Книга: Ноль К
Назад: 8
Дальше: 10

9

Я постучал в дверь, подождал. Приблизился к следующей двери, постучал, подождал. И пошел по коридору, стучал во все двери, но уже не ждал. А ведь я уже делал это два или три дня назад, а может, два или три года назад. Подойду, постучусь, оглянусь через некоторое время – не отворилась ли какая-нибудь дверь? Представилось, как за одной из дверей на столе зазвонил телефон – отсюда не слышно, громкость звонка убавлена. Я постучал, потянулся к дверной ручке, но никакой ручки не обнаружил. Поискал на двери магнит – может, здесь мой браслет подойдет? Двинулся дальше по коридору, свернул за угол и тут каждую дверь проверил: стучусь, смотрю, нет ли магнита. Все двери пастельных тонов. Я отошел, встал у противоположной стены – глухой – лицом к дверям (тут было около десятка), обвел их взглядом и одинаковых не нашел. Да, это искусство для жизни после смерти. Это искусство конца, примитивное, призрачное, бредовое. Ты мертвец, говорит оно. Я пошел по коридору, свернул за угол и постучал в первую дверь.
Возвратившись к себе в комнату, я старался думать о главном. Росс ведь, наверное, здесь не единственный желающий отправиться в криокамеру, будучи еще вполне здоровым человеком. Эти люди помешанные или они – авангард нового мышления? Я лежал на кровати, смотрел в потолок. Пожалуй, отцу и сыну следовало сдержаннее обмениваться любезностями, учитывая, какие вещи им открывались. Я наговорил глупостей, которым нет оправдания. Утром объяснюсь с Россом и буду рядом, когда они с Артис отправятся в хранилище.
Я поспал немного, потом пошел в пищеблок. А там пусто, Монахом и не пахнет, вообще ничем не пахнет, еды в окошечке нет – обедать уже поздно, ужинать рано, но разве здесь эти условности соблюдаются?
Возвращаться в комнату не хотелось. Кресло, кровать, стена и так далее.
Идем с нами, сказала она.
На экране полыхал огонь, флотилия пожарных самолетов рассеивала над обугленными верхушками деревьев густое химикатное облако.
Потом – одинокий человек, идущий по пустынным городским улицам, мимо домов, обрушившихся под напором жара и пламени, мимо фигурок, когда-то украшавших лужайки, а теперь зажаренных до хрустящей корочки.
Потом – снимок со спутника: по серому полю ползет раздвоенная полоса дыма.
Вот, в каком-то еще месте – люди в респираторах, сотни людей, они идут или их несут мимо камеры, и что же это – эпидемия, вирус? – мужчины и женщины бредут длинной колонной – а может, зараза, которую разнесли грызуны, насекомые или ветер рассеял с пылью? – сломленные люди с мертвыми лицами идут и идут – кажется, уже целую вечность.
Потом – женщина, сидящая на крыше автомобиля, схватившись руками за голову, неподалеку – опять же объятые пожаром холмы, пламя спускается к равнине.
Потом – горит трава, в степи бушует пожар, на фоне яркого пламени стадо бизонов, они пробегают галопом вдоль забора из колючей проволоки и исчезают из кадра.
Дальше следует перебивка: на экране вдруг возникают гигантские океанические волны, они подкатывают к берегу, обрушиваются на волноломы; затем – склейка кадров (смонтировано умело, но не успеваешь толком разобрать) – качаются вышки, рушится мост; грандиозный крупный план – из разлома в земной коре вырывается пепел и лава, – хочу посмотреть подольше, все это прямо над моей головой – лава, магма, расплавленная порода, но уже через несколько секунд в кадре появляется ложе высохшего озера, на краю стоит изогнутый ствол дерева, а потом опять пожары – полыхают в лесах и на равнинах, устремляются к городам и автомагистралям.
Затем долго показывали лесистые холмы, скрывавшиеся в клубах дыма; отряд пожарных в шлемах, с ранцами скрылся из виду, поднявшись по горной тропе, и вновь появился в лесу, среди расщепленных сосновых стволов на оголившейся красной земле. А дальше мне почудилось, что экран сейчас разорвет у меня перед носом: пламя перекинулось через ручей и будто бы ворвалось прямо в камеру, а оттуда – в коридор, где я стоял и смотрел.
Я еще побродил без всякой цели, видел, как женщина открыла дверь и вошла в располагавшееся за ней пространство, каким бы оно ни было. Потом преследовал бригаду рабочих – метров пятьдесят, но решил свернуть в другой коридор, и длинный пандус привел меня к двери с ручкой. Я постоял в нерешительности без единой мысли, а потом повернул ручку, толкнул дверь и вышел на воздух, к земле и небу.
Я оказался в обнесенном стеной саду, среди цветов, кустов, деревьев. Стоял, осматривался. Пекло уже не так люто, как в день моего приезда. Это-то мне и нужно было – выйти из комнат, коридоров, отсеков, найти место вовне, чтобы спокойно подумать о предстоящем – что я увижу, услышу, почувствую, когда завтра с первым светом Артис и Росс отправятся в хранилище. Я пошел вниз по извилистой тропинке, и тут только меня озадачило одно обстоятельство: вокруг-то не пустынный оазис, а самый настоящий английский парк с подстриженной живой изгородью, тенистыми деревьями, шпалерами, увитыми плетистой розой. А еще больше озадачило другое: кора деревьев, стебли травы и каждый цветок – все было глянцевое, словно покрытое лаком или тонким слоем глазури. То есть ненастоящее – от ветерка, гулявшего по саду, не шевелился ни один листок.
Деревья и прочие растения сопровождались табличками (я прочел несколько латинских названий), что только усиливало таинственность, парадоксальность, обманчивость – или что там еще – этого места. Опять Стенмарки, ясное дело. Carpinus betulus fastigiata, дерево с пирамидальной кроной, зеленая листва, тонкий ствол, чистый и гладкий на ощупь – пластмасса какая-то или стеклопластик; я будто в музее оказался, стал читать таблички и просто не мог остановиться; обломки латыни сталкивались друг с другом, смешивались; Helianthus decapetalus – остроконечные листья, кольцо ярко-желтых лепестков, а потом я увидел скамью в тени высокого дуба, на ней неподвижно сидел некто, с виду человек, в просторной серой рубахе, серых же брюках и серебристой тюбетейке. Он повернулся ко мне и кивнул – подойди, мол, – я осторожно приблизился. И увидел мужчину уже в летах, худощавого, кожа у него была цвета шоколадного масла, подбородок заострен, руки тонкие, а жилы на шее как стальные канаты.
– Ты и есть сын, – сказал он.
– По всей вероятности.
– И как, интересно, тебе удалось обойти систему защиты и попасть сюда?
– Видимо, мой диск неправильно сработал. Вот это украшение на моем запястье.
– Чудо, – сказал человек. – А еще сегодня вечером ветерок. Тоже чудо.
Он предложил и мне присесть на скамью – вроде церковной, только покороче. Бен-Эзра – так его звали – рассказал, что любит выходить сюда и думать о тех далеких временах, когда он, перерожденный, вернется в этот сад, сядет на эту скамейку и будет думать о тех временах, когда часто здесь сиживал, обычно в одиночестве, и воображал этот самый момент.
– И здесь будут те же деревья, тот же плющ.
– Да, наверное, – сказал он.
– Или нечто совершенно иное.
– Здесь уже сейчас нечто совершенно иное. Загробная жизнь нашей планеты, лунная жизнь. Синтетическая материя, неувядающий сад. Все это как бы говорит, что течение жизни прекратилось.
– Есть в этом саду что-то издевательское, вам не кажется? Или, может, ностальгическое?
– Конечно, ты не успел еще освободиться от стереотипов, которые приехали сюда вместе с тобой. Мало времени прошло.
– А Росс? О нем что скажете?
– Росс быстро достиг безоговорочного понимания.
– И вот теперь мне приходится наблюдать, как уходит из жизни женщина, которой я восхищаюсь, и вместе с ней – опрометчиво и преждевременно – ее любимый мужчина, а он, так уж получилось, еще и мой отец. И что я тем временем делаю? Сижу на скамеечке в английском парке посреди пустыни.
– Мы его намерений не одобряем.
– Но позволите ему сделать это. Позволите вашим людям это сделать.
– Прожив здесь некоторое время, человек наконец понимает самого себя. Не потому, что общается с какими-нибудь специалистами, просто он занимается самоанализом, саморазоблачением. Эта затерянная земля, это дикое место сокрушает человека. Комнаты эти, коридоры, тишина, ожидание. Разве все мы здесь не ждем, когда что-нибудь произойдет? Произойдет в другом месте, но определит цель нашего пребывания здесь. И других событий ждем – сокровенных событий. Ждем, когда настанет время войти в камеру и узнать, каково там будет. Да, некоторые из ожидающих вполне здоровы, очень немногие, но они предпочли отказаться от этой жизни, оставшейся жизни, и взойти на новую ступень – познать абсолютное обновление.
– Насчет продолжительности жизни Росс всегда все знал, – сказал я. – А сейчас, здесь, в последние три или четыре дня я увидел, что этот человек просто… распался.
– Это иная разновидность ожидания. Ожидание своего окончательного решения. У него есть остаток сегодняшнего дня и длинная бессонная ночь, чтобы еще серьезнее все обдумать. А если понадобится больше времени, оно ему будет предоставлено.
– Но ведь, говоря простым человеческим языком, дело обстоит так: мужчина убежден, что не может жить без своей женщины.
– Тогда ты-то и должен объяснить ему, что здесь остается то, ради чего стоит передумать, отказаться от своих намерений.
– И что же остается? Инвестиционные стратегии?
– Остается сын.
– Нет, это не сработает.
– Сын и все, что он может сделать, чтобы отец уцелел в нашем большом и страшном мире.
Он говорил слегка напевно и обозначал ритм, покачивая указательным и средним пальцами. Захотелось разгадать или выдумать биографию этого человека, но я сдержался. Решил, что имя Бен-Эзра и есть выдуманное. И, поскольку заключает в себе целый комплекс библейских и футуристических мотивов, моему собеседнику очень подходит, ведь мы как раз сидим в его постапокалиптическом саду. Жаль, что Бен-Эзра сказал мне свое имя, назвался сам прежде, чем я успел сделать это за него.
Про отцов и детей он еще не закончил.
– Позволь ему сделать столь благородный выбор. Забудь о его деньгах. Ты еще не изведал того, что переживает он. Признай за ним право скорбеть.
– Право скорбеть признаю. Его выбор – нет. И тот факт, что здесь такое позволено, предусмотрено программой, так сказать.
– Здесь или не здесь – пройдет время, и этому перестанут удивляться.
Помолчали. На ногах у Бен-Эзры были шлепанцы с крошечными блестящими значками спереди. Я стал расспрашивать про Конвергенцию. Прямых ответов он не давал, но отметил, что здешняя община растет, есть вакантные места, предусмотрено строительство новых объектов – подземных. Однако аэродромчик останется как есть, самый примитивный, расширять или модернизировать его не планируется.
– Изоляция не отпугивает тех, кто понимает, что в ней-то и смысл, – объяснил он.
Я попробовал представить Бен-Эзру в самых обычных обстоятельствах – на заднем сиденье автомобиля, медленно движущегося по людным улицам, или во главе обеденного стола в доме на вершине холма, возвышающегося над людными улицами, но образы выходили неубедительными. Нигде я не мог его представить, только здесь, на этой скамье, в контексте беспредельной пустоты, простиравшейся за стенами сада. Он был аборигеном. В изоляции смысл.
– Мы понимаем, что в рамках идеи продления жизни сформируются новые подходы и, наверное, помогут усовершенствовать нашу методику, которая предполагает заморозку тела. Будут заниматься перенастройкой процесса старения, инвертировать биохимические процессы при прогрессирующих заболеваниях. Мы, без сомнения, находимся в авангарде всех достойных новаторских идей. Наши техцентры в Европе изучают различные методики для дальнейшей корректировки. Идеи, которые можно адаптировать к нашему формату. Мы опережаем самих себя. И именно такую позицию хотим занимать.
Была ли у этого человека семья? Чистил ли он зубы, обращался ли к стоматологу с острой болью? Могу я хоть попытаться вообразить его жизнь? Чужую жизнь. Ни минуты. Даже минута невообразима. Телесной, интеллектуальной, духовной жизни. Даже секундочка. Слишком много заложено в этой компактной фигуре.
Ладно, угомонись.
– Мы такие хрупкие, – сказал он. – Правда ведь? Все и повсюду на этой земле.
Он говорил, а я слушал о сотнях миллионов, а в будущем – миллиардах людей, которые бьются, чтоб раздобыть еду, и не раз-два в день, но каждый день и целыми днями. Пищевые цепочки, метеоусловия, гибель лесов, засухи, массовое вымирание птиц и океанических животных, количество углекислого газа в атмосфере, дефицит питьевой воды, вспышки инфекций, распространяющихся затем на обширной территории, – обо всем этом он рассказал подробно.
Рассуждать обо всяких планетарных бедствиях здесь было делом естественным, но Бен-Эзра не просто повторял заученный текст. Он знал об этих явлениях, изучал их, даже наблюдал отчасти, грезил ими. И говорил сдержанно, с известной долей красноречия, которым я не мог не восхищаться.
Далее он перешел к биологической войне с вариациями на тему массового вымирания. Токсины, биологические агенты, самовоспроизводящиеся микроорганизмы. И повсюду беженцы, жертвы войны – их миллионы, они селятся во временных жилищах и не могут вернуться домой, в свои разоренные города и селенья, они гибнут в море, когда терпят крушение спасательные суда.
Он прощупывал меня взглядом, что-то хотел увидеть.
– Разве сейчас ты не представляешь, не ощущаешь все это отчетливей, чем раньше? Угрозы и предзнаменования? Что-то назревает, пусть даже твои гаджеты создают иллюзию безопасности. Голосовое управление, гиперподключение, которые делают тебя бесплотным.
А может, психопандемия назревает, предположил я. И страхи основаны отчасти на желании бояться. Ну нужно это людям время от времени, хочется им чего-то такого – атмосферного.
Хорошо сказал. Атмосферного.
Взгляд моего визави стал более пристальным – то ли он посчитал это замечание совсем глупым, не заслуживающим комментария, то ли решил, что я прибегаю к необходимым в таких случаях условностям.
– Атмосферного, ну да. На минуту воцарилось спокойствие. А потом вспышка в небе, сверхзвуковой хлопок, ударная волна – и русский город вступает в иную, сгустившуюся действительность, которая показалась бы фантастической, если бы внезапно не оказалась реальной. Природа нас атакует, демонстрирует свое превосходство над нашими достижениями, нашей предусмотрительностью и всеми человеческими изобретениями, которые мы призываем на помощь, чтоб защитить себя. Метеорит. Челябинск.
Он улыбнулся мне и сказал:
– Произнеси это. Ну же! Челябинск. Не так уж далеко отсюда. Довольно близко, по правде говоря, если только в этой части мира можно о чем-нибудь сказать “близко”. Люди мечутся по комнатам, ищут документы. Собираются отправиться в безопасное место. Сажают в корзины кошек и собак.
Мой собеседник замолчал, подумал.
– А теперь перевернем текст, прочитаем новость с конца, – сказал он. – От смерти к жизни. Наши устройства проникают в человеческое тело, работают и становятся его обновленными частями и проводящими путями в новую жизнь.
– Скажите, это та самая пустыня, где чудеса происходят? Мы здесь, чтоб возродить древнее благочестие и суеверия?
Сдаваться я не собирался, и его это, кажется, забавляло.
– Весьма оригинальная реакция на попытки предотвратить грядущее массовое уничтожение. Попытайся понять. Это все происходит в будущем. Вот оно будущее, прямо сейчас. А если ты не в силах этого постичь, лучше здесь не задерживайся, возвращайся домой.
Росс, что ли, попросил его поговорить со мной, просветить меня со знанием дела, утешить? А мне-то интересно все это слушать? Я невольно возвращался мыслями к предстоящей страшной ночи и будущему утру.
– Здесь у всех один настрой, одни представления.
Мы себя считаем трансрационалистами. Сама эта местность, само это здание, наука, которая полностью меняет прежние установки, – все испытывает жизнеспособность человека.
Тут он замолчал, полез в карман брюк за носовым платком, от души высморкался, долго потом тер и промокал нос, и мне полегчало. Жизнь идет, организм функционирует. Я ждал, чем же он закончит свою мысль.
– Для тех, кто приехал сюда, в мире нет другого места. Мы выпали из истории. Мы кем-то были, где-то жили, но от всего этого отреклись, чтобы остаться здесь.
Он внимательно осмотрел платок, сложил аккуратным квадратиком. Повозился, засовывая его в карман.
И продолжил:
– А здесь что? Неразведанные запасы редких минералов, все громче говорят о нефтедоходах, здесь репрессивные государства, нарушение прав человека, коррупция. Внешние контакты минимальны. Сепарация. Дезинфекция.
Хотелось расшифровать значки, оттиснутые у него на шлепанцах. Может, они подсказали бы, к какой культуре этот человек принадлежал. Ни к чему я, однако, не пришел, почувствовал, что ветер крепчает, и стал слушать Бен-Эзру дальше.
– Объект этот в случае чего выстоит. Землетрясения в нашем районе обычно не ощущаются, даже слабые подземные толчки, но здание сейсмоустойчиво, каждый его элемент, и приняты все возможные меры, чтобы предотвратить крах системы. Артис будет в безопасности, и Росс, если решит последовать за ней. Объект выстоит, и мы выстоим.
Бен-Эзра. Мне нужно было сообразить, как его зовут по-настоящему, как назвали при рождении. Нужно было какое-то средство самозащиты, лазейка, чтобы прокрасться в его жизнь. Я бы для завершения образа вручил ему палку – кленовую трость, и сидел бы он на скамье, сложив руки на изогнутой рукоятке, расставив ноги и уперев древко тупым концом в землю под углом девяносто градусов.
– В конце концов из этих капсул выйдут люди внеисторические. Не привязанные к изолиниям прошлого, сходящим на нет часам и минутам.
– А еще, по словам Росса, они будут говорить на новом языке.
– На совершенно отдельном языке, который к другим языкам никак не будет относиться. Одних ему обучат, а другим – тем, кто уже в криосне, – его привьют.
Эта языковая система явит новые смыслы и даже новые уровни восприятия.
Раздвинет границы нашей реальности, расширит сферу постигаемого.
Преобразует нас – так он сказал.
Мы поймем самих себя, как никогда не понимали, проникнем в свой мозг, в кровь, под кожу.
Наша повседневная речь логичностью и красотой уподобится чистой математике.
Никаких сравнений, метафор, аналогий.
Этот язык не будет избегать объективной истины, ранее нам недоступной, в любых ее проявлениях.
Он говорил, я слушал, тема приобретала иной размах.
Вселенная – ее прошлое, настоящее и будущее.
Вселенная расширяется, ускоряется, вечно развивается, она переполнена жизнью и словами – нагромождениями слов, бесконечных слов – так он сказал.
Вселенная, мультивселенная, так много космических бесконечностей, что идея повторяемости становится неоспоримой.
Идея о том, что два существа сидят на скамейке в саду посреди пустыни и ведут такой же разговор, как ты и я, слово в слово, но только это другие существа, в другом саду, в миллионах световых лет отсюда, – не идея, а упрямый факт.
Старого человека, похоже, понесло, а молодой постарался воздержаться от остроумного ироничного комментария – первое имело значение или второе?
Как бы там ни было, а я уж посчитал Бен-Эзру безумным мудрецом.
– Ведь это только человеку свойственно – хотеть знать больше, а потом еще и еще больше, – сказал я. – Но верно и другое: мы остаемся людьми, потому что не знаем всего. И нет конца нашему незнанию.
– Продолжай.
– И нет конца невечной жизни.
– Продолжай.
– Если у кого-то или у чего-то нет начала, я могу поверить, что он, она или оно не имеет конца. Но если ты родился, вылупился из яйца, вышел из семени, твои дни уже сочтены.
Он немного подумал.
– Тяжелейшим камнем обрушивается уныние на человека, внушая ему, что он венец своего вида и не способен уже перейти в иное качество.
Я ждал продолжения.
– Семнадцатый век, – пояснил Бен-Эзра. – Сэр Томас Браун.
Я подождал еще. Но больше он ничего не сказал. Семнадцатый век. Сам, мол, оцени, какой с тех пор достигнут прогресс.
Дует уже настоящий ветер, но сад остается неподвижным – есть что-то зловещее в застывших листьях, траве и цветах, не поддающихся довольно сильному напору воздуха. Но несговорчивый пейзаж все равно меняется. Повсюду цвета, оттенки, отблески, солнце клонится к закату, догорающий день распростерся по небу, зажег деревья в саду.
– Вот сидишь ты один в комнате у себя дома, в тишине и внимательно слушаешь. И что же ты слышишь? Нет, не гудение машин, не голоса, не шум дождя, не радио за стенкой, – заговорил он. – Ты слышишь что-то, но что? Это не голос пространства, не фоновый шум. Если старательно вслушиваться, звук будет меняться и становиться с каждой секундой громче – не то чтобы громче – шире, что ли, он сам себя поддерживает, сам в себе заключен. Так что это? Сознание или сама жизнь, твоя жизнь? Или мир? Не материя – вода и суша, а то, что его населяет, поток человеческого существования. Гул мира. Тебе когда-нибудь доводилось его слышать?
Не мог я придумать ему имени. Не мог представить его молодым. Он родился стариком. И всю жизнь провел на этой скамье. Он неотъемлемая часть скамьи – Бен-Эзра, в шлепанцах, тюбетейке, с длинными, паучьими пальцами, его тело покоится на скамье в стекловолоконном саду.
Там я его и оставил и пошел куда глаза глядят – по грунтовой дорожке, мимо цветочных клумб, увидел в стене ворота, распахнул, углубился в чащу фальшивых деревьев. И замер: в меркнущем свете углядел фигуру, едва различимую среди деревьев – бронзовое, обгоревшее лицо и тело, руки скрещены на груди, кулаки сжаты, – и даже когда понял, что смотрю на манекен, не мог сдвинуться с места, прирос к земле, как и он.
Напугала меня эта голая, безликая, бесполая фигура – не просто кукла, как в магазине, но страж, застывший в угрожающей позе. Он отличался от того манекена, который попался мне в пустом коридоре. Между нами возникло напряжение, и я подходил к нему с опаской, а подойдя, увидел и другие манекены, скрывавшиеся между деревьями. Я не просто на них смотрел, я скорее наблюдал за ними, боязливо присматривался. Кажется, не двигались они только потому, что пока не хотели. Стояли, скрестив руки, вытянув по швам, протянув вперед, один вообще без рук, другой без головы – крепкие тела в разводах темной краски, как громом пораженные, и только здесь им место.
На небольшой поляне я увидел строение, торчавшее углом из земли, над входом – козырек в форме остроконечной крыши. Вошел – сделал десяток шагов – в сводчатое помещение, в крипту: сумрачно, сыро; пол, потолок, стены – из растрескавшегося серого камня, и в стенах углубления, а в них помещены тела, вернее полутела, поясные фигуры, манекены, якобы законсервированные мертвецы, в поношенных одеяниях с капюшонами, каждый в своей нише.
Я силился уразуметь, что же вижу. Подыскивал слово. Нет, не крипта, не грот, я подбирал другое название, а пока что просто внимательно смотрел по сторонам, суммируя детали представшей передо мной картины. У этих манекенов были лица, стершиеся, изъеденные – глаза, нос, рот, – разрушенные лица, пепельно-серые, и морщинистые руки, тоже подпорченные. Я насчитал около двадцати таких фигур и несколько цельных, в полный рост, – они стояли, опустив головы, в старых, изорванных рясах. Я пошел дальше, между рядами тел – ошеломляющее зрелище, и само это место, и само слово тоже, а слово было вот какое – катакомба.
Фигуры, святые-пустынники, мумии, иссохшие в подземной гробнице, – замкнутый с ними в одном пространстве, я заворожен, а в воздухе витает еле уловимый запах тлена. Стою не дыша. Более чем очевидная трактовка: эти статуи символизируют праотцов, предыдущую версию мужчин и женщин, зафиксированных вертикально внутри криокапсулы, – настоящих людей на пороге вечности. Но трактовать не хотелось. Хотелось видеть и ощущать явленное здесь, пусть, погружаясь в это переживание, я и понимал, что не для меня оно.
Но почему же манекены способны поразить сильнее, чем, скажем, забальзамированные люди, которым сотни лет, в какой-нибудь церкви или монастыре? Сам я в подобных местах – в криптах итальянских или французских храмов – не бывал, однако не мог себе представить картины более впечатляющей. А в этом подземелье что? Не мрамор, над которым трудился ваятель, не дерево, обработанное искусным резчиком, покрытое сусальным золотом. Просто куски пластмассы, синтетического сплава, задрапированные в одежды мертвецов, в рясы с капюшонами, что добавляют в атмосферу тоскливую ноту, изображая томление человекоподобного духа. Но я опять трактую, верно? И так проголодался, ослабел, так измочален происшествиями сегодняшнего дня, что не удивлюсь уже, если статуи заговорят.
Дальше, за рядами пластмассовых тел, по помещению разливался слепящий белый свет – приблизившись, я даже прикрыл глаза рукой. Здесь была яма, в ней опять же манекены, скрученные, сваленные в кучу – тут и там торчат руки, головы – голые черепа – безжалостно вывернуты, измятые тела с конечностями на шарнирах переплетены; стерилизованные люди, мужчины и женщины, лишенные половых признаков, а вместо лиц – пустота, только одна бесцветная фигура – альбинос – таращится на меня горящими розовыми глазами.
В пищеблоке я дожевывал ужин, почти уткнувшись носом в тарелку. В голове тоже громоздились пищеблоки – все, что в этом центре есть, и в каждом сидело по одному человеку. Я вернулся в свою комнату, зажег свет, сел в кресло и задумался. Будто в тысячный раз уже такое повторялось – и комната всегда одна и та же, и человек один и тот же в кресле. Волей-неволей я прислушивался. Пытался освободить сознание и просто слушать. Хотел различить описанный Бен-Эзрой звуковой океан – людей, которые живут, думают, говорят, миллиарды людей повсюду, которые ждут поезда, идут на войну, едят руками, облизывают пальцы. Или просто остаются теми, кто они есть.
Гул мира.
Назад: 8
Дальше: 10