во всем этом деле играет какую-то важную роль. Если Стенмарки – творческий костяк, шутники-пророки, то она, может быть, занимается извлечением прибыли, задает направление? Относится ли она к кругу тех, кто замыслил Конвергенцию и поместил на этой суровой территории, за рамками правдоподобия и законов? Финансист, философ, ученый, расширивший поле деятельности. Чем конкретно она занималась? Не стану выяснять. Не стану спрашивать или изобретать ее имя. И это мой личный прогресс. Пора отправляться домой.
Однако женщина сказала, что в заключение я должен посетить еще одно место – так хотел Росс. Она привела меня к виражу, и мы – она, я, эскорт из двух человек – углубились в многоуровневое подземелье – туда, где мне еще не доводилось бывать. Как я это понял? Ощутил, почуял костным мозгом, хотя очевидных доказательств этого – в смысле прошедшего времени или предполагаемого расстояния – и не наблюдалось.
Меня доставили в какой-то карман, снабдили дыхательным аппаратом и защитным костюмом вроде скафандра. Он оказался вполне удобным и помог мне погрузиться в ирреальное состояние, соответствующее случаю.
– Вполне естественно, что нам приходится мириться с провалами, нечаянными сбоями и нереализованными планами. Тому, кто надеется, случается разочароваться, – сказала женщина.
Она следила за мной из своего противогаза.
– Есть действующие инструменты, которые обеспечат вашему отцу безопасность, хоть и не на начальном уровне. Существует база, и администрация, и механизмы блокировки, и меры безопасности, и временные факторы.
– Вы получаете поддержку по другим каналам.
– Само собой, постоянно. Но то, что Росс для нас сделал, имело поворотное значение. Его непоколебимая вера, ресурсы мирового масштаба.
– А иные, наверное, срывались.
– Его готовность принять участие, выраженная самым убедительным способом.
Нас вели по узкому проходу.
На стене висела треснутая глиняная табличка, расположенная горизонтально, а на ней были нанесены ужатые в плотную строку цифры, буквы, квадратные корни, кубические корни, плюсы и минусы, а также скобки, восьмерки бесконечности и другие символы со знаком равенства в середине, указывающим на логическое или математическое тождество.
Я не знал, что это уравнение должно было выражать, и спрашивать не собирался. Потом подумал о Конвергенции, о самом названии, о слове. Две различные силы, стремящиеся к точке схождения. Слияние вдоха-выдоха, конца и начала. Могло ли уравнение на табличке выражать языком науки происходящее с отдельно взятым человеческим телом, когда силы смерти и жизни соединяются?
– Где он сейчас?
– Проходит процедуру охлаждения. Или скоро будет, – ответила она. – Вы – единственный сын. Он, конечно, дал мне понять, что у вас есть сомнения насчет нашей концепции, да и насчет нашего местоположения. В определенных ситуациях скептицизм – преимущество, хотя и несерьезное. Однако он никогда не характеризовал вас как человека ограниченного.
Я был не просто его сыном, я был единственным сыном, оставшимся в живых, прямым наследником.
Мы миновали круглую шахту со шлюзами и вошли в криохранилище. Теперь мы шли уже без сопровождения по галерее, уходившей вверх под небольшим углом. Скоро в поле зрения возникло открытое пространство, а через мгновение я увидел, чем оно заполнено.
Рядами человеческих тел в поблескивающих капсулах, и мне пришлось остановиться, чтобы осознать увиденное. А увидел я ряды, шеренги, длинные колонны голых мужчин и женщин, взвешенных в застывшем веществе. Женщина подождала меня, и мы медленно приблизились, заняли высоту, с которой открывалась панорама.
Все капсулы смотрели в одну сторону – десятки, за ними сотни – наш путь пролегал прямо сквозь упорядоченный строй. Тела размещались на площади невероятных размеров, люди разных цветов кожи стояли в одной и той же позе: глаза закрыты, руки скрещены на груди, ноги крепко сжаты, и никакого буйства плоти.
Я вспомнил три капсулы, которые мы с Россом видели в прошлый мой приезд. То были человеческие существа, плененные, обессилевшие, отдельные жизни, на пути к иллюзорному будущему застрявшие в пограничной зоне.
Здесь я не видел жизней, о которых мог бы что-нибудь подумать или вообразить. Я просто наблюдал зрелище, единый объект, тела, замороженные в царственной позе. Произведение фантастического искусства, боди-арта, подразумевающее массу смыслов.
Только одну жизнь можно было осознать, и она принадлежала Артис. Я представлял себе Артис в экспедициях и думал о грязных траншеях и тесных замкнутых пространствах, о выкопанных предметах, вросших в землю орудиях и оружии, резных известковых черепках. И разве экспонаты, выстроившиеся передо мной в ряд, не наводили на мысль о чем-то почти доисторическом? Археология будущей эпохи.
Я ждал, когда женщина в монгольском шарфе расскажет мне, что эта культура, согласно замыслу, должна возродиться однажды, через много-много лет после катастрофической гибели всего живого на земной поверхности. Но мы шли, останавливались и снова шли в молчании.
Если отец хотел мне это показать, я, соответственно, обязан был ощутить приступ благоговения и благодарности. И я ощутил. Вот куда занесла науку бурная фантазия. Как тут не восхититься.
Под конец я подумал о танцевальных номерах из стареньких голливудских мюзиклов, номерах чересчур техничных, о танцорах, синхронизированных, как марширующее войско. Здесь не было монтажа, наплывов, фонограмм – вообще никакого движения, но я смотрел не отрываясь.
Через некоторое время я уже следовал за женщиной по коридору с настенной росписью – все новыми и новыми изображениями разоренной местности (которые, видимо, должны были стать пророческими), двойными изображениями – одна стена дублировала другую – искалеченных холмов, долин и лугов. Я посмотрел налево, направо, снова налево, сличая две стены. Тонкие линии рисунка напоминали паутину, и это изящество делало картину разрухи еще более впечатляющей.
Наконец мы подошли к сводчатому проходу, который вел в маленькое узкое помещение с каменными стенами и тусклым освещением. Женщина сделала знак, я вошел, однако через несколько шагов пришлось остановиться.
У дальней стены располагалось два футляра обтекаемой формы – выше тех, что я видел минуту назад. Один стоял пустой, в другом находилось женское тело. Больше в комнате ничего не было. Я не подошел, чтоб рассмотреть получше. Мне надлежало соблюдать разделявшее нас пространство – так казалось.
Женщиной была Артис. А кто еще тут мог быть? Однако мне понадобилось время, чтобы освоиться с этим образом, с этой реальностью и приложить к ней ее имя, дать наступившей минуте просочиться в меня. Наконец я сделал несколько шагов вперед и заметил, что ее тело занимает иное положение, нежели те, другие в своих капсулах.
Ее тело словно светилось изнутри. Она стояла прямо, на носочках, я увидел бритую голову, слегка запрокинутую, закрытые глаза, крепкую грудь. Идеализированное человеческое существо, закрытое в футляр, но в то же время Артис. Руки по бокам, кончики пальцев упираются в бедра, ноги слегка расставлены.
Красивое было зрелище. Человеческое тело как образец творения. Мне в это верилось. В данный момент я видел тело, которое не состарится. И видел Артис, здесь, одну, она несла в себе весь этот комплекс идей и таким образом делала его достойным некоторого уважения.
Захотелось поделиться своими чувствами, может быть, выразив их только взглядом, жестом или просто кивком головы, но, повернувшись, женщины, сопровождавшей меня, я не обнаружил.
В пустой капсуле, конечно, место Росса. Его телу возвратят форму, лицу придадут оттенок, мозг (как здесь водится) запустят, чтобы работал в режиме заторможенного самосознания. Могли ли эти мужчина и женщина много лет назад знать, что им предстоит обретаться в таких условиях, на этой субпланете, в этом уединенном помещении, голыми, чистыми и в том или ином смысле бессмертными.
В течение еще какого-то времени я смотрел, потом повернулся и обнаружил стоявшего в проходе человека, молодого, бесполого – очередного сопровождающего.
Но я пока не хотел уходить. И остался стоять, закрыл глаза, думал, вспоминал. Артис и ее рассказ о каплях воды на занавеске в душе, которые она считала. Здесь, изнутри, можно много чего считать, до бесконечности. Навеки. Ее слово. Слово с особым привкусом. Я открыл глаза, посмотрел еще немного – сын, пасынок, избранный свидетель.
Артис была на своем месте, Росс – нет.
Вслед за сопровождающим я прошел в вираж, а затем мы отправились по длинной веренице коридоров, где через каждые метров двадцать была закрытая дверь. У перекрестка сопровождающий указал мне на пустой проход. Здесь были только простые предложения, подлежащее, сказуемое, дополнение, и все к чему-то сводилось, а я теперь остался один – тело, сплющенное в протяженной перспективе.
Потом на гладкой поверхности появилась морщинка – в конце коридора опускался экран, и вот я снова тут как тут и жду, что же произойдет.
Фигуры появились еще раньше, чем экран развернулся вовсю.
Черно-белые отряды широким шагом вышли из тумана.
Угрожающий образ почти сразу перечеркнут смятым телом солдата в камуфляже, распластанным на переднем сиденье разбитой машины.
Бездомные собаки бродят по улицам опустевшего городского района. На краю экрана виднеется минарет.
Солдаты под снегом, присели, сбились в кучу, десять мужчин черпают ложками из деревянных мисок какое-то варево.
Аэроснимок: белые военные грузовики пересекают пустынную местность. Думаю: может, фото с беспилотника. Стараюсь казаться осведомленным, пусть даже только самому себе.
Понимаю, что есть звуковая дорожка. Неясные шумы, звук газующих автомобилей, далекой стрельбы, еле слышные голоса.
Двое вооруженных мужчин сидят в кузове пикапа, у каждого торчит в зубах сигаретка.
Мужчины в широких одеждах и арафатках швыряют камни, их цель остается за кадром.
Полдесятка взводов внутри разрушенных укреплений, солдаты изготовились, выглядывают за бруствер, из отверстий в стене торчат приклады винтовок; один солдат в маске героя какого-нибудь комикса, кричащих цветов: длинное розовое лицо с зелеными бровями, нарумяненные щеки, ухмыляющийся красный рот. Все остальное черно-белое.
Мне не нужно задаваться вопросом, ради чего все это, какой тут смысл и философия. Это Стенмарк. Это здесь потому что. Визуальный эквивалент – в той или иной мере – его выступления перед собравшимися в конференц-зале.
Конференц-зал. Когда это было? И кто именно там собрался? Мировая война Стенмарка. Война человека трепещущего, одержимого временами.
Люди в черном движутся колонной, каждый с длинным мечом – восход, ритуальное убийство, черные с головы до пят, их шаг хладнокровен, дисциплинирован.
Солдаты в блиндаже спят мертвым сном, груды мешков с песком.
Исход: толпы людей со своими пожитками, взяли, что смогли – одежду, торшеры, ковры и собак. Позади них во всю ширину экрана разгорается пламя.
Не сразу понимаю, что вместо звуковой дорожки слышится теперь монотонный сигнал, протяжное гудение, явно не имеющее никакой смысловой нагрузки.
Спецназ забрасывает светошумовыми гранатами людей, те отступают на другую сторону улицы.
Два старичка едут на велосипедах по какой-то разоренной местности. Минуют танковую колонну на заснеженном поле, в канаве виднеется одинокое безжизненное тело.
Трупы: изрубленные мужские тела на поляне посреди густого леса, рядом с мертвецами бродят хищники.
Жуткая картина, но я смотрел. И думал о тех, кто смотрит тоже, на других экранах, в других коридорах, на разных уровнях, во всем комплексе.
Дети стоят у минивэна, готовятся сесть в него, вдали висит неподвижно облако черного дыма, один ребенок смотрит туда, другие повернулись к камере, их лица ничего не выражают.
Сошлись шесть-семь мужчин с ножами и штыками, кое-кто в камуфляжных куртках – средоточие кровопролития, крупный план, – высокий пошатнулся, сейчас упадет, остальные бросаются в бой, но попадают в стоп-кадр.
Опять снимок с беспилотника: разрушенный город, город-призрак, маленькие фигурки копаются в завалах.
Небритое лицо солдата – суровая, воинственная порода, черная трикотажная шапка, во рту сигарета.
Какое-то духовное лицо – православный священнослужитель – идет быстрым шагом, одет по канону: ряса, клобук, – за ним шествуют люди, присоединяются новые, толпятся в кадре, машут кулаками.
Мертвец лежит ничком на дороге, повсюду рытвины, осколки снарядов.
Коридоры забиты людьми, которые смотрят на экраны. И все они думают мои мысли.
И снова маска из комикса, мультяшная маска – один солдат среди других, в строю, держит винтовку поперек груди, лицо у него белое, нос лиловый, губы искривлены в злобной ухмылке.
Женщина в чадре – вид сзади – высаживается из машины и выходит, опустив голову, на запруженную людьми площадь; некоторые замечают ее, на нее смотрят и бросаются врассыпную; камера отъезжает, а потом – взрыв, зримый вполне, кажется, разрывает экран на части, распарывает воздух вокруг нас. Всех тех, кто смотрит.
Скорбящие у края могилы, некоторые – с автоматами через плечо, и снова черный дым, все тот же, очень далеко, он не поднимается, не стелется, но абсолютно, пугающе неподвижен и будто нарисован на заднике сцены.
Маленький ребенок в смешной шапочке снимает штаны и садится в снег покакать.
Затем пауза, звуковая дорожка – ровный шум, похожий на вопль, – смолкает. Экран заполняет холодное серое небо, изображение медленно выравнивается, и вновь возникает первая впечатляющая картинка.
Из тумана выходят войска.
Но на сей раз план долгий – люди идут и идут, и среди них раненые, хромые, окровавленные лица, кто-то в шлемах, большинство – в черных трикотажных шапках.
Возобновляется звук, теперь он реалистичен: что-то взрывается, низко пролетает самолет, и люди уже продвигаются вперед осторожней, крепко прижавшись к своим винтовкам. Они минуют холмы из горящих шин на улицах города, руины домов – разруха повсюду. Я смотрю, как они подходят к разбитой каменной стене, и слышу отдельные выкрики, которые вскоре перекрывает автоматная очередь.
Образы и звуки традиционной войны, людей, поставленных под ружье, напомнили мне об извращенной ностальгии, упомянутой Стенмарком: все войны мира спрессованы в этих картинках – солдат с сигаретой в зубах, спящий солдат в блиндаже, бородатый солдат с перевязанной головой.
Стреляют где-то поблизости, люди прячутся в укрытии, ищут источник огня, открывают ответный, и звуковая дорожка переходит в наступление – близкие, громкие звуки, люди кричат, – я вынужден отступить от экрана, а камера в этот момент непосредственно включается в происходящее, пробирается по полю, охотится за крупными планами лиц, молодых и не очень, пальцев, жмущих на курок, человеческих фигур на фоне коробок разрушенных домов. Все быстро, четко, преувеличено, есть ощущение чего-то надвигающегося, а я могу только смотреть и слушать; внезапные помехи изображения и звука, камера качается, дрожит, а потом находит человека, стоящего в остове разбитого автомобиля, его винтовка обводит дулом участок вокруг. Он несколько раз стреляет, верхняя часть тела вздрагивает в такт. Пригибается и ждет. Мы все ждем. Камера прочесывает местность – вокруг развалины, накрапывает дождь, а потом одинокая фигура возвращается в поле зрения, становится на колени на водительское сиденье и делает выстрел через разбитое окошко. Временами становится почти тихо, и камера остается нацеленной на человека, припавшего к земле, с повязкой на голове, без шлема, а потом возобновляется стрельба со всех сторон, картинка прыгает, и человек подбит. Мне показалось, я это увидел. Камера теряет его, схватывает только сумбурные фрагменты того, что у него за спиной. Шум усиливается, стреляют очередями, чей-то голос повторяет одно слово, а затем человек опять появляется, выбредает на открытое место, уже без винтовки, камера обретает устойчивость, а он снова подбит, падает на колени, и я повторяю те же слова, глядя на экран. Он снова подбит, падает на колени, и вот я вижу отчетливое изображение его фигуры – полевая куртка цвета хаки, джинсы, ботинки, волосы дыбом, – он в три раза больше, чем в жизни, здесь, надо мной, расстрелянный, истекающий кровью, на груди расплывается пятно – молодой человек с закрытыми глазами, более чем реальный.
Это был сын Эммы. Это был Стак. Он валится вперед, и камера отворачивается – так вот кто он такой, сын, мальчишка. Приближаются танки, а мне нужно увидеть его снова, потому что, хотя сомневаться не приходится, все случилось слишком быстро, мне не хватило. С десяток танков движутся ленивой вереницей, подминают под себя заслон из мешков с песком, а я стою и жду. Зачем им показывать это снова? Однако я должен ждать, мне нужно это увидеть. Танки движутся по дороге, на которую опирается знак с надписью на кириллице и латинице. Константиновка. А над названием грубо намалеван череп.
Стак на Украине, в отряде самообороны, в добровольческом батальоне. Что это еще могло быть? Я все смотрел и ждал. Знали вербовщики, сколько ему или хотя бы как его имя? Сына родины, вернувшегося домой. Имя врожденное, имя приобретенное, прозвище. Стак – вот все, что мне известно, а может, больше и знать нечего, этот мальчишка сам отдельная страна.
Я должен остаться на месте, пока не погаснет экран. Я должен ждать, должен видеть. И если за мной пришлют эскорт, ему тоже придется подождать. А если Стак не появится снова, пусть картинка сотрется, звук заглохнет, свернется экран, и весь коридор погрузится во тьму. Другие коридоры пустеют, аккуратным потоком выходят люди, но мой коридор погружается во тьму, и я стою здесь с закрытыми глазами. Может, всякий раз, проделывая это – стоя в темной комнате, неподвижно, с закрытыми глазами, – я, странный ребенок и взрослый мужчина, прокладывал путь в такое вот место: длинный, пустой, холодный коридор, двери и стены соответствующих оттенков, мертвая тишина, наплывающая на меня тень.
А если темнота все накроет, я буду просто стоять и ждать, изо всех сил стараясь думать ни о чем.
Назад: 7
Дальше: 9