Кризис и война
Сегодня уже стерлось из памяти, сколько прекрасных идей загубил мировой экономический кризис. Руководители промышленности и, в первую очередь, финансисты искали способы отражения удара, нанесенного им кризисом, пересматривали традиционные методы ведения дел, предлагали новые решения. Стагнация вызвала к жизни целую лавину политических и экономических теорий, при этом апологеты самых научных среди этих теорий оказывались в тупике. Со временем распространение фашизма с его идеей автаркии – создания самообеспечивающейся экономики – казалось, принесло наиболее подходящее решение для преодоления депрессии. Но уже с самого начала войны в Испании отвратительный образ идеологии фашизма получил конкретное воплощение. Действия Рузвельта, который боролся с дефляционным кризисом, предпринимая такие меры, как повышение зарплаты, дефицит бюджета и девальвация, шокировали многих американцев и показались им революционными. Во Франции некоторые умные головы проявили неподдельный интерес к этим мерам. В 1981 году правительству Моруа предстояло провести те же самые реформы, но, увы, обстановка оказалась совершенно иной, нежели в 1932 году в Соединенных Штатах, – результаты этих реформ общеизвестны.
Для тогдашних аналитиков этот мировой экономический кризис оставался таинственным и необъяснимым – экономической науки не было. Любые теории, даже самые причудливые, принимались с надеждой, по крайней мере, на какой-то момент.
Лично для меня все это стало проясняться тогда, когда я встретился с двумя экономистами – братьями Гийом. Они разрабатывали теорию анализа создания и уничтожения денежных документов, а также последствий этих процессов. Математическая модель должна была обеспечить возможность предвидеть инфляционные и дефляционные циклы и заранее определять положение дел на бирже. Но слишком долго было ожидать результатов от их науки, которая находилась еще в эмбриональном состоянии. Как бы то ни было, именно благодаря братьям Гийом я начал размышлять об инфляции как последствии государственной задолженности. Тема неисчерпаемая!..
Это десятилетие, которое отделяло мои тогдашние молодые двадцать лет от начала Второй мировой войны, осталось в моей памяти как время, когда Франция, казалось, застыла в параличе. И не только крах на Уолл-стрит был тому причиной. Депрессия настигла нашу страну последней, через много месяцев после других европейских стран. При менее динамичной экономике у нас она не достигла подобного уровня. Более пятидесяти процентов населения Франции были заняты непосредственно в сельском хозяйстве или же были с ним как-то связаны, и потому для нашей страны драматические последствия кризиса в промышленности и сфере финансов оказались менее ощутимы, чем для США и Великобритании, жестоко от него пострадавших.
Безусловно, Франции чудовищно недоставало тех полутора миллионов молодых людей, что полегли на полях сражений Первой мировой; вместе с ними страна лишилась их молодости, их динамизма, энтузиазма, потеряла потребителей и производителей товаров.
Казалось, все оцепенело, ничто не должно было меняться, никаких политических или экономических событий не могло произойти. Франция становилась старой страной, страной стариков, где впервые в ее истории население больше не обновлялось. Это было время, когда на колкий вопрос: «Почему Франция выбирает руководителями этих стариков?» один англичанин ответил: «Да просто потому, что у нее не получается отыскать кого-то постарше!»
Какой контраст с четвертью века, последовавшей за Второй мировой войной, когда инициатива, рост и развитие, модернизация, индустриализация и поступательное движение укрепляли в сознании людей мысль, что прогресс продолжается…
* * *
В то время как Европа с трудом выходила из ужасного экономического кризиса, Франция продолжала играть свою роль Спящей красавицы. В особенности это касалось деятельности в сфере экономики, ее общей жизнеспособности и ее демографического положения.
Зато политическая жизнь Франции била ключом.
Я не вмешивался в эти политические сражения. И тем не менее, однажды мне довелось оказаться в самом центре беспорядков… за окном моей квартиры на улице Сан-Флорантен. Это было 6 февраля 1934 года.
Зрелище этого разгула насилия навсегда останется в моей памяти. Финансовый скандал, вошедший в историю как «дело Стависского», в который оказались втянутыми некоторые депутаты парламента и члены правительства, оказался искрой, достаточной для того, чтобы разгорелось пламя большого пожара. При этом «зажигательная смесь» состояла из горечи и недовольства, порожденных экономической депрессией, с одной стороны, и тем обстоятельством, что фашизм набирал обороты, вызывая у всех тревогу и волнения, – с другой, хотя при этом некоторые хотели видеть только пришедшие с фашизмом экономические успехи, что особенно было заметно в Италии.
И вот, 6 февраля «Огненные кресты» (праворадикальная группировка) призвали на демонстрацию, которая быстро превратилась в антипарламентскую. Чудовищных размеров толпа хлынула на площадь Согласия и захватила бы Бурбонский дворец, если бы не действия полиции и войск, давших отпор манифестантам.
Вскоре я услышал выстрелы. Стреляли полицейские, все кричали, в толпе началась паника, люди метались, беспорядочно перебегали с одной стороны площади на другую.
Конная полиция атаковала манифестантов. Бунтовщики бросали под ноги лошадей металлические шарики, лошади скользили и падали. Другие, совсем обезумев, пытались бритвами перерезать лошадям скакательные суставы… Стоны раненых, крики и вопли от страха, стук деревянных подошв по мостовой, выстрелы, громко отдаваемые приказы полицейских чинов и предводителей бунтовщиков – все сливалось в один страшный гул, который поднимался над освещенной площадью.
Паника, исступленная ярость, ненависть и смерть – было двадцать два человека убитых и более двух тысяч раненых – впервые я стал свидетелем такого зрелища; испуганный и потрясенный, я не отрываясь всю ночь смотрел этот грустный и кровавый спектакль.
Уже в следующие дни эстафету подхватили анархисты и коммунисты, которые, в свою очередь, организовали многотысячную антиманифестацию; казалось, закон и порядок покинули столицу.
А через два года победу праздновал Народный фронт. Моя семья невольно оказалась замешанной в эти события, и не только в связи с национализацией. Вспомним, как тогда писали: «Железные дороги, и это было ясно с самого начала, были авантюрой, которая развлекала Ротшильдов». Наше имя звучало в те дни, в основном, в связи со знаменитым слоганом «Двести семей», которым определялся «козел отпущения». Возможно, в другом месте этот слоган был бы кстати, но не здесь, поскольку то, что Леон Блюм возглавлял правительство Народного фронта, напротив, усилило антисемитизм некоторых правых.
Слоган «Двести семей» находил какую-то видимость оправдания в некоторой неопределенности статуса «Банк де Франс», который еще не был национализирован. Каждый год на Общем собрании акционеров только двести акционеров-держателей самых крупных пакетов акций имели право голоса. Голоса, который не давал им никакой особой власти или полномочий, однако левая пропаганда ухватилась за это обстоятельство, чтобы утвердить в общественном мнении ту идею, что судьба страны находится в руках двухсот самых богатых семей. Кроме того, все знали, что мой отец является управляющим «Банк де Франс». Блюм и Ротшильд – решительно Франция принадлежит евреям! Здесь не место вновь открывать бесконечные дебаты, где скрестят копья сторонники и противники социальных реформ и будут вновь обсуждаться экономические итоги деятельности правительства Народного фронта. Мне бы только хотелось подчеркнуть первостепенное влияние, которое, на мой взгляд, оказали эти дебаты на коллективное бессознательное французов, более, чем когда-либо разделенных на два враждебных лагеря, влияние, которым во многом объясняется поведение тех и других перед лицом нарастающей опасности фашизма и, в особенности, в период оккупации Франции.
Буржуазия пережила самый большой испуг за всю свою историю – всеобщую забастовку с занятием заводских помещений; ни с чем подобным они до сих пор не сталкивались и им казалось, что это первые признаки настоящей революции, что их власть и само их будущее поставлены под вопрос. Испуг породил у собственников горечь и агрессивность, которые обернулись против всех левых партий в целом, против Леона Блюма и евреев – в частности, – всех побросали в одну корзину, все рассматривались как приспешники коммунистического Дьявола, сознательно или не отдавая себе в том отчета оказавшиеся на стороне сатаны.
Этот «Великий испуг благонамеренных» охватил также и средние классы, а между тем, зловещая тень Гитлера нависала над Европой. Совсем обезумев, многие считали, что это деградировавшая и прогнившая насквозь парламентская система довела страну до революции. В то время можно было услышать знаменитый лозунг: «Лучше уж Муссолини или даже Гитлер, чем Сталин!», и многие из тех, кто не осмеливался его произносить вслух, тоже так думали. К застарелой французской ксенофобии уже примешивался антисемитизм, чтобы отвергнуть тех, кто бежал из гитлеровской Германии и искал убежища «у нас».
* * *
Когда началась война, каждый, конечно же, выполнил свой патриотический долг. Однако союз между политическими партиями Франции возродился лишь внешне; в массе своей буржуазия затаила неугасшее недоверие к «классам трудящихся», и все понимали, что на этот раз никто не готов ни, нацепив цветок на ружье, рваться в бой, ни «умирать за Данциг».
Ирония истории! Тот самый Леон Блюм, которого в номерах «Аксьон франсез» называли лидером без родины, вождем подонков и международного еврейства, кровожадным зверем, так вот тот самый Блюм после войны станет для тех же самых кругов последним бастионом борьбы против большевизма. Мне довелось с ним встречаться, и, признаюсь, я был буквально очарован этим любезным, достойным, утонченным, артистичным и бескорыстрым человеком, истинным интеллигентом-идеалистом.
Народный фронт и правительство умеренных, которое его сменило, делали попытки восстановить экономику, перевооружить ее настолько быстро, насколько это позволяло положение страны с отсталой промышленностью, но Франция всегда оставалась в руках замшелых чиновников и трусливых лидеров, которые не имели ни малейшего представления об эффективной организации экономической жизни страны, то есть о том, что наши технократы назовут хорошим «менеджментом»…
Когда немецкие нацисты захватили Австрию, моего кузена, Луи де Ротшильда, племянника моего отца, тут же арестовали. Луи был сыном старшей сестры отца, которую отец очень любил и которая вышла замуж за Ротшильда из венской ветви нашей семьи. Мой кузен отказывался верить, что нацисты представляют какую-то опасность для всех евреев. Можно себе представить, как арест Луи расстроил моего отца; он поднял на ноги всех адвокатов-международников Франции, чтобы вести переговоры о его освобождении. К счастью для моего кузена, война еще не была объявлена и Гитлер еще хотя бы делал вид, что считается с тем, какой международный резонанс могут иметь его действия. К концу года усилия моего отца, наконец, дали результат, и Луи смог приехать в Париж, бросив все, что он имел, без всякого вознаграждения.
В Париже его поведение позволяло думать, что он неплохо перенес свое заключение. Через год он эмигрировал в Аргентину, где хотел начать новую жизнь, и там попал в автокатастрофу. Когда его, едва живого, поднимали, то услышали, как он пробормотал: «Им все-таки удалось до меня добраться…» Тайный кошмар преследовал его в течение всей его оставшейся жизни.
После Мюнхена уже никто не мог отрицать, что слышит, как все ближе грохочут солдатские сапоги. Если сегодняшним поколениям трудно понять то, что оказалось позорной капитуляцией, им следует напомнить два обстоятельства: воспоминание о чудовищной бойне 1914–1918 годов было еще слишком живо в памяти у всех, и никто не хотел поверить, что не за горами новая война; с другой стороны, казалось, что, объединившись, Англия и Франция неуязвимы: как может на них напасть страна, недавно поверженная, только начавшая перевооружаться. За исключением горстки провидцев, все рассматривали Мюнхенское соглашение как мудрый способ избежать войны, а вовсе не как постыдный страх перед поражением.
А в это время гениальный комедиант, правивший Германией, начинал готовить свою великолепную психодраму и искусно разыгрывал трагедию под названием «Политика малых шагов», каждый из которых, клялся он, положа руку на сердце, – последний. Со своей стороны, наша публика, по сути дела, просила лишь о том, чтобы ей позволили оставаться обманутой, когда она не поняла английской пьесы «Умиротворение», изысканным автором которой был Чемберлен.
Воля каждого видеть или не видеть тех, кто в современном мире играет те же самые роли под аплодисменты той же самой публики.
В конце 39-го года во время одного светского приема Гастон Палевски отвел меня в сторону.
– Мы развлекаемся последний раз. Больше такого не будет, наступает конец света.
Эта мысль меня удивила. Как и почти все вокруг, я ожидал, что будет война. Но чтобы «конец света»? И в то же время нельзя не признать, что за утонченными манерами Палевски и его не сходящей с лица улыбки чувствовалось, что этот человек явно обладал здравым смыслом. Я растерялся.
Трудно отыскать точное определение чувствам, испытанным мною во времена событий, которые история очертила черной краской. Все, что я слышал впоследствии, все комментарии, почерпнутые то здесь, то там, либо вносили разброд в мои воспоминания, либо давали некое официальное освещение тому, что я в действительности пережил. И как можно быть объективным свидетелем своих переживаний и своей жизни, когда воцарилось всеобщее помешательство, когда безумным стал каждый, даже самый малый, самый ничтожный «винтик» огромной машины?.. […]
Когда после войны я вернулся в наш банк на улице Лафит, там работали всего двенадцать человек. Основной костяк служащих ожидал в Ла Бурбуле решения различных проблем как личных, так и связанных с деятельностью банка. Вскоре «Банк де Франс» официально вернул «Братьям Ротшильдам» номер счета, который принадлежал нам более века. У меня сложилось впечатление, что я праздную свой день рождения.