Глава II
Я встретился с Джованни на втором году моей жизни в Париже, когда сидел без копейки. Мы познакомились вечером, а утром меня выкинули из номера. Не скажу, что я задолжал много, каких-нибудь шесть тысяч франков, но у парижских владельцев отелей прямо нюх на безденежных. И тут они поступают так, как всякий, кто чует дурной запах, – вышвыривают из дома то, что смердит.
В банке у отца были деньги, которые принадлежали мне, но посылал он их крайне неохотно: отец хотел, чтобы я поскорее вернулся домой. «Пора вернуться и осесть», – поучал он, и я почему-то сразу же подумал об осадке на дне бутылки с растительным маслом. Большинство моих знакомых были из круга, который парижане называют le milieu. Они с удовольствием приняли бы меня в свою общину, но мне до смерти хотелось доказать и им и себе самому, что я не чета им. Я старался доказать это тем, что проводил много времени с ними, демонстрируя таким образом свою терпимость. Я думал, что этим ставлю себя вне подозрений. Разумеется, я написал о деньгах друзьям в Америку, но Атлантический океан – не Сена, и деньги не торопятся его переплыть.
Словом, я сидел в кафе на бульваре, потягивал холодный кофе и листал свою записную книжку. Мне захотелось позвонить старому знакомому, пожилому американскому бизнесмену, бельгийцу по происхождению, которого звали Жак. Он просил, чтобы я ему звонил. Жак занимал большие удобные апартаменты. У него всегда водились деньги и было что выпить.
Как я и думал, он очень обрадовался, услышав мой голос, и от неожиданности сразу пригласил поужинать. Представляю, как он чертыхался и хватался за бумажник, повесив трубку, но было уже поздно. В сущности, Жак не такая уж дрянь. Конечно, он дурак и трус, но ведь почти все люди дураки или трусы, а зачастую и то и другое. Чем-то он мне даже нравился. Он был глуп, но одинок; да, я презирал его, но теперь понимаю, что это чувство родилось от презрения к самому себе. Иногда он проявлял фантастическую щедрость, а иногда был невероятно скареден. Ему хотелось верить всем, но он не мог поверить ни одной живой душе. Иногда, от отчаяния он осыпал кого-нибудь деньгами, но его неизбежно надували. Тогда он прятал бумажник, запирал дверь квартиры и буквально тонул в беспредельной жалости к самому себе. Наверное, это было единственное подлинное чувство, на которое он был способен. Долгое время я никак не мог отделаться от мысли, что это он, его удобная квартира, приторные обещания, виски, марихуана, его оргии помогли убить Джованни. Так оно, очевидно, и было. Но мои руки окровавлены не меньше, чем его.
Я встретился с Жаком сразу после вынесения приговора Джованни. Он сидел, съежившись, на открытой веранде кафе и пил vin chaud. Посетителей не было, и когда я появился, он меня окликнул.
Выглядел он плохо, лицо помятое, глаза за стеклами очков напоминали глаза умирающего, который мучительно ищет спасения.
– Ты уже слышал, что случилось с Джованни? – прошептал он, как только я подошел.
Я кивнул. Помню, светило солнце, и я подумал, что Жак так же холоден и далек от людей, как это зимнее солнце.
– Это ужасно, ужасно, – простонал Жак, – ужасно!
– Да, – отозвался я. Больше ничего я не мог из себя выдавить.
– Но зачем, зачем он это сделал? – продолжал Жак. – Почему он не попросил друзей помочь ему?
Жак поднял на меня глаза. Оба мы прекрасно знали, что последний раз, когда Джованни просил у Жака денег, тот ему не дал. Я промолчал.
– Говорят, он начал курить опиум, – продолжал Жак, – на него и нужны были деньги. Ты слыхал об этом?
Да, я уже об этом слышал. Это были газетные домыслы, но у меня были все основания верить им: я помнил, в каком безысходном ужасе и отчаянии находился Джованни. Это и привело его к катастрофе. Помню, он говорил мне: – Мне так хочется убежать из этого грязного мира, je veux m'évader, я не хочу больше заниматься любовью, этой грязной, плотской любовью!
Жак ждал, что я скажу. Я смотрел на улицу. «Джованни умирает», – думал я и пытался представить себе, что Джованни никогда, никогда больше не будет.
– Ты-то, надеюсь, понимаешь, что я тут ни при чем? – сказал, наконец, Жак. – Я не дал ему денег, но знай я, что произойдет, то отдал бы ему все, что у меня есть.
Мы оба знали, что он врет.
– А вы с ним, – продолжал Жак, – вы с ним были счастливы?
– Нет, – ответил я и поднялся, – уж лучше бы он не уезжал из Италии, жил бы у себя в деревне, сажал маслины, бил жену и плодил детей.
– Он любил петь, – вдруг вспомнил я. – Останься он в деревне, может, прожил бы там всю жизнь и умер семейным человеком.
И тут Жак сказал фразу, крайне удивившую меня. Когда люди сильно взволнованны, они часто говорят удивительные вещи. Иногда они даже удивляют самих себя. Вот и Жак бросил фразу, которая до крайности удивила меня.
– Никому не дано найти свой рай, – сказал он, а потом добавил, – интересно, почему?
Я ничего не ответил, попрощался и ушел. Хелла давно уже вернулась из Испании, мы как раз договорились снять здесь домик, и я должен был с ней встретиться.
С тех пор я часто размышлял над словами Жака. Вопрос, конечно, банален, но беда в том, что и жизнь банальная штука.
Все мы идем по одной и той же темной дороге и, когда нам уже кажется, что впереди забрезжил свет, мы попадаем на самую темную и коварную тропинку. Правильно сказал Жак: никто не может добраться до рая. Разумеется, рай Жака совсем не похож на рай Джованни. У Жака он ассоциируется с молодыми футболистами, а у Джованни – с прекрасными девственницами. Но дело совсем не в этом. Не знаю, наверное, у каждого есть свой рай, но никому не дано попасть туда до самого смертного часа.
Сама жизнь предлагает нам выбор: или-или. Всю жизнь вынашивать мечту о рае или навсегда похоронить ее в памяти; нужно обладать мужеством, чтобы вынашивать эту мечту, и не меньше требуется мужества, только совсем иного свойства, чтобы о ней не помышлять. А тот, кто умудряется делать и то и другое одновременно – герой. Люди, которых преследуют мысли о рае, постепенно сходят с ума, сходят с ума от боли, которую причиняет им утрата чистоты, от грязи, в которой медленно захлебываются. Но и те, кто не думает о рае, тоже сходят с ума; они сходят с ума от того, что их гнетет чистота, – они ее ненавидят. Так и делится мир на сумасшедших, которые вынашивают мечту о рае, и безумцев, которые даже не помышляют о нем. Герои же встречаются крайне редко.
Жак не пригласил меня к себе поужинать, потому что сбежал его повар. Они вообще у него долго не задерживались. Жаку удавалось каким-то образом заполучать в повара молоденьких мальчиков, и, конечно, как только те осваивались в Париже, они понимали, что стряпать – это самое последнее, чего они хотят в жизни. Обычно они или возвращались домой, или оказывались на улице, в тюрьме или Индокитае.
Мы встретились с Жаком в уютном ресторанчике на улице Гринель и за первым же аперитивом сошлись на том, что он одолжит мне десять тысяч франков. Жак был в отличном настроении, я, разумеется, тоже не унывал, а это значило, что потом мы отправимся выпить в любимый бар Жака – шумный, тесный, плохо освещенный подвальчик с сомнительной, или, вернее, ни у кого не вызывающей сомнений, вполне определенной репутацией. Время от времени полиция совершала налеты на этот кабачок, хотя, по правде говоря, происходило это не без ведома patron Гийома, который, в свою очередь, предупреждал своих завсегдатаев, чтобы те запаслись надежными документами или не появлялись вовсе.
В тот вечер, помню, народу в баре было больше, чем обычно, стоял гвалт. Кроме habitués, набралось много случайных гостей, которые с любопытством глазели по сторонам. Сидело несколько шикарных парижанок со своими сутенерами, а, может, любовниками или дальними родственниками, приехавшими из провинции, – кто их разберет. Дамы были крайне оживлены, пили, в основном, сами, а их спутники держались довольно скованно. Здесь, как всегда, были пузатые, очкастые мужчины с алчными, подчас полными отчаянья глазами, тонкие, как лезвие ножа, мальчики в джинсах: трудно сказать, чего они искали в этом баре – крови, денег, а, может, любви? Они сновали взад и вперед, клянчили то сигарету, то выпить, и в их глазах было что-то жалкое и вместе с тем жестокое. Не обошлось, конечно, и без les folles. Крикливо одетые, они вопили, как попугаи, обсуждая подробности последней ночи, а ночи у них всегда были сногсшибательными.
Поздно ночью один из них врывался в бар и сообщал сенсационную новость: только что он (впрочем, они говорили друг другу «она») провел время с кинозвездой или боксером. Les folles набрасывались на вошедшего, обступали его, напоминая стаю павлинов, хотя и галдели, точно воробьи. У меня никак не укладывалось в голове, что эти мальчики были кому-то нужны: ведь мужчина, который хочет женщину, найдет настоящую женщину, а мужчина, которому нужен мужчина, никогда не согласится иметь дело с ними. Вероятно, поэтому они так громко хвастались своими победами. Среди них был один мальчик, который, как мне говорили, днем работал на почте, а ночью появлялся в баре, нарумяненный, в серьгах, с высоко взбитыми белокурыми волосами. Иногда он даже надевал юбку и туфли на высоких каблуках. Держался он особняком, и Гийом любил подойти к нему и поддразнить. Многие находили его симпатичным, а меня так прямо воротило от этой тошнотворной пародии на человека. Ведь мутит же людей, когда они видят, как обезьяна ест собственные испражнения. Людям не было бы так противно, если бы обезьяна не казалась им пародией на самих себя.
Бар находился практически в quartier от моего дома, и я, как правило, завтракал в ближайших бистро, куда по утрам, когда закрывались соседние бары, слетались эти ночные пташки. Иногда я там бывал с Хеллой, иногда один. В бар Гийома я тоже раза два-три заглядывал и однажды, сильно набравшись, даже произвел сенсацию местного значения: говорят, усиленно заигрывал с каким-то солдатом. По счастью, я почти ничего не помнил, поэтому мне ничего не стоило убедить себя, что такого произойти не могло, даже если я был пьян в стельку. Во всяком случае, меня здесь знали, и я чувствовал, что здесь спорили обо мне. Мне казалось, что я попал в странную секту, законы которой суровы и непреложны, и теперь жрецы неотступно наблюдают за мной и по особым, им одним понятным приметам пытаются разведать, есть у меня истинное призвание стать их собратом или нет.
Отправившись к Гийому, оба мы, Жак и я, уже знали о новом бармене. Бар притягивал нас, как магнит, как горящий очаг, у которого можно отогреться. Смуглолицый бармен стоял, облокотившись о кассу, рассеянно потирал подбородок и окидывал толпу нагловатым взглядом победителя. Казалось, он стоял на крутом утесе и смотрел на море, т.е. на нас. Жак сразу загорелся. Я почувствовал, как он, так сказать, сделал стойку, и мне придется все это вытерпеть.
– Наверняка тебе не терпится познакомиться с барменом, – сказал я, – ты моргни, я сразу же смоюсь.
Моя терпимость держалась на довольно шаткой основе, всего лишь на понимании ситуации, я уже сыграл на этом, когда позвонил Жаку и попросил взаймы денег. Мне было ясно, что не видать Жаку этого мальчика, и я злорадствовал. Конечно, Жак мог купить его, если тот продавался, но раз он с такой неприступностью держался на этих торгах, он без труда нашел бы себе покупателя богаче и привлекательнее Жака. Я знал, что Жак это понимает. Знал я и другое: за его пресловутой привязанностью ко мне скрывалось желание избавиться от меня, желание презирать меня так же, как он презирает всю эту армию мальчишек, без любви перебывавших в его постели. Я гнул свою линию, прикидывался, будто мы с Жаком друзья, и ему ничего не оставалось, как платить собственным унижением и подыгрывать мне. Я притворялся, что не замечаю, как ярость вспыхивает в его светлых злых глазах и беззастенчиво пользовался этим. С чисто мужской грубой прямотой я давал понять Жаку, что дело его небезнадежно, и тем самым обрекал его на бесконечную надежду. Но я понимал, что в барах такого сорта служу Жаку своеобразным забралом. Ведь я был рядом с ним у всех на виду, и даже Жак начинал думать, что пришел сюда со своим другом, что настроение у него отличное, и потому плевать на то, что подкинет ему шалый и жестокий случай – он не станет довольствоваться его телесными или духовными подачками.
– Ты не уходи, – сказал Жак, – лучше поболтаем. Я посмотрю на него издали, зато деньги будут целы и никаких расстройств.
– Интересно, где Гийом его подцепил? – заметил я.
Но этот бармен был как раз тем молодым человеком, о котором Гийом мог только мечтать, поэтому как-то не верилось, что Гийом действительно его подцепил.
– Что будем пить? – спросил он нас. По его тону я догадался, что, не зная ни слова по-английски, он понял, что мы говорили о нем, и полагал, что мы его уже обсудили.
– Une fine à l'eau, – сказал я.
– Un cognac sec, – сказал Жак.
Мы выпалили это такой скороговоркой, что я покраснел. Джованни чуть заметно улыбнулся, и я понял, что он это заметил. Жак, истолковав по-своему ухмылку Джованни, сразу же кинулся в атаку.
– Вы здесь недавно? – спросил он по-английски.
Джованни наверняка понял его вопрос, но предпочел разыграть полное недоумение, поглядывая то на меня, то на Жака. Тот переспросил по-французски. Джованни пожал плечами.
– Я здесь уже с месяц, – ответил он.
Я знал, что за этим последует, потупился и отхлебнул из рюмки.
– Вам, наверное, многое здесь кажется странным? – Жак с ослиным упрямством старался придать разговору игривый тон.
– Странным? – переспросил Джованни. – Но почему же?
Жак хихикнул, и мне вдруг стало стыдно, что я сижу рядом с ним.
– Здесь столько мужчин, – продолжал, задыхаясь, Жак высоким бабьим голосом со знакомыми мне вкрадчивыми нотками, таким жарким и обволакивающим, каким бывает мертвый зной, нависший над болотом.
– Здесь столько мужчин, – вздохнув, повторил он, – и почти нет женщин. Вам это не кажется странным?
– Наверное, женщины сидят дома и дожидаются мужей, – сказал Джованни и, отвернувшись, занялся другим посетителем.
– Вас, наверное, тоже ждут дома, – продолжал Жак, но Джованни ему не ответил.
– Ну, вот и поговорили, – сказал Жак, обращаясь то ли ко мне, то ли к тому месту, где только что стоял Джованни. – А ты еще хотел сбежать. Нет, я в твоем полном распоряжении.
– Ты просто неудачно взялся за дело, – сказал я, – он от тебя без ума, только скрывает это. Угости его аперитивчиком, узнай, где ему хочется купить костюм, скажи, что тебе не терпится преподнести какому-нибудь стоящему бармену свою прелестную «Альфу Ромео».
– Знаешь, неплохо придумано, – отозвался Жак.
– Вот видишь, – сказал я, – смелость города берет, это уж проверено.
– Мне почему-то кажется, что он спит с девчонками. Это должно ему нравиться. Знаешь, я слыхал про таких. Вот сволочи!
Некоторое время мы молчали.
– А почему бы тебе не пригласить его выпить с нами? – спросил вдруг Жак. Я взглянул на него.
– Почему мне? Видишь ли, тебе, конечно, покажется невероятным, но я тоже из тех чудаков, которым нравятся девчонки. Вот если бы у него была сестра, такая же красивая, я не отказался бы с ней выпить. А на мужчин тратить деньги я не намерен.
Жака явно подмывало сказать, что, однако, я не возражаю, когда другие мужчины тратятся на меня. Я смотрел, как он мучается, криво улыбается, понимая, что он не посмеет сказать об этом.
Жак изобразил непринужденную открытую улыбку и сказал:
– Я и не думаю покушаться на твое мужское целомудрие, которым ты так дорожишь. Просто я хотел, чтобы это сделал ты, потому что мне он наверняка откажет.
– Послушай, дружище, – с ухмылочкой продолжал я, – произойдет путаница. Он решит еще, что я в него втюрился. Нам потом не распутаться.
– Если до этого дойдет, я буду счастлив все ему разъяснить, – с достоинством ответил Жак.
Некоторое время мы пристально смотрели друг на друга, и тут я расхохотался.
– Подождем, пока он подойдет к нам, ручаюсь, что он потребует бутылку самого дорогого шампанского.
Я отвернулся от Жака и облокотился на стойку. Мне вдруг стало хорошо. Жак стоял молча рядом, такой хлипкий, старый, что я почувствовал острую и странную жалость к нему. Джованни суетился в зале, обслуживая посетителей за столиками, потом появился с подносом, заставленным стаканами, и мрачно улыбнулся.
– Может, лучше сначала допить, а потом его позвать, – предложил я.
Мы допили. Я поставил стакан.
– Бармен! – позвал я.
– Повторить?
– Да.
Он собрался уже уйти.
– Бармен, – продолжал я скороговоркой, – не угодно ли выпить с нами?
– Eh, bien! – послышалось сзади. – C'est fort ça! Мало того, что ты, слава тебе, господи, совратил этого знаменитого американского футболиста, так теперь с его помощью подбираешься к моему бармену. Vraiment, Jacques! At your age!..
За нашими спинами стоял Гийом. Он скалился, как кинозвезда, и обмахивался большим белым платком, с которым ни на минуту не расставался, во всяком случае в баре. Жак повернулся, невероятно польщенный тем, что в нем заподозрили опасного совратителя, и они кинулись друг другу в объятия, как две старые актрисы.
– Eh bien, ma chérie, comment vas-tu? Давненько тебя не было видно.
– Страшно был занят, – ответил Жак.
– Не сомневаюсь ни одной секунды. И тебе не стыдно, vieille folle?
– Et toi? Ты вроде бы тоже не терял даром времени.
И Жак бросил восхищенный взгляд в сторону Джованни, будто тот был прекрасной скаковой лошадью или редкой фарфоровой безделушкой. Гийом перехватил его взгляд и сразу сник.
– Ah, ça, mon cher, c'est strictement du business, comprends-tu?
Они отошли в сторону. И тут я почувствовал, как надо мной вдруг нависло напряженное мучительное молчание. Наконец, я поднял глаза и взглянул на Джованни, наблюдавшего за мной.
– По-моему, вы предложили мне выпить? – спросил он.
– Да, – отозвался я, – предложил.
– На работе я, вообще, не пью, но от кока-колы не откажусь.
Он взял мой стакан.
– А вам, конечно, повторить?
– Да, пожалуйста, – ответил я.
И тут я понял, что просто счастлив видеть Джованни, разговаривать с ним, понял это, и оробел, и не только оробел – испугался: ведь Жака не было рядом. Потом мне пришло в голову, что придется платить самому, это как пить дать, не тащить же мне Жака за рукав, будто я его нахлебник. Я кашлянул и положил на стойку бумажку в десять тысяч франков.
– Да вы богаты, – заметил Джованни и поставил передо мной стакан.
– Что вы! Просто у меня нет мелких.
Он ухмыльнулся. Я не понимал, чему он улыбается: думает, что я вру, или верит, что говорю правду. Джованни взял счет, молча выбил мне чек, деловито отсчитал сдачу и положил на стойку. Потом он налил себе стакан и встал на прежнее место у кассы. У меня вдруг что-то защемило в груди.
– A la vôtre, – сказал он.
– A la vôtre.
Мы выпили.
– Вы американец? – спросил он после паузы.
– Да, – ответил я, – из Нью-Йорка.
– Вот как? Говорят, Нью-Йорк очень красивый город. Он красивее Парижа?
– Нет, что вы! – возразил я. – Разве может быть город красивее Парижа?
– Стоило мне только предположить что-то, как вы уже сердитесь, – улыбнулся он.
– Простите, честное слово. Я вовсе не хочу показаться оригинальным.
И потом, точно желая угодить мне, он серьезно добавил:
– А вы, должно быть, очень любите Париж?
– Нью-Йорк я тоже люблю, – ответил я, с неудовольствием отмечая, что вроде бы оправдываюсь, – Нью-Йорк очень красив, только по-другому.
– Как это? – Джованни нахмурился.
– Если ты там не жил, то даже не представишь, – сказал я, – он такой громадный, современный, весь в неоновых огнях, это потрясающе!
Я помолчал.
– Его трудно описать. Понимаете, это настоящий двадцатый век.
– А Париж, по-вашему, не двадцатый век? – с улыбкой спросил он.
От этой улыбки я вдруг показался себе довольно глупым.
– Понимаете, – сказал я, – Париж – город старый, ему несколько сот лет. И в Париже кажется, что все эти долгие годы ты прожил здесь. В Нью-Йорке ничего подобного не испытываешь…
Джованни улыбнулся. Я замолчал.
– А что же испытываешь в Нью-Йорке? – спросил он.
– Скорее всего, – сказал я, – чувствуешь дыхание будущего. Там во всем такая мощь, все крутится, вертится, там все время думаешь, я, во всяком случае, что же с нами будет через сто лет?
– Через сто лет? Мы умрем, а Нью-Йорк состарится.
– Именно, – ответил я, – люди пресытятся, а Новый Свет американцам уже будет не в новинку.
– Не понимаю, почему он им в новинку, – заметил Джованни, – вы же в сущности переселенцы, да и уехали из Европы не так давно.
– Да, но нас разделяет океан, – сказал я, – жизнь у нас шла совсем иначе, чем в Европе, и мы пережили то, о чем вы тут и понятия не имели. Вот мы и стали другими людьми. Разве не ясно?
– Если бы вы стали другими людьми! – засмеялся Джованни. – По-моему, вы превратились во что-то другое. Может, вас забросило на другую планету? Тогда все понятно и рассуждать не о чем.
– Я охотно допускаю, – с некоторой запальчивостью ответил я (не люблю, когда надо мной подтрунивают), – что иногда мы и впрямь кажемся пришельцами с другой планеты. Но, увы, живем-то мы здесь, на земле, да и вы, мой друг, тоже…
– Трудно оспаривать этот печальный факт, – снова с ухмылкой сказал Джованни.
Разговор на время оборвался: Джованни отошел к противоположному концу стойки, чтобы обслужить посетителей. Гийом с Жаком все еще разговаривали. Гийом, вероятно, смаковал один из своих бесконечных анекдотов, которые, как правило, сводились к превратностям любви и случая, и губы Жака растягивала вежливая улыбка. Я знал, что ему до смерти хочется вернуться в бар.
Джованни снова появился передо мной и принялся мокрой тряпкой вытирать стойку.
– Чудной народ вы, американцы! Chez vous вообще нет чувства времени, право, это довольно странно. Для вас время вроде нескончаемого праздника, триумфального шествия, что ли: знамена, войска, ликующая толпа. Точно, будь у вас много времени, ничего другого вам и не надо. – Он улыбнулся и насмешливо взглянул на меня.
Я промолчал.
– В общем, получается так, – продолжал Джованни, – что при всей вашей чертовской энергии и прочих достоинствах вам недостает только времени, чтобы устранить неразбериху, все упорядочить и разрешить все вопросы. Я говорю все, – мрачно добавил он, – имея в виду такие серьезные и страшные вещи, как боль, смерть, любовь, в которые вы, американцы, не верите.
– Откуда вы взяли, что не верим? А во что вы верите?
– Во всяком случае, не в эту вашу галиматью про время. Оно существует для всех, как вода для рыб. Все живут в этой воде, и никому из нее не вылезти, а если такое с кем и стрясется, так он, как рыба, подохнет. А вы знаете, что творится в этом океане времени? Крупная рыба пожирает мелкую рыбешку. Вот так. Жрет себе мелкую рыбешку, а океану до этого и дела нет.
– Нет, уж извините, – сказал я, – ничего подобного. Время – вода горячая, и мы – не рыбы и располагаем правом выбора: себя не давать есть и самим других не есть, других, то есть, мелкую рыбешку, – поспешно добавил я и слегка покраснел, потому что Джованни несколько иронически и вместе с тем восхищенно улыбался мне.
– Право выбора, – воскликнул он, отворачиваясь от меня и как бы обращаясь к незримому собеседнику, который мог слышать наш разговор.
– Право выбора! – Джованни снова повернулся ко мне. – Нет, вы стопроцентный американец! J'adore votre enthousiasme!
– А я – вашим, – учтиво ответил я, – хоть вы и настроены весьма мрачно, не в пример мне.
– Интересно, – примирительно начал Джованни, – если мелкую рыбешку не есть, так что с ней делать? На что она еще годится?
– У нас в Америке, – заговорил я, чувствуя, что все сильнее волнуюсь, – мелкая рыбешка собирается в стаю и пожирает громадного кита.
– Но китом она от этого не делается, – возразил Джованни, – в лучшем случае, пропадает всякое величие и торжествует обыденность даже на морском дне…
– Так вот что вам в нас не нравится! Мы для вас чересчур обыденны.
Джованни улыбнулся, как улыбается человек, который, видя полную несостоятельность собеседника, хочет прекратить спор:
– Peut-être.
– Невозможный вы народ, – сказал я, – сами же превратили Париж в обыденный город, закидали камнями его прежнее величие, а теперь разглагольствуете о мелкой рыбешке…
Джованни смотрел на меня с усмешкой. Я замолчал.
– Что же вы? – спросил он, продолжая усмехаться. – Я слушаю.
Я осушил стакан.
– Вы же сами нас перемазали дерьмом, а теперь, когда от нас несет им, заявляете, что мы – дикари.
В моих словах проступила затаенная обида. Это и подкупило Джованни.
– Славный вы малый, – сказал он, – вы со всеми так разговариваете?
– Нет, – ответил я смутившись, – почти ни с кем.
– Мне лестно это слышать, – не без кокетства сказал он, и в его голосе промелькнула неожиданная, обескураживающая серьезность, правда, с оттенком едва уловимой иронии.
– А вы, – заговорил я, – давно здесь живете? Вам нравится Париж?
Он сначала замялся, потом усмехнулся и вдруг стал похожим на застенчивого мальчика.
– Зимы здесь холодные, – сказал он, – а я этого не выношу. Да и парижане, на мой вкус, не очень общительный народ, правда ведь?
И не дожидаясь моего ответа, продолжал:
– Когда я был помоложе, с такими людьми мне не приходилось сталкиваться. У нас в Италии все такие общительные, мы поем, танцуем, любим друг друга, а эти парижане, – Джованни окинул взглядом бар и, допив свою кока-колу, бросил, – ужасно холодные. Не понимаю я их.
– А французы говорят, – дразнил я Джованни, – что итальянцы ветрены, несерьезны и не знают чувства меры…
– Меры! – возмутился он. – Ох, уж эти мне французы с их чувством меры! Все они вымеряют по граммам, по сантиметрам, годами копят барахло, целые кучи накапливают, сбереженья держат в чулке, а какой им прок от этой меры? Франция с истинно французской размеренностью на глазах у них разваливается на куски… Им, видишь ли, меру подавай! Простите за грубость, но эти французы все вымеряют и высчитают, прежде чем лечь с вами в постель. Это уж точно. Можно вам еще предложить выпить? – неожиданно спросил он. – А то ваш старик придет. Он вам кто? Дядя?
Я не знал, было ли это брошенное им «дядя» эвфемизмом или нет; мне страшно хотелось поскорее растолковать Джованни, что и как, но я не знал, с чего начать, и засмеялся.
– Да нет, какой он мне дядя? Так, знакомый.
Джованни не сводил с меня глаз, и тут я почувствовал, что никто в жизни не смотрел на меня так, как он.
– Надеюсь, вы к нему не очень привязаны, – с улыбкой сказал Джованни, – он же наверняка дурачок. Нет, человек он, видно, неплохой, просто дурачок.
– Наверное, – ответил я и вдруг понял, что совершил предательство, – он неплохой человек, – поспешно добавил я, – в самом деле, славный тип.
«Тоже врешь, – пронеслось в голове, – он далеко не такой уж славный».
– Но привязанности к нему у меня нет, – и я снова почувствовал, как голос странно зазвенел, а в груди что-то сжалось.
Джованни предупредительно налил мне стакан.
– Vive l'Amérique, – сказал он.
– Спасибо, – сказал я и поднял стакан. – Vive le vieux continent.
Мы помолчали.
– А вы часто заглядываете сюда? – в упор спросил Джованни.
– Нет, – ответил я, – не очень.
– А теперь вы будете приходить почаще? – продолжил он свой допрос, и лицо его просияло от подкупающего лукавства.
– А зачем? – заикаясь, пробормотал я.
– Как?! – воскликнул Джованни: – Неужели вы не поняли, что у вас тут завелся друг?
Я знал, что лицо у меня в эту минуту идиотское и что вопрос мой тоже идиотский.
– Так быстро?
– Почему же нет? – серьезно ответил он и посмотрел на часы. – Можно, конечно, часок подождать, если вам угодно, и стать друзьями потом или подождем до закрытия, тогда тоже еще не поздно подружиться. Или обождем до завтра, только завтра у вас, наверное, есть другие дела.
Джованни отложил в сторону часы и облокотился на стойку.
– Скажите мне, – заговорил он, – а что такое время? Почему лучше проволынить, чем поспешить? Только и слышишь: «Нам надо подождать, надо подождать». А чего ждать?
– Как чего? – Я почувствовал, что Джованни затягивает меня в глубокий и опасный омут. – Думаю, люди ждут, чтобы окончательно проверить свои чувства.
– Ах, чтобы проверить? – И он снова повернулся к своему незримому собеседнику – и рассмеялся.
Мне вдруг показалось, что Джованни – призрак, чье появление наводит страх, и смех его звучал донельзя странно в этом безвоздушном тоннеле.
– Сразу видно, что вы настоящий философ. А когда вы раньше ждали, оно говорило вам, – и Джованни указал пальцем на сердце, – что чувства проверены?
Я не нашелся, что ответить на этот вопрос. Из темной глубины переполненного зала кто-то крикнул «Garçon!», и Джованни с улыбкой отошел от меня.
– Теперь можете подождать. А когда я вернусь, скажите, проверили себя или нет.
Он взял круглый металлический поднос и проскользнул в зал. Он шел, а я не сводил с него глаз, замечая, что остальные посетители не спускают с меня глаз. И тут на меня напал страх. Я знал, что они не спускали с нас глаз и оказались невольными свидетелями начавшегося романа, и теперь они не успокоятся, пока не увидят развязки. Словом, прошло немного. времени, и мы поменялись ролями – теперь я сидел в клетке зоосада, а они глазели на меня.
Я довольно долго проторчал в одиночестве у стойки, потому что этот чертов Жак, удрав от Гийома, тут же ввязался в беседу с двумя тонкими, как лезвие ножа, мальчиками. Джованни на минуту появился передо мной и подмигнул.
– Ну, как, проверили?
– Ваша взяла! Философ-то, оказывается, вы!
– О, вам лучше еще немного подождать. Вы же меня плохо знаете, а говорите такие вещи.
Он поставил стаканы на поднос и снова исчез.
И тут из полумрака вынырнул какой-то тип, которого я раньше не видел, и направился в мою сторону. С виду не то мумия, не то живой труп – первое впечатление было удручающим, и шел он так, точно его только что выпустили из камеры смертников. В его походке было что-то сомнамбулическое, будто он двигался в замедленном кадре на экране. Это странное существо шло на цыпочках, зажав в руке стакан и поводя плоскими бедрами с какой-то чудовищной, отвратительной похотью. Казалось, оно движется бесшумно: в баре стоял страшный оглушительный гвалт, доносящийся издали словно рокот моря. В тусклом свете вырисовывалась фигура: жиденькие черные патлы, сильно набриолиненные и спадающие челкой на лоб, веки густо намазаны тушью, губы – вызывающе яркой помадой. Лицо белое, совершенно бескровное от толстого слоя крема; от него пахнуло пудрой и духами с запахом гардении. Из-под рубашки, кокетливо расстегнутой до пупа, выглядывала безволосая грудь, украшенная серебряным распятием. Рубашка была усеяна тонкими, как папиросная бумага, кружками – красными, зелеными, оранжевыми и желтыми, на свету от них рябило в глазах и казалось, что эта мумия вот-вот вспыхнет и сгорит дотла. Талию перехватывал красный кушак, а узкие брюки были, как ни странно, обычного темно-серого цвета, ботинки с пряжками. Мне и в голову не пришло, что он направляется ко мне, и я смотрел на него, как зачарованный. Он встал передо мной, подбоченился, смерил меня взглядом и ухмыльнулся. Он жевал чеснок, зубы у него были гнилые, а руки, к моему неописуемому ужасу, сильные и огромные, как клешни.
– Eh bien, – сказал он, – il te plaît?
– Comment? – спросил я.
Я и вправду не знал, правильно ли я его понял. Но он смотрел на меня так, словно разглядел в моем мозгу что-то затаенное и весьма забавное.
– Тебе нравится бармен?
Я не знал, как поступить и что ему сказать. Дать по роже было глупо, да и кипятиться, вроде бы, тоже. Все было, как во сне, и сам он будто мне приснился. Впрочем, что я ему ни скажи, его глаза обдали бы меня насмешкой.
– Вам-то какое дело? – как можно суше отрезал я.
– Мне никакого, миленький. Мне чихать.
– Тогда катитесь лучше к чертям!
Он не пошевелился и снова улыбнулся мне.
– Ты хлебнешь горя! Для такого мальчика, как ты, он очень dangereux.
Я посмотрел на него, почти спрашивая глазами, что бы это значило.
– Идите к черту, – сказал я и отвернулся.
– Зачем же так! – сказал он, и я снова посмотрел на него.
Он оскалился, обнажив свои редкие зубы.
– Зачем же мне идти к черту? – продолжал он, зажав распятие в огромной ручище. – А ты, мой дружочек, как бы ты не сгорел на этом огне, на очень сильном огне! – Он снова оскалился. – О, этот огонь! – Он здесь, – он коснулся рукой лба и весь передернулся, точно от боли, – везде, – и, приложив руку к сердцу, сказал: – И здесь тоже.
Он посмотрел на меня насмешливо, злорадно и еще как-то, слова не подберу, он смотрел на меня так, словно я уже был где-то далеко-далеко.
– Бедный дружочек, такой молодой, сильный, симпатичный – не угостишь ли стаканчиком?
– Va te faire foutre!
Лицо у него исказилось, стало по-детски печальным и одновременно по-старчески беззащитным, – так, наверное, страдают пожилые актрисы, которые в юности славились нежной, как у ребенка, красотой. От сильной злобы его темные глаза прищурились, а кровавый рот искривился, как у трагической маски.
– T'auras du chagrin, – сказал он, – будешь очень несчастлив и попомнишь мои слова.
Потом он горделиво приосанился, словно принцесса, пестрые кружочки еще раз вспыхнули и затерялись среди посетителей бара.
– Тут все только и говорят, что вы с барменом лихо столковались, – услышал я голос Жака.
Он одарил меня торжествующей и мстительной улыбкой. – Надеюсь, на сей раз путаницы не вышло?
Я окинул его взглядом, и мне хотелось что-нибудь сделать с этим безобразным, самодовольным и похотливым типом, чтобы он никогда больше не улыбался так, как улыбался мне. Я решил унести поскорее ноги из бара на свежий воздух, встретиться с Хеллой, моей дорогой девочкой, над которой вдруг нависла страшная опасность.
– Нет, путаницы не вышло, – огрызнулся я, – ты, думаю, тоже не запутался?
– Нет, даже могу похвастаться, что никогда так хорошо не ориентировался, как сейчас.
Он больше не улыбался и смотрел на меня как чужой: безразлично и сухо.
– Хоть я и рискую потерять твою возвышенную и чистую дружбу, позволь мне кое-что тебе сказать. Путаница – это роскошь, которую может позволить себе очень молоденький птенец, а ты уже давно вышел из этого возраста.
– Не понимаю, к чему ты клонишь, – ответил я, – давай-ка выпьем еще.
Я понимал, что мне лучше напиться. Джованни снова появился за стойкой и подмигнул мне. Жак следил за мной. Я резко отвернулся от него и уставился на Джованни. Жак тоже.
– Повторить! – сказал он.
– Самое милое дело, – бросил Джованни и подал нам стаканы. Жак заплатил.
Я наверняка плохо выглядел, потому что Джованни игриво шепнул мне:
– Э, да вы уже накачались?
Я поднял на него глаза и улыбнулся.
– Вы не знаете, как пьют американцы, – сказал я, – да я еще не начал.
– Дэвид трезв, как стеклышко, – влез в разговор Жак, – он просто напряженно думает о том, где ему купить пару новых подтяжек.
Я готов был придушить Жака на месте и с большим трудом удержался, потом скорчил гримасу, давая понять Джованни, что этот старик так заумно шутит. Джованни снова исчез. Время было позднее, многие посетители уходили из бара, и им на смену приходили новые. Все они, конечно, встретятся еще позже в каком-нибудь ночном баре; несчастные неудачники – они все еще ждут чего-то в такой поздний час!
Я не смел поднять глаза на Жака, и он это знал. Стоял рядом, ухмылялся и что-то напевал себе под нос. Мне было нечего сказать ему. Я даже не смел упомянуть имени Хеллы и только старался убедить сам себя, будто сожалею, что она в Испании. Я был счастлив, безнадежно, бесконечно счастлив. Я знал, что не пошевелю и пальцем, чтобы совладать с тем невероятным возбуждением, которое бушевало во мне точно буря. Да и что я мог? Только пить, в слабой надежде, что буря затухнет сама собой, не причинив мне большого вреда. Но я был счастлив и жалел только об одном, что Жак все видит. Мне было стыдно. И я ненавидел его, потому что он, наконец, увидел то, чего несколько месяцев ждал, теряя терпение и надежду. Мы и вправду играли с ним в очень опасную игру, и он выиграл. Он выиграл, хотя я и смошенничал. И все-таки я не хотел уходить от стойки, хотя нашел бы в себе силы оторваться от нее и выскочить на улицу, броситься на Монпарнас, и, может быть, подцепить девчонку. Любую. Только я не мог этого сделать. Я торчал у стойки, придумывая в оправдание разные лживые отговорки, и не мог сдвинуться с места, потому что знал: больше эти отговорки не имеют значения и даже не важно, заговорю ли я с Джованни еще раз. Просто я вдруг увидел все свои уловки в их реальном обличии, точно так же, как пестрые кружочки на рубашке этой педерастической принцессы. Все вместе навалилось на меня, сломило и парализовало волю.
Вот так я и встретился с Джованни. Думаю, мы навсегда связали наши судьбы, с первого взгляда, и мы будем связаны вечно, несмотря на нашу скорую séparation de corps, несмотря на то, что тело Джованни скоро будет гнить где-нибудь в общей яме для грешников неподалеку от Парижа. И до самого смертного часа, словно ведьмы Макбета, будут преследовать меня всплывающие как из-под земли воспоминания, и лицо Джованни будет появляться передо мной, его лицо в разные моменты нашей совместной жизни, и в ушах пронзительно зазвучит его голос – его тембр и особенный говорок, и запах тела Джованни снова ударит мне в нос.
И когда-нибудь, в те дни, которые мне еще предстоит прожить – да дарует господь эту милость! – в ослепительном свете раннего утра, когда после бурной бессонной ночи во рту горчит, воспаленные веки покраснели, влажные волосы растрепаны, и за чашкой кофе в сигаретном дыму сидит безымянный юноша, который провел со мной эту ночь, и сейчас встанет и исчезнет из моей жизни, как дым, в то яркое утро я снова увижу Джованни таким, каким он был в ту ночь в баре – прекрасным и неотразимым, точно луч света в непроглядном мраке, обступившем нас со всех сторон.