2. Прими свою участь
Голоса были громкие, молодые и пьяные. И веселые. Ржут, как лошади. Да еще и музон в машине врубили на полную мощь. Может, оно и хорошо, что молодежи весело. Плохо то, что уже третий час ночи, и мне утром на работу.
Встать что ли, крикнуть им в окно, чтобы громкость прикрутили?
Сбрасываю одеяло, подхожу к окну, и тут слышу, как мой сосед с третьего этажа, дядя Леша Кубынин, в самых простонародных выражениях озвучивает веселой компании свои претензии. Эмоционально, надо сказать, озвучивает. И, что самое интересное, на гуляк подействовало — гугнивая рэп-речевка из хрипящих от перегрузки динамиков тут же затыкается на полуслове, голоса разом стихают, слышно, как хлопают дверцы машины. По двору ползут световые полосы от фар, и веселая компания сваливает, оставляя за собой звенящую тишину.
Уф, хорошо, можно теперь завалиться и…
Внезапно по спине пробегает морозная волна. Волосы начинают шевелиться. Неожиданная, странная, непонятно откуда пришедшая в голову мысль, заставляет забыть о ночных гуляках.
У МЕНЯ В КУХНЕ ГОРИТ СВЕТ!
Блин, я ведь отлично помню, что перед тем, как лечь спать выключил свет везде. Тогда какого черта…
На цыпочках подбираюсь к двери своей комнаты и выглядываю в зал. Точно, в кухне светло. И мне почему-то становится страшно.
Даже не одевшись, выхожу в зал и прохожу по коридору до кухни. Закрытая остекленная дверь в кухню в темноте кажется сияющим туннелем, тем самым, в который, по свидетельству очевидцев, уходит душа. Толкаю дверь и застываю на пороге.
За столом сидят три женщины. Мама, Домино и незнакомая мне особа в белом платье и с вуалью на лице. На столе чашки из маминого любимого сервиза, красного в белый горошек, но они пусты. И вообще, в кухне почему-то ужасно холодно.
— Мама? — Что-то странное с моим голосом, он звучит, будто издалека. — Домино?
— Удивлен? — Мама даже не шелохнется, продолжает сидеть неподвижно и смотреть на меня чужими глазами. — Ты, наверное, соскучился?
— Ты, наверное, соскучился? — эхом повторяет Домино.
Белая женщина ничего не говорит, но я вдруг понимаю, что она в этой странной компании главная.
— Я всегда говорила тебе, чтобы ты был осторожен, — говорит мама. — Видишь, к чему все привело?
Это не мамин голос. Мама никогда не стала бы говорить со мной таким мертвым, безразличным голосом. Все становится понятно. Ну, уж нет, думаю я, глядя на эту неподвижную маску, копирующую лицо самого близкого, самого родного мне человека. Не обманешь меня, тварь. Ты не моя мать. Ты морок. И эта ряженая, псевдо-Домино рядом с тобой — тоже морок. Было уже со мной такое, когда оказался в гостях у магистров Суль.
— И к чему все привело? — отвечаю я. — Я вообще-то дома. Все отлично. А вот вы, похоже, дверью, ошиблись.
— Ой! — «Мама» в притворном ужасе хватается за сердце. — Ошиблись дверью? Да что же это такое! Что с тобой сделали эти фламеньеры!
— Откуда ты знаешь про фламеньеров? — Я продолжаю стоять в дверях, уперевшись рукой в косяк. — Я ведь ничего тебе не рассказывал про Пакс, про свои приключения.
— Хватит! — Белая женщина встала со стула. — Ты ведь знаешь, зачем мы тут. И не стоит делать вид, что это тебя не касается.
— Понятия не имею, зачем вы тут. Так что вам лучше объясниться.
— Тебе надо вернуться домой, сыночек, — причитает «мама», — мы тут по тебе все глаза выплакали, не знаем, что и думать…
— И обо мне ты забыл, — в голосе лже-Домино не упрек, а злорадная радость. — Предал меня. Поверил этим салардам, которые называют меня ведьмой и нечистью? А я-то тебе верила.
— Знаете, вам лучше уйти, — я, превозмогая темный страх, подхожу к входной двери и отпираю замок. — Ступайте с…
Я едва не договариваю «с Богом», потом понимаю, что не стоит. Они подчиняются, выходят из кухни, обдавая меня холодом, проскальзывают мимо меня, как тени и скрываются во тьме за дверью. Беззвучно и бесследно. Но белая женщина не торопится уходить следом за ними. Она поворачивается и поднимает вуаль. Ее лицо…
Я уже видел ее, эту…. Это существо. В замке Халборг. Иштар, королева вампиров, убитая сэром Робертом.
— На этот раз мы уйдем, — говорит она с ледяной улыбкой, и мне кажется, что ее голос звучит печально. — Но рано или поздно мы встретимся с тобой, Эвальд. Это неизбежно.
— Я знаю. Но я не боюсь.
— Разумно. К чему бояться неизбежного, верно? Более того, ты мне нравишься. Мы с тобой враги, но твой путь честен, а честность всегда вызывает уважение. Скажу одно — этот путь будет долгим, Эвальд. Очень долгим, и настоящая истина откроется лишь в самом его конце. Поверь мне.
— Дверь открыта, — я показываю в темноту, поглотившую двух призраков. — Уходи.
— У тебя еще остается возможность выбрать, юноша. Твой выбор решит все.
— Я уже выбрал.
— Домино? Она на нашей стороне. Такова ее судьба, изменить Предназначение никто не в силах. Даже ты. Не забывай об этом.
— Я не позволю забрать ее у меня.
Белая усмехается.
— Однако ты сам только что велел ей уйти, — отвечает она.
— Это не Домино. Это…
— …ее будущее, — перебивает белая. — То, чем она станет однажды. Верно, Эвальд. Но сейчас мы говорим о тебе, а не о ней. Не страшно взглянуть в будущее?
— Пустая затея. Тебе меня не напугать.
— Я вижу три дороги, открытые для тебя. Первая давно определена. Ты проживешь долгую жизнь, — говорит белая женщина с невыразимо страшной усмешкой, — и умрешь глубоким стариком, пресыщенным жизнью и окруженным почетом. Простая жизнь простого человека. Так живут тысячи и умирают тысячи. Но стоит ли так умирать? Может лучше отправиться дорогой войны, вспыхнуть, как яркая звезда, и уйти молодым? Или обмануть смерть и встать на путь Вечности? Все в твоих руках… фламеньер.
— Смерть не обманешь.
— Это верно, — глаза белой вспыхивают искрами. — Она всегда права. И последнее слово всегда за ней.
— Тогда к чему этот разговор? Просто так, языком почесать?
— Я всего лишь напомнила тебе о своем существовании.
— Убирайся!
— Твое счастье, что высшие силы покровительствуют тебе, — отвечает белая. Ее глаза вспыхивают алым пламенем, и все во мне застывает от темного животного ужаса. — Пока покровительствуют. Помни мои слова…
— Эй ты, вставай!
Толчок в плечо. Ночная темнота складывается в нависшую надо мной фигуру. Я слышу лязг металла и ощущаю крепкий запах кожи, мокрой шерсти и пота. Это тюремщик, надзиратель за каторжниками, приписанными к шахте.
— Встать!
Встаю не без усилия — ставшая за последние недели привычной ноющая боль в пояснице сразу напоминает о себе, пронзает, как забитый в крестец раскаленный гвоздь. Всовываю ноги в уродливые войлочные чуни, надеваю куртку. Бессмысленно спрашивать, какого хрена меня подняли среди ночи — надсмотрщик не ответит. Хотя я ему почти благодарен за то, что разбудил меня. От виденного сна до сих пор по коже гуляют мурашки.
— Руки! — негромко, чтобы не разбудить спящих, командует надсмотрщик.
Я протягиваю руки, и стражник ловко надевает на меня «браслеты». Значит, не на работу. Тогда куда?
— Пошли!
На улице морозно, и такой чистый, такой сладостный после спертой удушливой вони каторжного барака ледяной воздух, ворвавшись в легкие, заставляет меня закашляться. В небе тесно от звезд, и луна полная. Красиво. Надсмотрщик вынимает из поставца у дверей коптящий факел, приглашающе тычет меня рукоятью плети в спину. Мол, давай, шевели ногами.
От каторжного барака до железорудной шахты «Уэстанмеринг» минут пять неторопливой ходьбы по извилистой, петляющей между кучами выброшенной породы тропе. Я шел по скрипящему снегу, дрожа от холода, и думал о своем сне. За последние три недели мне часто снились кошмары, но такого скверного сна я не видел никогда. Конечно, этот сон к худу. Все, что со мной происходит, все к худу. Хотя…
Если это пустое видение, обычный ночной кошмар, стоит ли грузиться из-за него? Если же вещий сон, предупреждение от темных сил, у которых я встал на пути в этой реальности, есть повод для оптимизма — враг все еще не списал меня со счетов. Пытается завладеть моей душой, воздействовать на меня. Зачем?
Мне вдруг вспомнилось стихотворение Сергея Калугина, на которое я случайно наткнулся в Интернете, и которое меня поразило своим трагизмом и своей обреченностью. Каждое его слово легло мне на сердце. Я даже собирался положить его на музыку, но потом оставил эту идею. Может, эти стихи не про меня, но… Близко так, до щеми в сердце:
Удары сердца твердят мне, что я не убит.
Сквозь обожжённые веки я вижу рассвет.
Я открываю глаза — надо мною стоит
Великий ужас, которому имени нет.
Они пришли как лавина, как чёрный поток,
Они нас просто смели и втоптали нас в грязь,
Все наши стяги и вымпелы вбиты в песок,
Они разрушили всё. Они убили всех нас…
И можно тихо сползти по горелой стерне,
И у реки, срезав лодку, пытаться бежать,
И быть единственным выжившим в этой войне,
Но я плюю им в лицо, я говорю себе: «Встать!»…
Я вижу тень, вижу пепел и мёртвый гранит,
Я вижу то, что здесь нечего больше беречь,
Но я опять поднимаю изрубленный щит,
И вынимаю из ножен свой бессмысленный меч…
Я знаю то, что со мной в этот день не умрёт:
Нет ни единой возможности их победить,
Но у них нету права увидеть восход,
У них вообще нет права на то, чтобы жить!
И я трублю в свой расколотый рог боевой,
Я поднимаю в атаку погибшую рать,
Я кричу им: «Вперёд!», я кричу им: «За мной!».
Раз не осталось живых, значит — мёртвые, встать!
Невольно, дрожащими губами, я начал читать эти стихи. Надсмотрщик услышал.
— Эй, что ты там бормочешь? — буркнул он.
— Молюсь, — прохрипел я, не оборачиваясь.
Еще через пару минут мы подошли к резиденции констебля рудника, огромному двухэтажному срубу с окошками-бойницами. Надсмотрщик отворил дверь, втолкнул меня внутрь. Провел в просторный пустой зал, слабо освещенный полудюжиной масляных фонарей, развешанных на подпирающих стропила столбах и горящим в камине пламенем. У камина стоял человек, спиной ко входу, заложив руки за спину.
— Снимите с него наручники, — не оборачиваясь, скомандовал человек. — И оставьте нас вдвоем.
Надсмотрщик быстро выполнил приказ и выскользнул в дверь. Неизвестный все же соизволил обернуться. Я вздрогнул: лицо человека скрывал черный палаческий колпак с прорезями для глаз А потом неизвестный заговорил.
— Вы плохо выглядите, — сказал он, не меняя позы. — Болеете?
— Нет, — ответил я. — Я здоров.
— Я так не думаю. — Он шагнул ко мне. — Сегодня, кажется, ровно месяц, как вы в Хольдхейме?
— Я не считал дни. Наверное, да.
— Что-нибудь хотите мне сказать?
— Кто вы такой?
— Друг. — Он помолчал. — И все-таки, мне не нравится ваш вид. Вы знаете, что у вас появилась седина?
— Слушайте, давайте по существу. Какого черта…
— Я читал ваше дело, — перебил он. — Знаете, что там написано в примечаниях? «Особо опасный мятежник, не заслуживающий снисхождения. Подлежит особо строгому обращению».
— Мне все равно, что там написано.
— Эта формулировка не случайна. Это негласный приказ констеблю сделать все возможное для того, чтобы вы не прожили в Хольдхейме долго.
— Меня казнят? — Я подумал, что этот человек и есть палач, который пришел сюда за моей жизнью.
— Зачем? Существует много других способов. Случайно упавший камень, сорвавшаяся с рельс вагонетка. Нечаянная, вспыхнувшая по пустяковому поводу ссора с каким-нибудь каторжником, у которого опять же случайно окажется заточка или обломок бритвы. Словом, случайная смерть. А еще есть плохое питание и рудничный кашель. Мучительная неизлечимая болезнь, которая убивает каждого второго работающего на руднике заключенного.
— Неплохо для трусов, — я презрительно скривил губы. — Что, смелости не хватает казнить по закону?
— Хватает. Но ваша официальная казнь вызвала бы огласку, а это никому не нужно.
— Подумайте, какие церемонии! — Я плюнул себе под ноги. — Я-то думал, у вас все куда проще делается.
— Государь проявил к вам милосердие. Многим оно кажется ненужным. Есть высокопоставленные люди, — и их немало, поверьте, — которые жаждут вашей смерти.
— Чего вы хотите?
— Хочу спросить вас: насколько дорого вы цените свою жизнь, шевалье?
Я ответил не сразу. Понял, что от моего ответа будет зависеть, выйду ли я из этого зала живым. Скорее всего, не выйду. Внутри все противно сжалось, рот пересох. Жалкое все-таки существо человек! Хорохорься, храбрись, изображай из себя героя, но проклятый страх смерти, заложенный на генном уровне, никуда не денешь…
— Жизнь не имеет цены, — ответил я, стараясь смотреть этому призраку прямо в глаза. Мой ответ, похоже, ему понравился.
— Именно этих слов я и ожидал, — сказал он. — Вы благоразумный человек с душой воина. Это располагает к вам других людей. Но если я все же попробую поторговаться с вами? Попробую купить вашу душу?
— Полагаете, я готов к такому торгу? Ну-ну.
— Империя переживает нелегкие времена, — произнес человек в маске. — Сила в единении, а этого единства нет. Каждый из тех, кто облечен властью, считают себя единственно правым. И это тревожит.
— О чем вы? Не понимаю.
— Нас ждет война. Где она начнется — на востоке или на западе, — не так уж и важно. Гораздо важнее другое: устоит ли Ростиан? Сможем ли мы выполнить предначертание, данное нам свыше, или потерпим поражение?
Это не палач, подумал я, глядя на незнакомца. Слишком образован и красноречив для палача. Говорит, как благородный человек. Но кто же он?
— Зачем вы говорите мне это? — поинтересовался я.
— Затем, что империи нужны люди, которые смогут ее защитить. Сегодня достойных все меньше и меньше.
— У империи есть фламеньеры. Есть армия и маги.
— Еще не так давно фламеньеры были великой силой. Но с тех пор орден изменился. Когда-то Гугон де Маньен любил говорить, что император Ростиана сердце империи, а фламеньеры ее десница, сжатая в могучий кулак. Ныне этот кулак разжался, в растопыренных пальцах нет силы. Но не это самое страшное. В нашем сердце погас огонь веры.
— Больно мудреные речи ведете, милорд. Нельзя ли попроще?
— Знать недовольна императором Алерием. За время своего правления он не принял ни единого мудрого решения. Он не делает того, чего от него ждут все. Пять лет он говорит о крестовом походе против терванийцев, но дальше слов дело не идет.
— Это право императора. Не мне его судить.
— Страна, между тем, на грани гибели. С запада на нас упала тень Суль, с востока напирают неверные. Престол должен занимать воин, решительный, мудрый и храбрый. Тот, кто спасет империю.
— Странно, что вы решили обсудить это со мной, милорд. Я всего лишь каторжник, приговоренный к вечной ссылке.
— Все можно изменить. Достаточно лишь принять наше предложение.
— Наше?
— Да, — незнакомец несколько раз хлопнул в ладоши. Открылась боковая дверь, и в зал вошли еще двое — в таких же капюшонах и при оружии, их длинные плащи оттопыривали ножны мечей. Они неслышно подошли к нам и встали по сторонам от моего собеседника, безликие и зловещие, как привидения.
— Император Алерий должен быть смещен, — заговорил мой собеседник. — Это будет нетрудно сделать: гвардия императора на нашей стороне и не станет его защищать. Мессир Берни де Триан тоже подаст в отставку, и маршал Ногарэ де Бонлис возглавит орден. Ростиан снова станет могучей державой, и вы, шевалье, займете в ней достойное вас место.
— Понимаю. Есть заговор против императора, и мне предлагают вступить в него. — Я оглядел всю троицу. — Но на кой черт я вам сдался?
— Во-первых, император поступил с вами жестоко и несправедливо. Вас осудили по его прихоти, шевалье. Это нам известно лучше, чем кому либо. Во-вторых, чем больше надежных людей окажется в наших рядах, тем лучше. Не все братья внушают нам доверие. Вы же успели заслужить уважение в ордене. Благодаря вам орден узнал о кознях сулийцев. Некоторые ненавидят вас, но многие считают героем. Даже говорят, что вы были бы лучшим командором, чем болтун де Лассене или выживший из ума Пьерен де Гаст.
— Из каторжников в командоры? Недурная карьера.
— Именно, — человек в маске не услышал или не захотел услышать моей иронии. Запустил руку в кошель на поясе и вытащил свиток пергамента. — Если вы с нами, то немедленно подпишете эту хартию. Она будет предъявлена императору от имени всех, кто хочет спасения отечества. Ознакомьтесь, шевалье.
Я развернул свиток. Это был ультиматум. Императору предлагалось отречься от престола в пользу претендента, указанного Тайным Советом, в который входят следующие высокие персоны (далее в листе стояли несколько подписей без расшифровки).
— И кто будет новым императором? — спросил я, продолжая держать в руке лист.
— Мессир Робер де Кавальканте, — ответила маска. — Он будет коронован под именем Робериуса Первого.
— А если император не захочет отречься?
— Матерь пресвятая, шевалье, ну зачем вы задаете такие глупые вопросы!
— Я понял. — Сразу вспомнилась моя встреча с Алерием, его последняя воля, клятва, которую я дал императору. Неужели уже тогда Алерий подозревал, что его собираются свергнуть? А если так… — Что будет, если я откажусь подписать эту… хартию?
— Еще один глупый вопрос, шевалье, — мой собеседник шагнул ближе и шепнул: — Но я отвечу на него. Очень трудно найти тех, кто имеет несчастье упасть в шурф рудника «Уэстанмеринг»!
От этого шепота у меня ослабли ноги. Я понял, что моя судьба решена — или я подпишу бумагу, или…
— Подумайте хорошо, — добавил черный капюшон все тем же зловещим шепотом, — мы знаем, что вам есть ради чего жить. У вас ведь есть жена, не так ли?
— Слушай, ты, если с ней что-нибудь случится…
— Это не я сказал, это вы сами, — ответил мерзавец. — Итак?
— НЕТ!
Они не ожидали этого ответа. Все трое. Их будто гром ударил. Я отдал бы все сокровища мира за возможность увидеть их лица. Насладиться их шоком.
— Нет! — повторил я, стерев рукавом со лба обильно выступивший пот. — Никогда!
— Вы… шевалье, вы хорошо подумали? — Черный капюшон все же овладел собой.
— Да! — Мне хотелось плюнуть ему в рожу, но я не мог: рот пересох от страха. Дрожь наполнила тело, ноги ослабли, сердце начало биться с перебоями и поползло к горлу, будто собиралось вылезти из груди. — Да!
Черный вырвал у меня из пальцев хартию, медленно свернул в трубку и спрятал в кошель.
— Хорошо, шевалье, — сказал он, и мне послышалось странное, непонятное и неподобающее ситуации одобрение в его голосе. — Ступайте, и да пребудет с вами Матерь!
Они ушли неслышно, как тени, в боковую дверь, оставив меня одного. А потом появился надсмотрщик.
— Живой? На-ка! — Он протянул мне флягу. Я взял ее, поднес к губам. Во фляге был дешевый ром, вроде того пойла, что нам выдавали по воскресеньям. Но сейчас эта бурда с резким запахом сивухи показалась мне райским напитком. Я сделал несколько жадных глотков, закашлялся, рукавом вытер рот. Надзиратель одной рукой выхватил у меня фляжку, другой похлопал по спине.
— Ну-ну! — буркнул он. — Полегчало?
— Немного.
— Тогда подставляй руки, — надзиратель приложился к фляжке, крякнул и зевнул. — Из-за тебя, щенка, полночи не спал…
* * *
В Хольдхейме я часто думаю над тем, что жизнь человека, имевшего несчастье попасть сюда, измеряется не в часах или днях.
Она измеряется в вагонетках с рудой. Десять вагонеток руды в день на троих — такова цена жизни. Или, точнее, цена очередной, на один день, отсрочки от мучений и смерти.
Битва за новый день начинается утром. Еще до рассвета, мы все, несколько сотен заключенных отряда, приписанного к руднику «Уэстанмеринг», идем в шахту под охраной сонных надзирателей и спускаемся под землю в ржавой скрипящей хрупкой клети группами по шесть человек. Оказываемся в рудничном дворе — огромной темной пещере, освещенной только факелами и тусклыми огоньками рудничных ламп. Здесь стражники сковывают нас одной цепью по трое. После этого наверху бьет сигнальный колокол, мы берем из шкафов инструменты, и нас под охраной разводят в жаркие, едва освещенные рудничными лампами тесные туннели работать. Наполнять вагонетки.
Рудник «Уэстанмеринг» древний. Ганель говорит, еще эльфы добывали тут железо. Может быть, мне от этого не легче. Весь рудник — это гигантский лабиринт природных и рукотворных пещер и тоннелей, где воет ледяной ветер, а в закутках ужасно жарко. Так жарко, что в минуты покрываешься потом, даже не работая. Тебя окружают тьма, мглистый спертый воздух, пропахший плесенью и окалиной, твердый серый камень с проплешинами рыжей железной руды, мостки, леса и крепеж из неструганого дерева и ржавого железа, будто декорации огромного чудовищного театра абсурда. Рудник похож на гигантский муравейник, в котором копошатся сотни подневольных душ, кашляя и обливаясь потом, наполняя туннели стуком своих кирок, ломов и обушков, криками и ругательствами. И кругом вода — она стекает со сводов, струится по стенам, каплет на голову, заставляя ежиться и вздрагивать, натекает на полу лужами, сливается в шумный поток, бешено несущийся в глубине пещеры, под нами — мы слышим этот рев каждую секунду. Может быть там, на дне этого потока, нашли успокоение те непокорные, те жертвы императорского гнева, о которых говорил мне ночью черный капюшон. Но я пока жив. И я наполняю вагонетки.
Каждая из вагонеток — железный ящик на колесах, метра полтора в длину и по метру в высоту и ширину. Не знаю точно, сколько руды в него входит. Думаю, не меньше тонны. Вагонетку тянет по рельсам, проложенным по туннелю, пара смирных печальных зашоренных пони, которых ведет за повод заключенный — на местном жаргоне «откатчик». Пока мы наполняем вагонетку рудой, этот самый откатчик сидит где-нибудь рядом и наблюдает за нами, иногда прикалывается, отпуская в наш адрес какие-нибудь плоские и большей частью не смешные шуточки. Поначалу, конечно, я злился, что эта козлина не работает и еще издевается над своими же товарищами по несчастью, но потом привык. Хрен с ним, пусть подкалывает.
Ганель изменился. В первые дни он говорил много и возбужденно — о том, что это ошибка, что нас обязательно уберут с этой работы, что мы не шваль, предназначенная для черной работы и прочее, — теперь больше не болтает. Он сильно похудел и осунулся, в глазах у него тоска, и он все чаще говорит о смерти. Я вижу, что он очень устал, но помочь ему не в моих силах — я сам еле таскаю ноги. Третьим в нашей связке раньше был Локс, но две недели назад его заменили на новенького — молодого виссинга по имени Зерам Ратберт. Парень рослый, крепкий, жилистый, длиннорукий, весь покрытый затейливыми, прекрасно выполненными татуировками — руки от плеч до кисти обвивают ветви дикого винограда, плюща и колючки терна, на груди какие-то звезды, изображения солнца, на спине звери и птицы. Ратберт молод, может, чуть постарше меня, но волосы и заплетенная в косу борода у него совсем седые, как у глубокого старика. Свою шевелюру он убирает под грязную бандану. Я не знаю, за что его упекли сюда, на рудник, а сам он ничего не рассказывает. Парень работает очень хорошо, он в одиночку делает больше, чем мы на пару с Ганелем, и при этом всеми силами пытается показать нам, что презирает имперцев и общаться с нами не намерен. По сути, одного немого в нашем трио сменил другой. Так что работаем мы молча. Откалываем руду кирками, лопатами засыпаем в вагонетку. Обычно до завтрака удается засыпать пять вагонеток, иногда шесть. Потом раздаются удары колокола, и три тюремщика приносят большую медную флягу с капустной или луковой похлебкой и корзину с хлебом.
В этот раз принесли не похлебку. Серый разваренный горох без малейших признаков мяса или жира выглядит и пахнет очень неаппетитно, а главное — успел остыть, пока его сюда тащили. Наверное, оконная замазка и та вкуснее этого месива. И я, ковырнув его ложкой, понимаю, что съесть это не смогу.
— Возьми, — говорю я и подталкиваю свою миску Ганелю.
— А ты? — Профессор смотрит на меня с недоумением.
— Я не хочу.
Ганель слишком долго думает. Ратберт, встретившись со мной глазами, забирает миску, вываливает ее содержимое в свою и начинает жадно есть гороховое пюре, сопя и чавкая. Покончив с пюре, он вылизывает ложку и, глянув на меня с совершенным равнодушием, растягивается во весь рост на куче породы, заложив ручищи за голову. Я пытаюсь жевать оставшуюся у меня краюху — хлеб кислый и воняет какими-то грязными тряпками, точно муку для него мололи вместе с дерюжными мешками, в которых она хранилась. Отпущенные на обед полчаса проносятся слишком быстро — снова бьет колокол, и мы снова начинаем рубить руду, наполняя вагонетки. В любой момент может появиться мастер рудника или старший штейгер, или еще какой-нибудь начальник: кроме того по туннелям прохаживаются вооруженные хлыстами и крепкими дубинками надсмотрщики, которые следят, чтобы каторжники работали как положено.
Я уже не раз и не два ловил себя на мысли, что работа в шахте превращает меня в зомби. Каждый день, двенадцать часов подряд, движешься как автомат, выполняешь одни и те же однообразные движения, обливаясь потом и откашливая забивающую горло красную пыль. И все реже думаешь о том, что все может измениться к лучшему…
— Фу! — Ганель отбросил кирку, схватил кувшин с водой и жадно отпил из него. Второй глоток он сделать не успел: Ратберт вырвал у него кувшин и пальцем показал на брошенную кирку. Он еще что-то буркнул на своем языке, наверняка что-то не очень лестное в адрес Ганеля.
— Надо работать, — шепнул я ученому, который, казалось, вот-вот расплачется от досады и жалости к самому себе. — Еще три вагонетки.
У меня самого адски болит натруженная спина, в глазах пляшут огненные зайчики. Но нам еще нужно наполнить три вагонетки. Точнее, три с половиной…
— Эй, парень! — Откатчик подзывает меня движением руки.
— Чего тебе?
— Подойди!
Я, продолжая сжимать кирку, шагнул к нему.
— Ты плохо выглядишь, — сказал он, разглядывая меня.
— Это все, что ты хотел сказать?
— Все.
— Тогда отстань и не мешай работать.
Ратберт смотрит на меня со злобой — он видимо считает, что я сегодня работаю хуже обычного. Наверное, это так. Тяжелая была ночь, да еще и чувствую я себя неважно. Проклятый откатчик прав — боль из спины перекинулась на бедра, правая нога горит огнем, я толком не могу на нее опереться. Чтобы не дать боли и отчаянию власти над собой, начинаю долбить стену киркой — яростно, зло, обреченно. На зубах хрустят крошки породы, воздуха в жарком душном штреке не хватает, он с трудом вползает — не входит, а именно вползает, — в запыленные легкие, пот заливает глаза, но я продолжаю работать, и, странное дело, на время мне будто становится легче…
Наполненная вагонетка уходит в темную глубину штрека, и тут же появляется новая. Времени на отдых нет, продолжаем рубить руду. Я уже не осознаю, что происходит, бью, как заведенная машина.
Вспоминается нынешний сон. Наверное, он не к добру. Высшие силы — если они есть, конечно, что-то в последнее время я стал сомневаться в существовании Бога, — предупреждают меня о чем-то страшном. Хотя что может быть страшнее вот такой рабской участи? Я каторжник, раб империи, и мне остается лишь одно — бесконечно бить киркой в сырой от грунтовых вод камень, наполнять, как в горячечном бреду, бесконечные вагонетки бесконечными грудами грязно-ржавой железной руды изо дня в день, пока смерть не выпишет мне освобождение от работы. И я сам приблизил этот момент, отказавшись от участия в заговоре. Очень скоро гудящий в глубине рудника поток примет меня и освободит от унижения и рабства.
Может, оно и к лучшему.
Еще одна вагонетка полна — девятая. А вот последняя что-то запаздывает. Но день, слава Богу, еще не окончен, и мы, похоже, выполним норму по-любому. Хорошо, хоть можно передохнуть минуту. Вытерев пот, заливающий глаза, я посмотрел на Ганеля. Между нами было метра два, но я хорошо видел, как у него дрожат руки.
Я сделал несколько наклонов вправо и влево, чтобы размять спину, и боль вроде стала чуть потише. Тут я заметил, что Ратберт смотрит на меня с усмешкой.
— Чего лыбишься? — спросил я.
— Любуюсь, — ответил виссинг. — Нравится мне смотреть на ваши муки.
— Сдохни, урод! — ответил я.
— Нет, это вы все скоро сдохнете, ростианские свиньи, — Ратберт положил кирку на плечо, сверкнул глазами. — А мы будем наслаждаться свободой, вином, женщинами и властью.
— И рубкой руды. Заткни пасть, блаженный.
— Империя сделала тебя рабом, — виссинг плюнул мне под ноги. — Прими свою участь раба, свинья.
— И ты прими свою, дикарь.
Виссинг зверски осклабился, шагнул к стене и на ходу сильно толкнул Ганеля в плечо. Тот ойкнул и начал подниматься с щебнистого пола. У меня появилось сильнейшее желание въехать виссингской крысе киркой по башке. А что мне за то будет? После ночного разговора я вообще не жилец. Расправа надо мной — дело нескольких дней. И кто знает, может, именно Ратберту поручено меня пришить, неспроста же он заменил Локса в нашем каторжном трио. Этот малый люто ненавидит империю и имперцев, типа произошла внезапная ссора на национальной почве между каторжным отребьем…
Тут я вдруг вспомнил Домино. И на меня накатил острый приступ слабости — и жалости к самому себе. Печально так закончить свою жизнь. Черт бы со всем остальным, но я буду перед смертью лишен возможности увидеть свою любимую, услышать ее голос, взглянуть в ее удивительные искристые глаза, взять в свои ладони ее точеные пальчики. Обнять ее, почувствовать, как замирает сердце от счастья, как согревает мою душу тепло ее тела. Образ Домино так ярко и живо возник в моем сознании, что ноги мои ослабли, а глаза заволокло слезами. Ах, если бы я только мог, если бы я только мог!
— Чего стоишь? — Злобно-насмешливый голос Ратберта разрушил мои грезы. — Шевелись, проклятый имперский клоп.
Я глубоко вздохнул, чтобы перебороть накатившую слабость, с ненавистью глянул на виссинга. Ганель уже поднялся на ноги, его глаза лихорадочно блестели в окружавшей нас полутьме.
— Да, ты права, чертова обезьяна, — сказал я. — Надо работать.
— Вагонетки до сих пор нет, — произнес Ганель.
— Это неважно, — я начал бить в торчащий выступ породы, откалывая от него куски. И тут раздался крик. Он заставил всех насторожиться, замереть, а пару мгновений спустя повторился, уже подхваченный десятками глоток.
— ВОДА! ВОДА ИДЕТ!
Признаться, я вначале не понял, что происходит. Просто стоял на месте, сжимая в руках кирку и ловя воздух ртом. А потом Ганель схватил меня за руку: его чумазое лицо было искажено ужасом.
— Шахту затапливает! — заорал он, брызжа слюной.
Ратберт торжествующе рыкнул и, занеся над головой кирку, ударил по сковывавшей нас цепи. Один раз, второй, третий — и цепь распалась. Миг спустя виссинг бросился вглубь туннеля, в темноту.
— Черт, сбежать, что ли, хочет? — пробормотал я, еще не соображая толком, что происходит.
— Давай! — заорал Ганель, схватив меня за руку. — Бежим!!!
Отбросив инструмент, мы побежали мимо брошенных вагонеток и пони к выходу из штрека, куда уже неслись десятки перепуганных людей — надсмотрщики и каторжники вперемежку. С шипением гасли брошенные в лужи факелы, в пещерах стало совсем темно. Меня охватил ужас, мне казалось, что низкий свод вот-вот рухнет мне на голову. Спотыкаясь и вопя, мы с Ганелем бежали дальше, спотыкаясь о камни, гремя башмаками на дощатых настилах, шлепая по воде. В меня врезался какой-то ошалевший от ужаса каторжник, сбил наземь. Удержавшийся на ногах Ганель помог мне подняться.
— Быстрее! — взмолился он. — Быстрее, шевалье!
Ах ты, мать твою — ну не могу я быстрее, нога проклятая не дает. Даже если бы цепь не мешала. Резкая боль в спине пронизывает все тело при каждом шаге. Последний десяток метров до выхода из штрека я буквально тащил за собой ногу. Дальше мы по мосткам поднялись наверх, к главному туннелю, куда бежали охваченные паникой люди. Несколько тюремщиков еще пытались остановить бегущих, но одного из них сбили с мостков, и несчастный с диким воплем рухнул вниз, в пропасть, на дне которой бушевал водный поток. Еще несколько человек сорвались следом за ним, но на это никто даже не обратил внимания.
Я сам не помню, как мы добрались до рудничного двора, влились в обезумевшую от ужаса толпу, которая напирала на цепь охранников, вставших между людьми и проходом к подъемнику. Сзади напирали новые беглецы, и нас с Ганелем буквально вытолкали вперед, в первые ряды. Кто-то схватил меня за ворот куртки: я вначале не понял, кто это, а миг спустя узнал старшего штейгера Беруса.
— Вперед! — заорал штейгер, вытягивая нас с Ганелем из толпы — В клеть, быстро!
Я и сам не понял, как оказался внутри клети, забитой каторжниками. У меня еще промелькнула мысль — подъемник не сможет поднять переполненную клеть, трос обязательно порвется, и нас всех ждет страшная смерть. Ноги у меня подкосились, и решетчатый потолок клети начал с неописуемой скоростью уходить вверх, в темноту.
— Шевалье! — Крик Ганеля звучал снизу, из черной непроглядной бездны, раскрывшейся под моими ногами. — Шевальееееееееееее!
Теперь они не схватят меня, подумал я. Не смогут. Ничто не остановит этот полет, даже цепь. Я ухожу.
И это была последняя мысль.
* * *
Языки огня в костре пляшут бесконечный прекрасный танец, гипнотизирующий, зачаровывающий, непредсказуемый. Искры летят в ночное небо как светляки, присоединяясь к тысячам тысяч звезд. И еще голоса. Знакомые до боли, но я не могу вспомнить, где и когда я их слышал.
— Донн-Улайн. Это по-эльфийски.
— Да? В самом деле? И что это значит?
— Так назывался меч из легенды о Зералине. Он был Первым капитаном народа Денар. Когда его сын Улайн и дочь Донн погибли в сражении с нечистью, он приказал кузнецу выковать меч и назвал его в честь погибших детей. Он поклялся, что однажды вернется на берега Калах-Денара и освободит страну от врагов.
— Красиво. Это что за автор?
— Автор?
— Я хотел спросить — у кого вы это прочитали?
— Это легенда. Всего лишь легенда.
— Ага, это квента, Энбри! Домино, хорошее начало!
— Донн-Улайн. Это что-нибудь значит?
— У эльфов принято менять имя ребенку при достижении им совершеннолетия. Улайн был последним ребенком Зералина, потому и получил это имя. По-эльфийски Uhlainn значит «последний». А Donn на языке эльфов означает «надежда».
Голоса. Они говорят издалека, тихо, едва различимо, но сердце мое замирает, когда я слушаю их. Особенно один — говорит девушка. Это она рассказывает легенду о Зералине.
Боже, какой знакомый, родной, теплый голос!
Языки огня все ближе. Они сливаются в зыбкий узор, напоминающий изображение дракона. Дракон извивается в зловещем танце, но я понимаю, что чудовище не настоящее — это всего лишь татуировка на женской спине. Это совсем молодая женщина, почти девочка, танцует в языках пламени, обступивших ее со всех сторон. Приятное тепло сменяет пышущий жар, который наполняет все тело. Искры, летящие в ночь, начинают кричать на все голоса, и мне почему-то страшно от их криков.
— Знаешь, что бывает с магами, которых осудила имперская инквизиция?
— Нет.
— Им оставляют жизнь, но лишают разума. Для этих несчастных есть особая крепость-приют, где они прозябают как животные, до самой смерти…До самой смерти! До самой смерти, ха-ха-ха-ха!
Голоса все громче и громче, они врываются в мой разум. Они утверждают, что говорят правду, и я не могу возразить им. Они обвиняют, насмехаются, издеваются, жалеют.
— Твой мир сделал тебя беззубым, Эвальд!
— Твой мир сделал тебя беззубым, Эвальд!
— Твой мир сделал тебя беззубым, Эвальд!
— Ха-ха-ха-ха! Жалкий, жалкий, жалкий!
Нет, нет, нет, все совсем не так! Вы не знаете, вы не понимаете. Вы не можете меня осуждать за то, что я люблю ее!
— Enne Salard a`ditet a verien, noe Glennen aiette uthar Laenne ap`Flamenier!
— Да, все верно! Я говорю правду. Я люблю ее, люблю всем сердцем, и буду любить, пока существует этот мир…
* * *
— … Истинно говорят, и я этому верю безоговорочно, что кость утопленника может быть сильным талисманом, оберегающим от урона сглазом и порчею, ежели оправить кусочек оной кости в серебро и носить постоянно на руке или на груди под одеждою, — бубнит тихий голос. — Равным образом сообщается, что кость утопленника помогает прорицать и предсказывать будущее, ибо не раз и не два наблюдал я, как прорицатели из числа так называемых stryheroi, этих безбожных языческих колдунов, коих еще возможно встретить в землях Нейфа, предсказывали людям будущее, держа во рту обломок кости утопленника… тьфу, мерзость какая!
Языки пламени перед моими глазами гаснут. Остается лепной узор на почерневшем от дыма сводчатом потолке, и бубнящий и вроде бы хорошо знакомый мне голос, в котором нет ничего жуткого:
— Львиный язык, он же тенелистник обыкновенный, растущий по всем имперским землям, от Запустья до Роздоля, как сообщается, равно обладает чудодейственным свойством защищать от черной порчи, ежели пять гран порошка его корня настоять в кварте красного вина и пить оный настой поутру и после вечерней молитвы… Чепуха, я сам это делал, и никакого эффекта! Пресвятая Матерь, сколько идиотов выдают себя за ученых!
— Ганель! — позвал я, узнав этот голос.
— Шевалье!
— Ганель, что происходит?
— Лежите, шевалье, лежите, вам нельзя делать резких движений, — Иустин Ганель смотрит на меня, и в его глазах искренняя радость. — Силы Добра, наконец-то! Уф, благодарение Матери, вы очнулись!
— Ганель, это вы?
— Конечно, я! Да, напугали вы нас на славу, сэр фламеньер. Сколько живу, никогда не видел такой скверной горячки. Но я тоже не заштатный докторишка, хе-хе! Мой бальзам…
— Где я, Ганель? — Я приподнял голову с подушки и попытался оглядеться.
— Мы в Эшевене, в Пограничной марке, добрый сэр.
— Как мы оказались… тут?
— Вас перевезли сюда из Хольдхейма на повозке. А я сопровождал вас, мне было так велено.
— Ганель, я хочу пить.
— Конечно, милорд. Сей момент!
— Ганель… помогите мне встать.
— Лучше вам…
— Черт вас возьми, помогите же!
С помощью ученого я попытался встать на ноги. Получилось. Легкое головокружение прошло быстро, и я смог оглядеться. Комната явно не тюремная камера. Что-то вроде спальни и кабинета одновременно. Нахлынувшая радость отняла силы, и я поспешил сесть на край кровати.
— Сколько времени я был болен? — спросил я.
— Пять дней. Вы еще легко отделались, хе-хе! Я много раз видел, как люди отдавали концы после таких приступов горячки. Как чувствуете себя, шевалье?
— Слабость. И голова кружится.
— Ничего, это не фатально. Позвольте, я посмотрю ваш пульс. — Ганель прислушался. — Сердце у вас подорвано болезнью, но это пройдет, уж поверьте мне. Вот только слабость еще долго будет вас мучить.
— Значит… мы больше не в тюрьме?
— Сейчас я позову мессира де Фанзака, он вам сам все объяснит. И принесу воды. А вы ложитесь и отдыхайте. Это самое лучшее, что вы сейчас можете сделать.