Глава 7
Казалось, все нити, связывавшие меня с Ла-Рошелью, отныне были порваны и центром моей жизни становился Пуатье. Отчетливо помню все — свою комнатку у Бланпенов, оклеенную желтыми в розовый цветочек обоями, перину, которой я укрывался и которую по утрам почему-то находил на полу, кухню за стеклянной дверью в первом этаже, куда я спускался пить кофе, торговку овощами, ежедневно около десяти часов останавливавшую свою тележку у соседнего дома; помню коридоры и аудитории университета, особую атмосферу того ресторанчика, где после занятий собирались студенты… И, однако, все это остается мне чужим, в моих воспоминаниях нет запахов, звуков, нет трепета жизни.
А ведь я был тогда в том возрасте, когда так обостренно, всеми порами, всем существом своим ощущаешь жизнь, ее вкус, ее запахи, когда между нами и внешним миром начинают возникать тайные, порой чувственные связи.
Мне почему-то кажется, что эта последняя фраза может найти в тебе отклик. Или я ошибаюсь? Со сверстниками, даже с твоей матерью я никогда не решался коснуться этой темы, должно быть, подобная стыдливость свойственна всем взрослым. Им неловко касаться некоторых вопросов — так мучительно неловко бывает во сне, когда вдруг видишь себя на улице в одной рубашке.
Не думаю, чтобы я был исключением. Как и у многих других, были и у меня годы, когда жизнь вдруг захлестывала меня, но потом вновь отступала, оставляя во мне неизгладимый след, — так остается и после отлива запах моря.
Но приходит время, когда мир вдруг оказывается лишенным запахов, когда предметы и пейзажи перестают быть для нас чем-то живым.
Мои воспоминания о Пуатье отчетливы и все же умозрительны, лишены красок. И не только потому, что к этому времени я уже потерял то, что назвал бы «состоянием душевной умиротворенности», но и потому, что в течение двух лет неожиданно для меня самого, и больше чем когда-либо, главным в моей жизни оставалась Ла-Рошель. Вздумай я сейчас оглянуться на свою жизнь, этот город все равно оказался бы ее географическим центром. Потому что именно здесь решилась моя судьба, а с ней судьба всей нашей семьи.
Мне было восемнадцать лет; я был сильным стройным парнем и довольно эффектно выглядел на своем новом мотоцикле. Я только что стал студентом, у меня была своя комната, я чувствовал себя свободным и без всякой робости наблюдал тот новый мир, в который входил.
В ближайшую субботу я, как и обещал отцу, отправился в Ла-Рошель, а затем стал ездить туда каждую субботу (кроме третьей субботы каждого месяца). Дома все было по-прежнему — моя комната, которая почему-то казалась мне другой, плохо освещенная столовая, неподвижный взгляд матери, язвительный голос Ваше.
От Никола я получил только две открытки: он писал, что в Бордо дела у него идут отлично, «преподаватели — ребята что надо», и обещал «кое-что порассказать, когда увидимся на рождественских каникулах».
Я вдруг с изумлением обнаруживаю, что именно сейчас, когда я подхожу к самому важному в своем рассказе, мне неожиданно изменяет память. Вернее, я с трудом восстанавливаю события в их хронологической последовательности. Память сохранила лишь отдельные, разрозненные картины, правда четкие, словно высеченные резцом, однако соотнести их друг с другом я могу не всегда. Так, например, ясно вижу себя в первое же воскресенье в Ла-Рошели, во время антракта в кинотеатре «Олимпия». Я стою на тротуаре и курю. Мимо идет бывший мой товарищ по лицею со своей девушкой и подмигивает мне. Пасмурно, холодно. Возвращаюсь в префектуру; в гостиной сестра и зять принимают своих гостей. Проходя мимо, слышу, как они о чем-то спорят.
Другой кинотеатр — уже в Пуатье, третье воскресенье. Я не поехал домой, потому что накануне вечером шел холодный дождь и на дорогах была гололедица. Потом сижу в ресторанчике, пью пиво, смотрю, как студенты третьего курса играют на бильярде.
В памяти у меня много таких разрозненных картин, я мог бы разметать их, словно колоду карт. А вот еще одна.
Ла-Рошель. Рождественский вечер, мы с Никола сидим в кафе. Мы много выпили, со мной это случилось впервые. Никола очень возбужден.
— А женщины в Пуатье есть? — спрашивает он меня каким-то торжествующим тоном.
Я не знаю, что ответить. Об этом я просто не думал. Правда, в ресторанчике, в котором я постоянно бывал, я успел заметить одну молодую женщину, которая всегда одиноко сидела у окна, будто кого-то ожидая.
— Ну, старина, в Бордо их полным-полно! Напав на эту тему, он уже не мог остановиться. В час ночи, когда он провожал меня до дверей префектуры, он все еще говорил о женщинах:
— Надо нам и тут найти себе парочку на время каникул. Теперь-то я в этом деле собаку съел.
У нас в зале возвышалась огромная нарядная елка, но не для нас — это была елка для детей служащих префектуры и самих служащих, которым во второй половине дня раздавали под елкой подарки. Сестра и Ваше встречали Рождество в городе. Мать уже спала. Отец читал у себя в кабинете, где стоял еще более густой аромат сигары, чем обычно.
— Доброго Рождества, отец!
— Доброго Рождества, сын!
Он, очевидно, сразу понял, что я пьян. Я и сам чувствовал, что у меня ярко блестят глаза и что я веду себя слишком развязно.
— Хорошо повеселился?
— Просто посидели в кафе «Де ла Пэ», поболтали с Никола.
Он мало знал Никола, видел его лишь мельком, когда тот иногда заходил ко мне.
— Мама здорова?
— Здорова. Как всегда, рано легла. Я тоже собираюсь ложиться.
Вероятно, ему хотелось перед сном закончить главу или книгу.
— Спокойной ночи!
— Спокойной ночи!
Наутро я проснулся разбитый, чувствуя жар во всем теле; во рту было сухо, ноги словно ватные, нос от сильного насморка красный. Очевидно, это был грипп, но и опьянение, к которому я не привык, тоже не прошло бесследно.
Три дня я провалялся в своей комнате, переходя с постели на кресло и обратно. Пытался читать, смотрел в окно на прохожих; курить было противно.
В тот год на Рождество все вокруг было белым-бело, но то не была радостная, возбуждающая белизна снега.
Рано утром, когда верующие шли к утренней мессе, а те, кто встречал Рождество в гостях, возвращались домой, с неба посыпалась ледяная крупа, которая постепенно скапливалась между камнями мостовой. В десять часов утра эта крупа все еще сыпалась, но, мелкая, почти невидимая, она едва угадывалась в воздухе. Небо, дома, тротуары — все стало белым и поблескивало недоброй, холодной голубизной, словно лезвие ножа.
Беатриса, наша тогдашняя кухарка, принесла мне завтрак, к которому я не притронулся.
Потом пришел отец, еще в халате:
— Что с тобой? Ты заболел?
— Должно быть, начинается грипп.
Он пробыл у меня минут десять. В этот рождественский день, как всегда на праздники, когда пустовало огромное здание префектуры, он чувствовал себя выбитым из колеи.
Я был совершенно спокоен. У меня не было того тревожного предчувствия, которое охватило меня несколько месяцев назад, в день моего приезда в Пуатье, когда мне показалось, будто начинается новая жизнь. Я не подозревал, что эти несколько дней, которые я провел в своей комнате, глядя в окно на темные силуэты прохожих, двигавшихся по противоположной стороне улицы, завершат первую половину моей жизни.
Сестра и ее муж встали около двенадцати часов и после завтрака зашли ко мне — они не считали мою болезнь серьезной, однако Ваше, который боялся заразы, на всякий случай не вошел в комнату, а только постоял у двери.
Никола не позвонил мне ни в этот день, ни на следующий. Это огорчило меня — мы с ним не условливались специально о встрече, но договорились, что каникулы будем проводить вместе.
Почему я почувствовал себя вдруг таким одиноким, таким покинутым? Кругом стояла тишина, во всем здании префектуры не было ни души; кабинеты, коридоры, лестницы — все опустело.
На улице было меньше машин, чем в обычные дни; прохожие шли съежившись, с поднятыми воротниками, засунув руки в карманы, шли торопливо, и белое облачко их дыхания парило над ними.
Помню, в середине дня на улице появилось семейство — отец, мать и трое ребятишек, все были принаряжены, видно, шли навестить дедушку или бабушку. Самый маленький, мальчуган лет пяти, повязанный красным вязаным шарфом и в красной вязаной шапочке, тащился неохотно, едва передвигая ноги. Родители торопились и нервничали, должно быть, все утро провели в хлопотах, потом устали, одевая детей. Я видел, как открываются рты, но не слышал слов, вдруг мать обернулась к малышу в красном шарфе, который, вероятно не желая идти дальше, сел на землю.
Очевидно, она велела ему немедленно встать, угрожая отнять игрушку или пугая еще каким-нибудь наказанием. Ничего не добившись, она набросилась на мужа, судя по всему, упрекая его в том, что он молчит, или в чем-нибудь еще.
На нем было черное пальто, явно купленное в магазине готового платья, он стоял смущенный, растерянный, потом внезапно схватил сына за ручонку, рывком поставил на ноги и вдруг, может быть неожиданно для самого себя, дал ему пощечину. Стоя у окна, я вздрогнул, и, должно быть, это передалось прохожему он поднял голову, заметил меня, и я увидел на его лице выражение такого стыда, какое мне никогда прежде не доводилось видеть.
Никола мне так и не позвонил. Появился он только на четвертый день. Раздался стук в дверь, я крикнул: «Войдите!» — он вошел, и в комнату вместе с холодным воздухом словно извне ворвалась жизнь.
— Говорят, ты болен? Но не серьезно, а? Он даже не стал дожидаться моего ответа, так не терпелось ему сообщить новость, с которой он пришел, так был он взбудоражен переменами, которые начались в нем еще в Бордо и теперь происходили все стремительней:
— У меня куча новостей, старик, да таких, что ты закачаешься! Помнишь, о чем мы с тобой толковали тогда, в канун Рождества?
Лицо его пылало от холода, он был разочарован, увидев, что я полулежу в кресле, как настоящий больной, ноги мои укрыты пледом, а рядом стоит кувшин с лимонным питьем; от возбуждения он даже забыл сесть.
— Я нашел женщин! Я ведь догадывался, что они есть не только в Бордо. Мы просто не знали, как взяться за дело, когда учились в лицее. Они считали нас молокососами, понял?
Он чувствовал себя мужчиной, взрослым мужчиной, он ликовал, он был горд и счастлив. — Курить здесь можно?
— Кури, конечно.
— А ты?
— Мне не хочется.
— Послушай-ка, что я тебе скажу: я раздобыл женщину не только для себя она блондиночка, премиленькая и все хохочет, — но и для тебя тоже. Это ее подружка, я уже говорил ей о тебе, она будет рада с тобой познакомиться.
Мне редко случалось видеть, чтобы человек так ликовал. Никола всегда был веселым парнем, без комплексов, как сказали бы теперь, но в ту минуту он поистине напоминал почку, готовую лопнуть от избытка жизненных соков.
Я смотрел на него, слушал — и злился. Нет, я не завидовал ему — я еще был далек от того, что его так волновало. Последние дни, завершившие метаморфозу Никола, я провел в своей комнате, в постели, и меня коробила его откровенность. Кроме того, было что-то унизительное в том, что он так запросто предлагал мне подругу.
— Понимаешь, они всегда вместе. Иначе родители не позволили бы им уходить из дому, они ведь не какие-нибудь потаскушки, а приличные девушки. Твоя брюнетка, у нее большие голубые глаза.
Он наконец уселся верхом на стуле, обхватив спинку и прищурившись от дыма сигареты.
— Мою зовут Шарлотта, но она требует, чтобы ее называли Лоттой. Работает парикмахершей в салоне красоты. Ей всего восемнадцать. Посмотрел бы ты, как сложена!
Никола радостно улыбался, едва скрывая желание поскорее поделиться со мной своей удачей, своими впечатлениями.
— Ты уж извини, что я выбрал первым, но ведь тебя не было, и потом, мне кажется, Лотта не в твоем вкусе. Она все время смеется: что ей ни скажи, от всего прыскает, в кино так хохотала, что соседи стали шикать и возмущаться. С ней, понимаешь, все страшно удобно складывается, мне отчаянно повезло. Отец ее — начальник поезда, мать — медицинская сестра в больнице. Ручаюсь, ты даже не догадываешься, почему это здорово.
В его тоне звучала насмешка, почти издевка, он снисходительно глядел на меня как на человека, во что-то еще не посвященного, еще не переступившего некий порог.
— Три раза в неделю ее отец в поездке, а мать каждую третью неделю месяца дежурит ночью. Лотта у них одна, ни братьев, ни сестер — понимаешь, что это значит? Она остается одна, старик, и может делать все, что ей заблагорассудится. Представь, я был с ней в постели до часа ночи и, если бы не должна была вернуться ее мать, не вылез бы оттуда до самого утра. Это случилось с первого же раза, и мы с ней очень жалели, что нет тебя, потому что нам мешала ее подруга. А когда у нее тоже появится парень, будет совсем другая музыка.
В тот день он так много говорил об этом, что у меня разболелась голова. Слова лились потоком, как вода из водосточной трубы. Чем больше чувствовал он мою холодность, тем горячее выражал восторги, стараясь выставить себя моим благодетелем.
— Так что теперь мы сможем развлекаться до самого третьего февраля и потом в каждый свой приезд будем знать, где их найти.
Только к концу разговора я услышал имя Мод.
— А ты, между прочим, возможно, ее знаешь. Во всяком случае, она тебя знает и, мне сдается, к тебе неравнодушна. Она ведь служит в префектуре, не помню, в каком отделе, на втором этаже, и часто видит тебя в окно. Она даже помнит день, когда ты впервые появился на мотоцикле.
Никола встретил их днем в кинотеатре «Олимпия» в первый день Рождества. Он сидел позади них, когда Шарлотта так заразительно хохотала, и весь антракт, пока зрители прогуливались и курили на улице, бродил вокруг девушек, не смея заговорить.
Мне неприятно пересказывать тебе подробности этого знакомства — только в молодости не замечаешь их отталкивающей пошлости. Мне было всего восемнадцать лет, и все же я не слишком разделял восторги Никола, для которого это приключение вырастало в упоительное открытие неведомого мира.
— Когда сеанс кончился, было уже темно. Девушки шли под руку. Шарлотта продолжала хохотать — она видела, что я иду сзади. Вообще-то ей известно было, кто я такой, — она знает магазин моей матери. Все-таки смешно получается, правда? Девицы давно за нами наблюдают, а мы и не догадываемся, не смеем даже на них взглянуть. Мы прошли мимо больших часов, тут я подошел и заговорил. Ну, они сначала сделали вид, будто не слышат…
В тот вечер, 25 декабря, он только шел рядом с ними, вместе они обошли вокруг порта; потом он проводил их до дома Шарлотты.
Есть в Ла-Рошели тихая набережная, которая тянется вдоль канала Маран (на старинных эстампах с изображением городов встречаются иногда такие набережные, где у самой воды, рядом с мастерской бочара или винной лавкой, стоят ряды пустых бочек). Родители Шарлотты жили поблизости от этой набережной, на безлюдной улочке, названия которой я уже не помню, она никуда не вела и называлась, улицей только потому, что там стояло несколько домов.
Мальтерры — родители Шарлотты — жили в белом доме с покосившимися окнами, но новой дверью, дубовой, с зеленым стеклом и волютами из кованого железа.
Такие двери, как и особым образом повешенные оконные занавески, как комнатные цветы в больших медных кашпо, которые ставят на подоконник так, чтобы их видели с улицы, служат своего рода визитной карточкой. В соседних домах двери были зеленые, желтые, белые — они сохранились со времени постройки самих домов и вполне с ними гармонировали.
Для Мальтерров дубовая дверь с железным орнаментом была символом респектабельности, признаком принадлежности к буржуазии, приметой благополучия, и потому о ней подумали прежде всего — значительно раньше, чем о ванной: она, эта дверь, была свидетельством их благонадежности в глазах прохожих.
Подобные маленькие слабости очень раздражают тех, кто вышел из этой среды и в свое время страдал от них, как, например, твой дядя Ваше. Такие люди не понимают, что в этой жажде респектабельности есть даже что-то трогательное.
Дому Мальтерров суждено было сыграть важную роль в моей жизни. А ведь могло случиться, что я никогда бы его не увидел, потому что в тот день восторженные рассказы Никола вызывали во мне протест, и чем больше он говорил, тем больше я замыкался в себе. Я вовсе не завидовал его везению, меня просто раздражало, что он хвастает своей победой и вдобавок, проявляя непрошеное великодушие, распоряжается мной, чтобы и меня приобщить к своим радостям.
— Ручаюсь, что Мод тебе понравится, она девушка тонкая, деликатная.
Почему «тонкая, деликатная» девушка непременно должна была мне понравиться?
— Только повозиться тебе придется с ней побольше, чем мне с моей Лоттой. Ну, ты понимаешь, о чем я говорю: во-первых, ей только семнадцать, во-вторых, Лотта уверяет, что она еще девственница!
У меня было большое желание выставить Никола за дверь, до того мне в конце концов стало противно. А он, ни о чем не подозревая, делился со мной своими впечатлениями, не опуская ни одной подробности. На второй день Рождества он встретился с обеими девушками, и вместе они пошли в другой кинотеатр «Семья».
— На этот раз я взял ложу. Понимаешь, зачем? Потом он повел их в кондитерскую, и там они вместо обеда ели пирожные.
— А потом мы отправились к Шарлотте, и прошел битый час, пока Мод наконец сообразила, что мы хотим остаться одни. Как я жалел, что тебя нет!
Он подробно рассказал мне о том, что затем произошло.
— Сегодня днем они работают, мы уговорились встретиться в восемь.
Я не хотел идти на это свидание не только потому, что у меня еще держалась температура, — мне претило участвовать в заранее организованном приключении. Кроме того, очевидно полагая, что это меня особенно привлечет, Никола обмолвился, что Мод еще девственница, а это значило, что у меня с ней не может быть таких отношений, как у него с Лоттой. Я заявил, что не приду. Но он настаивал, и я сказал, чтобы отвязаться:
— Ну, ладно, приду, если к вечеру буду лучше себя чувствовать.
— Так не забудь — в восемь, на углу набережной Сен-Никола.
До последней минуты я колебался… Я решил писать тебе всю правду, ничего не скрывая, и потому признаюсь, что рассказы Никола вызвали в моем воображении картины, которые преследовали меня весь день, и среди других — лежащая поперек кровати Лотта с прыгающими от хохота большими розовыми грудями.
Я злился на Никола за то, что он выбрал наиболее доступную из двух.
А в общем, не все ли равно, о чем я думал в тот день, если в восемь часов, подняв воротник пальто, я подходил к углу набережной Сен-Никола? Они уже ждали меня, и я сразу же по описанию Никола узнал Шарлотту — она была среднего роста, пухленькая, с большим бюстом, вьющимися волосами, которые выбивались из-под шляпки. Рядом с ней подруга ее показалась мне маленькой, незначительной и какой-то робкой.
— Позвольте представить вам моего друга Алена, о котором мы уже говорили.
Я заметил, несмотря на темноту, что на Мод было темно-зеленое пальтишко с очень скромным меховым воротничком. Мне вдруг стало ее жалко. Она робко протянула замерзшую ручонку, и я невольно подумал, что она похожа на жертву, которую привели на заклание.
— Пойдемте-ка лучше туда, дети мои! — воскликнул Никола.
— Куда?
— Само собой, в кино!
Мне стало противно. Слишком уж было ясно, что мы идем туда только ради темноты!
— Имей в виду, — говорил он мне дорогой, держа Шарлотту под руку, словно она уже давно его возлюбленная, — тебе надо вести себя поосторожнее, потому что у Мод престрогий папаша. Ведь верно. Мод?
Он всячески старался подчеркнуть свою близость с девушками, разыгрывая их старого приятеля.
— Тебе лучше сразу знать, что человек он несговорчивый. А ведь воображает, будто Мод паинька, сидит у Лотты и вместе с ней зубрит стенографию. Если бы он знал!..
Никола это казалось забавным, Лотте тоже, но нам с Мод было не до смеха. Мы шли с ней рядом, разумеется, не прикасаясь друг к другу, и нам совершенно не о чем было говорить. В кино Никола и Лотта нарочно вели себя нескромно, и Никола время от времени оборачивался к нам, как бы приглашая последовать их примеру:
— Ну, как там, сзади? Идут дела?
Мы с Мод ни слова не сказали друг другу, только в антракте, когда ходили пить лимонад, она тихо произнесла:
— Я думаю, мне лучше уйти.
Я так и не понял — то ли я разочаровал ее, то ли ей было так же мучительно неловко, как и мне. Пожалуй, я и сейчас не понимаю. Никола с Лоттой уговорили ее остаться. После кино мы вчетвером дошли до дома Мальтерров.
— Может быть, зайдете? Я покачал головой.
— Имей в виду, — предупредил Никола, — через два дня поздно будет. У матери Лотты кончаются ночные дежурства.
Они вошли в дом, и дубовая дверь закрылась за ними.
Мы с Мод остались на улице.
— Разрешите проводить вас?
— Только до конца набережной. Не нужно, чтобы кто-нибудь видел нас вместе.
— Почему? Из-за вашего отца?
— Да.
Я заметил, что она ответила не сразу.
— Он и в самом деле такой строгий?
Она промолчала. Мы стояли у самой воды, неловкие, растерянные.
— Знаете, я ведь не такой, как Никола.
— Знаю.
— Это все он… он заставил меня прийти…
— Да…
— Но теперь я об этом не жалею.
Она в темноте быстро подняла на меня глаза и тотчас же потупилась.
— Вы хороший, — прошептала она. Почему вдруг я почувствовал такое волнение? Ведь еще три часа назад я ее не знал и даже не разглядел как следует…
— Надеюсь, я вас еще увижу?..
Это прозвучало как вопрос, но она ответила только:
— Мне пора домой. Спокойной ночи. Спасибо за вечер.
— Это я должен вас благодарить.
— Нет, я.
Она протянула мне руку без перчатки, по-прежнему холодную, но я не посмел задержать ее в своей.
Я не знал еще, что влюблен, но понял это, когда лег в постель и, уткнувшись лицом в подушку, почувствовал, что вот-вот заплачу.
Мы еще дважды встречались с ней во время рождественских каникул, и оба раза в компании Лотты и Никола; один раз мы ходили в кино, второй — в нашем распоряжении был только час, и мы гуляли в темном парке.
Мы шли сзади, и к концу прогулки рука Мод оказалась в моей.
— Вы когда возвращаетесь в Пуатье?
— В среду. — Неожиданно для самого себя я добавил:
— Но я по-прежнему буду приезжать на мотоцикле по субботам и воскресеньям.
— Я знаю.
— Что?
— Что вы приезжаете сюда каждую пятницу. Разве вы забыли, что я работаю в префектуре?
Я был молод, почти так же молод, как ты теперь, вот почему я не смею утверждать, что не ошибался в ней. Больше всего меня умиляла ее покорность, которой я никогда больше не встречал ни у одной женщины и которую назвал бы гордой покорностью.
Позднее она призналась мне, что влюбилась в меня задолго до нашей первой встречи и часто смотрела из окна канцелярии — не покажусь ли я. Она не надеялась познакомиться со мной: я был в ее глазах существом почти недоступным.
— Понимаешь теперь, почему я так вела себя в первый вечер? Мы втроем уже несколько минут ожидали тебя, и, когда ты вдруг появился из-за угла, с поднятым воротником, я почувствовала, что не смогу произнести ни слова. Наверное, я тебе показалась очень глупой, да?
Это она придумала, каким образом нам встречаться в дни моих приездов в Ла-Рошель:
— Придется прибегнуть к помощи Шарлотты, отец ни за что не позволит мне выходить из дому без нее. Уж не знаю, как ей удалось внушить к себе такое доверие, — он верит всему, что бы она ни сказала, а меня всегда подозревает во лжи…
Мы уговорились встречаться по субботам в восемь часов на углу улицы, где жила Лотта, и в отсутствие Никола — он приезжал из Бордо не каждую неделю проводить вечера втроем.
Три недели спустя, возвращаясь около полуночи домой, я заметил свет под дверью кабинета отца и зашел к нему. Мы поговорили несколько минут, потом я сказал, стараясь, чтобы мои слова прозвучали как можно более легкомысленно:
— Знаешь, я, кажется, влюбился.
Он не удивился, не нахмурился, не улыбнулся, и это подбодрило меня, ибо больше всего я боялся его улыбки. Отец внимательно на меня посмотрел и — я и сейчас уверен в этом — понял, что я говорю серьезно.
— В Пуатье?
Я покачал головой.
— Здесь, в Ла-Рошели?
— Да. Она работает в префектуре.
Какую цель преследовал я этим признанием? Может быть, хотел придать значительность тому, что еще не было значительным, заручиться свидетелем, который помешал бы мне повернуть назад?
У меня отнюдь не было того победоносного вида, какой был у Никола, когда он рассказывал мне о Лотте. Я был весел, но и серьезен. И все же пока это было только игрой.
— Замечательная девушка, вот увидишь. Он, очевидно, мысленно перебирал всех девушек, служивших в префектуре:
— Надеюсь, это не мадмуазель Бароме?
— Я ее не знаю.
— Красивая брюнетка, лет двадцати пяти, корсиканка с усиками.
Мы оба посмеялись, — Нет. Может быть, ты ее не знаешь, она новенькая.
Работает в отделе у Ваше. Ее зовут Мод Шотар. Отец ничем не показал мне, что огорчен:
— Брюнеточка, только что из школы?
— Да.
— Ты встретил ее в городе? Вас познакомил кто-нибудь из твоих друзей?
— Да, Никола. Он любовник ее ближайшей подруги. Я нарочно сказал «любовник», чтобы отец понял, что я уже мужчина.
— А ты?
Я понял, о чем он спрашивает.
— Нет. Я — нет. — И прибавил:
— Она девственница.
— Смотри, будь осторожен.
— Я не собираюсь обижать ее. Я ее уважаю. Сказал ли я это для того, чтобы успокоить отца? Нет, я был искренен. Мне было важно, чтобы он знал правду. Он ничего больше не сказал, только повторил очень серьезно:
— Будь осторожен.
И какая-то новая нотка послышалась мне в его обычном:
— Спокойной ночи, сын.