Эпилог
И вот я воссел,
на челе моём
венец огня,
и всё моё царство —
лишь воинство
воспоминаний жизни,
непокорные подданные,
только и норовят взбунтоваться,
сбросить этого старика
с обожжённого трона
и, одно за другим,
усадить молодые
подобья его.
Рыбак кель Тат. Венец лет
По всем статьям — суровая женщина. Онрак Разбитый разглядывал её, пока она строго и цепко осматривала своих юных убийц. Гримаса, исказившая красивые черты, дала понять, что всё в порядке. Наконец её взгляд упал на тисте эдур, Трулла Сэнгара, и гримаса стала недовольной.
— Нам стоит смотреть в оба, пока ты здесь?
Сидя на грубо обтёсанном полу спиной к стене, Трулл Сэнгар пожал плечами:
— Я не вижу лёгкого способа убедить тебя в том, что достоин доверия, Минала. Разве что поведать тебе свою долгую и невесёлую историю.
— Вот уж не надо, — прорычала женщина и вышла из комнаты.
Трулл Сэнгар покосился на Онрака и ухмыльнулся:
— Никто не хочет слушать. Что ж, я не удивлён. И даже не обижен. История-то довольно жалкая…
— Я её выслушаю, — заявил Онрак.
У двери скрипнула шея Ибры Голана, когда т’лан имасс оглянулся через плечо на Онрака, затем принял прежнюю позу, охраняя вход.
Трулл Сэнгар коротко расхохотался:
— Идеально для неумелого рассказчика. Слушатели — два десятка детишек, которые не понимают моего родного языка, и трое невыразительных и равнодушных мертвецов. К концу рассказа только я и буду плакать… и, скорее всего, отнюдь не из-за самой истории.
Монок Охем, который стоял в трёх шагах от Ибры Голана, медленно повернулся и обратился к Онраку:
— Значит, ты почувствовал, Разбитый. И поэтому хочешь отвлечься.
Онрак промолчал.
— Что почувствовал? — спросил Трулл Сэнгар.
— Она уничтожена. Женщина, которая отдала своё сердце Онраку ещё до Обряда. Женщина, которой и он поклялся отдать своё сердце… но затем выкрал его обратно. Во многом — тогда она была уничтожена, тогда начала свой долгий путь к небытию. Будешь отрицать, Онрак?
— Нет, заклинатель.
— Безумие — столь яростное, что превзошло сам Обет. Точно собака, что пробуждается однажды с мозговой лихорадкой. Что рычит и убивает в бешенстве. Разумеется, нам ничего не оставалось, — лишь выследить её, загнать в угол. А затем разбить на части, заключить в вечную тьму. Так мы думали. Но безумие одолело и нас. Ныне же душа её наконец ушла в небытие. Смерть яростная, мучительная, но всё-таки… — Монок Охем замолк, затем вскинул голову. — Трулл Сэнгар, ты ещё не начал свой рассказ, но уже плачешь…
Тисте эдур долго смотрел на заклинателя костей, слёзы бежали по запавшим щекам Трулла.
— Я плачу, Монок Охем, ибо он сам — не может.
Заклинатель вновь обратился к Онраку:
— Многое ты заслужил, Разбитый… но не такого друга.
И шаман отвернулся.
Онрак сказал:
— Монок Охем, ты далеко ушёл от того смертного, каким был прежде, так далеко, что позабыл множество истин — приятных и неприятных. Сердце нельзя отдать или выкрасть по своей воле. Сердце лишь само сдаётся.
Заклинатель костей не повернулся.
— Это слово не имеет силы для т’лан имассов, Онрак Разбитый.
— Ты ошибаешься, Монок Охем. Мы просто подменили это слово другим, чтобы само понятие сделать не только более приятным, но и стократно усилить его. Настолько, что оно пожрало наши души.
— Ничего подобного, — коротко бросил заклинатель костей.
— Онрак прав, — вздохнул Трулл Сэнгар. — Так вы и сделали. И назвали это Обрядом Телланна.
Ни Монок Охем, ни Ибра Голан ничего не ответили.
Тисте эдур фыркнул:
— И это Онрака вы называете «разбитым».
Затем в комнате надолго воцарилась тишина.
Но Онрак неотрывно смотрел на Трулла Сэнгара. Ибо среди его способностей уж точно была способность к бесконечному терпению. Скорбь — это дар, который лучше разделить с другими. Как разделяют песню.
Глубоко в пещерах рокочет барабан. Славное эхо для топота копыт, которым стада, ликуя, утверждают, что́ значит быть живым, бежать всем разом, словно единое целое, катиться в ритме самой жизни. Так, модуляциями своих голосов, мы служим величайшей потребности природы.
Обращаясь к природе, мы становимся противовесом.
Вечным противовесом хаосу.
И наконец терпение его было вознаграждено.
Как он того и ожидал.
И так заканчивается четвёртое сказанье
из Малазанской Книги Павших