Жирондисты и монтаньяры
В Конвенте начинается знаменитая борьба между жирондистами и их противниками, эти последние заняли в Конвенте главным образом верхние ряды скамеек и потому в историю вошли, как партия Горы, или монтаньяры (La Montagne – гора).
Борьба жирондистов и монтаньяров стала едва ли не самым драматичным эпизодом Революции. Как это нередко случается, она сгубила обе партии – сначала одну, потом другую, но зато дала неисчерпаемый материал для романистов.
Однако если читатель спросит: «А чем, собственно, жирондисты отличались от монтаньяров?» – ответить будет не так легко. Поначалу к жирондистам «на огонек» заходили и Дантон, и Робеспьер, хотя последний терпеть не мог жену министра Ролана, Манон Ролан, а та, в свою очередь, очень не любила Дантона.
Ну, а в Учредительном собрании разницы не было вовсе: знаменитый «патриотический триумвират» Учредилки состоял из Робеспьера, Петиона и Редерера. Это уже потом монтаньяр Робеспьер пошлет на гильотину жирондиста Петиона, погибнет сам, а Редерер… Редерер станет министром Наполеона.
Одно отличие сформулировал Барер. В начале 1793 года он утверждал, что «в Конвенте есть две партии: одна считает, что революция закончена, а другая, что многое еще предстоит сделать». Монтаньяры, таким образом, это более последовательно-революционная партия, а жирондисты, эти крикуны Законодательного Собрания, теперь уже партия умеренная.
Другое отличие – и может быть, довольно существенное – это дух партий. Все эти партии вышли из культуры XVIII века, Века Просвещения, все они признавали авторитет Руссо. Но Жиронда – это дух Юга, это артистическая, остроумная, подвижная Франция. Робеспьеристская Гора – это религиозная, антиправительственная Франция, дух Севера. (К этому можно добавить, что эбертизм – это дух Парижа: антирелигиозная, оппозиционная, не поддающаяся дисциплине Франция.) Пользуясь метафорами той эпохи, можно говорить (и говорили), что монтаньяры, вроде Сен-Жюста, мечтали о Спарте, жирондисты – об Афинах, другими словами, одни желали суровых добродетелей, другие – республики талантов.
Как бы то ни было, единодушие в Конвенте продлилось ровно один день. В первый день заседаний новоизбранный Конвент единогласно объявил, что королевская власть во Франции упраздняется «навсегда».
Уже на следующий день единодушие исчезло. Это могло бы быть совсем неплохо (единодушие – отнюдь не лучшее свойство парламентов и им подобных собраний), но беда в том, что борьба между партиями очень быстро превратилась во вражду, вражда – в словесную войну, а потом…
Но мы не будет вдаваться в подробности и проследим только основные моменты этой борьбы.
О первом столкновении – между жирондистами и Робеспьером по вопросу о войне – уже подробно говорилось выше.
Второе и уже роковое столкновение – сентябрьские убийства. Жирондисты хотели во что бы то ни стало заклеймить монтаньяров как вдохновителей этих убийств. Монтаньяры, увлеченные политической борьбой, стали доказывать, что все это не так, что они вовсе не вдохновляли убийств, не были их сторонниками – и к тому же убийства были вполне оправданы.
Обе партии вели себя не лучшим образом. Но была все-таки и разница, и явно в пользу жирондистов: они, ради своей партийной политики, осуждали убийства – монтаньяры, из тех же соображений, их оправдывали.
Третий вопрос, на котором столкнулись партии – дело короля.
Жирондисты, вставшие у власти, вдруг обнаружили, что не так уж благоразумно решать вопрос с плеча. Не вдаваясь в подробности, скажем только, что жирондисты проиграли. В конечном счете король был приговорен к смерти и казнен 21 января 1793 года.
И к весне 1793 года борьба подошла к решающей фазе.
Ситуация в стране накалялась.
Однако жирондисты, несмотря на некоторые свои неудачи, по-прежнему управляли Конвентом. Их противников не случайно назвали монтаньярами, то есть партией Горы: это были «заднескамеечники», сидевшие в амфитеатре зала в задних, то есть верхних рядах. Президентами Конвента, как правило, избирали жирондистов, Конституционная комиссия также состояла в основном из них, а сам текст конституции писал Кондорсе.
Эта ситуация не устраивала монтаньяров и Париж, в котором они были популярны. А жирондистов не устраивало чрезмерное влияние Парижа.
«Нам нужны были три революции, чтобы спасти Францию, – говорил Бриссо. – Первая уничтожила деспотизм, вторая – королевскую власть, третья должна сокрушить анархию». Он имел в виду, что надо сокрушить влияние монтаньяров и парижских клубов.
Но парижане тоже считали, что нужно сделать третью революцию.
Люди рассуждали так: мы сделали революцию в 1789 году, но жизнь не стала лучше, она стала хуже. Значит, надо делать новую революцию. Сделали – в августе 1792 года. А жизнь стала еще хуже.
Здравомыслящий человек отсюда сделал бы вывод, что план действий был не совсем удачен. Но французы делали иной вывод: еще не все враги уничтожены, надо с ними бороться.
В марте 1793 года создается Революционный трибунал. «Вам предлагают, – возмущенно крикнул Верньо, – создать инквизицию в тысячу раз страшнее, чем венецианская; мы лучше все умрем, чем согласимся!»
Он же говорил несколькими днями спустя:
«У нас водворяется странная система свободы, по которой вам говорят: „Вы свободны, но думайте так, как мы, по тому или другому вопросу политической экономии, иначе мы донесем на вас народной мести. Вы свободны, но преклонитесь перед идолом, которому мы курим фимиам, иначе мы донесем на вас народной мести. Вы свободны, но присоединитесь к нам, чтобы преследовать людей, честность и просвещение которых опасны для нас, иначе мы дадим вам смешные клички и донесем на вас народной мести“. При таких условиях можно опасаться, чтобы революция, пожирая, как Сатурн, одного за другим всех своих детей…»
Остановимся здесь на минуту, ибо это и есть знаменитое сравнение Верньо. Как внушительная часть рассуждений Революции и добрых две трети ее метафор, оно заимствовано из древнеримского мифа и говорит то ли о войнах в мире богов, то ли о всепожирающем Времени, уничтожающем все, что им создано. Однако мы не позволили Верньо закончить свою мысль. А окончание было таким:
«…можно опасаться, чтобы революция, пожирая, как Сатурн, одного за другим всех своих детей, не породила, в конце концов, деспотизм со всеми сопровождающими его бедствиями».
Достаточно точное пророчество!
Но восхищаясь предвидением Верньо, не будем забывать и о том, что такого рода проницательность стала свойственна жирондистам только тогда, когда они сами, в свою очередь, становились из преследователей – преследуемыми. Пока жирондисты громили с трибун короля и его двор – подобные мысли их не посещали.
Так оно обычно и бывает. Проницательность приходит не к партиям-победителям, а к побежденным, и чаще всего – слишком поздно.
Невзирая на красноречие Верньо, Чрезвычайный трибунал был создан, и жирондисты, так против него возражавшие, решили им воспользоваться против Марата. Он требовал «изгнать из Конвента изменников и роялистов» – 10 марта его призыв был воплощен в действие: парижане сделали первую попытку напасть на Конвент.
Нападение (так же, как и последующее, 31 мая, о чем речь пойдет дальше) было мирным: массовый митинг против жирондистских лидеров. Атака не удалась, отчасти, может быть, оттого, что лил проливной дождь и людей собралось меньше, чем ждали.
Тем сильнее возмутились жирондисты. Они потребовали – и добились – снятия неприкосновенности с Марата и предания его суду Чрезвычайного трибунала.
Это была с их стороны двойная ошибка.
Во-первых, Марат, крайне популярный в Париже, был единогласно оправдан присяжными и с триумфов внесен обратно в зал заседаний. Пытаясь погубить Марата, жирондисты удвоили его влияние.
Но еще хуже было другое. Жирондисты своими руками разрушили «талисман неприкосновенности», охранявший их самих.
До сих пор никто не ставил под сомнение принцип неприкосновенности народных депутатов – принцип, выдвинутый в 1789 году как краеугольный камень французской свободы. Не будем здесь спорить о том, насколько хорош такой принцип, важно, что теперь он был разрушен. Был создан прецедент: народного депутата можно арестовать, можно судить, в принципе можно и послать на гильотину.
И сразу же за этим партия жирондистов получает тяжелый удар: измена Дюмурье.
Дюмурье – генерал, авантюрист и дипломат – был другом жирондистам. Когда весной 1792-го пал кабинет фейянов и они пришли к власти, Дюмурье, с их одобрения, был назначен министром иностранных дел. Через три месяца, когда жирондистское министерство, в свою очередь, пало, он отправился генералом в действующую армию и осенью спас Францию, нанеся наступавшим союзникам поражения при Вальме и Жемаппе. Мимоходом заметим, что при Жемаппе отличился совсем еще юный герцог Шартрский, сын Филиппа Эгалите и будущий (1830–1848) король Франции. Дюмурье был провозглашен спасителем отечества, его друзья-жирондисты купались в лучах его славы.
Но и Дюмурье, вслед за Мирабо и Лафайетом, оказывается изменником! Кому же, кому! – спрашивали себя французы, кому теперь можно доверять!? И понятно, что репутация его друзей жирондистов оказалась сильно подмочена.
И вернувшийся в Конвент Марат еще энергичнее требовал изгнания из Конвента жирондистских лидеров. «Исключение двадцати двух» стало паролем для Парижа.
Наконец, в мае разыгрался завершающий акт войны. И теперь война словесная в несколько недель превратилась в реальную.
Но прежде чем перейти к майским событиям, я хочу сказать несколько слов об одном обвинении, которое монтаньяры выдвигали против жирондистов, – для нас оно абсурдно, но в нем виден дух эпохи.
Итак, противники обвиняли жирондистов в том, что они собирались на «тайные совещания», где разрабатывали свои планы (сами монтаньяры обсуждали свои планы открыто, в клубах). Обвинение было, с одной стороны, вполне справедливым – такие собрания действительно проходили на обедах у госпожи Ролан и в других местах, а с другой – совершенно абсурдным. С точки зрения здравого смысла, несомненно, что для того, чтобы проводить определенную политику, надо заранее договариваться: на чем мы будем настаивать, где можно пойти на уступки и т. п.
Но подобное обвинение не казалось абсурдным в конце XVIII века и в годы революции. Тогда вполне всерьез считали, что народный депутат должен следовать только указаниям своей совести (то есть не допускать никаких политических расчетов, не говоря уж о компромиссах), быть совершенно независимым (следовательно – никаких партий и фракций), и только этим может быть обеспечено общественное благополучие. И Бриссо вынужден был отбиваться от подобных обвинений, заявляя: «У Гюаде слишком гордая душа, Верньо слишком высоко ставит свою беззаботность, неотделимую от таланта, Дюко слишком умен и честен, Жансонне слишком глубокомыслен, чтобы сражаться под знаменами какого-нибудь вождя…» – так Бриссо пытался доказать, что жирондисты не строят никаких планов. Разумеется, тут он лицемерил, но его лицемерие в данном случае вполне простительно. Что еще можно сделать, когда от вас требуют отказаться от какой бы то ни было плановой политики?