Книга: Сын
Назад: Глава 7
Дальше: Примечания

Глава 8

Это были два самых значительных, самых содержательных, самых богатых года моей жизни, а я этого не сознавал и никогда бы в это не поверил, может быть, потому, что слишком велико было несоответствие между моими желаниями и действительностью.
Еще и сейчас меня приводит в бешенство извечный диалог между зрелыми и юными. Тебе он знаком. Я вижу, как ты тоже, едва он начинается, съеживаешься и недоверчиво прячешься в свою скорлупу.
— Сколько вам лет, молодой человек? Хочешь не хочешь, приходится отвечать — ведь нас учили быть вежливыми:
— Восемнадцать, мсье.
— Счастливец! — неизменно восклицает собеседник с наигранным добродушием. — Дорого бы я дал, чтоб быть в вашем возрасте… — И обычно насмешливо добавляет:
— И знать вдобавок то, что знают в моем.
Что знать? Что надежды и мечты не сбываются? Что действительность никогда не соответствует и не может соответствовать нашим представлениям о ней? Будто юные не познали этого на собственном опыте…
Толкуют о невинном возрасте, а между тем юноша мечется среди мучительных и неясных вопросов.
И дело не в прыщах, которые обнаруживаешь, бреясь, и которых стыдишься, как неизлечимого порока, не в костюмах, которые почему-то всегда не впору, не в больших ногах, которые не знаешь куда деть.
Жаждешь высокого, кажется, вот оно, рядом, сейчас коснешься его, но, едва протягиваешь к нему руку, какое-нибудь глупое табу, смешная нелепость или ироническая улыбка преграждает путь чистейшему порыву души.
Прошло несколько недель, и Мод, которую я встретил в столь пошлых обстоятельствах, что не мог без возмущения вспоминать об этом, — Мод стала «моей женой», и я уже не смел думать о ней иначе. Разве кто-нибудь мог это понять? В глазах Никола и Лотты, единственных, кто был посвящен в тайну, наши отношения ничем не отличались от их, разве что были более наивны, более сентиментальны.
Что думали о нас те, кто встречал в темных аллеях городского парка нескладного длинного юношу и тоненькую девочку? Сначала мы ходили рядом, не касаясь друг друга, потом — держась за руки и наконец — обнявшись: моя рука на ее талии, ее головка у моего плеча.
Обычная юная пара, как и все на свете влюбленные, которая ищет свободную скамейку, подальше от фонарей, чтобы целоваться, целоваться, пока не перехватит дыхание.
Но юные никогда не повторяют того, что однажды было, каждый начинает все сначала, будто до него никто не любил…
А отец, понимал ли он меня? Догадывался ли, почему мне было необходимо делиться с ним? Я хотел, чтобы кто-нибудь знал правду, знал, что это не случайный, мимолетный роман, что это на всю жизнь. Однажды вечером я ему сказал:
— Если бы мне пришлось отказаться от нее, я покончил бы с собой.
Еще так недавно наши короткие беседы велись совсем в ином, безразличном тоне! Мне вспоминаются эти недолгие разговоры, словно мимоходом брошенный в чужое окно взгляд, — например, когда в лицее проходили литературу XVIII века, я как-то упомянул об этом за столом. Вечером в своем кабинете отец спросил:
— Кто тебе больше нравится: Расин или Корнель? Я ответил не задумываясь:
— Корнель.
Это не удивило его, и я знаю теперь почему.
— А Мольер тебе нравится?
— Мы недавно читали в классе «Мещанина во дворянстве», и мне совсем не было смешно. И от «Лекаря поневоле» тоже.
Таков был, в общем, один из этапов наших отношений. Были и другие. Несколько позже мы говорили о Ламартине, о Викторе Пого, о школах романтизма, и я был поражен, обнаружив, что отец знает наизусть множество стихотворений Пого.
Отцу, должно быть, казалось — ведь с возрастом время летит все быстрее, что эти наши разговоры были только вчера. И вот приходит к нему уже взрослый юноша и объявляет, что скорей умрет, чем откажется от своей любви. У меня действительно сжимало горло, глаза блестели — я не лгал, я в самом деле не колеблясь и без сожалений убил бы себя.
Целые сутки я не прикасался к своим запискам, и так случилось, что как раз вчера у нас произошла бурная семейная сцена, при которых ты присутствуешь не так уж часто. Не стану воспроизводить ее целиком: она была нелепа, глупа и в то же время отвратительна, и если я все же пишу о ней, то только потому, что она лишний раз показывает отношение взрослых к молодым.
Началось все, как говорят англичане, «при безоблачном небе». Было около часа дня. Мы сидели за завтраком, светило солнце, у всех было отличное настроение, м-ль Огюстина выставила на окно свою герань. Не помню уже, о чем мы говорили, о какой-то чепухе, и вдруг твоя мама, к моему удивлению — ибо я совершенно забыл, что сегодня четверг, — спросила тебя:
— Пойдешь со мной к тете Арлетте? Для меня было новостью, что по четвергам у моей сестрицы приемные дни.
Я не принимал участия в разговоре. Ты спросил:
— В котором часу?
— Часам к пяти. Там будет кое-кто, с кем тебе стоило бы познакомиться.
Я не терплю подобных аргументов, но не сказал ни слова и отнюдь не собирался как бы то ни было, влиять на тебя. Ты явно был в затруднении — я хорошо знаю этот смущенный вид, который бывает у тебя и у твоих сверстников, когда вам приходится… нет, не устранить препятствие, но как-то его обойти.
— Это меня не очень устраивает, мама.
— Почему?
— Потому что мне еще нужно подготовиться к завтрашней письменной по математике.
— А если тебе взяться за это сразу после завтрака? С тех пор как ты стал взрослым юношей, твоя мать охотно появляется с тобой на людях. Я не осуждаю ее за это тщеславие. Только она не учитывает, что тебе-то ее друзья вовсе не интересны и ты не получаешь никакого удовольствия от общения с теми людьми, которые собираются в салоне твоих дяди и тети, Я тоже чувствую себя у них не в своей тарелке, правда по другим причинам, — Ну хорошо, мама, если это очень нужно, я пойду, хотя как раз сегодня мне это очень неудобно.
Обычно, когда твоя мать отправляется на коктейль к моей сестрице, она возвращается только к вечеру, иной раз даже звонит по телефону, чтобы садились за стол без нее Сегодня она вернулась рано и вдобавок в дурном настроении Зайдя в твою комнату, она застала там твоего нового товарища Запо. При нем она не сказала тебе ни слова, но за столом дала волю своему негодованию:
— Знаешь, Ален, по какой причине Жан Поль не мог сегодня пойти со мной к своей тетке?
Как всегда в подобных случаях, я принял отсутствующий вид.
— Ты слушаешь меня?
— Да, конечно.
— Почему же ты молчишь?
— Да потому, что мне нечего сказать.
— Слышал ты, как сегодня за завтраком он заявил, что ему необходимо готовиться к письменной по математике?
— Да.
— А знаешь, в чем было дело? Ты мягко вмешался в разговор:
— Послушай, мама, я сейчас объясню папе…
— Нечего объяснять. Застала я тебя с этим твоим новым товарищем, который похож на приказчика из галантерейного магазина? Застала или нет?
— Но я…
— Вы с ним заранее условились?
— Я тебе…
— Значит, ты прекрасно знал, что он должен прийти, и именно поэтому… Она повернулась ко мне:
— Больше всего меня возмущает его вранье, его предательская манера всегда выкрутиться, сделать по-своему. А ты его еще защищаешь!
— Я его не защищаю.
— Но не становишься и на мою сторону. По-твоему, это очень благородная позиция?
О нет, в глубине души я считаю не правыми обоих, и особенно ее, потому что она взрослая. Она забыла свою молодость, а я нет — вот в чем разница между нами. Ведь я поклялся себе никогда не забывать о ней, и мне кажется, до сих пор этой клятвы не нарушил.
— Он врет, он изворачивается, он ускользает, как угорь, а ты смотришь на него с одобрением…
Твоя мама не видит разницы между словами «одобрять» и «понимать» и даже «оправдывать». В свое время она тоже обманывала и изворачивалась — как обманывал я, как обманывают, вынуждены обманывать все молодые, потому что для них на всем лежит запрет.
Каждый их порыв, каждое желание наталкивается на запрещение, на категорическое «нельзя» — это мы, мы сами заставляем их обманывать нас.
А ведь им, молодым, еще в большей степени, чем взрослым, отвратительна ложь, и они не прощают нам обмана, на который мы их толкаем, опошляя самые невинные радости.
В течение двух лет, что мы, я и Мод, были вместе, мы вынуждены были беспрерывно лгать, каждое наше свидание было связано с трудностями, которые мы разрешали как могли — то есть ценою бесконечной лжи.
Что было бы с нами, не случись того, что случилось к концу второго года нашего знакомства, как раз на Рождество? Любили бы мы друг друга и дальше или, пройдя вместе какой-то отрезок пути, надоели бы один другому?
Только отец знал о наших отношениях, ибо все чаще по вечерам я приходил в его тихий кабинет.
— Другие посмеялись бы надо мной, не поверили бы мне, но я знаю, знаю никогда не полюблю никого, кроме нее.
— Что же ты думаешь делать дальше, сын?
— Я женюсь на ней. А пока буду ждать, сколько понадобится. Я ведь понимаю, мне нельзя жениться, пока я не окончу университет. Мне будет трудно!
— Да, трудно. Будь осторожен, сын. Я понимал, что он имеет в виду. Ведь я ему сказал, что она девственница.
Только спустя полгода я признался ему:
— Мы с ней решили, что она будет моей женой уже теперь, понимаешь? Позднее мы поженимся, но сейчас дальше так продолжаться не может.
Пытался ли он отговорить меня?
— Есть еще одна причина, — добавил я. — Ее начал обхаживать Пьер Ваше. Оказывается, он волочится за каждой новенькой в своем отделе. Возможно, он еще пожалуется на нее, потому что она его отшила.
В тот вечер отец дал мне кое-какие советы; возможно, когда-нибудь и мне придется давать их тебе: случись с тобой нечто подобное, я вел бы себя, как он.
— И еще не забудь: ты сын префекта. Я ведь понимаю, для молодого человека это отнюдь не преимущество. За тобой следят больше, чем за кем-либо другим, слишком многие обрадовались бы, если б разразился скандал.
Жизнь моя разделилась между Пуатье и Ла-Рошелью, в Пуатье она вся была посвящена занятиям — я работал напряженно, стиснув зубы, чтобы кончить университет как можно скорее; я решил за год пройти два курса — мне это удалось.
Зимой нам с Мод помогала темнота, но с приходом весны встречаться становилось все сложнее, и мы были вынуждены довольствоваться теми вечерами, когда мать Лотты уходила на ночное дежурство, а отец был в поездке. Тогда мы встречались в домике с дубовой дверью.
Ты уже достаточно взрослый, чтобы понять, что в наших отношениях с Мод не было никакой грязи, и все же нам хотелось чувствовать себя более чистыми. Было что-то оскорбительное в этих свиданиях под хихиканье Лотты и Никола, забавлявшихся в соседней комнате; чужие фотографии глядели на нас со стен.
Как описать тебе ощущение, которое охватывало меня всякий раз, когда рядом была Мод? Некоторые живые существа — белки, птицы, например — трогают нас своей кроткой прелестью, своей беззащитностью, в которой есть как бы обреченность. Такой была Мод, и всякий раз, когда она, беря меня под руку, цеплялась своей рукой за мой локоть, мне казалось, будто я всегда, всю свою жизнь обязан ее защищать.
Ее отец, Эмиль Шотар, держал в районе порта небольшое кафе «У Эмиля», где среди прочих завсегдатаев бывал Порель и куда в дни забастовок или выборов нередко наведывалась полиция.
Шотар был приземистый, тучный, с густыми лохматыми бровями и недобрым взглядом и, хотя уступал Порелю в уме, тоже слыл зачинщиком беспорядков. Я думаю, главной его чертой была непримиримость. Жена сбежала от него с каким-то коммивояжером, когда Мод была еще крошкой. Она ни разу не дала о себе знать и даже не пыталась увидеть дочь.
Он грозно возвышался за стойкой своего кафе, орудуя голыми по локоть мускулистыми волосатыми руками, — враждебный, недоверчивый, ненавидящий всех богатых, власть имущих, весь общественный порядок, включая и самых скромных его представителей вроде полицейских.
Вечером, когда дочь возвращалась домой, он шел к ней в задние комнаты, потому что ей строго-настрого было запрещено переступать порог кафе, и спрашивал:
— Где ты была? У Лотты?
Считалось, что девушки вечерами вдвоем изучают стенографию; только раз в неделю Мод разрешалось пойти в кино.
И этот недоверчивый, неуживчивый, ненавидящий весь свет человек за два года так ни о чем и не догадался — он даже не подозревал о моем существовании.
Я уговаривал Мод:
— Почему ты не хочешь, чтобы я сходил к твоему отцу?
— Потому что он тебе откажет и тогда вовсе не выпустит меня из дому.
Я был сыном префекта, следовательно, первейшим врагом; возможно, Шотар и в самом деле запер бы дочь, чтобы помешать ей встречаться со мной.
Мне ни разу не привелось говорить с ним, иногда я только издали, сквозь окна кафе, видел его за стойкой. И сейчас мне хочется очень тихо и быстро сказать тебе то, что давно не дает мне покоя: когда я видел его, я чувствовал себя вором.
У него когда-то украли жену, теперь я крал у него дочь. Я не мог строго судить себя, но, если бы отношения между людьми соответствовали моим тогдашним понятиям, я попросил бы у него прощения.
Его грубый, мужиковатый облик не вызывал у меня презрения, скорей я стыдился себя, своей длинной, неуклюжей фигуры папенькиного сынка.
Я даже чувствовал к нему благодарность за то, что он так неусыпно следил и продолжает следить за Мод.
Отец, как я уже говорил, в моих глазах олицетворял порядок, внутри которого, однако, возможны компромиссы. Порель — «антипрефект» — олицетворял собой постоянное неповиновение этому порядку. Более непосредственный, более грубый, неспособный на компромиссы Эмиль мог разделаться с любым и не колеблясь убил бы меня, если бы застал в постели со своей дочерью.
Мод боялась отца, но знала его и с другой стороны.
— Ах, если бы ты был молодым рабочим из мастерской Дельма и Вьеже!
Если б я даже избежал разыгравшейся трагедии, мне грозила бы другая. Предвидел ли это мой отец? Он ведь и сам стал почти чужим в своей семье, с тех пор как моя мать по необъяснимым причинам ушла в себя, а сестра вышла замуж за Ваше.
Бывая в Ла-Рошели, я по-прежнему вечерами заходил к нему в кабинет.
— У тебя все в порядке? — спрашивал он.
— Да, папа.
Мне казалось, что я его обманываю. Я не чувствовал себя по-настоящему счастливым. Слишком многое нужно было изменить.
И вот, неловкий и смущенный, я стою перед ним — была суббота, и родители Лотты оказались дома.
— Я хочу попросить тебя…
Возможно, ты когда-нибудь побываешь в здании префектуры, сыгравшем такую роль в моей жизни. Там два внутренних двора; стена одного из них выходит в городской парк. В этой стене была маленькая дверь, а на лестнице «Е» была маленькая каморка, давно пустовавшая, в которой когда-то жил ночной сторож. Там стояла железная кровать и кое-какая мебель, обычная для комнат прислуги.
— Если бы ты позволил мне воспользоваться комнаткой на лестнице…
От него требовалось немного — дать мне ключ от маленькой двери в парк и закрыть на все глаза; он, не колеблясь, пошел на это. Таким образом, отныне мы с Мод освобождались от неизбежного соседства с любовными утехами Лотты и Никола, придававшими нашим свиданиям неприятный, пошлый оттенок.
Твой дедушка не был тогда тем усталым, сломленным человеком, каким ты знал его в Везине. Если даже из-за жены он и вынужден был отказаться от префектуры Сены-и-Уазы и Парижа, у него все же было превосходное служебное положение, он считался одним из лучших префектов; а пятьдесят лет — это еще не старость.
И этот человек ради меня, ради моей любви, которую всякий другой счел бы обыкновенной интрижкой, совершенно сознательно пошел на риск.
Почему, ради чего обрек он себя на подобную жизнь? Он только с тревогой смотрел на меня, лишь изредка давая робкие советы.
Может быть, моя любовь напоминала ему то, что он когда-то испытывал к моей матери, которой остался верен всю жизнь. Может быть, ему казалось, что, помогая мне, он как бы живет сызнова? Или же он боялся, что я упущу свое счастье, пусть даже крошечное?
Теперь я понимаю, что между нами существовало молчаливое сообщничество. Потому-то он и взвалил на свои плечи всю ответственность за то, что случилось.
Рассказывать о том, что происходило «до» и что произошло «после», мне было довольно легко. Но вот я дошел до самого главного — до тех нескольких дней, нескольких часов, которые решили нашу судьбу, и с изумлением обнаруживаю, что воспоминания мои путаются, что я не так уж уверен в том, что точно помню все обстоятельства, — словно потеряв власть над событиями, став их игрушкой, человек теряет и ясность мысли.
Мне кажется, всего лучше и всего честней просто изложить факты в их последовательности, не пытаясь ничего объяснять или описывать, что я тогда чувствовал.
Итак, субботний вечер в начале декабря, здание префектуры, та самая каморка на лестнице, которую мы с Мод назвали своей конуркой. Дворы, лестницы, кабинеты префектуры в этот час уже пусты, и в нашей квартире на втором этаже все легли, кроме отца, — подъезжая с Мод на мотоцикле, я видел в его окне свет, пробивающийся сквозь занавески.
Помню, что Мод забыла перчатки и очень замерзла на заднем сиденье, руки ее были совсем синие, и я согревал их в своих руках.
Она сказала — не сразу, немного помедлив:
— Боюсь, как бы мне не осложнить твою жизнь, Ален.
Я стал что-то возражать, но она добавила:
— Кажется, я беременна. Я в этом почти уверена. Мы сидели с ней на краю железной кровати, двое насмерть перепуганных детей. Я был очень взволнован, но еще больше перепуган и не стал возражать, когда она сказала тихо, притворяясь, будто ей совсем не страшно:
— С Лоттой это случалось два раза за последний год. Никола сам сделал что надо, и все прошло благополучно.
Через три дня я из Пуатье поехал в Бордо, чтобы договориться с Никола. Но раньше Рождества он приехать в Ла-Рошель не мог. Жил он в комнате с розовым абажуром, вроде той, в какой жил я в Пуатье; в тот вечер он ждал к себе девицу.
В разговоре с ним все показалось очень простым. Он дал мне маточный зонд и объяснил, как им пользоваться.
— Только смотри, никому ни слова. Я студент-медик, и если это станет известно, я получу пять лет тюрьмы да вдобавок запрещение заниматься врачебной практикой.
Я вернулся в Пуатье. Опять суббота, опять вечер в Ла-Рошели. Лотта была в курсе дела, но в тот вечер мать ее оставалась дома.
— Лучше вам проделать это в префектуре…
Холодная желтоватая мгла окутывала порт и город, через равные промежутки времени небо оглашалось мычащим воем сирены, предупреждавшей о тумане. Казалось, это вопит океан.
Я обедал со своими: мы с Мод решили, что все должно идти, как обычно. Мать, как всегда, неподвижно сидела на своем месте во главе стола, сестра и ее муж ругали литературных критиков. Тогда как раз вышел первый роман твоего дядюшки.
В девять часов мы, я и Мод, словно два преступника, прокрались в свою конурку. Я весь дрожал и не мог сделать того, что было нужно.
— Послушай, а если я все-таки пойду к твоему отцу…
— Ты не знаешь его, Ален.
— Мы бы сразу поженились. Я стал бы работать…
— Но ты же знаешь, это невозможно.
В одиннадцать часов она была мертва.
Не пишу никаких подробностей. Не хочу вспоминать. Я знал, что отец в кабинете, но не пошел к нему. Я хотел побежать за нашим врачом, доктором Байе, он был и нашим другом — но услышал в ночи вой сирены, словно вопль ужаса или отчаяния.
Я подождал, пока во втором этаже погас свет — значит, отец пошел спать. Тогда я схватил Мод на руки и бросился вверх по лестнице. Через чердачное окно я вылез на крышу.
На крыше стоял резервуар высотой метра в два, обшитый внутри цинком. Кто-то из прежних префектов распорядился поставить его там, не знаю для какой цели — то ли для дождевой воды, то ли чтобы иметь запас на случай, если испортится городской водопровод. Я обнаружил его, когда мне было лет двенадцать-тринадцать, и не раз прятался в нем.
Я не поскользнулся на мокром шифере, не сорвался со своей ношей вниз, на тротуар…
Когда я на цыпочках прокрался в дом, я был уже другим человеком, не таким, как другие. Я перестал быть молодым. И вдруг в коридоре я услышал голос, от которого весь похолодел:
— Куда ты, сын?
В пижаме и халате он пошел за мной; вместе мы вошли в нашу каморку. То, что он там увидел, не оставляло никаких сомнений — он сразу понял, что произошло.
Он не произнес ни единого слова упрека, не задал мне ни одного вопроса.
— Пойдем в мой кабинет.
Несколько угольков еще багровело в камине.
— Исправить уже ничего нельзя, но можно еще кое-что предпринять, чтобы не погубить твою жизнь.
Не помню, плакал ли я. Просил прощения? Помню только, я все повторял:
— Позвони господину Дурле!
Это был начальник полиции, я не раз видел его у отца, сдержанного, бледного, с густыми седыми усами.
— Позвони господину Дурле! Я не в силах больше выносить, что она там, наверху… Как, как я мог…
— Сейчас позвоню. Послушай. Мне пятьдесят лет. Многие умирают, не достигнув этого возраста. Я от жизни ничего больше не жду, ты свою только начинаешь…
Я не понимал, о чем он говорит, я бегал по кабинету из угла в угол и думал только об одном — Мод там, в холодном цинковом резервуаре…
— Слушай внимательно. Если ты сознаешься в том, что сделал, тебе дадут от года до пяти лет тюрьмы, а потом все двери для тебя навсегда закроются. Мне это уже не страшно. Погоди. Дай сообразить. Иди, сын, ложись. И ни в коем случае не выходи из своей комнаты.
Я попытался возражать, я не знал, что делать, на что решиться. Но вдруг распахнулась дверь. Это был твой дядя Ваше. Оказалось, он давно уже догадался обо всем, он знал (а я и не подозревал этого) о наших тайных свиданиях в каморке на лестнице «Е».
— Нет, вы не сделаете этого, господин префект… — так он называл своего тестя, — не только ради себя, но и ради вашей жены, ради вашей дочери, ради…
Ради него, разумеется. Ведь из зятя уважаемого префекта он превращался в зятя осужденного по позорной статье…
Как сейчас его вижу — вне себя, он кричит мне в лицо:
— Только подумать, из-за этого маленького негодяя… Он поднял руку, чтобы ударить меня, и тогда отец спокойно, словно даже без гнева, дал ему пощечину.
— Уходите отсюда и в дальнейшем потрудитесь молчать. Мы, Лефрансуа, сами улаживаем свои дела. Я был еще в кабинете, когда он позвонил Дурле.
— Да. Попрошу немедленно. Сюда… Дело чрезвычайно важное… — Он взглянул на меня:
— Ступай, сын. Он был спокоен, сдержан.
— Мужчины моего возраста и моего положения иногда теряют голову и делают глупости… Иди к себе.
Не знаю, не помню, как я оказался в своей комнате.
В восемь утра отец входил в кабинет прокурора Республики, который часто у нас обедал. В половине десятого он позвонил домой, чтобы ему прислали чемодан с платьем и бельем.
Статью 317 Уголовного кодекса я до сих пор помню слово в слово:
«Всякий, кто посредством каких-либо снадобий, настоев, медикаментов, хирургическим путем или каким-либо иным способом произведет или попытается произвести выкидыш у беременной или предположительно беременной женщины независимо от того, действовал ли он с согласия последней, карается тюремным заключением от одного до пяти лет и штрафом от 1200 до 2400 франков».
Имя Никола не было произнесено ни разу, но мой товарищ целый год не появлялся в Ла-Рошели, и я никогда больше его не видел. Никогда больше не видел я и Лотту.
Делом отца воспользовался Порель, превратив его в громкий политический скандал: префект на скамье подсудимых.
Именно тогда твоя бабушка укрылась со своей служанкой в Везине на вилле «Магали». Пьер Ваше вместе с моей сестрой ринулись в Париж искать счастья в литературной толчее.
Знал ли о случившемся мой дед с улицы Дю Бак, бывший советник при Высшей счетной палате? Не знаю. Только с этого времени и до самой своей смерти он держался со мной как с чужим.
Отец получил максимальный срок, потому что отказался ответить, откуда у него зонд. Однако в тюрьме он пробыл только три года, да и то последний год работал там как библиотекарь Таким был этот человек, которого ты знал уже в Везине и на которого, как мне иной раз казалось, смотрел с некоторым раздражением Вот почему в то утро, когда мы с тобой стояли рядом у его гроба, я решил тебе все рассказать.
А кстати, сколько лет тебе сейчас, когда ты читаешь эти строки? Должно быть, не так давно ты был на других похоронах и стоял у моего гроба, быть может, рядом со своими детьми…
Я причинил всем вам много зла, но позволь сказать тебе напоследок: это оттого, что мы были очень чисты Мы были очень чисты — Мод и я.
И мой отец, который жил нашей любовью, был самым чистым из нас. Вероятно, поэтому он и заплатил дороже всех.
А теперь забудь об этом. Это было очень давно. Это старая-старая история, ее не помнят уже даже в Ла-Рошели.
Каким бы ты ни был сегодня, говорю тебе в последний раз, говорю тихо, ласково:
— Спокойной ночи, сын!

notes

Назад: Глава 7
Дальше: Примечания