По сохраненному летописью известию, князь Владимир Святославич пытался ввести на Руси некоторые нормы византийского уголовного законодательства, ужесточавшие наказание за «разбои». Но, потерпев в этом деле неудачу, он вернулся к прежним обычаям – стал жить «по устроению отню и дедню». Под этим древним, дохристианским «устроением» Русской земли летописец разумеет свод правовых установлений, носивший название закона русского.
Очевидно, что закон русский пришел в Среднее Поднепровье вместе с балтийскими и карпатскими русами. Поэтому его нельзя причислить к восточнославянским юридическим памятникам. Договоры с греками 911 и 944 гг. содержат прямую ссылку на закон русский, свидетельствуя о его признании в сфере международного права и применении на иностранной (византийской) территории. К сожалению, действие его в пределах Руси X в. может быть обрисовано весьма приблизительно, так как мы не знаем, что представлял собой этот законодательный свод в своем первозданном виде. Значительная часть его положений после христианизации страны была отброшена и забыта, а что-то вошло в состав Русской Правды, но уже сообразуясь с реалиями XI–XII вв.
Науке, по-видимому, никогда не удастся выделить в законе русском собственно «русский» и «славянский» элементы ввиду чрезвычайной скудости данных на этот счет. Но их принципиальное соотношение видится мне таким. Прежде всего оговорюсь, что какого-то особого восточнославянского права вообще никогда не существовало. Славянские племена, заселившие Восточно-Европейскую равнину, принесли сюда правовые обычаи, выработанные в период всеславянского единства и потому более или менее общие для всех славянских народов. Два-три столетия обособленной жизни, при сохранении почти неизменными социально-экономических устоев и связанных с ними правовых представлений, могли способствовать лишь возникновению несущественных вариаций.
Закон русский также не был каким-то местным явлением. Судя по договорам 911 и 944 гг., его верховенство признавали карпатские русины вещего Олега, «русь» князя Игоря и «русская» вольница Таврики – достаточное свидетельство того, что закон русский был правовой основой всего исторического общества русов, вернее, всех русских общин, существовавших на огромном пространстве от южного побережья Балтики до Черного моря. Многовековое совместное проживание со славянами Балтийского Поморья и Центральной Европы сопровождалось культурно-языковой ассимиляцией русов – в том числе и усвоением последними славянских правовых понятий и представлений. Вместе с тем общественное устройство русов заметно отличалось от славянского, а их образ жизни совсем уж мало походил на быт населения европейских «Славиний», в массе своей сельского, этнически однородного и, как правило, чуждого непрестанному поиску легкой добычи (использование военного дела в качестве постоянного промысла отличало только славян, живущих на морских побережьях: в вендском Поморье, на Адриатике, в Северном Причерноморье). Вследствие этого закон русский не мог механически воспроизводить древний славянский обычай, и прежде всего потому, что многие «положения этого закона… изначально были предназначены для регламентации отношений между русью („русином“) и „словенином“, т. е. коренным населением той территории, которую „русь“ контролировала изначально».
Самый дух закона русского с очевидностью свидетельствует, что он принадлежит той эпохе, когда русы уже прочно заняли главенствующее положение среди славянского населения, но еще не были окончательно поглощены славянским этносом. Примером тому служит статья 1 краткой редакции Русской Правды, принадлежащая к древнейшему слою ее правовых постановлений: «Если убьет муж мужа, то мстит брат за брата, либо отец, либо сын, либо племянники; коль скоро никто не будет мстить, то взять за убитого 40 гривен, если он окажется русином, или гридином, или купцом, или ябетником, или мечником; но если будет изгой или Словении, то положить за него 40 гривен».
Словении, заодно с изгоем, очутился здесь в той категории «мужей», убийство которых не возмещается кровью убийцы: последний платит штраф, и делу конец. Но если относительно изгоя – человека, лишенного поддержки родичей, – такое условие выглядит вполне понятным, то для словенина оно, несомненно, является дискриминационным. Славянам было попросту отказано в аристократическом праве кровной мести. Этнополитическое господство руси над славянами закон русский закреплял в виде социально-юридического неравноправия этих двух этносов. Его нормы были выработаны не славянами, а «славянами славян», как, по словам одного арабского писателя, прозывались русы/варяги Балтийского Поморья. Главный субъект закона русского – русин, опоясанный мечом и владеющий челядью (в основном «заграничными» славянами, по свидетельству других источников); к его чести и имуществу закон относится с самым щепетильным вниманием. Поэтому искомое соотношение «русского» и «славянского» может быть выражено следующими словами: закон русский – это право победителей, распространенное на побежденных.
При этом важно помнить, что под юрисдикцией закона русского поначалу находились только славяне Среднего Поднепро-вья, Русской земли в узком географическом понятии; прочие славянские племена «внешней Росии» князя Игоря жили «кождо своим обычаем», судясь и рядясь согласно своему племенному законодательству. Однако ежегодные поездки киевского князя в полюдье, сопровождавшиеся «уставлением правды», то есть княжеским судом, приводили к постепенному сращению закона русского со славянским правом – процессу, получившему завершение в статьях Русской Правды.
Вероятно, в разных местах Европы закон русский частично впитал правовые обычаи и других народов. Например, арабский писатель аль-Марвази (конец X – начало XII в.) пишет, что в случае смерти хозяина имущество в семьях русов переходило в руки дочери. Его сообщение касается черноморско-азовских русов, и вряд ли можно оспаривать связь этого обычая с какими-то отголосками права наследования у «женоуправлямых» сарматов, основного населения здешних мест в III–V вв. У славян вдова или дочь (незамужняя) получали только часть имущества умершего главы семьи. Влияние византийского законодательства просматривается, в частности, в различии взысканий с «имовитых» и «неимовитых» преступников, как того требует Эклога. С другой стороны, и закон русский воздействовал на соседние народы, в частности на печенегов, которые даже использовали русско-славянский термин «закон» (печенеги приносят клятвы «по своим „заканам“», – пишет Константин Багрянородный).
В середине X в. закон русский представлял собой архаическое право доклассового общества, только-только начинавшего обретать цивилизованные формы общежития. Всматриваясь в его содержание, мы видим малоразвитое, несложное общество, потрясаемое теми бесхитростными и, так сказать, «естественными» преступлениями, которые с неизбежностью должны возникать при первом, простейшем сближении людей между собой в первобытном коллективе. Жизнь и здоровье любого человека находятся здесь под постоянной угрозой, стихия личного произвола не обуздывается никакой верховной властью, а обязанность исполнения наказания зачастую возложена на самого потерпевшего или является его неотъемлемым правом.
По сути, закон русский был обычаем, который, подобно другим обычаям, существовал и передавался от поколения к поколению в устной форме. Собственно правовой нормой он может считаться с известным допущением, ибо закон русский как явление права сводился к обширному и беспорядочному перечню судебных обычаев и решений, которые касались различных бытовых положений, подпадавших преимущественно под уголовную и частью под гражданскую ответственность. Правонарушение нередко преподается в повествовательном ключе, как драматическое действие, которое каждый участник судебной тяжбы легко может проследить мысленным взором: «Или холоп ударит свободна мужа, а бежит в хором, а господин начнет не дати его…» (статья 17 краткой редакции Русской Правды). Причем каждый случай предельно конкретен, какое-либо обобщение или классификация правонарушений напрочь отсутствует. Законодателей того времени занимает не убийство вообще, а убийство того или иного человека, не татьба как таковая, а кража какого-то конкретного предмета и т. д. Эти Ликурги и Солоны не умеют мыслить юридическими понятиями, они способны лишь каталогизировать и пополнять свой законодательный каталог, скрупулезно отмечая каждый новый случай воровства, убийства, как бы мало он ни отличался от тех, которые уже были указаны, чтобы тут же определить ему соразмерное наказание. Новшество здесь всегда количественное.
За этими попытками объять необъятное, охватить все случаи покушения на жизнь, здоровье, честь и имущество человека, при всех мыслимых сопутствующих обстоятельствах, кроется нежелание и даже неспособность архаического мышления, предметно-образного по своему существу, сформулировать норму, подвести отдельное явление под общий разряд. Однако оно, по-видимому, и не стремилось к этому, отдавая предпочтение единичному перед всеобщим, факту перед фикцией. Древнерусское законодательство – это обилие разнообразных фактов при отсутствии идей, за исключением идеи воздаяния.
Сознание людей того времени еще не выстроило прочных связей закона и права с общественными институтами и установлениями. Включенный в систему языческих верований и представлений, закон русский воспринимался как органическая и неотъемлемая часть установленного богами естественного миропорядка и, следовательно, был неотделим от благочестия и морали. Правонарушение обличало не одну только нравственную проказу, но также нечестие преступника. Поэтому судебное показание, обещание, ручательство, договоренность ничего не значили без клятвы божественным именем, свидетельствующей о чистоте помыслов и намерений: «…и мужи его [Олега] по русскому закону клящася оружьем своим, и Перуном, богом своим, и Волосом, скотьем богом и утвердиша мир»; «и наутро призва Игорь послы [греков], прииде на холм, где стоял Перун, покладоша оружие и щиты и злато, и ходи Игорь роте [публичная торжественная клятва], и люди его…».
Славянское обычное право не знало клятвы на оружии, но суть клятвенного ручательства у славян была та же. В хронике Титмара Мерзебургского говорится, что славяне при утверждении клятвы подавали клок своих обрезанных волос, то есть как бы клялись своей головой. Волосы иногда заменяли пучком сорванной травы, вероятно призывая в свидетели клятвы мать-сыру землю – подательницу жизни и силы. Древнеславянский перевод Слова Григория Богослова (XI в.) содержит вставку о славянском языческом обычае класть на голову кусок дерна во время произнесения присяги. В русских сказках упоминается другой древний обычай – целовать или есть землю в знак особой священности клятвенного обязательства.
Словом, подлинным свидетелем и блюстителем юридической правоты выступали высшие силы неба и земли, которые грозили провинившемуся суровой карой: «Аще ли кто от князь или от людей русских, или христианин, или не христианин, преступит клятву сию, и да будет проклят от Бога и от Перуна».
Конечно, было бы наивно думать, что угроза божественного возмездия так уж сильно смущала клятвопреступников. Человеческая природа брала свое, и в ложных клятвах не было недостатка. Ведь богов затем можно было задобрить дарами и приношениями. Однако в области общественных представлений древность правового обычая и неусыпный призор за его соблюдением со стороны божества служили вернейшей порукой его справедливости и универсальной пригодности для всех и во все времена. Общественная гармония и благоустроенность состояли в том, чтобы жить по «закону отец своих». Законодательные новшества, как правило, не вызывали сочувствия и приживались с трудом.
Освященное божественной санкцией, право являлось, так сказать, практической реализацией представлений о свободе, которая в конце концов и сводилась к исполнению богоданного закона, обычая. Но свободы как отвлеченного понятия, как абсолютной моральной ценности, закон русский не знал, принимая в расчет только фактическую свободу какого-то определенного лица или группы лиц. Свобода свободе рознь, мое право не есть твое право, короче говоря, всяк сверчок знай свой шесток – вот главная мысль древнерусского права. В большинстве случаев закон русский занят не столько самим фактом правонарушения, сколько его участниками, то есть кем оно совершено и кто потерпел ущерб в результате противоправного деяния. Юридическая оценка последнего, таким образом, напрямую зависела от определения социально-правового статуса виновного и потерпевшего. Статус же определялся тремя главными критериями: 1) степенью личной свободы (свободный человек или челядин, раб); 2) этнической принадлежностью (русин – не русин) и 3) отношением к князю (огнищанин, гридень или людин). Хотя вопросы собственности никогда не ускользают из поля зрения закона русского, однако ему нет почти никакого дела до имущественного положения тяжущихся сторон, чьи права и ответственность стоят вне всякой связи с земельной собственностью, да и с собственностью вообще. Земельные споры закону русскому X в. совершенно безразличны, единственная зависимость, которую он признает, – личная: челядинство, холопство.
Древнерусское право преследовало единственную цель – покарать преступника; мысль о предупреждении преступлений и исправляющем воздействии наказания ему совершенно чужда, вернее, напрочь в нем отсутствует. Но закон русский по-своему гуманен: в его намерения не входит, например, подвергать преступника тюремному заключению и телесным наказаниям, тем более калечить его, даже если речь идет о провинившемся рабе. В карательной системе того времени существовало четыре вида наказания: 1) узаконенная кровная месть; 2) смертная казнь; 3) выдача на поток и разграбление, то есть изгнание виновного из общины со всей семьей, с конфискацией всего имущества в княжескую казну и, видимо, с последующей продажей всех в рабство; 4) наложение на виновного виры – денежного возмещения материального убытка или физического ущерба. Вира, в свою очередь, делилась на продажу и плату за обиду, в зависимости от того, в чью пользу она взималась. Продажа означала княжеский сбор, рассматриваемый как правительственная кара преступника за нарушение общественного спокойствия. Однако если непосредственный виновник правонарушения не был в состоянии самостоятельно расплатиться за содеянное, то вся тяжесть продажи ложилась на плечи его родни или общины, к которой он принадлежал. Эти деньги поступали в княжескую казну, а фактически доставались всей дружине. Летописец засвидетельствовал, что прежние князья, «если случится правая вира, ту брали и тотчас отдавали дружине на оружие. Дружина этим кормилась…». Продажа относилась к древнейшему слою правовых учреждений, присущих родоплеменному обществу. Пеня за обиду – штрафная санкция более позднего происхождения – шла лично потерпевшему. Ее присутствие в статьях закона, видимо, и отличало гражданские дела от уголовных.
Содержание сохранившихся положений закона русского не отличается большим разнообразием. Преобладает уголовная тематика – кража и насилие против отдельных лиц, – что связано с повсеместным стремлением архаических обществ обуздать личную свободу с тем, чтобы внести в общественную жизнь необходимый элемент безопасности. Подобно западноевропейским «варварским» Правдам, закон русский ограничивался защитой личности и имущества. Действующими лицами его немудреных статей выступают главным образом «мужи», погрешившие друг против друга убийством, нанесением увечья, оскорблением действием или присвоением чужого добра.
Самое тяжкое, хотя в ту пору и вполне заурядное преступление – убийство – ставило убийцу вне общества и отдавало его жизнь в распоряжение родичей убитого, которые вершили кровавое возмездие при полном одобрении своих действий со стороны закона и морали, безоговорочно признававших за каждым свободным «мужем» право самому творить суд и расправу. Менее всего русин был склонен передоверить возмездие за жизнь родича такому абстрактному существу, как закон. Тысячелетние родовые инстинкты в этом случае брали решительный верх над нарождающимся государственным началом.
Денежное возмещение (продажа, или простая вира, которая в начале XI в. составляла 40 гривен) взыскивалось с убийцы «мужа» только в том случае, «аще не будет кто мьстя». Это выражение подразумевало как фактическую невозможность мщения («если не найдется никого, кто мог бы отомстить», – например, когда у убитого нет взрослых родичей), так и сознательный отказ родичей убитого от мести («если не будет никого, кто захочет мстить»). Подобный отказ (правда, притворный) вложен преданием в уста Ольге, заверявшей жителей осажденного Искоростеня: «яко аз уже мстила князя своего и уже не хощу мщати». Нельзя сказать, как часто древнерусские люди прощали врагам своим; несомненно только, что пренебрежение правом собственноручного наказания убийцы расценивалось как малодушие и было не в чести. Образцом нравственно-юридического отношения древнерусского общества к кровомщению была беспощадная Ольгина месть, воспетая дружинными боянами и не вызвавшая ни слова осуждения у монаха-летописца начала XII в. И не случайно имя Мстислав в великокняжеском роду было одним из самых излюбленных.
Раны от меча или копья, полученные в пылу ссоры, также давали право взяться за меч, и лишь физическая неспособность изувеченного «мужа» держать в руках оружие вела дело к мирному исходу: его недруг платил «за обиду» по установленной таксе и оплачивал услуги лекаря. Впрочем, если у пострадавшего имелись взрослые сыновья, то они по закону могли мстить за отца: «чада смирят».
За удары не столь опасные для жизни и здоровья, но зато более оскорбительные для свободного человека, – ладонью, батогом, жердью, чашей, рогом, рукоятью меча, мечом, не вынутым из ножен, – полагался денежный штраф (продажа), вчетверо больше того, который был предусмотрен за кровоточащую рану или небольшое увечье, вроде отсечения пальца. В своей тщательной заботе о чести «мужей» закон русский не возбранял и ответного удара мечом в зачет, например за удар палкой, «не терпя противу тому».
С чрезвычайной суровостью закон относился к татям – единственной категории преступников, которых прилюдно казнили смертью. По словам Ибн Фадлана, если русы «поймают вора или грабителя, то они ведут его к толстому дереву, привязывают ему на шею крепкую веревку и подвешивают его на нем навсегда, пока он не распадется на куски от ветров и дождей». Таково было требование древнейшего обычая, проистекавшее из языческой сакрализации богатства, которое служило необходимым залогом не только земного, но и загробного благополучия. Впрочем, по сообщению Ибн Русте, казнь иногда заменяли другим наказанием: «Если поймает царь [русов] в стране своей вора, то либо приказывает его удушить, либо отдает под надзор одного из правителей на окраине своих владений». Вероятно, в последнем случае вор становился княжим рабом и нес «государственное» тягло в одном из пограничных градов.
Еще одной первоочередной заботой княжих мужей, чье благосостояние во многом зиждилось на рабовладении и работорговле, была сохранность их одушевленного имущества. Ряд статей закона русского предусматривал процедуры изъятия хозяином краденого или беглого челядина, укрывшегося в чужом доме. Обнаружив жилище, где скрывался пропавший раб, и выждав два дня (этот временной промежуток, видимо, удостоверял злостное нежелание укрывателя выдать беглеца), собственник раба получал право «изымати» своего челядина, то есть он мог силой вломиться в чужой «хором» и произвести там обыск. Бывало и так, что пропавший без вести челядин обнаруживался много времени спустя. Разумеется, прежний его господин пытался тут же «пояти» его, но оказывалось, что тот уже несколько раз перепродан и теперь на законных основаниях принадлежит новому хозяину. Вернуть челядина можно было посредством процедуры свода – вождения украденного раба от покупателя к покупателю, с целью доискаться того, кто совершил его кражу и незаконно продал его первому покупателю. Впрочем, если в этой цепочке оказывалось больше трех звеньев, то на третьем (с конца) покупателе коренной господин освобождался от необходимости дальнейших поисков и мог забрать своего челядина.
Материальную ответственность за преступное деяние раба нес его господин, ибо зависимый человек, по тогдашним понятиям, не являлся самостоятельной личностью, а был как бы живой вещью или органом своего хозяина. Но за покушение на честь свободного «мужа» раб отвечал своею жизнью: «да бьют [убьют] его».
Обитателей приднепровских Славиний закон русский воспринимал оптом: просто «словене», без разбивки на социальные категории; завоевателям некогда было всматриваться в лица и состояния завоеванных. За пределами «двора княжа» закон имел дело не столько с отдельными правонарушителями, сколько с общиной-вервью, которая следила за соблюдением правопорядка на своей территории и несла ответственность за противоправные деяния своих членов. Убийство внутри верви было столь же обыденным явлением, как и в среде дружинных «мужей». Большей частью случалось оно в драке («сваде») или «на пиру», то есть во время братчин – общественных пиршеств вскладчину, приуроченных к языческим праздникам. Поздняя церковная литература обличала эти «бесовские» обычаи «треклятых еллин [язычников]», устраивавших «позоры [зрелища] некакы бесовскыя», где «пьяницы» веселились «с свистанием и с кличем и с воплем» и где бились «дреколеем до самыя смерти» с последующим снятием «от убиваемых порты». Убийство свободного словенина наказывалось вирой, которая шла в княжескую казну. Сумма развёрстывалась на всех членов верви. Этот вид платежа при помощи всего общества назывался дикой вирою. Вервь платила дикую виру и за чужака, лишившего кого-нибудь жизни на ее территории. Не отвечала она лишь за тех своих членов, кто промышлял душегубством на большой дороге: «За разбойника люди не платят, но выдадят и [его] всего с женою и с детьми на поток и на разграбление».