Книга: Прощай, Берлин
Назад: 4. Новаки
Дальше: 6. Берлинский дневник (Зима 1932–1933)

5. Ландауэры

Однажды ночью, в октябре 1930 года, через месяц после выборов, на Лейпцигерштрассе произошел страшный переполох. Банды нацистских молодчиков устроили антисемитскую демонстрацию. Они хватали темноволосых носатых прохожих и били окна во всех еврейских магазинах. Само по себе это событие не было таким уж выдающимся, никого не убили, стреляли мало, арестовали не более двадцати человек. Я помню о нем лишь потому, что тогда я впервые столкнулся с берлинской политикой.
Фрейлейн Мейер, конечно, была в восторге:
— Будет им хорошим уроком, — воскликнула она. — Город пропитан еврейской заразой. Поднимите камень — и оттуда непременно выползет пара евреев. Они отравляют воду, которую мы пьем! Они давят нас, они грабят нас, они пьют нашу кровь. Взгляните на все большие универмаги: Вертхейм, К. Д. В., Ландауэры. Кто их владельцы? Мерзкие воры — евреи!
— Ландауэры — мои друзья, — холодно отрезал я и вышел из комнаты, прежде чем фрейлейн Мейер успела что-либо возразить.
Я, конечно, покривил душой. На самом деле я в жизни не встречал никого из семьи Ландауэров. Но перед отъездом из Англии один общий знакомый дал мне рекомендательное письмо к ним. Я не верю в рекомендательные письма и, наверное, не воспользовался бы и этим, если бы не заявление фрейлейн Мейер. Теперь же назло ей я решил написать фрау Ландауэр. Наталья Ландауэр — я познакомился с нею через три дня — была школьницей восемнадцати лет. Ее лицо с сияющими глазами, обрамленное темными пушистыми волосами, казалось слишком худым и длинным. Она напоминала молодую лисицу. Как принято у студентов, она сильно потрясла мне руку.
— Пожалуйста, проходите. — Голос ее звучал резко и властно.
Огромная светлая гостиная, несколько перегруженная мебелью, была обставлена в довоенном вкусе. Наталья сразу же заговорила с огромным воодушевлением на быстром ломаном английском и стала показывать граммофонные пластинки, картины, книги. Мне не разрешалось ни на что смотреть больше минуты.
— Вы любите Моцарта? Да? О, я тоже. Очень сильно! Эти картины из Королевского дворца. Вы не видели? Я покажу вам когда-нибудь, да?.. Вам нравится Гейне? Скажите честно, пожалуйста.
Она перевела взгляд с книжных полок на меня и улыбнулась, но с поучительной суровостью:
— Прочтите. Это чудесно.
Я не пробыл у нее дома и четверти часа, но успел получить четыре книги: Тони Крюгера, рассказы Якобсена, том Стефана Георге, письма Гете.
— Вы должны честно сказать мне свое мнение, — предупредила она.
Вдруг горничная раскрыла скользящие стеклянные двери в конце комнаты. Оказалось, что своим присутствием нас почтила фрау Ландауэр. Крупная бледнолицая женщина с мушкой на левой щеке и гладко зачесанными и стянутыми в пучок волосами сидела за обеденным столом, разливая из самовара чай. На столе стояли тарелки с ветчиной и горошек с тонкими скользкими сосисками, из которых брызгала горячая вода, когда их протыкали вилкой, а также сыр, редис, хлеб из грубой непросеяной ржаной муки и пиво в бутылках.
— Вы выпьете пива, — приказала Наталья, возвращая матери стакан чая.
Оглядевшись, я заметил между картинами и шкафами вырезанные из цветной бумаги и пришпиленные к стене кнопками причудливые фигуры в человеческий рост: девушки с развевающимися волосами и газели с раскосыми глазами. Это был до смешного жалкий протест против буржуазной помпезной мебели из красного дерева. Я догадывался, что это выдумка Натальи, хотя мне никто не говорил об этом. Да, она сделала их и повесила для вечеринки, потом хотела убрать, но мать не позволяет. У них произошел небольшой спор, — очевидно, обычная домашняя ссора.
— Oh, but they’re terrible, I find! — закричала Наталья по-английски.
— А мне кажется, что очень милы, — безмятежно ответила фрау Ландауэр по-немецки, не отрывая глаз от тарелки, набив рот хлебом и редисом.
Сразу после ужина Наталья дала понять, что я должен пожелать фрау Ландауэр спокойной ночи. Затем мы вернулись в гостиную. Она начала допрашивать меня. Где я живу? Сколько я плачу за комнату? Выслушав ответ, она тотчас же заметила, что я выбрал абсолютно неподходящий район (Виммерсдорф гораздо лучше) и что меня надули. За те же деньги я мог бы найти не хуже, но с водой и отоплением.
— Вы должны были спросить меня, — добавила она, явно позабыв, что мы впервые видим друг друга, — я бы сама вам подыскала. Ваш друг говорит, что вы писатель, — вдруг сказала Наталья с вызовом.
— Не настоящий, — запротестовал я.
— Но вы написали книгу? Да?
— Да, написал.
Наталья торжествовала:
— Вы написали книгу, а говорите, что вы не писатель. Вы что, с ума сошли?
Тогда мне пришлось рассказать ей историю книги «Все конспираторы», почему она так называется, о чем она, когда вышла и так далее.
— Вы мне принесете экземпляр, хорошо?
— У меня нет ни одного, — ответил я с удовольствием, — и она не переиздается.
Наталья даже отпрянула на мгновенье, но тут же, почуяв что-то новое, снова пошла в атаку.
— А то, что вы собираетесь написать в Берлине? Расскажите мне, пожалуйста.
Чтобы угодить ей, я начал пересказывать рассказ, который написал несколько лет назад для студенческой газеты в Кембридже. По ходу я улучшал его как мог. Это занятие доставило мне такое удовольствие, что я подумал: замысел, пожалуй, не так плох, его можно использовать. В конце каждого предложения Наталья так плотно сжимала губы и так страстно кивала головой, что волосы то и дело падали ей на лицо.
— Да, да, — повторяла она. — Да, да.
Только через несколько минут я понял, что она ничего толком не разбирает из того, что я рассказываю. Очевидно, она не понимала моего английского, так как теперь я говорил гораздо быстрее, не выбирая слов. Несмотря на все ее усилия, чтобы сосредоточиться и не отвлекаться, я заметил, что она уже изучила мою прическу и разглядела лоснящийся узел галстука. Она даже украдкой взглянула на мои ботинки. Однако я притворился, что ничего не замечаю. С моей стороны было бы бестактно оборвать рассказ — тем самым испортив Наталье удовольствие от самого факта, что я доверительно беседую с ней о том, что меня действительно занимает, хотя мы, в сущности, чужие люди.
Когда я окончил, она сразу же спросила:
— И этот рассказ будет завершен — когда?
Поскольку она уже стала моей соучастницей в этом деле, так же, как и во всех остальных, я ответил, что не знаю. Я ленив.
— Вы ленивы? — Наталья презрительно вытаращила глаза. — Разве? Тогда очень жаль. Ничем не могу помочь.
Затем я объявил, что должен идти. Она проводила меня до двери.
— И скоро вы мне принесете этот рассказ? — настойчиво повторила она.
— Да, скоро.
— Когда же?
— На следующей неделе, — уклончиво пообещал я.
Но появился я у Ландауэров лишь две недели спустя. После обеда, когда фрау Ландауэр вышла из комнаты, Наталья сообщила, что мы идем в кино.
— Нас приглашает моя мать.
Когда мы поднялись, она вдруг схватила два яблока и апельсин из буфета и запихнула их мне в карманы. Очевидно, она решила, что я недоедаю. Я слабо протестовал.
— Если вы скажете еще хоть слово, я рассержусь, — предупредила она. — А вы принесли его? — спросила она, когда мы выходили из дому.
Прекрасно понимая, что она имеет в виду, я переспросил невиннейшим голосом.
— Принес что?
— Вы знаете. То, что обещали.
— Не помню, чтобы я что-нибудь обещал.
— Не помните? — Наталья презрительно засмеялась.
— Тогда мне очень жаль. Ничем не могу помочь.
Когда мы пришли в кино, она, однако, простила меня. В фильме участвовали Пат и Паташон. Наталья строго заметила:
— Думаю, вам не нравятся такие фильмы? Для вас они недостаточно умны?
Я отнекивался, но она была настроена скептически.
— Хорошо, посмотрим.
Во время фильма она все время наблюдала за мной: смеюсь я или нет. Сначала я смеялся излишне громко. Затем, устав, перестал смеяться совсем. К концу фильма ее терпение иссякло. Она начала даже легонько подталкивать меня локтем в тех смешных местах, где следовало смеяться. Как только включили свет, она набросилась на меня.
— Вот видите? Я была права. Вам не понравилось?
— Мне очень понравилось.
— «Очень понравилось». Так я и поверила. А теперь скажите правду.
— Я уже сказал. Мне понравилось.
— Но вы не смеялись. Вы сидели с таким лицом… — Наталья попыталась изобразить меня, — и ни разу не улыбнулись.
— Я никогда не смеюсь, когда мне весело, — сказал я.
— О да, возможно! Это английский обычай никогда не смеяться?
— Англичане никогда не смеются, если видят что-нибудь забавное.
— Думаете, я вам поверила? Тогда вот что я вам скажу: ваши англичане сумасшедшие.
— Ваше замечание не очень оригинально.
— А должны ли мои замечания быть такими уж оригинальными, мой дорогой сэр?
— Когда вы со мной, то да.
— Ненормальный!
Мы немного посидели в кафе возле Зоологического сада и съели по мороженому. Оно было с комками и слегка отдавало картошкой. Вдруг Наталья заговорила о своих родителях.
— Я не понимаю, почему в современных книгах пишут, будто мать и отец непременно должны ссориться с детьми. Для меня ссора с родителями просто невозможна. Невозможна.
Наталья пристально взглянула на меня: поверил или нет? Я кивнул.
— Абсолютно невозможна, — повторила она торжественно. — Ведь я знаю, что родители меня любят. Поэтому они думают не о себе, а о том, что лучше для меня. Вы знаете, моя мать — слабая женщина. Иногда ее мучают ужасные головные боли. И тогда я, конечно, не могу оставить ее одну. Очень часто, когда мне хочется пойти в кино, или в театр, или на концерт, она ничего не говорит, но я смотрю на нее и вижу, что ей нехорошо, и тогда я говорю: нет, мне не хочется, я не пойду. Я ни разу не слышала от нее ни одного слова жалобы. Никогда.
Теперь, отправляясь к Ландауэрам, я тратил две марки пятьдесят пфеннингов на розы для ее матери. И не напрасно. Когда мы с Натальей уходили, у фрау Ландауэр ни разу не было головной боли.
— Мой отец всегда стремится, чтобы у меня было все самое лучшее, — продолжала Наталья. — Он хочет, чтобы я говорила: «Родители у меня богатые, мне не нужно думать о деньгах». — Наталья вздохнула. — Но я другая, я всегда жду плохого. Я знаю, как сейчас обстоят дела в Германии, и мой отец может внезапно потерять все. Ведь так уже было однажды. Перед войной у отца была большая фабрика в Позене. Начинается война, и ему приходится уехать. Завтра то же самое может случиться здесь. Но мой отец — такой человек, ему все едино. Он может начать с одного пфеннинга и работать до тех пор, пока все не вернет.
— Поэтому, — продолжала она, — я хочу бросить школу и заняться изучением чего-нибудь полезного, чтобы уметь зарабатывать себе на хлеб. Я не знаю, сколько еще родители будут при деньгах. Мой отец желает, чтобы я поступила в университет. Но теперь я поговорю с ними и спрошу, не могу ли я поехать в Париж и заняться живописью. Если научусь рисовать, может быть, проживу на это, а еще пойду на кулинарные курсы. Вы знаете, я не умею готовить даже самых элементарных вещей.
— Я тоже.
— Для мужчины это не так уж важно, я считаю. Но девушка должна быть готова ко всему. — Если я захочу, — добавила Наталья серьезно, — я уеду с человеком, которого люблю, и буду жить с ним, даже если мы не сможем пожениться, это не имеет значения. Но тогда я должна уметь все делать, понимаете? Недостаточно просто сказать: «У меня ученая степень». — А он возразит: «А где мой обед?»
Последовала пауза.
— Вас не шокируют мои слова? — вдруг спросила Наталья, — что я буду жить с человеком не расписанной.
— Нет, конечно, нет.
— Поймите меня правильно, пожалуйста. Я не восхищаюсь женщинами, которые меняют мужчин, как перчатки, — вот так, — Наталья сделала недовольный жест, проиллюстрировав свои слова, — они просто ненормальные, я так считаю.
— Вы не думаете, что женщина может позволить себе менять свои решения?
— Не знаю. Я не разбираюсь в этих вопросах… Но это ненормально.
Я проводил ее домой. У Натальи была привычка дойти до самого порога, а затем стремительно пожать руку и юркнуть в дом, хлопнув дверью перед вашим носом.
— Вы мне позвоните? На следующей неделе? Да?
Я еще слышу ее голос. Но вот дверь хлопнула — она ушла, не дожидаясь ответа.

 

Наталья избегала всяких контактов — прямых или косвенных. Например, не любила болтать со мной на пороге. Я заметил, что она всегда старается за столом сесть напротив. И не выносила, когда я подавал ей пальто.
— Мне ведь еще нет шестидесяти, мой дорогой сэр!
Если при выходе из кафе или ресторана она видела, как я скольжу взглядом по крючку, на котором висело ее пальто, она мгновенно бросалась к нему и несла его в угол, как зверь свою добычу.
Однажды вечером мы пошли в кафе и заказали две чашки шоколада. Когда его подали, мы обнаружили, что официантка забыла ложечку для Натальи. Я потягивал свой шоколад, а потом помешал его. Казалось естественным предложить мою ложку Наталье, и я был удивлен и слегка раздражен, когда она с досадой отказалась от нее. Ей претил даже такой неощутимый контакт с моими губами.
Наталья купила билеты на концерт Моцарта. Но вечер не удался. В строгом Коринфском зале было прохладно, глаза слепили традиционные софиты. Блестящие деревянные стулья были аскетически жесткими. Публика взирала на происходящее, как на религиозный обряд. Ее твердолобый, напыщенный восторг давил как головная боль: я не мог ни на секунду отвлечься от этих беспросветно серьезных лиц. И, несмотря на музыку Моцарта, никак не мог отделаться от мысли: «Что за нелепое времяпрепровождение!»
Я возвращался усталым и угрюмым, что привело к небольшой размолвке с Натальей. Началось с того, что она заговорила о Хиппи Бернштейн. Именно Наталья подыскала мне работу у Бернштейнов: они с Хиппи ходили в одну и ту же школу. Несколько дней назад я дал Хиппи первый урок английского.
— И как она вам понравилась? — спросила Наталья.
— Очень понравилась. А вам?
— Мне тоже… Но у нее есть два больших недостатка. Вы, наверное, их еще не заметили?
Поскольку я не отозвался, она серьезно добавила:
— Вы знаете, я бы хотела, чтобы вы мне честно сказали, в чем мои недостатки.
В другом настроении вопрос показался бы мне забавным и даже трогательным. Но сейчас я подумал: «Напрашивается на комплимент», — и огрызнулся:
— Не знаю, что вы имеете в виду, говоря о недостатках. Я не сужу о людях по их оценкам за четверть. Лучше спросите кого-нибудь из своих учителей.
На несколько минут она замолчала. Но затем снова заговорила. Прочел ли я что-нибудь из ее книг?
Я ничего не прочел, но сказал:
— Да, Якобсена «Фру Мария Груббе».
И что я о ней думаю?
— Очень хорошая книга, — буркнул я, чувствуя себя виноватым.
Наталья пристально посмотрела на меня.
— Боюсь, вы очень неискренни. Вы не сказали главного.
Внезапно я взвился как мальчишка.
— Конечно, нет. А почему я должен говорить главное? Я устал от споров. Я не собираюсь говорить ничего вразрез вам.
— Но если так, — она была действительно смущена, — нам нет смысла заводить серьезные разговоры.
— Конечно, нет.
— Тогда, может, нам вообще не разговаривать? — спросила бедная Наталья.
— Самое лучшее для нас, — сказал я, — мычать, как коровы на ферме. Мне нравится ваш голос, но мне совершенно безразлично, что вы при этом говорите. Поэтому лучше всего нам издавать звуки «му-у, ав-ав и мяу».
Наталья зарделась. Она была поражена и глубоко задета. Затем, после долгой паузы, она сказала:
— Да, понимаю.
Когда мы подошли к ее дому, я попытался помириться и обернуть все в шутку, но ничего из этого не получилось. Домой я ушел ужасно пристыженный.

 

Однако через несколько дней Наталья позвонила и пригласила меня на ланч. Она сама открыла мне дверь, — очевидно, ждала звонка — и приветствовала меня восклицанием:
— Му-у! Ав-ав! Мяу!
На мгновенье мне показалось, что она сошла с ума. Потом я вспомнил нашу ссору. Но Наталья, разыграв эту сценку, готова была помириться.
Мы пошли в гостиную, и она стала бросать в вазы таблетки аспирина, чтобы, по ее словам, оживить цветы. Я спросил, что она делала последние дни.
— Всю эту неделю, — ответила Наталья, — я не ходила в школу. Три дня назад стою я около этого пианино и вдруг падаю — вот так. Как сказать по-английски: ohnmächtig?
— Вы имеете в виду, что вы упали в обморок?
Наталья живо закивала.
— Да, верно, у меня был ohnmächtig.
— Но в таком случае вам следовало бы сейчас быть в постели. — Внезапно я почувствовал себя покровителем.
— Как вы себя чувствуете?
Наталья весело рассмеялась, и конечно же, я никогда не видел, чтобы она выглядела лучше.
— О, это несерьезно. — Я должна сказать вам одну вещь, — добавила она. — Приятный сюрприз: сегодня придут отец и мой кузен Бернгард.
— Замечательно.
— Да. Не правда ли? Когда появляется отец, эта такая радость, ведь он все время в разъездах. У него столько дел повсюду: в Париже, в Вене, в Праге. И всегда он должен ездить на поезде. Думаю, он вам понравится.
— Конечно.
И вот стеклянные двери распахнулись, и перед нами предстал герр Ландауэр, жаждавший познакомиться со мной. Рядом стоял Бернгард Ландауэр, кузен Натальи, — высокий бледный молодой человек в темном костюме, всего лишь на несколько лет старше меня.
— Я очень рад познакомиться с вами, — сказал Бернгард, когда мы пожали друг другу руки. Он говорил по-английски без малейшего акцента.
Герр Ландауэр был маленьким живым человеком со смуглой морщинистой кожей, как у старого, хорошо начищенного башмака. Его блестящие карие глаза смахивали на пуговицы, а брови бульварного комедианта были густыми и черными, словно подведенными жженой пробкой. Было ясно, что он обожает свое семейство. Он распахнул перед женой дверь так, словно она была хорошенькой молоденькой девушкой. Благожелательная счастливая улыбка изливалась на всю компанию: на светившуюся от радости по случаю его приезда Наталью, слегка зардевшуюся фрау Ландауэр, меланхоличного, бледного, вежливо-загадочного Бернгарда и даже меня. Герр Ландауэр в разговоре почти все время обращался ко мне, деликатно обходя все, что касалось семейных дел, чтобы не напоминать мне, что я здесь посторонний.
— Тридцать пять лет назад я был в Англии, — сказал он с сильным акцентом. — Я приехал в вашу столицу, чтобы писать докторскую диссертацию, и поселился вместе с еврейскими рабочими в лондонском Ист-энде. Я не раз имел возможность убедиться, что ваши английские власти мне вовсе не рады. Я был очень молод тогда, пожалуй, моложе, чем вы сейчас. Я вел необыкновенно интересные разговоры с докерами, проститутками и хозяйками «пабликхауз», как вы их называете. Очень интересно… — Герр Ландауэр задумчиво улыбнулся. — И моя пустяковая небольшая диссертация вызвала такие дебаты! Ее перевели на пять языков.
— На пять языков! — повторила Наталья. — Вы видите, мой отец тоже писатель.
— О, это было тридцать пять лет назад! Задолго до того, как ты родилась, моя милая! — Герр Ландауэр неодобрительно покачал головой, в его глазах-пуговках светилось великодушие. — Сейчас у меня нет времени для подобных штудий. — Он вновь повернулся ко мне. — Я только недавно прочел по-французски книгу о вашем великом английском поэте, лорде Байроне. Такая интересная работа. Теперь я был бы очень рад узнать ваше профессиональное мнение об этом важнейшем вопросе — был ли лорд Байрон виновен в кровосмесительном грехе? Как вы думаете, мистер Ишервуд?
Я почувствовал, что краснею от стыда. Странно, но меня смущало присутствие не Натальи, а фрау Ландауэр, безмятежно заправлявшей в рот очередной кусок, а Бернгард не отрывал глаз от своей тарелки, чуть заметно улыбаясь.
— Да, — промямлил я, — это довольно сложно…
— Очень интересный вопрос, — перебил меня герр Ландауэр, благосклонно оглядывая всех нас и с огромным удовольствием уплетая завтрак.
— Имеет ли гений право на исключительные поступки? Или скажем ему так: «Нет, вы можете писать прекрасные стихи и рисовать замечательные картины, но вести себя вы должны как обычный человек и подчиняться законам, созданным для обычных людей». — Не переставая жевать, герр Ландауэр обвел нас торжествующим взглядом. Вдруг он уставился на меня:
— Ваш драматург Оскар Уайльд… еще один случай. Что вы скажете о нем, мистер Ишервуд? Я бы очень хотел услышать ваше мнение. Справедливо ли было по английским законам наказывать Оскара Уайльда или нет? Пожалуйста, скажите, что вы думаете?
Герр Ландауэр радостно смотрел на меня, замерев с вилкой у рта. Подспудно я все время ощущал присутствие Бернгарда, который сдержанно улыбался.
— Да… — начал я, чувствуя, как у меня краснеют уши. На этот раз меня неожиданно спасла фрау Ландауэр, сказав что-то Наталье по поводу овощей. Завязался недолгий разговор, во время которого герр Ландауэр, кажется, позабыл свой вопрос. Он с удовольствием продолжал есть. Но тут встряла Наталья.
— Пожалуйста, скажите отцу название вашей книги. Я не могу вспомнить. Такое смешное.
Нахмурив брови, я попытался выказать ей свое неудовольствие — но так, чтобы другие не заметили.
— «Все конспираторы», — сказал я холодно.
— «Все конспираторы»… о да, конечно!
— А вы пишете детективные романы, мистер Ишервуд? — Герр Ландауэр одобрительно расплылся в улыбке.
— Боюсь, эта книга не имеет никакого отношения к детективу, — вежливо ответил я. Герр Ландауэр смотрел недоуменно и разочарованно: «Не имеет отношения к детективу?»
— Пожалуйста, объясните ему, — приказала мне Наталья.
Я глубоко вздохнул:
— Название символичное… Это цитата из «Юлия Цезаря» Шекспира.
Герр Ландауэр тотчас просветлел:
— А, Шекспир! Великолепно! Очень интересно…
— У вас есть великолепные переводы Шекспира на немецкий язык.
Я порадовался собственной хитрости: удалось увести разговор в сторону.
— Да, конечно! Великолепные. Благодаря им Шекспир стал почти немецким поэтом…
— Но вы не сказали, — настаивала Наталья с дьявольской въедливостью, — о чем ваша книга.
Я заскрежетал зубами.
— О двух молодых людях. Один художник, другой — студент-медик.
— И это единственные персонажи вашей книги? — спросила Наталья.
— Конечно, нет. Но я удивляюсь вашей забывчивости. Я совсем недавно пересказывал вам сюжет.
— Дурак! Я спрашиваю не для себя. Я, естественно, все помню, что вы мне рассказывали. Но мой отец не слышал. Так что расскажите, пожалуйста… что потом?
— У художника есть мать и сестра. Все они ужасно несчастны.
— Но почему они несчастны? Мой отец, мать и я — мы счастливы.
Я подумал: хоть бы ты сквозь землю провалилась.
— Все люди разные, — сказал я осторожно, избегая встречаться глазами с герром Ландауэром.
— Ну ладно, — сказала Наталья. — Они несчастны. А что потом?
— Художник убегает из дома, а его сестра выходит замуж за очень приятного молодого человека.
Наталья, очевидно, поняла, что больше я не вынесу. Она сделала последний выпад:
— И сколько же экземпляров вы продали?
— Пять.
— Пять. Но это совсем немного.
— Совсем немного.
К концу ланча стало ясно, что Бернгард и его дядя с теткой должны обсудить семейные дела.
— Не хотите ли немножко прогуляться? — спросила меня Наталья.
Герр Ландауэр церемонно попрощался со мной:
— Мистер Ишервуд, вы всегда желанный гость в моем доме.
Мы низко поклонились друг другу.
— Может быть, — сказал Бернгард, протягивая мне свою визитную карточку, — вы зайдете как-нибудь вечерком и скрасите мое одиночество?
Я поблагодарил и сказал, что буду рад.
— Как вам понравился мой отец? — спросила Наталья, как только мы вышли из дому.
— Мне кажется, он один из самых милых отцов, которых я встречал в своей жизни.
— Это правда? — Наталья была в восторге. — Да, правда? А теперь признайтесь: мой отец поразил вас, говоря о лорде Байроне? Нет? Вы покраснели как рак.
Я засмеялся.
— Ваш отец заставил меня почувствовать себя старомодным. Он такой современный.
Наталья торжествующе засмеялась.
— Видите, я была права! Вы были поражены. О, я так рада! Знаете, я сказала отцу: «К нам придет очень интеллигентный человек», — поэтому ему хотелось показать, что он тоже может быть современным и говорить на такие темы. Вы подумали, что мой отец безмозглый старикан? Скажите правду.
— Нет, — запротестовал я. — Я никогда так не думал.
— Да, он не безмозглый, понимаете… Он очень умный. Только у него совсем нет времени на чтение, потому что он все время работает. Иногда по восемнадцать-девятнадцать часов в сутки, это ужа-а-сно… И он лучший в мире отец!
— Ваш кузен Бернгард — его компаньон?
Наталья кивнула.
— Он управляющий в нашем магазине. Он тоже ужасно умный.
— Вероятно, вы часто видитесь?
— Нет… Он редко навещает нас… Он странный, понимаете. Мне кажется, он любит одиночество. Странно, что он попросил вас нанести ему визит… Вы должны быть осторожны.
— Осторожен? Почему?
— Видите ли, он очень язвителен. Боюсь, он будет насмехаться над вами.
— Что ж, это не так страшно. Множество людей смеются надо мной… Иногда и вы.
— Ах, я! Это другое дело. — Наталья горделиво тряхнула головой: очевидно, она говорила о своем неприятном опыте. — Я смеюсь, чтобы позабавиться, понимаете? Но когда над вами смеется Бернгард, это не так безобидно…

 

У Бернгарда была квартира на тихой улице, неподалеку от Тиргартена. Когда я позвонил в парадную дверь, из миниатюрного полуподвального окна высунулся привратник, похожий на гнома, спросил, к кому я иду, и наконец, оглядев меня с явным недоверием, нажал на кнопку, отпирающую входную дверь. Такую массивную, что мне пришлось открывать ее обеими руками; она захлопнулась за мной с глухим шумом, точно выстрелила пушка. За нею была еще пара дверей, ведущих во двор, потом дверь в гартенхауз, потом пять лестничных пролетов, затем дверь в квартиру. Четыре двери охраняли Бернгарда от внешнего мира.
В тот вечер на нем было красивое кимоно, надетое поверх костюма. Выглядел он иначе, чем в нашу первую встречу: вероятно, кимоно обнажило какую-то восточную черточку в нем, которую я не приметил раньше. Его утонченный, чопорный, великолепно очерченный профиль, слегка смахивающий на клюв, придавал ему сходство с птицей на китайской вышивке.
Мне он показался флегматичным, но в нем было какое-то застывшее величие, как у фигурки из слоновой кости. Я вновь обратил внимание на его великолепный английский язык и изящные жесты, когда он показывал мне кхмерскую голову Будды двенадцатого века, сделанную из песчаника, стоявшую в ногах кровати: «Оберегает мой сон». На низком белом книжном шкафу стояли греческие, сиамские и индокитайские статуэтки и каменные головки, большинство которых Бернгард привез из своих путешествий. Среди томов художественных репродукций и монографий по скульптуре и антиквариату я увидел «Гору» Вахела и книгу Ленина «Что делать?». Казалось, что квартира на необитаемом острове — с улицы не долетало ни малейшего звука. Степенный слуга в фартуке подавал ужин. Я взял себе суп, рыбу, отбивную и острую закуску; Бернгард пил молоко, ел одни помидоры и сухари.
Мы говорили о Лондоне, где Бернгард никогда не бывал, и о Париже, где он некоторое время учился на скульптора. В юности он мечтал стать скульптором.
— Но, — вздохнул Бернгард, мило улыбаясь, — провидение уготовило мне иное.
Я хотел завести разговор о предприятии Ландауэров, но не рискнул, боясь показаться бестактным. Сам Бернгард, однако, вскользь отозвался о нем так:
— Вы должны как-нибудь побывать у нас в конторе, вас это заинтересует — полагаю, это любопытно, хотя бы с точки зрения современной экономики.
Он улыбнулся, но на лице его застыло выражение крайнего утомления; у меня мелькнула мысль, что он, должно быть, неизлечимо болен.
Однако после ужина он просветлел и начал рассказывать о своих путешествиях. Несколько лет назад он совершил кругосветное путешествие. Любопытный, слегка язвительный, всюду сующий свой изящный клювовидный нос, он повидал еврейские общины в Палестине, еврейские поселения на Черном море, революционные комитеты в Индии, восставшие армии в Мексике. Не без колебаний, осторожно выбирая слова, он передал свой разговор с китайским лодочником о злых духах и поведал не очень правдоподобную историю о грубости нью-йоркских полицейских.
Четыре или пять раз ужин прерывали телефонные звонки — к Бернгарду обращались за помощью или за советом.
— Приходите завтра, — говорил он усталым умиротворенным голосом. — Да… Уверен, все это можно уладить… А теперь, пожалуйста, больше не волнуйтесь. Ложитесь и спите. Прописываю две-три таблетки аспирина… — Он мягко, иронично улыбнулся, очевидно пообещав каждому одолжить денег.
— Пожалуйста, расскажите мне, — попросил он перед моим уходом, — если я не слишком дерзок, — что вас заставило переехать в Берлин?
— Желание выучить немецкий, — сказал я.
После предупреждения Натальи я не собирался поверять Бернгарду историю своей жизни.
— И вы счастливы здесь?
— Очень счастлив.
— Что ж, замечательно. Совершенно замечательно…
— Бернгард засмеялся своим мягким ироничным смехом. — Человек столь сильного духа, что может быть счастлив даже в Берлине. Вы должны открыть мне свой секрет. Разрешите мне учиться у вас мудрости?
Его улыбка погасла. Тень смертельной усталости снова легла на удивительно юное лицо.
— Надеюсь, — сказал он, — вы мне позвоните, когда у вас не будет других дел.
Вскоре я посетил Бернгарда на службе.
Фирма Ландауэров располагалась в огромном здании из стекла и стали неподалеку от Потсдамерплатц. Почти четверть часа я пробирался через отделы нижнего белья, верхней одежды, электрических приборов, спортивных товаров и ножевых изделий к особому закулисному миру торговли, к комнате отдыха, в помещение, где заключались сделки, и в личные апартаменты Бернгарда. Портье провел меня в небольшую приемную, обшитую панелями полированного дерева, с роскошным голубым ковром и гравюрой с изображением Берлина 1803 года. Через несколько минут вышел сам Бернгард. В галстуке и в легком сером костюме он выглядел моложе и элегантнее.
— Надеюсь, вам нравится эта комната? — сказал он.
— Раз уж людям приходится дожидаться здесь, нужно создать более или менее приятную обстановку, чтобы смягчить их нетерпение.
— Здесь очень мило, — сказал я и добавил, чтобы поддержать разговор, так как чувствовал легкое замешательство: — а что это за дерево?
— Кавказский орех.
Бернгард произнес эти слова с обычной чопорностью, очень отчетливо. Вдруг он усмехнулся. Мне показалось, что он сегодня в гораздо лучшем расположении духа. — Пойдемте, посмотрим магазин.
В отделе скобяных изделий женщина в фирменном халате демонстрировала достоинства патентованного кофейного фильтра. Бернгард остановился, чтобы расспросить, как идет продажа, и она предложила нам по чашке кофе. Пока я потягивал свой, он пытался втолковать ей, что я известный кофейный магнат из Лондона, и поэтому неплохо бы узнать мое мнение. Женщина уже готова была поверить, но мы оба так смеялись, что она заподозрила подвох. Тут Бернгард уронил свою чашку, и она разбилась. Он ужасно смутился и долго извинялся.
— Это не имеет значения, — уверяла его продавщица, словно мелкого служащего, которого могли уволить за неловкость. — У меня есть еще две.
Вскоре мы подошли к отделу игрушек. Бернгард сказал, что они с дядей не позволяют продавать в своем магазине игрушечных солдатиков или оружие. Недавно на собрании директоров у них возник ожесточенный спор об игрушечных танках, и Бернгарду удалось отстоять свою позицию. «Но это только первый шаг», — меланхолично добавил он, беря в руки игрушечный трактор с гусеничными колесами.
Потом он показал мне игровую комнату, где детишки могли играть, пока их мамы делали покупки. Няня в фирменной одежде помогала двум мальчикам строить замок из кубиков.
— Видите, — сказал Бернгард, — как филантропия сочетается здесь с рекламой. Напротив этой комнаты мы выставляем особенно дешевые и броские шляпы. Матери, приводящие сюда детей, тотчас попадаются на эту удочку… Боюсь, вы сочтете нас грубыми материалистами…
Я спросил, почему нет книжного отдела.
— Потому что мы просто не решаемся открыть его. Мой дядя знает, что я бы оттуда не вылезал.
Над полками были развешаны разноцветные лампы: красные, зеленые, голубые и желтые. Я заинтересовался. Бернгард объяснил, что каждая из них подает сигнал одному из глав фирмы:
— Мой цвет голубой. Возможно, это в какой-то мере символично.
Прежде чем я успел спросить, что он имел в виду, голубая лампа, которую мы рассматривали, замигала. Бернгард подошел к ближайшему телефону, где ему сообщили, что с ним желают побеседовать в его офисе. Тут мы и распрощались. На обратном пути я купил себе пару носков.

 

В начале этой зимы я много общался с Бернгардом. Не могу сказать, что я хорошо узнал его за вечера, проведенные вместе. Он все так же оставался для меня за семью печатями — вялое, изможденное лицо в затененном электрическом свете, благородный голос, мягкий юмор. Вот он, к примеру, описывает завтрак со своими друзьями, правоверными евреями. «Сегодня, — сказал им Бернгард, — мы завтракаем на природе? Чудесно, не правда ли? Какая теплынь для этого времени года! И ваш сад так прелестен».
Вдруг он увидел, что хозяева смотрят на него с неприязнью, и с ужасом вспомнил, что сегодня праздник кущей.
Я засмеялся. История показалась мне забавной. Бернгард очень хорошо рассказывал. Но я все время ощущал какую-то досаду. Почему он относится ко мне как к ребенку? — думал я. — Он ко всем нам относится как к детям: к своему дяде и к тетке, к Наталье и ко мне. Он забавляет нас историями. Он располагает к себе, он очаровывает. Но его жесты, когда он предлагает мне стакан вина или сигарету, выдают высокомерие, вызывающее смирение Востока. Он не намерен поверять мне свои чувства, мысли и презирает меня, потому что я не знаю их. Он никогда не расскажет о себе или о том, что для него важно. И потому, что я не такой, как он, потому, что я его полная противоположность и охотно поделился бы своими мыслями и чувствами с сорока миллионами человек, если бы они этого захотели, я и восхищаюсь Бернгардом и одновременно недолюбливаю его.
Мы редко говорили о политическом положении в Германии, но однажды вечером Бернгард рассказал мне историю из времен гражданской войны. Его посетил приятель-студент, принимавший участие в сражениях. Студент очень нервничал и отказывался сесть. Потом он признался Бернгарду, что ему приказано передать письмо в редакцию газеты, окруженную полицией; чтобы проникнуть в здание, необходимо было взобраться на крышу и проползти по ней под прицельным огнем. Естественно, что он не рвался под пули. На студенте было толстенное пальто, которое Бернгард заставил его снять — в комнате было тепло, и по лицу молодого человека буквально струился пот. Наконец после долгих колебаний студент разделся, и к величайшему ужасу Бернгарда оказалось, что в подкладке было множество внутренних карманов, набитых ручными гранатами.
— И хуже всего, — сказал Бернгард, — что он решил не рисковать и оставить пальто у меня. Он хотел положить его в ванну и напустить холодной воды. В конце концов я уговорил его ночью вынести пальто и выбросить в реку — что он успешно и сделал… Сейчас это известнейший профессор одного провинциального университета. Уверен, что он уже давно забыл об этой довольно неуклюжей эскападе.
— Вы когда-нибудь были коммунистом, Бернгард? — спросил я.
Он тотчас — я понял это по его лицу — приготовился к обороне. Спустя минуту он медленно произнес:
— Нет, Кристофер, боюсь, мне всегда недоставало необходимого восторга.
Внезапно я почувствовал раздражение, даже злость: неужели он никогда ни во что не верил?
В ответ Бернгард слабо улыбнулся. Должно быть, его позабавила эта вспышка чувств.
— Возможно… — и он добавил, словно для одного себя: — Нет, это не совсем так…
— Но во что же вы все-таки верите? — с вызовом спросил я.
Бернгард помолчал, обдумывая мой вопрос, его четкий клювовидный профиль оставался таким же бесстрастным, глаза были полуприкрыты. Наконец он произнес:
— Наверное, я верю в дисциплину.
— В дисциплину?
— Вы не понимаете, Кристофер? Я попробую объяснить… Я верю в самодисциплину, других это может не касаться. О других я не могу судить. Я только знаю, что у меня самого должны быть определенные принципы, которым я обязан подчиняться и без которых я совсем пропаду… Это звучит ужасно?
— Нет, — сказал я и про себя подумал: «Он как Наталья».
— Вы не должны слишком порицать меня, Кристофер. — На губах его играла издевательская улыбка. — Помните, что я полукровка. Возможно, в моих оскверненных венах есть капля чистой прусской крови. Возможно, этот мизинец, — он поднес его к свету, — мизинец прусского сержанта-муштровщика… Вы, Кристофер, с веками англо-саксонской свободы, с вашей Великой Хартией, отпечатанной у вас в сердце, не можете понять, что бедным варварам необходима жесткая униформа, чтобы привить нам выправку.
— Почему вы всегда потешаетесь надо мной, Бернгард?
— Потешаюсь над вами, милый Кристофер? Я бы не осмелился.
И все же в этот раз он сказал больше, чем намеревался.

 

Я долго раздумывал, можно ли представить Наталью Салли Боулз. Мне кажется, я заранее знал, чем это кончится. Во всяком случае я чувствовал, что приглашать Фрица Венделя не стоит.
Мы договорились встретиться в фешенебельном кафе на Курфюрстендамм. Первой должна была прийти Наталья. Она опоздала на четверть часа, — может быть, ей хотелось обладать преимуществом опоздавшей. Но она просчиталась: у нее не хватило мужества опоздать с достоинством. Бедная Наталья! Она хотела выглядеть старше своих лет, а в результате оделась просто безвкусно. Длинное городское платье совершенно не шло ей. На голову она нацепила маленькую шляпку, невольно спародировав шапочку волос, какую носила Салли. Но волосы у нее были слишком пушистые, шляпка качалась, как полузатопленная лодка в бурном море.
— Как я выгляжу? — сразу же спросила она, усевшись напротив довольно взбудораженная.
— Очень хорошо.
— Скажите мне правду: что она подумает обо мне?
— Вы ей очень понравитесь.
— Почему вы так говорите? — Наталья возмутилась.
— Вы же не знаете.
— Сначала вы спрашиваете мое мнение, а потом говорите, что я ничего не знаю.
— Сумасшедший! Я не напрашиваюсь на комплименты!
— Боюсь, что я не понимаю, чего вы хотите.
— Разве? — презрительно воскликнула Наталья. — Вы не понимаете? Мне очень жаль. Ничем не могу помочь.
В этот момент пришла Салли.
— При-и-вет, дорогой, — проворковала она. — Мне ужасно жаль, что я опоздала. Простите меня? — Она грациозно уселась, окутывая нас волнами духов, и стала томными жестами стягивать перчатки. — Я занималась любовью с грязным старым евреем-режиссером. Надеюсь, он подпишет со мной контракт — но пока что ни фига.
Я поспешно пнул Салли под столом, и она осеклась с выражением бестолкового замешательства — но было уже слишком поздно. Наталья увяла у нас на глазах. Все, о чем я говорил и на что заранее намекал, предупредительно извиняясь за поведение Салли, оказалось напрасным. Через минуту ледяного молчания Наталья спросила меня, видел ли я «Sous les toits de Paris». Она говорила по-немецки. Она не хотела давать Салли повод посмеяться над ее английским.
Ничуть не смутившись, Салли немедленно поддержала разговор. Она видела фильм и считает его прелестным, а разве Прежан не очарователен и разве мы не запомнили сцену, где поезд проходит на заднем плане, когда они начинают драку? Ее немецкий звучал ужасней, чем обычно, я даже подумал, не коверкает ли она слова нарочно, чтобы эпатировать Наталью.
Все оставшееся время я не находил себе места от моральных ударов и шишек. Наталья не вымолвила ни слова. Салли болтала на своем убийственном немецком, поддерживая, как ей казалось, непринужденный разговор на общие темы, главным образом об английской кинопромышленности. Но поскольку каждый случай требовал разъяснения, что такая-то чья-то любовница, тот пьет, а этот колется, обстановка только все больше накалялась. Я рассердился на обеих: на Салли — за ее бесконечные порнографические анекдоты, на Наталью — за ее ханжество. Наконец через двадцать минут, которые мне показались вечностью, Наталья сказала, что ей пора идти.
— Черт возьми! Мне тоже! — закричала Салли по-английски. — Крис, дорогой, ты проводишь меня до самого «Эдема», правда? — Я трусливо взглянул на Наталью, пытаясь уверить ее в моей беспомощности. Я слишком хорошо знал, это было испытание на верность — и я с треском провалился. Наталья не ведает жалости. Лицо ее было непроницаемо. Она была действительно очень зла и задета.
— Когда я увижу вас? — рискнул я спросить.
— Не знаю, — ответила Наталья и зашагала вниз по Курфюрстендамм так, словно не желала больше меня знать.
Хотя нам нужно было пройти всего несколько сот метров, Салли настояла, чтобы мы взяли такси. Не идти же в «Эдем» пешком.
— Я не очень понравилась этой девушке? — заметила она, когда мы поехали.
— Да, Салли. Не очень.
— Уверена в этом, хотя и не понимаю, почему. Я из кожи вон лезла, чтобы быть любезной с нею.
— И это ты называешь «быть любезной»? — Я рассмеялся, несмотря на свое раздражение.
— Хорошо, что я должна была делать?
— Скорее, чего ты не должна была делать. Ты можешь говорить о чем-нибудь еще, кроме грязных адюльтеров?
— Принимай меня такой, какая я есть, — высокомерно отрезала она.
— Вместе с ногтями и всем остальным? — Я вспомнил, как Наталья не могла оторвать от них глаз с выражением священного ужаса на лице.
Салли засмеялась.
— Сегодня я специально не покрасила ногти на ногах.
— Черт возьми, Салли! Неужели ты их красишь?
— Да, конечно.
— Но зачем, скажи на милость? Я имею в виду, никто…
— Я поправил себя. — Ведь мало кто может оценить их.
Салли улыбалась одной из своих обезоруживающих улыбок.
— Я знаю, дорогой. Но я себя ощущаю суперчувственной.

 

С этой встречи началось наше взаимное охлаждение с Натальей. Не то чтобы между нами произошла открытая ссора или явный разрыв. Мы, естественно, встретились через несколько дней, но я сразу же почувствовал, как ослабла наша дружба. Мы беседовали как обычно об искусстве, музыке, книгах, избегая переходить на личности. Мы целый час гуляли по Тиргартену, когда Наталья вдруг спросила:
— Вам очень нравится мисс Боулз?
В ее глазах, прикованных к усыпанной листьями тропинке, таилась злая усмешка.
— Конечно… Мы скоро собираемся пожениться.
— Сумасшедший!
Несколько минут мы шли в молчании.
— Вы знаете, — сказала вдруг Наталья с видом человека, сделавшего удивительное открытие, — мне не нравится ваша мисс Боулз.
— Я знаю.
Как я и предполагал, мой тон рассердил ее.
— Мое мнение не имеет значения?
— Ровным счетом никакого, — подзуживал я ее.
— Только ваша мисс Боулз имеет значение?
— Да, она очень дорога мне.
Наталья покраснела и прикусила губу. Она начала сердиться.
— Когда-нибудь вы поймете, что я права.
— Не сомневаюсь в этом.
На обратном пути мы не проронили ни слова. На пороге, однако, она спросила как обычно:
— Может, позвоните мне когда-нибудь? — Потом остановилась и выпалила. — Если позволит мисс Боулз!
Я засмеялся.
— Позволит или нет, я позвоню вам очень скоро.
За секунду до того, как я успел договорить, Наталья хлопнула дверью у меня перед носом.
Однако я не сдержал слова. Только через месяц я наконец набрал ее номер. Много раз я совсем было решался это сделать, но досада все время пересиливала желание ее увидеть. И когда, наконец, мы встретились, температура наших отношений упала еще на несколько градусов, казалось, мы просто знакомые. Наталья была убеждена, что Салли — моя любовница, а я не понимал, почему я должен разубеждать ее; пришлось бы вести нудный задушевный разговор, к которому я совершенно несклонен. И в результате всех объяснений Наталья была бы еще больше шокирована, чем сейчас, и стала бы еще больше ревновать. Я не обольщался, будто Наталья хотела когда-нибудь заполучить меня в любовники, но она, конечно же, начала вести себя по отношению ко мне как старшая сестра или дама-патронесса. И именно эту роль, как это ни странно, украла у нее Салли. Жаль, конечно, решил я, но так даже лучше. Поэтому я уклонялся от вопросов и измышлений Натальи и даже обронил несколько замечаний, намекавших на семейное счастье: «Когда мы сегодня утром завтракали с Салли…» или «Как вам нравится этот галстук? Его выбрала Салли…» Бедная Наталья встретила их угрюмым молчанием, и, как нередко бывало и раньше, я почувствовал себя виноватым и зловредным. Потом в конце февраля я позвонил ей, и мне сказали, что она уехала за границу.

 

Бернгарда я тоже не видел некоторое время. И немало удивился, услышав в трубке его голос. Он приглашал меня поехать с ним на ночь за город. Приглашение прозвучало очень таинственно, но Бернгард лишь рассмеялся, когда я попытался выведать, куда и зачем.
Он заехал за мной около восьми вечера в большой закрытой машине с шофером. Машина, объяснил Бернгард, принадлежит фирме. И он и его дядя пользуются ею. Ландауэры жили в патриархальной простоте: у родителей Натальи своей машины не было, а Бернгард, казалось, готов был просить у меня прощения за эту. Весьма сложная простота, отрицание отрицания, корнями уходящая в глубь комплекса вины за владение собственностью. «Боже ты мой, — вздохнул я про себя, — разве поймешь этих людей?» От одной мысли о психическом складе Ландауэров я терял самообладание, и у меня появилось ощущение полного поражения и опустошенности.
— Вы устали? — спросил Бернгард, заботливо поддерживая меня под локоть.
— О нет, — встряхнулся я. — Совсем нет.
— Вы не возражаете, если мы заедем к моему другу? С нами будет еще кое-кто, увидите. Надеюсь, вы не возражаете?
— Нет, конечно, нет, — сказал я вежливо.
— Очень спокойный человек. Старый друг семьи. — Почему-то Бернгарду было весело. Он то и дело посмеивался себе под нос.
Машина остановилась возле виллы на Фазаненштрассе. Бернгард позвонил в дверь, и его впустили; через несколько минут он появился со скай-терьером в руках. Я рассмеялся.
— Вы чрезвычайно любезны, — сказал Бернгард, улыбаясь. — Но все же, мне кажется, вы слегка смущены… Не так ли?
— Возможно.
— Интересно, кого вы ожидали увидеть? Какого-нибудь старого, ужасно занудного господина, да? — Бернгард потрепал терьера. — Кристофер, боюсь, что вы слишком хорошо воспитаны, чтобы признаться мне в этом.
Машина притормозила и остановилась у поворота на автомагистраль.
— Куда мы едем? — спросил я. — Скажите мне.
Бернгард улыбнулся своей мягкой экспансивной восточной улыбкой.
— Я веду себя очень загадочно, да?
— Очень.
— Для вас это наверняка необычное приключение: ехать ночью неведомо куда. Если я скажу, что мы направляемся в Париж, в Мадрид или в Москву, — тогда пропадет всякий налет тайны, и половина удовольствия исчезнет… Я почти завидую вам, потому что вы не знаете, куда мы едем.
— Да, с одной стороны, конечно. Но по крайней мере я уже представляю, что не в Москву. Мы едем в противоположном направлении.
Бернгард засмеялся.
— Иногда вы истый англичанин, Кристофер. Вы это ощущаете?
— Мне кажется, вы слишком подчеркиваете мое английское происхождение, — ответил я и тотчас ощутил неловкость, словно в его словах было что-то оскорбительное. Бернгард, видимо, понял мою мысль.
— Я должен считать это комплиментом или упреком?
— Ну конечно, комплиментом.
Машина летела по черной дороге в непроглядной тьме зимних полей. Гигантские дорожные знаки на мгновение мелькали в свете фар и гасли, как сгоревшие спички. Берлин уже превратился в алое зарево, быстро уменьшавшееся над сосновым лесом. Слабый луч прожекторов на телебашне шарил в ночной тьме. Мы мчались сломя голову. В темной машине Бернгард гладил беспокойную собаку, лежавшую у него на коленях.
— Хорошо, я скажу вам… Мы едем на берег озера Ванзее, в места, которые когда-то принадлежали отцу. В загородный коттедж, как говорят в Англии.
— Коттедж? Очень мило.
Мой тон позабавил Бернгарда. Я по голосу слышал, что он улыбается.
— Надеюсь, вам понравится.
— Уверен в этом.
— На первый взгляд он может показаться немного примитивным… — Бернгард тихонько засмеялся себе под нос. — Однако это будет забавно…
— Должно быть.
Быть может, я смутно надеялся увидеть отель, огни, музыку, великолепную кухню и с горечью отметил про себя, что только богатый, разлагающийся, суперцивилизованный городской житель назовет ночевку в убогом промозглом загородном доме в середине зимы «забавной». И что характерно — он должен был отвезти меня в этот дом в роскошной машине! Где будет спать шофер? Может быть, в лучшем отеле Потсдама? Когда мы миновали огни заставы, где с нас взяли пошлину, я заметил, что Бернгард все еще улыбается себе под нос.
Машина свернула направо и покатила вниз мимо едва вырисовывающихся деревьев. У меня было ощущение, что большое озеро скрыто за лесом слева от нас. Я заметил, как шоссе уперлось в ворота и плавно перешло в частную подъездную дорогу: мы подъехали к дверям большой виллы.
— Где мы? — спросил я Бернгарда, предположив, что он наверняка заехал за кем-то еще, — возможно, еще одним терьером. Бернгард весело рассмеялся.
— Мы прибыли к месту нашего назначения, дорогой Кристофер! Выходите, пожалуйста!
Слуга в полосатом пиджаке открыл дверь. Собака прыгнула в дом, мы с Бернгардом последовали за нею. Положив руку мне на плечо, он провел меня через зал, и мы поднялись наверх. Лестница была покрыта дорогим ковром, а по стенам висели гравюры в рамках. Он распахнул дверь роскошной бело-розовой спальни с пестрым стеганым пуховым одеялом на кровати. За нею находилась ванная, сверкавшая начищенным никелем и увешанная пушистыми белыми полотенцами.
Бернгард усмехнулся.
— Бедный Кристофер! Боюсь, что вы разочарованы. Наш коттедж слишком велик для вас, слишком нарочит? Вы мечтали уснуть на полу среди черных тараканов?
Подобные шуточки звучали весь вечер. Когда слуга вносил очередное блюдо на серебряном подносе, Бернгард перехватывал мой взгляд и улыбался примирительной улыбкой. Элегантная и непритязательная столовая была отделана в стиле барокко. Я спросил, когда была построена вилла.
— Мой отец построил этот дом в 1904 году. Хотел, чтобы он выглядел предельно английским — специально для матери.
После обеда мы спустились в темный сад. С озера дул сильный ветер. Я шел за Бернгардом, терьером, который бежал, путаясь у меня под ногами, вниз по каменным ступеням к пристани. По темному озеру гуляли волны, а впереди по направлению к Потсдаму взлетали брызги огней, отражаясь хвостатыми кометами в воде. На парапете дребезжал от ветра разбитый газовый рожок, а внизу сверхъестественно мягкие и влажные волны плескались о невидимый камень.
— Ребенком я любил спускаться по этим ступеням зимними вечерами и проводил здесь целые часы… — начал рассказывать Бернгард. Голос у него был такой тихий, что я едва слышал его, отвернувшись от меня, он глядел куда-то в темноту поверх озера. Когда налетал порыв ветра, слова становились более отчетливыми — как будто говорил сам ветер.
— Это было во время войны. Моего старшего брата убили в самом начале войны. Позже некоторые конкуренты отца стали распускать про него всякие сплетни, ведь его жена была англичанкой; пошли слухи, будто мы шпионы. В конце концов даже местные торговцы перестали появляться у нас в доме. Все это было довольно смешно и в то же время жутковато, неужели люди могут быть одержимы такой злобой…
Я поежился, вглядываясь в темную воду. Было холодно. Мягкий, вкрадчивый голос Бернгарда продолжал:
— Тогда я любил стоять здесь зимними вечерами, представлять, что я последнее живое существо на Земле… Наверное, я был странным мальчиком. Мне никогда не удавалось ладить с другими детьми, хотя очень хотелось стать лидером и иметь друзей. Возможно, в этом была моя ошибка — я слишком активно навязывал свою дружбу. Дети это видели и не прощали мне. Объективно я могу их понять… Вероятно, в других обстоятельствах я и сам мог быть жестоким. Трудно сказать. Но тогда школа была для меня китайской пыткой… Поэтому понятно, почему я любил приходить сюда, чтобы побыть в одиночестве. А потом началась война. В то время я думал, что она продлится десять, пятнадцать или даже двадцать лет. Я знал, что меня скоро призовут. Интересно, что у меня не было ни малейшего страха. Я смирился. Казалось вполне естественным, что придется умереть. Мне кажется, это было общее настроение во время войны. Наверное, в моей позиции было еще что-то сугубо семитское. Очень трудно непредвзято говорить о таких вещах. Порой человеку трудно признаться себе в том, что расходится с его самооценкой…
Мы медленно свернули и начали садом взбираться по склону. То и дело я слышал пыхтение терьера, который за кем-то охотился. А Бернгард все говорил, взвешивая и осторожно подбирая слова.
— После того как брата убили, мать почти не выходила из сада. Я думаю, что она пыталась забыть о существовании Германии. Она начала изучать иврит и сосредоточилась на древнееврейской истории и литературе. Для современной фазы развития еврейства характерен уход от европейской культуры и европейских традиций. Я и в себе это чувствую иногда… Помню, мать ходила по дому точно во сне. Жалела каждую минуту, когда ее отрывали от занятий — и это было ужасно, потому что она была уже смертельно больна раком. Узнав, что с ней, она отказалась обратиться к врачу. Боялась операции. Наконец, когда боль стала невыносимой, она покончила с собой…
Мы пришли к дому. Бернгард открыл стеклянную дверь, и через небольшую оранжерею мы прошли в просторную гостиную, полную скачущих теней от огня, полыхавшего в открытом английском камине. Бернгард включил несколько лампочек, и в комнате загорелся ослепительный свет.
— А нужна ли нам такая иллюминация? — спросил я. — Мне кажется, свет от камина намного приятней.
— Да? — Бернгард слабо улыбнулся. — Мне тоже. Но я почему-то думал, что вы предпочитаете электричество.
— Почему? — я сразу же заподозрил его в неискренности.
— Не знаю. Просто таким я вас представлял. Как это глупо с моей стороны!
В голосе его послышалась насмешка. Я ничего не ответил. Он встал и выключил все лампы, кроме одной маленькой возле меня на столе. Последовало долгое молчание.
— Хотите послушать радио?
На этот раз улыбнулся я.
— Развлекать меня не надо. Я и так счастлив посидеть у огня.
— Если вы счастливы, тогда я рад. Глупо с моей стороны, но у меня создалось иное впечатление.
— Что вы хотите сказать?
— Вероятно, боялся, что вам скучно.
— Конечно, нет, какой вздор!
— Вы очень любезны, Кристофер. Вы всегда очень любезны. Но я хорошо понимаю, что вы думаете.
Я никогда раньше не слышал, чтобы Бернгард говорил таким голосом. Он был явно враждебный.
— Вы удивлены, почему я привез вас в этот дом. И более всего вы удивлены, почему я только что рассказывал вам все это.
— Но я рад, что вы рассказали…
— Нет, Кристофер. Это неправда. Вы слегка шокированы. Вы считаете, что о подобных вещах нельзя говорить вслух. Вашему английскому воспитанию претит еврейская эмоциональность. Вы любите льстить себе, считая, что вы светский человек и никакая слабость не может внушить вам неприязнь, но ваше воспитание слишком сильно повлияло на вас. Вы чувствуете, что об этом не следует говорить.
— Бернгард, вы просто фантазер.
— Я? Возможно… Но не думаю. Если хотите, я постараюсь объяснить, почему я привез вас сюда. Я хотел поставить эксперимент.
— Эксперимент? То есть эксперимент на мне?
— Нет. На самом себе. Так сказать… За десять лет я ни с кем не был так откровенен, как с вами. Мне интересно, способны ли вы поставить себя на мое место, представить себе, что это для меня значит. А сегодня вечером… Может быть, это вообще возможно… Попробую сказать иначе. Я привожу вас сюда, в этот дом, который не вызывает у вас никаких ассоциаций. У вас нет причин чувствовать давящую силу прошлого. Затем я рассказываю вам историю своей жизни? Как бы изгоняю призраки. Я плохо выражаю свои мысли. Звучит абсурдно, да?
— Нет. Вовсе нет… Но почему вы избрали меня для своего эксперимента?
— У вас такой суровый голос, Кристофер. Вы меня презираете.
— Нет, Бернгард, по-моему, это вы меня презираете. Я часто удивляюсь, зачем вы вообще поддерживаете со мной отношения. Иногда я чувствую, что я вам, в сущности, неприятен, и вы демонстративно подчеркиваете это своим поведением. Но я не уверен, что это так, иначе зачем бы вам постоянно приглашать меня к себе. Как бы то ни было, я изрядно устал от ваших пресловутых экспериментов. Сегодняшний — отнюдь не первый. Эксперименты не удаются, и из-за этого вы сердитесь на меня. Должен сказать, что это очень несправедливо… Но чего я совершенно не выношу — так это ваших обид, когда вы начинаете разговаривать этим насмешливо-смиренным тоном. Меньше всего вы годитесь на роль смиренника.
Бернгард молчал. Он закурил сигарету и медленно выпускал из ноздрей кольца дыма. Наконец он проговорил:
— Думаю, вы не правы. Не вполне. Хотя отчасти вы правы. Да, в вас есть что-то привлекательное для меня, что-то, чему я завидую, и в то же время что-то вызывает во мне протест. Возможно, дело в том, что и во мне тоже течет английская кровь и я вижу в вас какие-то черты своего характера. Но нет, не то. Все не так просто, как мне хотелось бы. Боюсь, — слегка комичным и утомленным жестом Бернгард провел по лбу, — что я, к сожалению, сложный винтик некоего механизма.
Последовала минута молчания. Потом он добавил:
— Но все это пустая, тщеславная болтовня. Вы должны простить мне. Я не вправе говорить с вами подобным образом.
Он поднялся, мягко прошелся по комнате и включил радио. Вставая, он на мгновение оперся рукой мне о плечо. Сопровождаемый звуками музыки, он вернулся к креслу, стоявшему у огня. Он улыбался мягкой и все же странно-враждебной улыбкой. В ней чудилась какая-то затаенная исконная вражда. Мне вспомнилась одна из его восточных статуэток.
— Сегодня вечером, — сказал он, все так же улыбаясь, — передают последний акт «Мейстерзингеров».
— Очень интересно, — сказал я.

 

Через полтора часа Бернгард проводил меня в спальню, положив руку мне на плечо и все еще улыбаясь. На следующее утро за завтраком он выглядел усталым, но был весел и мил, ни словом не обмолвился о нашем вчерашнем разговоре.
Мы вернулись в Берлин, и он высадил меня на углу Ноллендорфплатц.
— Позвоните мне? — спросил я.
— Конечно. В начале следующей недели.
— Большое спасибо.
— Спасибо вам, что составили мне компанию, мой дорогой Кристофер.

 

Я не видел его почти полгода.
В воскресенье в начале августа был созван референдум, решавший судьбу правительства Брюннера. Я вновь перебрался к фрейлейн Шредер и ясным жарким днем валялся в постели, проклиная судьбу: купаясь на Рюгене, порезал палец на ноге о кусок железа, и теперь он вдруг нагноился и раздулся. Я очень обрадовался неожиданному звонку Бернгарда.
— Помните маленький загородный коттедж на берегу озера Ванзее? Да? Не хотите ли провести там сегодняшний вечер? Да, ваша хозяйка уже рассказала мне о постигшем вас несчастье. Мне так жаль… Могу прислать за вами машину. Думаю, было бы славно ненадолго сбежать из города? Вы сможете делать там все что вам угодно — хоть просто лежать и отдыхать. Никто не потревожит ваш покой.
Вскоре после ланча за мной пришла машина. Вечер был великолепным, и во время поездки я мысленно благодарил Бернгарда за его доброту. Но когда мы приехали на виллу, я был неприятно поражен: на лужайке толпился народ.
Досадно. Меня заманили на роскошный пикник в этой потрепанной одежде, с завязанной ногой и с палкой. Бернгард во фланелевых брюках и юношеском джемпере выглядел удивительно молодо. Направляясь мне навстречу, он перепрыгнул через низкую изгородь.
— Кристофер! Наконец-то! Устраивайтесь!
Несмотря на мои протесты, он силой снял с меня пальто и шляпу. Как назло я был в подтяжках. Большинство гостей было в дорогих фланелевых костюмах. Кисло улыбаясь и инстинктивно прикрываясь мрачной оригинальностью, которая спасает меня в подобных случаях, я заковылял к ним. Несколько пар танцевали под граммофон, два молодых человека дрались подушками под одобрительные возгласы их дам, большая часть компании валялась на коврах, расстеленных прямо на траве. Обстановка была раскованной, лакеи и шоферы скромно стояли поодаль, глядя на этих фигляров, как няньки на своих титулованных подопечных. Что эти люди здесь делают? Почему Бернгард пригласил их? Может, это новый, еще более изощренный способ изгнания духов? — Нет, решил я, более вероятно, что это просто вечеринка, которую он устраивает раз в году для родственников, друзей и нахлебников. А я был еще одним персонажем, еще одним именем в длинном перечне приглашенных. Что ж, глупо оставаться неблагодарным. Я уже здесь. Будем веселиться.
Потом к моему великому изумлению я увидел Наталью. Она была в легком желтом платье с рукавами фонариком и в руке держала большую соломенную шляпу. Она была так обворожительна, что я едва узнал ее. Она подошла и весело приветствовала меня.
— А, Кристофер! Я очень рада. Как приятно вас видеть.
— Где вы были все это время?
— В Париже… Вы не знали? Правда? А я все ждала письма от вас — и ничего не получила.
— Но, Наталья, вы не прислали мне своего адреса.
— Но как же, я посылала.
— Значит, я не получил вашего письма. Знаете, я ведь тоже уезжал.
— Да? Вы уезжали? Тогда прошу прощения. Ничем не могу помочь.
Мы оба засмеялись, смех у нее тоже изменился, как и весь ее облик. Это уже не был смех суровой школьницы, приказавшей мне читать Якобсена и Гете. По лицу ее блуждала счастливая мечтательная улыбка, как будто она все время слушала веселую приятную музыку. Несмотря на очевидную радость от встречи со мной, она не особенно стремилась поддерживать разговор.
— А что вы делаете в Париже? Изучаете искусство, как вы и хотели?
— Ну конечно.
— Вам нравится?
— Изумительно! — Наталья живо закивала головой. Глаза ее сияли. Но слово «изумительно» как будто бы относилось к чему-то другому.
— Ваша мать тоже в Париже?
— Да, да.
— Вы живете в одной квартире?
— Да… — Она снова закивала. — Квартира… О, это изумительно!
— А когда назад? Скоро?
— Да, а что? Конечно! Завтра. — Казалось, она очень удивилась этому моему вопросу, — удивилась, что не весь мир в курсе ее дел. Как хорошо мне было знакомо это чувство! Теперь я точно знал: Наталья влюблена!
Мы поговорили еще несколько минут — Наталья слушала, но не меня. Потом внезапно заторопилась. Сказала, что опаздывает. Ей нужно укладываться. Она должна ехать немедленно. Пожав мне руку, она весело побежала через лужайку к машине. Даже забыла попросить, чтобы я написал ей, или оставить адрес. Когда я махал ей на прощанье рукой, нарывающий палец от зависти заныл еще сильней.
Потом молодежь стала купаться, брызгаясь в грязной озерной воде у подножия каменной лестницы. Бернгард тоже купался.
У него было белое, до странности невинное тело, точно у младенца, с младенческим круглым, слегка выступающим животом. Он смеялся, плескался и кричал громче всех. Перехватив мой взгляд, он стал кричать еще пуще, чем прежде, — я подумал: не вызов ли? Вспомнил ли он, как и я, о том, что рассказывал мне на этом самом месте полгода назад?
— Идите к нам, Кристофер! — кричал он. — Нога пройдет!
Когда наконец они вышли из воды и стали вытираться, он с несколькими молодыми людьми принялся бегать взапуски среди фруктовых деревьев и громко смеяться.
Но, несмотря на игривость Бернгарда, вечеринка не удалась. Компания разделилась на группы и кучки, и даже когда веселье, казалось, было в полном разгаре, по крайней мере, четвертая часть гостей тихо обсуждала серьезную политику. Многие явно прибыли сюда исключительно для того, чтобы повидаться и обсудить личные дела, и не пытались казаться общительными или делать вид, будто участвуют в общем веселье. С тем же успехом они могли бы сидеть в своих конторах или дома.
Когда стемнело, одна девушка запела. Это была русская песня, и, как обычно, в ней слышалась грусть. Лакеи принесли стаканы и огромный кувшин с крюшоном. На лужайке стало прохладно. Светили мириады звезд. На озерной глади появились последние парусники, идущие против легкого ночного ветра. Играл граммофон. Я возлежал на подушках, слушая еврейского сержанта, который доказывал, что Франция не может понять Германию, так как французы не испытали ничего похожего на послевоенную жизнь в Германии. В группке молодых людей вдруг пронзительно засмеялась девушка. Где-то в городе подсчитывали голоса. Я подумал о Наталье: наверное, она вовремя скрылась. Сколько бы они ни откладывали решения, эти люди все равно обречены. Сегодняшний вечер — генеральная репетиция катастрофы. Или последняя ночь эпохи.
В половине одиннадцатого компания начала расходиться. Мы толпились в холле и возле входной двери, пока из Берлина по телефону передавали новости. Несколько минут притихшего ожидания — и мрачное лицо, вслушивающееся в телефонное сообщение, расплылось в улыбке. «Правительство осталось прежним», — сказал он нам. Несколько гостей заулыбались полуиронично, но с облегчением. Я обернулся и увидел у себя за плечами Бернгарда. «Еще раз капитализм спасен». На губах его играла легкая улыбка.
Бернгард договорился, чтобы меня подбросили до дома на заднем сиденье машины, отправляющейся в Берлин. Когда мы приехали на Таузенштрассе, там продавали газеты с сообщением о расстреле на Бюловплатц. Я подумал о компании, разлегшейся на лужайке у озера, попивающей крюшон под граммофонную пластинку, и о полицейском офицере с револьвером в руке, шатавшемся от смертельной раны на ступенях кинотеатра и упавшем замертво у ног картонной фигуры с рекламой комедийного фильма.

 

Еще один перерыв — на этот раз в восемь месяцев. И вот я звоню в квартиру Бернгарда. Да, он дома.
— Это великая честь для меня, Кристофер. И, к сожалению, очень редкая.
— Мне очень жаль. Мне столько раз хотелось прийти повидаться с вами. Даже не знаю, почему я этого не сделал.
— Вы все это время были в Берлине? Я дважды звонил фрейлейн Шредер, и какой-то странный голос отвечал, что вы уехали в Англию.
— Я так сказал фрейлейн Шредер. Не хотел, чтобы она знала, что я еще здесь.
— Да что вы? Вы поссорились?
— Напротив. Я сказал ей, что уезжаю в Англию — иначе она бы настояла на том, чтобы помогать мне. Я был в несколько стесненных обстоятельствах… Но теперь все в порядке, — добавил я поспешно, заметив озабоченное выражение на лице Бернгарда.
— Вы в этом уверены? Я очень рад… Но что вы делали все это время?
— Жил в семье из пяти человек в мансарде из двух комнат в Халлешкес Тор.
Бернгард улыбнулся:
— Бог мой, Кристофер, какая романтическая у вас жизнь!
— Я рад, что вы находите это романтичным. Я не нахожу.
Мы оба засмеялись.
— По крайней мере, — сказал Бернгард, — это пошло вам на пользу. Вы пышете здоровьем.
Я не мог ответить ему тем же. По-моему, я еще не видел Бернгарда таким больным. Бледное вытянутое лицо его не покидало выражение крайнего утомления, даже когда он улыбался. Под глазами глубокие желтоватые круги. Волосы, казалось, поредели. Он как будто постарел на десять лет.
— А как вы поживаете? — спросил я.
— Боюсь, мое существование по сравнению с вашим — тоскливая тягомотина. Тем не менее не обходится и без происшествий.
— Как?
— Например, вот, — Бернгард подошел к письменному столу, взял лист бумаги и протянул его мне: — Пришло по почте сегодня утром.
Я прочел отпечатанные на машинке слова:
«Бернгард Ландауэр, берегись. Мы собираемся расправиться с тобой, твоим дядей и всеми остальными грязными евреями. Даем тебе двадцать четыре часа, чтобы ты выметался из Германии. Если нет, считай, ты мертв».
Бернгард засмеялся.
— Кровожадно, не правда ли?
— Кошмар. Как вы считаете, кто мог отправить это?
— Может быть, уволенный служащий. Или любитель подобных шуточек. Или сумасшедший. Или горячая голова — какой-нибудь нацистский молодчик.
— Что же вы будете делать?
— Ничего.
— Конечно, заявите в полицию?
— Дорогой Кристофер, полиция очень скоро устанет от подобной ерунды. Мы получаем три-четыре таких письма в неделю.
— Тем не менее это может быть всерьез. Нацисты могут писать, как школьники, но они способны на все. Поэтому-то они так опасны. Люди смеются, до последней минуты не веря, что может случиться беда.
Бернгард улыбнулся усталой улыбкой:
— Мне очень приятно ваше беспокойство по поводу моей персоны. Но я совершенно не стою его… Мое существование не представляет такого уж интереса ни для меня самого, ни для других, чтобы обращаться к силам закона… Что касается дяди, то в данный момент он в Варшаве.
Я видел, что он не прочь сменить тему.
— У вас есть новости от Натальи и фрау Ландауэр?
— Да, конечно! Наталья вышла замуж. Вы не знали? За молодого французского врача… Я слышал, что они очень счастливы.
— Я очень рад.
— Да… Приятно думать, что твой знакомый счастлив, правда? — Бернгард подошел к корзине для бумаг и бросил в нее письмо. — Особенно в другой стране. — Он мягко и грустно улыбнулся.
— Как вы думаете, что будет с Германией? — спросил я. — Нацистский путч или коммунистическая революция?
Бернгард рассмеялся:
— Вижу, что вы не растеряли энтузиазма. Мне бы только хотелось, чтобы этот вопрос был так же важен для меня, как для вас.
«В одно прекрасное утро он станет для вас очень важным». Эти слова чуть не сорвались с моих губ: слава Богу, я вовремя удержался. Вместо этого я спросил:
— Почему?
— Потому что это было бы хорошим знаком. Правильно, в наши дни надо интересоваться такими вопросами, я признаю это. Это нормально. Это залог здоровья. И оттого, что все это кажется мне немного нереальным, немного, — Кристофер, пожалуйста, не обижайтесь — банальным, я знаю, что теряю связь с действительностью. Конечно, это плохо. Нужно сохранять чувство меры… Знаете, бывают минуты, когда я вечерами сижу тут один, среди этих книг и каменных фигурок, и меня охватывает странное ощущение нереальности, как будто это и есть вся моя жизнь. Да, в самом деле. Иногда я сомневаюсь, существует ли наша фирма — огромное здание, с первого до последнего этажа набитое грудой товаров, — существует ли оно в реальности или только в моем воображении. И потом у меня возникает совсем уж неприятное чувство, как бывает во сне, будто я и сам тоже не существую. Это, конечно, уже что-то патологическое. Признаюсь вам, Кристофер, однажды вечером я был так обеспокоен этой галлюцинацией небытия Ландауэров, что снял трубку и долго разговаривал с одним из ночных дежурных, придумав глупые извинения зато, что потревожил его. Просто чтобы убедиться в его существовании, понимаете? Вам не кажется, что я схожу с ума?
— Ничего подобного я не думаю. Это может случиться с каждым от переутомления.
— Советуете мне отдохнуть? Месяц в Италии ранней весной? Да… Помню время, когда месяц итальянского солнца решил бы мои проблемы. Но сейчас, увы, это снадобье утратило свою власть надо мной. Вот парадокс! Фирма Ландауэров реально не существует для меня, тем не менее я ее раб — больше чем когда-либо. Вот наказание за грубый материализм. Дайте мне передышку в работе, и вы сделаете меня несчастнейшим человеком. Ах, Кристофер, да послужит вам предостережением моя судьба!
Он улыбался, говорил легко, немного подтрунивая надо мной. Я не хотел развивать эту тему.
— Знаете, — сказал я, — на этот раз я действительно уезжаю в Англию. Через три-четыре дня.
— Как жаль. А надолго?
— Возможно, на все лето.
— Наконец устали от Берлина?
— Нет… Скорее, Берлин устал от меня.
— Значит, вернетесь?
— Думаю, да.
— Я верю в то, что вы всегда будете возвращаться в Берлин, Кристофер. Вы срослись с ним.
— Возможно, в некотором роде.
— Странно, как люди иной раз срастаются с каким-то местом — особенно в чужой стране. Когда я впервые приехал в Китай, мне показалось, что я у себя дома, впервые в жизни… Возможно, после смерти душа моя перенесется в Пекин!
— Лучше бы поскорее отправить туда на поезде ваше тело.
Бернгард засмеялся.
— Очень хорошо… Последую вашему совету! Но есть два условия — во-первых, вы поедете со мной, во-вторых, мы уезжаем из Берлина сегодня же вечером.
— Вы шутите.
— Конечно же, нет.
— Как жаль! Я бы хотел поехать… К сожалению, у меня только сто пятьдесят марок…
— Естественно, вы будете моим гостем.
— О, Бернгард, как чудесно! Побудем несколько дней в Варшаве, чтобы получить визы. Потом прямиком в Москву и по Транссибирской…
— Итак, вы едете?
— Конечно!
— Сегодня вечером?
Я притворился, что взвешиваю.
— Боюсь, что сегодня вечером я не смогу… Во-первых, мне нужно получить белье из прачечной… Как насчет завтра?
— Завтра слишком поздно.
— Какая жалость!
— Да.
Мы оба расхохотались. Бернгарда особенно забавляла эта шутка. Но веселость его показалась мне преувеличенной. Словно в этой ситуации таилось некое комическое измерение, в которое мне не дано было проникнуть. Прощаясь, мы все еще смеялись.
Возможно, я чего-то не понимаю. Во всяком случае, чтобы понять эту последнюю шутку Бернгарда, самую рисковую и циничную из его экспериментов, поставленных над нами обоими, мне потребовалось почти восемнадцать месяцев. Ибо теперь я уверен — я просто убежден, — что его предложение было совершенно серьезным.

 

Вернувшись в Берлин осенью 1932 года, в назначенное время я позвонил Бернгарду, но услышал, что он уехал по делам в Гамбург. Сейчас я виню себя (человек всегда винит себя задним числом) за то, что не был достаточно настойчив. Но у меня было столько дел, столько учеников, столько людей нужно было повидать; недели обернулись месяцами, подошло Рождество — я послал Бернгарду открытку, но не получил ответа: скорее всего, он опять уехал. А затем наступил Новый год.
К власти пришел Гитлер, горел рейхстаг, провели шутовские выборы. Я не знал, что происходило с Бернгардом. Я звонил ему три раза — из телефонных автоматов, чтобы не причинить неприятностей фрейлейн Шредер. Ответа ни разу не получил. Однажды ранним апрельским вечером я пришел к нему домой. Привратник высунул голову из окошка, еще более подозрительный, чем раньше; поначалу он вообще не желал признавать, что знает Бернгарда. Затем рявкнул:
— Герр Ландауэр уехал… совсем уехал.
— Вы хотите сказать, что он съехал? — спросил я. — Не могли бы вы мне дать его адрес?
— Он совсем уехал, — повторил швейцар и захлопнул окно.
На этом я ушел — заключив, что Бернгард благополучно путешествует за границей, что было вполне правдоподобно.

 

Утром в день еврейского бойкота я решил заглянуть к Ландауэрам. На первый взгляд все выглядело как обычно. Два или три молодых парня в форме СС стояли по сторонам главного входа. Как только приближался покупатель, один из них говорил: «Имейте в виду, это еврейская фирма!» Они были весьма обходительны, усмехались, обменивались шутками. Посмотреть на представление собрались прохожие, они стояли небольшими группами — заинтересованные, увлеченные или безразличные, все еще не зная, как относиться к случившемуся: с одобрением или нет. Совсем не то, что потом происходило в маленьких провинциальных городках, где покупателей позорили, ставя им чернильное клеймо на лбу и на щеках. Многие входили в здание. Я сам вошел, купил первую попавшуюся вещь — ею оказалась терка для мускатных орехов — и снова вышел, крутя в руках свой маленький сверток. Парень у дверей моргнул и что-то сказал товарищу. Я вспомнил, что видел его однажды или дважды в Александр Казино: в те времена, когда жил у Новаков.

 

В мае я окончательно уехал из Берлина. Моя первая остановка была в Праге. И вот тут, сидя однажды вечером одиноко в пивном погребке, я случайно услышал последние новости о семье Ландауэров.
Двое за соседним столиком говорили по-немецки. Один из них несомненно был австрийцем, национальности другого я не сумел определить — грузный, с лоснящимся лицом, лет сорока пяти, он мог быть владельцем маленького предприятия в любой европейской столице, от Белграда до Стокгольма. Несомненно, оба они являлись чистокровными арийцами, процветающими и политически нейтральными. Одна реплика грузного мужчины поразила меня:
— Вы знаете Ландауэров? Ландауэров из Берлина?
Австриец кивнул.
— Конечно, знаю. Когда-то вел с ними дела. Хорошенькое у них предприятие. Наверное, стоит немалых денег.
— Видели сегодняшние газеты?
— Нет. Не было времени. Переезжал на новую квартиру. Жена скоро возвращается.
— Возвращается? А я и не знал! Она была в Вене, да?
— Да.
— Хорошо отдохнула?
— Поди проверь! Однако влетело в копеечку.
— Сейчас в Вене все очень дорого.
— Да.
— Продукты дорогие.
— Сейчас всюду дорого.
— Да, пожалуй, вы правы. — Толстяк начал ковырять в зубах. — Да, о чем я говорил?
— Вы говорили о Ландауэрах.
— Ага. Так вы не читали сегодняшней газеты?
— Нет, не читал.
— Там есть кое-что о Бернгарде Ландауэре.
— Бернгарде? — спросил австриец. — Постойте-ка, это сын, да?
— Не знаю. — Толстяк выковыривал из зубов вилкой кусочек мяса. Поднеся его к свету, он вдумчиво оглядел его.
— Наверное, сын, — сказал австриец. — А может, племянник. Нет, думаю, все-таки сын.
— Кто бы он ни был, — толстяк с отвращением бросил кусочек мяса на тарелку, — он умер.
— Да что вы говорите!
— Разрыв сердца. — Толстяк нахмурился и прикрыл рот рукой, пряча отрыжку. На пальцах его сверкнуло три золотых кольца. — Так сказано в газетах.
— Разрыв сердца! — Австриец поежился в кресле. — Не может быть!
— Сейчас в Германии у людей часто случается разрыв сердца.
Австриец кивнул.
— Нельзя верить всему, что слышишь. Это факт.
— Хотите знать мое мнение, — сказал толстяк, — любое сердце может разорваться, когда в него всаживают пулю.
Австрийцу было явно не по себе.
— Эти нацисты… — начал он.
— Они целят в бизнес. — Толстяку нравилось, что у его друга мурашки бегут по телу. — Помяните мое слово: они хотят уничтожить всех евреев в Германии. Подчистую.
Австриец покачал головой.
— Не нравится мне это.
— Концентрационные лагеря, — сказал толстяк, зажигая сигарету. — Их помещают туда, заставляют что-то подписывать. Потом не выдерживает сердце.
— Не нравится мне это, — повторил австриец. — Это бьет по торговле.
— Да, — согласился толстяк. — Торговля страдает.
— Нет никаких гарантий.
— Да, верно. Никогда не знаешь, с кем ведешь дела.
— Толстяк засмеялся. Что-то жутковатое было в нем. — Может, уже с трупом.
Австриец поежился.
— А что со старым Ландауэром? Его тоже схватили?
— Нет, с ним все в порядке. Слишком шустрый для них. Он в Париже.
— Да что вы!
— Думаю, нацисты приберут его дело к рукам. Сейчас они так и делают.
— Значит, старик Ландауэр обанкротится?
— Только не он! — Толстяк презрительно стряхнул пепел со своей сигареты. — У него кое-что припрятано. Вот увидите. Придумает что-нибудь. Они изворотливые, эти евреи.
— Верно, — согласился австриец. — Евреев невозможно прижать.
Мысль эта немного ободрила его. Он просветлел:
— Это мне напоминает кое-что, я хотел рассказать вам одну историю. Вы когда-нибудь слышали о еврее и девушке из гоев с деревянной ногой?
— Нет. — Толстяк пыхнул сигаретой. Пищеварение его наладилось. Он был в хорошем послеобеденном настроении. — Валяйте, рассказывайте.
Назад: 4. Новаки
Дальше: 6. Берлинский дневник (Зима 1932–1933)