Альбер Коэн
Любовь властелина
Мое жене
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Спешившись, он шел вдоль кустов орешника и шиповника, а за ним конюх вел под уздцы двух лошадей, шел в шуршании лесной тишины, обнаженный по пояс, в лучах полуденного солнца, шел и улыбался, загадочный и царственный, уверенный в победе. Два раза он струсил и не решился — вчера и позавчера. Сегодня, в первый майский день, он должен решиться, и она должна полюбить его.
Он шел вдоль зарослей по дремучему неподвижному старому лесу, пронизанному солнечными бликами, прекрасный и благородный, как его предок Аарон, брат Моисея, шел, внезапно разражаясь смехом, самый безумный из сынов человеческих, смеясь от избытка молодости и любви, то срывая цветок и принимаясь грызть стебелек, то пританцовывая, знатный вельможа в высоких сапогах, танцуя и смеясь в ослепительных лучах солнца, пробивающегося сквозь ветви, танцуя грациозно, в сопровождении двух умных животных, танцуя от любви и предчувствия грядущей победы, пока его подданные, все лесные твари, предавались бездумной суете: крохотные ящерки замирали под пластинчатыми шляпками больших грибов, блестящие мухи вились в воздухе по причудливым траекториям, пауки выглядывали из зарослей вереска и подстерегали долгоносиков с их доисторическими хоботками, муравьи то ощупывали друг друга, обмениваясь одним им понятными знаками, то спешили по своим делам, проворные лекари-дятлы долбили деревья, жабы оплакивали свое одиночество, звенели пугливые кузнечики, недовольно ухали совы, разбуженные среди бела дня.
Он остановился, снял с плеча конюха сумку, нужную для задуманной им инсценировки, и приказал привязать лошадей к ветке и ждать его — столько, сколько понадобится, до вечера или даже дольше, пока он не свистнет. И как только ты услышишь свист, приведешь мне лошадей, и я дам тебе столько денег, сколько захочешь, клянусь честью! Потому что то, что я надеюсь сегодня испытать, не испытывал еще никогда ни один человек, знай это, ни один человек с начала времен. Да, браг, столько денег, сколько захочешь! Так сказал он, и от радости хлестнул хлыстом свой сапог, и направился навстречу судьбе к дому, где жила эта женщина.
Остановившись перед богатой виллой в стиле швейцарского шале, настолько вылизанной, что она сверкала, как черное дерево, он заметил на крыше чашечки анемометра — и решился. Держа в руке сумку, он осторожно толкнул калитку и вошел. Береза склонила перед ним свою кудрявую голову, в ее ветвях множество птичек тонкими дурацкими голосами щебетали, как прекрасен этот мир. Чтобы под ногами не хрустел гравий, он отпрыгнул на обочину, к бордюру из гортензий, окаймленному камушками. Подойдя к окну, он укрылся в извивах плюща и заглянул внутрь. Она играла на пианино в большой комнате, отделанной красным бархатом и позолоченным деревом. Играй, моя красавица, ты еще не знаешь, что тебя ждет, прошептал он.
Он залез на сливу, подтянулся до балкона первого этажа, поставил ногу на перила, рукой схватился за какую-то выступающую деревянную деталь, добрался до подоконника на втором этаже, раздвинул полуоткрытые ставни и занавески и одним махом оказался в комнате. Ну вот, опять у нее, как вчера и позавчера. Но сегодня он объявится ей, он решится. Быстрей, надо успеть подготовить представление.
Обнаженный по пояс, он склонился над сумкой и вытащил из нее обтрепанное пальто и траченную молью меховую шапку, удивился командорской орденской ленте, на которую натолкнулась его рука. Раз уж она здесь, такая красная и красивая, надо ее надеть. Завязав ленту вокруг шеи, он направился к большому зеркалу. Да, красив до тошноты. Бесстрастное лицо, увенчанное мраком спутанных кудрей. Узкие бедра, плоский живот, широкая грудь, и под загорелой кожей, как змеи, шевелятся тугие мускулы. И всю эту красоту — потом на кладбище, желтенькую здесь, зелененькую там, совсем одинокую в полусгнившем от сырости ящике. Да, посмотрим, как они его захотят такого, молчаливого и одеревеневшего в своем коробе. Он радостно улыбнулся и снова принялся бродить по комнате, время от времени взвешивая на ладони пистолет. Остановившись, он внимательно всмотрелся, чтобы оценить достоинства маленького мощного друга, всегда готового оказать услугу. Там притаилась пуля, которая вскоре… да, вскоре. Нет, только не в висок, можно выжить и ослепнуть. Сердце — это да, то что надо — но ведь можно промахнуться и попасть ниже. Хорошее местечко — в углу, образованном грудной костью и третьим межреберным промежутком. Он взял с туалетного столика ручку, валявшуюся рядом с флаконом духов, обозначил ею заветное место и улыбнулся. Там будет маленькая звездчатая дырочка, окруженная черными точками, в нескольких сантиметрах от соска, который столькие нимфы любили целовать. Ну что, покончить раз и навсегда с этой каторгой? Развязаться с людишками, способными только на ненависть и ложь? Свежевымытый и тщательно выбритый, он будет очень даже презентабельным покойником — и к тому же командором. Нет, прежде надо опробовать сию неслыханную затею. Благословенна будь, если ты такова, какой я тебя считаю, прошептал он, а тем временем пианино внизу рассыпало сладостные аккорды, и он, поцеловав свою руку, снова принялся ходить по комнате, полуголый и нелепый командор, держа у самого носа флакон с духами и без устали вдыхая их аромат. Перед столиком у изголовья он остановился. На мраморной поверхности — книга Бергсона и шоколадные батончики. Нет-нет, спасибо, мне не хочется. На кровати — школьная тетрадь. Он открыл ее, поднес к губам, затем принялся читать.
«Я решила: стану талантливой писательницей. Но это же мой дебют в литературе, поэтому надо подготовиться. Вот для начала неплохая идея — записывать в эту тетрадку все, что придет в голову о моей семье и обо мне. А когда наберется сотня страниц, я выберу то, что действительно правдиво и хорошо, и начну свой роман, только заменю все имена».
«Приступаю с волнением. Я считаю, что у меня вполне может быть творческий дар — по крайней мере, надеюсь. Решено — каждый день писать не меньше десяти страниц. Если я не знаю, как закончить фразу, или запутаюсь, можно использовать телеграфный стиль. Но главное, чтобы в романе были только правдивые фразы. Ну, вперед!»
«Но прежде чем начать, нужно рассказать историю собаки по имени Пятнашка. Она не имеет отношения к моей семье, но это очень красивая история, и она свидетельствует о душевных достоинствах этой собаки и англичан, которые стали о ней заботиться. Кстати, можно использовать эту тему в моем романе. Несколько дней назад я прочитала в "Дейли телеграф" (я иногда ее покупаю, чтобы не утратить связь с Англией), что пес Пятнашка, черно-белая дворняжка, имел привычку каждый вечер ждать своего хозяина в здании автовокзала, в 6 часов, в Севеноаке. (Слишком много "в". Переделать фразу.) И вот в среду вечером хозяин не вышел из автобуса, а Пятнашка не тронулся с места и всю ночь сидел на дороге, в холоде и сырости. Велосипедист, который хорошо знал его и видел около шести вечера накануне, снова увидал его на следующий день в восемь утра, он сидел на том же самом месте и преданно ждал хозяина, бедняжечка. Велосипедист был так растроган, что поделился с Пятнашкой своими бутербродами, а потом обратился к инспектору Общества защиты животных (ОЗЖ) в Севеноаке. Дело расследовали, и выяснилось, что хозяин Пятнашки внезапно умер в Лондоне от сердечного приступа. Больше никаких подробностей в газете не было».
«Меня ужасно расстроили страдания бедного малыша, который четырнадцать часов подряд ждал своего хозяина, и я дала телеграмму в ОЗЖ (будучи членом этого благотворительного общества), что я готова взять Пятнашку к себе, и попросила отправить его сюда самолетом за мой счет. В тот же день телеграфом пришел ответ: "Пятнашку уже взяли". Тогда я телеграфировала: "Заслуживают ли доверия его новые хозяева? Напишите подробней". Ответ, пришедший письмом, был великолепен. Я привожу его целиком, чтобы показать, какие замечательные люди англичане. Перевожу: "Дорогая мадам, отвечая на Ваш вопрос, мы с удовольствием доводим до Вашего сведения, что Пятнашку взял его светлость архиепископ Кентерберийский, примас всей Англии, который, как нам кажется, может гарантировать высокие нравственные качества. На первом обеде в епископском дворце Пятнашка продемонстрировал отменный аппетит. Искренне Ваш…"».
«Теперь — о моей семье и обо мне. При рождении я получила имя Ариадна Кассандра Коризанда д'Обль. Д'Обль считается одной из лучших фамилий Женевы. Они родом из Франции, но в 1560 году присоединились к Кальвину. Наша семья дала Женеве ученых, философов, невероятно достойных и образованных банкиров и множество священников, поддерживающих святое дело Реформации. У меня даже был предок, который помогал Паскалю в каких-то его опытах. Женевская аристократия — лучшая из всех, не считая английского дворянства. Моя бабушка была из Армийотов-Идиотов. Потому что в семье была одна ветвь — люди достойные, а именно Армийоты-Идиоты, а были ничтожные, назывались Армийо-Гнилье. Конечно же, второе имя, то есть прозвище, никогда не писалось, их называли так для удобства, чтоб понять, о какой ветви идет речь — с конечным "т" или без. К сожалению, наш род скоро угаснет. Все д'Обли уже померли, кроме дяди Агриппы, который холост и, соответственно, не продолжит род. А у меня, если когда-нибудь будут дети, их станут именовать Дэмы, всего лишь Дэмы.
Нужно теперь рассказать о папе, маме, брате Жаке и сестре Элиане. Мама моя умерла родами, произведя на свет Элиану. Эту фразу в романе надо изменить, а то как-то глупо звучит. Про маму я ничего не помню. На фотографиях она выглядит не особенно симпатичной, у нее уж больно суровый вид. Папа был пастором и преподавателем на Факультете теологии. Когда он умер, мы были еще маленькие — Элиане было пять лет, мне шесть и Жаку семь. Горничная объяснила нам, что папа на небе, и мне стало страшно. Папа был очень добрый, очень красивый и представительный, я им любовалась. Дядя Агриппа мне потом рассказывал, что он казался высокомерным, чтобы скрыть природную робость, что он был очень внимательным к мелочам и честным той внутренней честностью, которой славятся женевские протестанты. Сколько смертей в нашей семье! Элиана и Жак погибли в автокатастрофе. Я не могу говорить о Жаке и моей любимой Элиане. Если я заговорю о них, сразу заплачу и не смогу продолжать».
«Сейчас по радио играло "Zitto, zitto" этого ужасного Россини, тупицы, которого интересовали только макароны с мясом; он даже сам их готовил. А тут включили "Самсона и Далилу" Сен-Санса. Еще того хуже! Кстати о радио, тут передавали пьесу какого-то Сарду, которая называлась "Мадам Не-Ведая-Стыда". Кошмар! Как можно быть демократом, слыша эти крики и аплодисменты толпы? Как радуются эти идиоты выходкам некой мадам Не-Ведая-Стыда, герцогини Гданьской. Например, когда на дворцовом приеме она заявляет по-простонародному: "А вот она я!" Представьте себе, герцогиня — бывшая прачка, и этим гордится! А ее тирада, обращенная к Наполеону! От всего сердца презираю этого месье Сарду. Конечно же, мамаше Дэм очень понравилось. Ужасны еще по радио эти вопли публики на футбольных матчах. Как можно не презирать таких людей?»
«После папиной смерти мы все трое поехали к его сестре Валери, которую между собой называли Тетьлери. В романе надо как следует описать ее виллу в Шампель, увешанную неудачными портретами предков, изречениями из Библии и старинными видами Женевы. В Шампель жил еще брат Тетьлери, Агриппа д'Обль, которого я называла дядюшка Гри. Он очень интересная личность, но о нем потом. Сейчас я буду рассказывать только о Тетьлери. Ее, конечно, нужно сделать одним из главных персонажей моего романа. Всю жизнь она изо всех сил пыталась скрыть от меня свою глубочайшую привязанность. Я попробую сейчас описать ее по-настоящему, как будто бы это уже начало романа».
«Валери д'Обль четко осознавала свою принадлежность к женевской аристократии. По правде сказать, первый из женевских д'Облей во времена Кальвина торговал сукном, но это было давно и неправда. Моя тетушка была высокой и величественной, с правильными чертами красивого лица, одевалась всегда в черное и к моде относилась с глубочайшим презрением. Поэтому, выходя на улицу, она всегда надевала странную плоскую шляпу, похожую на большую лепешку, по краям окруженную короткой черной вуалеткой. Вся Женева помнит ее фиолетовый зонтик, с которым она никогда не расставалась, она держала его как тросточку и опиралась на него при ходьбе. Она была чрезвычайно щедрой и отдавала львиную долю своих доходов на благотворительные организации, миссионерские поездки в Африку и ассоциации по охране архитектурных памятников Женевы. Еще она основала стипендию для благонравных молодых девушек. "А для юношей, тетя?" Она ответила мне: "Балбесами я не занимаюсь"».
«Тетьлери принадлежала к вымирающей группе наиболее ортодоксальных протестантов, к которой относятся и шотландские пуритане. Для нее мир делился на избранных и изгоев, причем большую часть избранных составляли жители Женевы. Конечно, были какие-то избранные еще и в Шотландии, но немного. Она при этом была далека от мысли, что достаточно всего лишь родиться в Женеве и быть протестантом, чтобы достичь спасения. Нет, дабы обрести милость Всевышнего, необходимо было выполнить пять условий. Во-первых, буквально верить каждому слову Библии, в частности тому, что Еву создали из ребра Адама. Во-вторых, состоять в членах консервативной партии, называется она, кажется, национал-демократическая. В-третьих, ощущать себя жителем Женевы, но не Швейцарии. "Да, Женевская республика присоединилась к швейцарским кантонам, но больше у нас нет ничего общего с этими людьми". Для нее жители Фрибурга (Какой ужас, паписты!), жители Во и Берна были такими же иноземцами, как китайцы.
Четвертое, принадлежать к одному из "приличных семейств" — то есть тех, у кого, как в нашей семье, предки входили в Малый Совет до 1790-го года. Это правило не распространялось на пасторов, но только, конечно, на серьезных пасторов, "а не этих юнцов с бритыми щеками, которые имеют наглость заявлять, что Всевышний всего-навсего самый великий из Пророков!" В-пятых, не быть "мирским". В это слово тетушка вкладывала совершенно особый смысл. В частности, мирским в ее глазах становился любой веселый пастор, или пастор, который носил мягкий подворотничок, или спортивный костюм, или светлые ботинки — это она считала просто ужасным. "Тцц-тцц, я прош — шу тебя, у него желтые ботинки!". Мирским оказывался также каждый женевец, даже из хорошей семьи, если он ходил в театр. "Пьесы в театре — сплошь выдумки. Мне неинтересно выслушивать всякую ложь"».
«Тетьлери была подписана на "Женевскую газету" — такова была семейная традиция, и к тому же, она, "кажется", владела в ней частью акций. Но она никогда не читала это достойное издание, даже не притрагивалась, потому что многого в нем не одобряла. Конечно, не политические статьи, лишь то, что она называла неприличным, а именно: страничку женской моды, роман с продолжением на второй странице, брачные объявления, новости из католического мира, объявления Армии Спасения. "Тцц-тцц, я тебя прошу, смешать религию со всеми этими тромбонами!" Неприличными считались также реклама корсетов и анонсы всяческих "кабаре", это у нее было объединяющие слово для всех подозрительных заведений, будь то мюзик-холл, дансинг, кино или даже кафе. Кстати, чтобы я не забыла: как она была недовольна, когда узнала, что как-то раз дядя Агриппа, мучимый жаждой, зашел первый раз в жизни в кафе и отважно заказал чаю. Какой скандал! Д'Обль в кабаре! Да, кстати, нужно обязательно упомянуть где-нибудь в романе, что Тетьлери никогда в жизни не солгала. Правда была ее жизненным принципом».
«Тетя была очень экономна, хотя и щедра, и никогда не продала ничего из дома, потому что считала себя всего лишь пользователем своего состояния ("Все, что досталось мне от отца, должно в нетронутом виде перейти к его внукам"). Я уже упоминала, что она, "кажется", владела акциями "Женевской газеты". По сути дела, она мало разбиралась во всяких финансовых тонкостях и считала все эти акции и облигации вещами необходимыми, но низменными и недостойными разговоров и специального внимания. Она слепо доверялась во всех этих вопросах господам Саладину, Красношляпу и Компании, банкирам, представляющим интересы д'Облей с тех пор, как те перестали держать собственный банк. Она считала их чрезвычайно порядочными людьми, хотя и подозревала, что они почитывают "Женевскую газету". "Но тут мне приходится быть снисходительной, я же понимаю, что для финансистов это необходимо, они должны быть в курсе всего"».
«Нужно учесть, что мы встречались только с людьми нашего круга, безумно набожными. Внутри племени женевских правильных протестантов тетушка и ее приближенные образовывали ядро самых крайних. Боже упаси нас когда-нибудь пообщаться с католиками! Я помню, когда мне было 11 лет, дядюшка Гри повез нас с Элианой в Аннемас, маленький французский городок совсем рядом с Женевой. Мы ехали в карете, запряженной двумя лошадьми, которой управлял наш кучер Моисей — несмотря на имя, кальвинист строгих убеждений, — и я помню возбуждение двух малышек, которые наконец смогут увидеть католиков, этот загадочный народец, этих таинственных дикарей. Всю дорогу мы дружно скандировали: "Увидим мы католиков, увидим мы католиков!"».
«Я возвращаюсь к описанию Тетьлери. В плоской шляпе с черной вуалеткой, она выезжала каждое утро в своей карете, сопровождаемая Моисеем в цилиндре и сапогах с отворотами. Она ехала осмотреть свой любимый город, удостовериться, все ли на месте. Если замечала какое — нибудь безобразие — обвалившуюся лестницу, грозящий падением навес или пересохший городской фонтан — она "отправлялась поговорить с этими господами из управы", это значило, что она отправляется отчитывать кого-нибудь из женевского правительства. Наслышанные о ее знаменитом имени и сложном характере, ее связях и ее щедрости, "эти господа" были вынуждены поднапрячься и удовлетворить тетины требования. Кстати о женевском патриотизме Тетьлери: она порвала отношения с английской принцессой, такой же набожной, как и сама тетя, за то, что в письме та допустила какую-то шуточку по поводу Женевы».
«К одиннадцати часам она возвращалась на свою любимую виллу Шампель: карета да вилла — единственная роскошь, которую тетя себе позволяла. Она много тратила на благотворительность, как я уже говорила, и совсем мало на себя. Помню как сейчас ее черные платья, элегантные, чуть удлиненные сзади наподобие шлейфа — но старые, потертые, кое-где заботливо заштопанные. В полдень раздавался первый удар гонга. В половине первого — второй удар, и нужно было немедленно отправляться в столовую. Не позволялось ни малейшего опоздания. Дядя Агриппа, Жак, Элиана и я стоя ожидали явления той, которую между собой называли "Шефиня". Конечно же, никто не мог сесть, пока она не займет свое место».
«За столом, после благодарственной молитвы, мы начинали вести беседы на приличествующие темы, как-то цветы ("обязательно надо расплющивать кончики стеблей подсолнухов, тогда они лучше стоят"), или красота заката ("я так наслаждалась этими красками, я так благодарна Господу за это великолепие"), или капризы погоды ("мне показалось, что сегодня утром похолодало"), или последняя проповедь любимого пастора ("так мощно по содержанию, так прекрасно изложено"). Много говорилось также о миссионерской деятельности в Замбези, так что я теперь отлично разбираюсь в негритянских племенах. Например, я знаю, что в Лесото правил король Леваника, что жители Лесото называются басото и изъясняются они на языке сесото. Наоборот, считалось неприличным беседовать о вещах, как говорила тетушка, приземленных. Я помню, как-то я легкомысленно сказала, что суп кажется мне пересоленным, и тетушка нахмурила брови и ледяным тоном меня одернула: "Тцц, Ариадна, прошу тебя!" Такая же реакция была, когда я не удержалась и сняла пенку с только что поданного какао, — мне тут же стало не по себе под ее холодным пристальным взглядом».
«Такая холодная — и в то же время в глубине души очень добрая, тетушка не умела выражать свои чувства, не показывала свою доброту. Это происходило вовсе не от бесчувственности, а от благородной сдержанности, и еще, может быть, от страха перед всем плотским. Никогда никаких ласковых слов, да и целовала она меня очень редко — и всегда только самыми кончиками губ легко касалась лба. Зато когда я болела, она по нескольку раз вставала ночью и заходила в детскую, чтобы проверить, не проснулась ли я, не раскрылась ли. Дорогая моя Тетьлери, никогда-то я не осмелилась вас так назвать».
«Надо упомянуть где-нибудь в романе мои детские богохульства. Я была очень набожна и при этом порой, когда принимала душ, у меня внезапно вырывалось: "Бог гадкий!" И тут же я кричала: "Нет, нет, я этого не говорила! Бог хороший, Бог очень добрый!" И потом это начиналось снова, я опять богохульствовала! Это было какое-то наваждение, и в наказание я била себя».
«А вот в голову пришло еще воспоминание. Тетьлери сказала, что самый страшный грех — против Святого Духа. Вечером в кровати я не могла устоять перед искушением и шептала: "А я грешу против Святого Духа!" Конечно, я не понимала, что это на самом деле значит. Но тут же в ужасе зарывалась в простыни и объясняла Святому Духу, что это была просто шутка».
«Тетьлери даже не подозревала, в какой ужас приводили нас с Элианой некоторые ее слова. Например, ей казалось, что для нашего же блага следует постоянно говорить с нами о смерти, чтобы приготовить нас к самому важному — вечной жизни. Нам было лет по десять — одиннадцать, когда она стала читать нам рассказы умирающих детей, которых в агонии постигало озарение и они слышали ангельские голоса. У нас с сестрой это вызвало какую-то истерическую манию, стало навязчивой идеей. Я помню, какой ужас вызвали вычитанные в календаре слова из Библии: "Ты умрешь и почиешь в Бозе". Когда младшая кузина Армиот пригласила нас с Элианой в воскресенье на полдник, я ответила ей: не уверена, что мы придем, потому что, возможно, почием в Бозе. С тех пор, хотя я и не утратила веру, но панически боюсь псалмов, в особенности того, что начинается: "Кому ты, Господи, откроешь врата в чертог пресветлый твой". Невыносимо слышать, как люди в церкви хором выпевают эти гимны с фальшивой радостью, с какой-то болезненной экзальтацией, убеждая себя, что просто счастливы будут умереть — и при этом зовут доктора при малейшей болячке».
«Вот еще некоторые воспоминания, бегло, в нескольких словах, только чтобы не забыть. В романе я уже опишу их подробнее. Тетушкино вышивание по канве после утренней и вечерней молитвы. Молитву мы часто заканчивали псалмом "Как лань, утомленная летней жарой", что вызывало у меня бешеный приступ смеха, который я еле сдерживала. Тетьлери еще долго молилась в одиночестве, три раза в день, всегда в одно и то же время, в своей спальне, и ее нельзя было в это время беспокоить. Однажды я подглядела за ней в замочную скважину. Она стояла на коленях, с опущенной головой и закрытыми глазами. Внезапно ее лицо озарилось удивительно прекрасной и странной улыбкой. Да, еще нужно вставить где-нибудь, что она ни при каких обстоятельствах не прибегала к помощи никакого врача, даже дядюшки Гри. Она верила в исцеляющую силу молитвы. Что касается ее страха перед всем плотским, о котором я уже говорила выше, нужно упомянуть о ее полотенцах в ванной комнате. Для каждой части тела было свое полотенце. Полотенцем для тела ни в коем случае нельзя было вытирать лицо. Это разделение, вызванное смутным страхом согрешить по неведению, мог придумать невежда — и святой. Нет, я, пожалуй, в романе не стану рассказывать эту историю про полотенца: не хочется выставлять тетушку в смешном виде. Я еще забыла сказать, что она никогда в жизни не прочла ни одного романа — все из-за того же отвращения к лжи».
«Теперь — только телеграфный стиль. После смерти Жака и Элианы мы с Тетьлери остались вдвоем на вилле, потому что дядюшка Гри уехал с миссией в Африку, лечить больных туземцев. Моя религиозная истерия. Я больше не верила — или верила в то, что больше не верила. В нашем кругу это называлось кризисом опустошенности. Я решила сдавать экзамены на филолога. В университете я познакомилась с Варварой Ивановной, тонкой и умной девушкой, русской эмигранткой. Мы быстро подружились. Она казалась мне очень красивой. Мне нравилось целовать ее руки, ее румяные щеки, ее тяжелые косы. Я постоянно думала о ней. В общем, это была любовь».
«Тетьлери совсем не нравилась эта дружба. "Русская, тцц, я тебя прошшу!" ("прошу" вырывалось с шипением, как струйка пара). Она не желала знакомиться с Варварой, но и не запрещала мне с ней видеться, и этого было достаточно. Но однажды к нам пришли полицейские, чтобы навести справки о некоей Сияновой, временно проживающей в Женеве. Меня дома не было. От полицейских Тетьлери узнала две ужасные вещи. Во-первых, что моя подруга принадлежала к партии меньшевиков, другими словами русских революционеров. Во-вторых, она была любовницей руководителя группы, высланного из Швейцарии. Вечером, когда я вернулась домой, тетя приказала мне немедленно порвать все отношения с этой порочной особой, которая стоит на учете в полиции и к тому же революционерка. Я возмутилась. Расстаться с моей Варинькой? Да никогда! И вообще, я была уже взрослой. Тем же вечером я собрала вещи, мне помогла наша старая служанка Мариэтта.
Тетьлери закрылась в комнате и отказалась выйти ко мне. Я ушла. Интересно, получится из этого роман? Ну, я продолжаю».
«Мы с подругой сняли комнату в городе — маленькую и довольно убогую. Своих денег у меня было очень мало: папа потерял почти все состояние в результате каких-то сложных финансовых махинаций, приведших к краху. Но мы были счастливы вдвоем. Мы вместе ходили в университет, я на филологический, она на факультет социальных наук. Студенческая жизнь. Маленькие ресторанчики. Я даже начала немного пудриться, чего никогда не делала, живя у тетушки. Но что касается губной помады, я никогда ею не пользовалась и не буду. Это так пошло, так вульгарно. Я начала учить русский, чтобы говорить с Варварой на ее родном языке, чтобы стать еще ближе. Мы спали вместе. Да, это была любовь, но чистая любовь — почти… однажды в воскресенье я узнала от Мариэтты, которая часто ко мне заходила, что тетушка уезжает в Шотландию. Мое сердце сжалось: я понимала, что именно из-за меня, из-за той жизни, которую я вела, она обрекает себя на добровольное изгнание».
«Несколько месяцев спустя, во время пасхальных каникул, Варвара призналась мне, что больна туберкулезом и больше не может ходить в университет. Она скрывала это, чтобы меня не расстраивать и к тому же не усугублять наше и без того плачевное финансовое состояние поездками в горы на лечение. Я тут же отправилась к ее лечащему врачу — и узнала, что уже слишком поздно для лечения в санатории и жить ей осталось от силы год».
«Последний год ее жизни был нелегким для меня. Конечно, я отказалась от всех занятий и целиком посвятила себя Варваре. Я ухаживала за ней, готовила еду, мыла и стирала. Но иногда, по вечерам, мне так хотелось куда-нибудь сходить, меня приглашали университетские друзья, не девушки и юноши моего круга, а преимущественно иностранцы. Я иногда уходила — на ужин, на студенческий бал, в театр. Я знала, как тяжело она больна, и тем не менее не могла удержаться и убегала развлекаться. Варинька, дорогая, прости, я была такой молодой. Когда я возвращалась, мне было стыдно, тем более что она никогда ни в чем меня не упрекала. Правда, однажды, когда я в два часа ночи вернулась с бала и наговорила ей невесть чего в свое оправдание, она мне спокойно ответила: "Да, но я-то скоро умру". Я никогда не забуду этот устремленный на меня взгляд».
«На следующий день после смерти Варвары я вгляделась в ее руки. Даже не касаясь их, можно было ощутить, какие они холодные, тяжелые — как мраморные. Матово-белая тусклая кожа, распухшие пальцы… И я поняла, что все кончено, все-все кончено».
«Когда я вернулась с кладбища, мне стало страшно в маленькой квартирке, где она по ночам ожидала моего возвращения из театра или с бала. Я решила переехать в отель "Бельвю". Адриан Дэм, который получил назначение в Лигу Наций, жил в том же отеле. Родители его тогда еще не приехали. Однажды вечером я вдруг обнаружила, что у меня практически совсем нет денег. Не получится даже оплатить счет за неделю. Я была одна-одинешенька на свете, некому помочь. Дядюшка — в Центральной Африке, тетя — где-то в Шотландии. Да и если б я знала ее адрес, все равно бы не осмелилась написать. А люди моего круга — кузины, дальние родственники, знакомые — все перестали со мной общаться, когда я ушла из дома и стала жить "с русской революционеркой"».
«Точно не знаю, что произошло после того, как я выпила все эти порошки веронала. Я, наверное, открыла дверь из комнаты, и Адриан, возвращаясь домой, обнаружил меня лежащей в коридоре. Он поднял меня, отнес в мою комнату. Увидел пустые упаковки веронала. Позвал врача. Промывание желудка, какие-то уколы. Кажется, несколько дней я была при смерти».
«Выздоровление. Визиты Адриана. Я рассказывала ему про Варвару, про Элиану. Он утешал меня, читал мне вслух, приносил мне книги и пластинки. Единственный человек в мире, которому было до меня дело. Я жила в каком-то оцепенении. Яд отравил мой мозг. Он спросил как-то вечером, не хочу ли я стать его женой, и я согласилась. Мне так нужен был человек, который добр ко мне, заботится обо мне, любуется мной — ведь в тот момент я чувствовала себя совершенно деклассированной. И при этом нищей и не готовой к борьбе за существование, лишенной практических умений, неспособной даже работать секретаршей. Мы поженились до приезда его родителей. И он был терпелив, когда я сказала ему, что боюсь тех вещей, что происходят между мужчиной и женщиной».
«Вскоре после моей свадьбы смерть Тетьлери в Шотландии. Меня вызвал ее нотариус. По завещанию (хотя оно и было написано после скандала и ухода из дома) я получала все, кроме виллы в Шампель, которую она оставила дяде Агриппе. Приезд родителей Адриана. Моя истерия. Целыми неделями я не выходила из комнаты, лежала, читала. Адриан приносил мне еду в постель. Потом мне захотелось уехать из Женевы. Он попросил долгий отпуск без сохранения содержания. Наши поездки. Его доброжелательность. Мои капризы. Один раз я прогнала его просто потому, что он — не Варвара. Потом я его опять позвала. Он вернулся — такой нежный, такой добрый. И тогда я ему сказала, что была злой женщиной, но с этим покончено, и теперь я стану хорошей и он может снова выйти на работу. Мы вернулись в Женеву».
«По возвращении я пригласила в гости прежних подружек. Они все пришли со своими мужьями. Теперь все, от них ни слуху ни духу. Им достаточно было посмотреть на мамашу Дэм и ее крошку-мужа. Мои кузины, Армиоты и Саладины, конечно, приглашали меня, но одну, без мужа. Естественно, я не приходила».
«Надо обозначить в романе двух персонажей — папеньку Дэма, которого я очень люблю, и мамашу Дэм, ханжу и лицемерку с набожной гримасой на постной физиономии. Как-то раз эта скотина спросила меня, в каком состоянии моя душа, и сообщила, что она к моим услугам, если мне захочется с ней серьезно поговорить. На ее языке серьезный разговор означал разговор о религии. Однажды она осмелилась спросить меня, верю ли я в Бога. Я ответила ей, что не всегда. Тогда, чтобы обратить меня, она объяснила, что Наполеон верил в Бога, и, соответственно, я тоже должна верить. Это все с ее стороны попытки показать, кто в доме хозяин. Ненавижу ее. Она вовсе не христианка, наоборот. Коровища она и верблюдица. Вот дядя Агриппа, да, это настоящий христианин. Добрейший, просто святой. Настоящие протестанты — что может быть лучше! Да здравствует Женева! Тетьлери тоже была замечательная. Ее вера была несколько ветхозаветной, но благородной и искренней. А к тому же у этой Дэмихи такая жуткая речь. Вместо спать она говорит отдыхать. Вместо красивый — крясивый, вместо общество — опчество, вместо пожалуйста — пыжалста».
«В романе обязательно надо сказать о ее способности отпускать гнуснейшие замечания с улыбочкой, для начала покхекав, чтобы прочистить горло. Когда она кхекает, я уже знаю, что готовится какая — нибудь слащавая гадость. Например, вчера утром, спускаясь, я услышала омерзительное клацанье ее туфель по паркету. Она меня опередила! Уже поздно бежать! Она взяла меня за руку и сказала, что хочет поделиться со мной кое-чем интересненьким, привела меня в свою комнату, усадила. Кхеканье, потом чудовищная лучезарная улыбка Агнца Божьего, и она начинает: "Я должна рассказать вам такую прекрясную вещь, уверена, вам понравится. Представьте себе, только что, уходя на работу, Адриан уселся ко мне на колени, сжал меня в объятиях и произнес: дорогая мамочка, я люблю тебя больше всех на свете! Правда, дорогая, это так прекрясно?" Я посмотрела на нее и вышла. Если бы я сказала ей, что она мне отвратительна, знаю, какова была бы реакция. Она бы поднесла руку к сердцу жестом мученицы, брошенной на растерзание львам, и патетически изрекла бы, что прощает меня и будет за меня молиться. Везет же этой гадюке, она считает себя всегда готовой, как солдат, к Вечной Жизни. Можно сказать, порхает в преддверье Вечного Блаженства. Она утверждает даже, что с радостью встретит смерть (на ее жаргоне это называется "отправиться в последний путь")».
«Вот еще несколько заметок для будущего романа. Мамаша Дэм — в девичестве Антуанетта Лееберг, родилась в Бельгии, в городе Монс. После смерти отца — кажется, нотариуса — судьба отвернулась от нее. В сорок лет, наделенная минимумом прелестей и шарма, зато обилием костей и бородавок, она тем не менее выскочила замуж за славного, но безвольного Ипполита Дэма, малюсенького буржуа родом из кантона Во, бывшего счетовода в одном из женевских частных банков. Бельгийка по национальности, она стала гражданкой Швейцарии, выйдя замуж за усатенького и бородатенького Ипполита. Адриан был племянником Антуанетты. Ее сестра, мать Адриана, вышла замуж за бельгийского дантиста по имени Янсон. Родители Адриана умерли, когда он был совсем маленьким, и тетка отважно приняла на себя роль матери. От мадам Рампаль, у которой она была компаньонкой и которая большую часть времени проводила в Веве, ей досталась в наследство вилла в этом маленьком швейцарском городке. Она сделала из нее санаторий для выздоравливающих набожных вегетарианцев. После смерти матери, желая отойти и развеяться, туда попал Ипполит Дэм, 55-летний владелец небольшого уютного доходного дома в Женеве. Антуанетта не отходила от него ни на шаг, ухаживала за ним, когда он заболел. Выздоровев, он подарил ей цветы. Сорокалетняя девственница затрепетала и почти без чувств упала в объятия ошеломленного человечка, пролепетав, что она согласна, да, она чувствует, что такова воля Божья. Благодаря протекции некоего ван Оффеля, дальнего родственника Дэмов, занимающего какой-то важный пост в бельгийском Министерстве иностранных дел, Адриан, закончивший филологический факультет в Брюссельском университете, получил место в секретариате Лиги Наций. Я забыла сказать, что за несколько лет до этого чета Дэмов усыновила дорогого сиротку и он стал Адрианом Дэмом».
«Да, и еще: едва оказавшись в Женеве, мамаша Дэм почувствовала настоятельный духовный позыв вступить в так называемую Оксфордскую группу. С самого момента вступления в эту религиозную секту (которую она обожала, потому что там можно называть на "ты" и по имени самых высокопоставленных дам) она без устали получала "указания свыше", что на Оксфордском жаргоне означало изъявления Божьей Воли непосредственно из первых рук. Едва став членом группы, Дэмиха получила указание свыше пригласить на обед или на ужин своих именитых сообщниц (она предпочитала слово "ланч", казавшееся ей более изысканным, и произносила его "лянч"). Колоньи, где располагалась вилла Дэмов, считался приличным кварталом, и дамы получили указание свыше принять приглашение. Но, познакомившись с папочкой Дэмом, они немедленно получили указание свыше дальнейшие приглашения отклонять. Осталась только некоторая мадам Вентрадур, которая все же получила указание свыше принять два или три приглашения на чай. О папа, о тетушка Валери, о дядя Агриппа, мои благородные христиане, такие настоящие, такие искренние, такие чистые. Да уж, правда, нет ничего прекраснее истинных чистокровных женевских протестантов. Все, я устала. Завтра продолжу».
Внизу зазвонил телефон. Он открыл дверь, вышел на площадку, склонился над лестничным пролетом и прислушался. Голос, очевидно, той старухи.
— Нет, нет, Диди, детка, не волнуйся, что опоздаешь, ты можешь поужинать во Дворце Объединенных Наций или сходи в тот ресторанчик, твой любимый, «Жемчужина озера», потому что у нас изменились планы. Я как раз собиралась тебе звонить, чтобы сообщить важную новость. Представь, дорогуша, нас с Папулей неожиданно пригласили на лянч к нашей дорогой мадам Вентрадур. Первый раз на обед, а не на чай, чтобы укрепить дружбу, то есть теперь мы будем на короткой ноге. Как я тебе уже сказала, это изменит наши планы, во-первых, я сейчас же позвоню нашей дорогой Рут Гранье и перенесу на завтра чай с медитацией, а во-вторых, я на сегодняшний обед запланировала поджарить барабульку, но она же не доживет до завтра, даже в холодильнике, конечно, обидно будет есть ее сегодня вечером после такого шикарного обеда, который нас ожидает, но что делать, съедим вечером, и тогда лотарингский пирог, намеченный на сегодняшний вечер, съедим завтра на обед, ведь он лучше хранится, чем барабулька. Ну вот, возвращаясь к нашему приглашению, я расскажу тебе поподробнее, только быстренько, я же тороплюсь, ну все равно, мы поймаем такси на остановке, но надо рассказать, тебе точно понравится. Только что, ну буквально десять минуточек назад, у меня было открявение, даже скорей указание свыше, что нужно позвонить нашей дорогой мадам Вентрадур, чтобы порекомендовать ей очень полезную книгу Элен Келлер, ну ты знаешь, эта восхитительная слепоглухонемая, всегда такая жизнерадостная, и вот слово за слово, все о высоких материях, она стала жаловаться мне на свои домашние хлопоты, ну ты знаешь, у нее такой штат прислуги, кухарка, уборщица, стильная горничная, как в лучших домах, садовник, который при этом еще и шофер. А на завтра у нее в планах прием генерального консула с супругой, они проведут у нее несколько дней, и она, конечно, хочет, чтобы все было тип-топ. И на сегодня она как раз наметила мытье окон, всего тридцать окон, из них двадцать фасадных, но женщина, которая обычно выполняет такого рода работу, ни с того ни с сего заболела, чего еще ожидать от простонародья, думают только о себе, вечно подводят в последний момент, когда уже не знаешь, как и выкрутиться. И конечно, бедная мадам Вентрадур совершенно растерялась, не зная, за что хвататься. И вот по зову сердца я вдруг вдохновенно решила предложить ей услуги нашей Марты, а что, с радостью, на весь сегодняшний день, пусть помоет ей окна, там такие десять окошек с японскими витражами в стиле модерн, ну ты помнишь, мы же в январе ходили к ней на чай. Она согласилась, так благодарила, так благодарила, была так взволнована. Да и я рада, что меня вдруг посетило вдохновение, доброе дело никогда не проходит даром. И я ей тогда сказала, что сама приведу ей Марту, бедная девочка такая бестолковая, запутается и не сможет попасть в шикарную виллу Вентрадур. А она ведь такая импульсивная, ты знаешь, и она воскликнула: «Но послушайте, приходите тогда обедать с мужем, просто, без церемоний!» Подумай, без церемоний, у нее всегда так мило, мне рассказывала Рут Гранье, так изысканно. И сервировано по всем правилам! И мы оба приглашены! Что-что? Да, в час дня, ты знаешь, что в хороших домах это самое подходящее время для лянча. Должна тебе сказать, я рада, что можно сегодня задействовать на весь день Марту, а то она обленилась, теперь ведь есть стиральная машина, и Марта с утра успевает сделать всю работу, а зато она хоть поглядит, как выдрессирована прислуга в хороших домах. Я дала ей понять, что она должна почитать за счастье помыть окна для такой знатной дамы, в таком шикарном дворце. Ну конечно, когда мы пойдем на остановку такси, пусть она идет на несколько шагов сзади, а то что скажут соседи. Ну, я ей это мягко так объясню. Да и ей самой было бы неудобно идти рядом с нами, она чувствовала бы себя не в своей тарелке. Ну и вот, я тебе рассказала все хорошие новости, а теперь пока-пока, дорогуша, мне надо переодеться, еще позвонить нашей дорогой Рут Гранье, и проследить, чтобы Папуля оделся как следует, и надавать ему инструкций, как вести себя, как кушать, особенно, конечно, перьвое, а то он кушает так шумно, ужяс! Да, кстати, мадам Вентрадур про тебя спрашивала, ее так заинтересовало, когда я рассказывала о твоей работе, я ведь могу передать ей от тебя привет? Что-что? Передать поклон? Ну да, конечно, это тоньше, это более любезно, она оценит, она ведь так хорошо воспитана. Что, дорогой? Хорошо, как скажешь. Я позову ее, она, как всегда, за своим пианино, подожди секундочку. (Недолгая тишина, затем опять голос.) Она просила передать, что не может подойти к телефону, не может, видишь ли, прервать сонату на середине. Да, миленький, именно так и сказала. Послушай, Диди, зачем тебе ехать домой, поужинай спокойно в «Жемчужине озера», по крайней мере, до тебя кому — то будет дело. Ну все, прощаемся, я должна спешить. До свидания, дорогуша, до вечера, верная мамочка будет ждать тебя, ты знаешь, что всегда можешь на нее рассчитывать.
Он вернулся в комнату, растянулся на кровати, вдохнул запах одеколона. Из гостиной доносились аккорды «Альбома для юношества» Шумана. Играй, любимая, играй, ты еще не знаешь, что тебя ожидает, прошептал он и резко вскочил с кровати. Пора переодеваться.
Он натянул старое выцветшее пальто, такое длинное, что оно волочилось по земле. Нахлобучил драную меховую шапку, надвинул ее поглубже, чтобы не выбивались волнистые черные пряди. Полюбовался в зеркале на свое убогое и нелепое отражение. Но оставалось самое важное. Он намазал клеем гладкие щеки и нацепил белую бороду, а затем отрезал две полоски черного пластыря и наклеил их на передние зубы, оставив нетронутыми один зуб сверху и один снизу — так, чтобы казалось, что в пустом рту одиноко посверкивают два клыка.
В полумраке зеркала он приветствовал на иврите свое отражение. Он был теперь старым евреем, бедным и больным, но сохранившим благородную осанку. В конце концов ведь таким и станет. Лет через двадцать не узнаешь красавца Солаля, если еще раньше он не помрет и не сгниет в могиле. Вдруг он замер и вслушался. Шум шагов на лестнице, ария Керубино: «Voi che sapete che cosa e amor». Да, дорогая, я знаю, что это любовь, сказал он, схватив сумку и скрывшись за тяжелыми бархатными шторами.
II
Она вошла, мурлыча мелодию Моцарта, подошла к зеркалу, поцеловала отражение своих губ и долго смотрела на себя. Вздохнула, улеглась на кровать, раскрыла книгу Бергсона и стала листать, закусывая шоколадными батончиками с тумбочки. Потом встала и направилась в ванную, примыкающую к комнате.
Журчание воды, смешок, еще смешок, невнятный лепет, тишина и внезапный плеск — тело погрузилось в воду. И раздался голос, звенящий серебряными колокольчиками. Он на цыпочках вышел из-за шторы, подошел к двери, отделяющей ванную от комнаты, прислушался.
— Как я ужасно люблю горячую воду, постой, дорогая, постой, нужно оставить тонкую струйку, чтобы вода постепенно нагревалась до обжигающе горячей, когда мне неудобно, у меня глаз начинает слегка косить, так мило, а эта Джоконда, она похожа на уборщицу, не понимаю, что за кутерьму развели вокруг сей славной простушки, ах, мадам, я вас не беспокою, нет, нет, месье, нисколько, только отвернитесь, на меня сейчас не стоит смотреть, с кем имею честь, месье? Меня зовут Амундсен, мадам, о, я полагаю, вы норвежец? Да, мадам, ах, прекрасно, прекрасно, мне очень нравится Норвегия, а вы там были, мадам? Нет, но я в восторге от вашей страны, все эти фьорды, северное сияние, симпатичные тюлени, а еще я в детстве пила рыбий жир, производства островов Лофотен, мне так нравилась этикетка на пузырьке, а кстати, как вас зовут, месье? Эрик, мадам, а меня Ариадна, а вы женаты, месье? Да, мадам, у меня шестеро детей, один из них негритенок, о, великолепно, месье, мои поздравления вашей супруге, а животных вы любите? Да, мадам, конечно, ну тогда, месье, мы с вами родственные души, а вы читали книгу Грея Оула, Серой Совы — он наполовину индеец, метис из Канады, превосходный человек, который посвятил свою жизнь сохранению популяции бобров, я дам вам почитать, вам наверняка понравится, но сами канадцы, белые, я их просто ненавижу за эту их песню, вы слышали, «Alouette», то есть милый жаворонок, а потом сразу же: я тебя ощиплю, они еще говорят ошшипаю, какое плебейство, и они гордятся своей подлой песенкой, это почти их народная песня, я попрошу английского короля, чтобы он ее запретил, да — да, король делает все, что я попрошу, он со мной очень любезен, я еще его попрошу заняться бобрами, а вы состоите в Обществе защиты животных? Ох, нет, мадам, увы, что же, очень жаль, я вам пришлю членский билет, а я вот состою в нем с детства, попросила еще маленькой, чтобы меня вписали, и в завещании я оставляю Обществу защиты животных значительную сумму, ну раз вы так настаиваете, я буду называть вас Эрик, но все равно не оборачивайтесь, одно дело — называть по имени, другое дело — позволять фамильярности, и еще важно не сдирать корочку, может пойти кровь, я недавно упала и оцарапала коленку, и образовалась маленькая корочка с засохшей кровью, надо стараться ее не ободрать, обдирать так приятно, но ранка начинает кровоточить, и потом снова образуется корочка, и снова я ее срываю, в детстве я постоянно эту корочку срывала, как это было восхитительно, но теперь запрещено, о нет, это вовсе не будет так уж некрасиво, корочка совсем маленькая, коленка от этого не станет уродливой, я вам покажу, когда оденусь, а вы любите кошек? Да, мадам, обожаю, я была в этом уверена, такой славный человек, как вы, не может их не любить, я покажу вам фотографию моей кошечки, вы увидите, какая она прекрасная, ее звали Муссон, правда, красивое имя? Это я его придумала, мне оно сразу пришло в голову, едва ее принесли, ей было два месяца, глаза голубые, как у ангела, пушистая, хорошенькая, как картинка, вскинула на меня свои глазки, и я сразу полюбила ее всем сердцем, увы, Эрик, ее нет больше с нами, ей понадобилась операция, и бедная малышка не перенесла анестезии, у нее было слабое сердце, она умерла на моих руках, напоследок взглянув на меня своими небесно-голубыми глазами, да, во цвете лет, ей и двух годиков не было, она даже не успела познать радость материнства, собственно говоря, потому и понадобилась операция, что она не могла иметь детей, я долго медлила и все же решилась, теперь упрекаю себя за это, я не сразу смогла даже смотреть на ее фотографии, но вообще это ужасно, что спустя какое-то время начинаешь меньше переживать смерть близкого любимого существа, она была моим другом, с ней никто не сравнится, это было создание с настолько тонкой душой и благородными чувствами, настолько сдержанное и воспитанное, например, когда была голодна, она бежала в кухню к холодильнику, чтобы показать мне, что пора ее кормить, и потом быстро возвращалась в комнату и начинала просить меня так скромно, так грациозно, так вежливо, она умоляла меня, раскрывая и закрывая розовый ротик без единого звука, безо всякого мяуканья, благородная и деликатная просьба, да, несравненный друг, а когда я принимала ванну, она ложилась на бортик, чтобы составить мне компанию, иногда мы играли — я высовывала из воды ногу, а она пыталась ее поймать, не могу больше говорить о ней, это слишком больно, завтра, если вы хотите, Эрик, сходим посмотрим мою белку, я что-то за нее волнуюсь, у нее вчера был такой грустный вид, она так трогательно вытаскивает свою подстилочку и проветривает, а потом сушит на солнышке, и еще грызет орешки, я всегда даю ей без скорлупы, чтобы она не сломала зубки, Эрик, а хотите, я расскажу о своей мечте? О да, мадам, с превеликим удовольствием, мадам, ну вот, я мечтаю иметь большое поместье, где жили бы самые разные звери, ну, во-первых, львенок, с такими большими лапами, толстыми-толстыми лапами с мягкими подушечками, и я бы его все время гладила, и, когда бы он вырос, он бы меня ни за что не тронул, ведь их достаточно просто любить, и еще благородный дедушка-слон, ах, если бы у меня был слон. Мне бы никогда не надоедало ездить на рынок за овощами — он вез бы меня на спине и хоботом подавал бы мне овощи с прилавков, а я бы давала ему в хобот деньги, и он бы расплачивался с продавцами, и у меня в имении были бы еще бобры, я бы для них велела сделать речку, для них одних, чтобы они мирно строили свои жилища, так грустно думать, что они на грани вымирания, это не дает мне уснуть, когда я вечером ложусь в постель, а тех женщин, которые носят бобровые шубы, нужно сажать в тюрьму, правда? Да, мадам, совершенно с вами согласен, ах, как приятно беседовать с вами. Эрик, во всем-то мы с вами согласны, а вот мне еще хотелось коал, у них такие чудесные маленькие носики, но они могут жить только в Австралии, потому что питаются листьями какой-то особой разновидности эвкалипта, а то бы я завела парочку, я вообще всех животных люблю, даже тех, которых люди считают уродливыми, вот, когда я была маленькая и жила у тети, у меня была совушка-сова, мудрая голова, совершенно ручная, ласковая, просто душенька, она просыпалась на закате и сразу садилась ко мне на плечо, смотрела на меня, поворачивая голову, а тело ее при этом не двигалось, или правильнее сказать «телом не двигая», наверное, так, и она внимательно смотрела на меня своими золотистыми глазами, и придвигала голову ближе, и вдруг целовала меня своим крючковатым, как у старого нотариуса-крючкотвора, носом, а однажды ночью мне не удавалось заснуть, и я вышла поболтать с ней, но не нашла ее в шалашике, который отгородила для нее в сарае, я провела ужасную ночь, бегала по саду и звала ее по имени, Магали, Магали! Увы, я ее так и не нашла, уверена, она сама никогда от меня бы не улетела, она очень была ко мне привязана, видимо, ее утащила какая-нибудь хищная птица, она теперь не страдает, ох, лишь бы меня не похоронили заживо, я так этого боюсь, шум шагов над моей могилой, шаги приближаются, я кричу, зову на помощь, царапаю крышку гроба, пытаясь освободиться, а шаги удаляются, живые меня не услышали, я задыхаюсь, ах нет же, я не задыхаюсь, я всего-навсего в ванной, ну и вот, я всех зверей люблю, к примеру, жабы, такие трогательные, слышали песню жабы в ночной тишине, такая благородная грусть, эта песнь одиночества, когда я однажды услышала ее, мое сердце сжалось от тоски, а еще как-то раз недавно я подобрала лягушонка со сломанной лапкой, он лежал на дороге, я смазала ему лапку йодом, а когда бинтовала, он даже не вырывался, понимал, что я лечу его, его бедное сердечко колотилось сильно-сильно, и он даже не открывал глаз, так был измучен, ну скажи мне что-нибудь, лягушонок, а ну, давай, мой милый, улыбнись, он не пошевелился, только открыл один глаз и посмотрел на меня таким взглядом, как если бы говорил: понимаю, вы друг, и я его посадила в коробку с розовой ватой, для уюта, чтоб он чувствовал, как ему рады, и спрятала его в подвале, чтобы он не попался на глаза Дэмихе, теперь ему лучше. Слава богу, теперь он точно оправится, я чувствую, что привязываюсь к нему все сильнее, когда я захожу в подвал поменять ему повязку, он глядит на меня с таким неподражаемым выражением благодарности, ох, в саду есть такой старый никому не нужный павильон, я его переделаю для себя, буду приходить туда, чтобы спокойно размышлять, и лягушонка туда поселю, когда он окончательно выздоровеет, чтобы восстанавливал силы в более веселой обстановке, и, может быть, он привяжется ко мне и не захочет меня покидать, ой, сейчас я выругаюсь, но не вслух, мне холодно, пусти, пожалуйста, горячую воду, хорошо, что я решила завесить окна в комнате такими плотными шторами, как-то больше верится в мои истории, и мой отшельник в полумраке кажется более реальным, что за глупость засунуть шкаф в ванную, платья же испортятся, решено — завтра же прикажу его переставить назад в комнату, итак, я стану знаменитой писательницей, меня будут умолять прийти на благотворительную распродажу, чтобы подписывать мои книги, но я откажусь, это не в моем стиле, у меня такие великолепные ноги, другие женщины волосатые, как обезьяны, а у меня ноги гладкие, как у статуи, да, дорогая моя, ты просто красавица, а какие зубы, представьте себе, Эрик, мой дантист считает, что у меня великолепные зубы, каждый раз, как я к нему прихожу, он говорит: о мадам, это необыкновенно, мне совершенно нечего делать с вашими зубами, они безупречны, так что, мой дорогой, вы понимаете, как вам повезло? Да вот только я не особенно счастлива, хорошо хоть у меня отдельная комната, но утром я слышу, как он встает и насвистывает свои бельгийские песенки, д'Обли — это же женевская высшая аристократия, а я вот очутилась в семье мелких буржуа, да-да, вы правы, Эрик, я очень хороша собой, в моих глазах сияют золотые искорки, вы заметили? Все остальное тоже великолепно, гладкие душистые щеки, нежный голос, благородный лоб, нос, правда, немного великоват, но зато какой прекрасной формы, и лицо честное и вдобавок ненакрашенное, и черты лица такие тонкие, ах, как ужасно все время быть взрослой, вскоре я отправлюсь за моими зверями, это меня развеселит, когда мы поближе познакомимся, я вам их покажу, там ягненок и утенок и зеленый плюшевый котенок, но только он сейчас болен, у него понос, еще белые медведи, и деревянные лошадки, и всякие другие медведи, не белые, и собачки из стекла, и бумажные гофрированные корзиночки от пирожных, для купанья моих зверей всевозможных, всего числом шестьдесят семь, я посчитала, а королем у них большой медведь, но вам я по секрету скажу, что настоящий король — маленький слон, у него отломана нога, жена его — утка, а принц наследник — мой маленький бульдог, точилка для карандашей, спит в раковине гребешка Сен-Жак, он так похож на английского полицейского инспектора, ну, в общем, вам понятно, что это за идиотские истории, а теперь уходите, пожалуйста, я собираюсь вылезти из ванны и не хочу, чтобы вы меня видели, между нами говоря, вы глуповаты, не умеете поддержать разговор, да, мадам, и больше ни слова, дуйте отсюда живо, дурачина, я сейчас стану облачать себя в роскошные одежды для моего собственного личного удовольствия.
Снова скрывшись за шторами, он залюбовался ею, высокой и стройной, великолепно сложенной, ее тонким прекрасным лицом, ее изящным вечерним платьем. Она гордо выхаживала по комнате, украдкой поглядывая на себя в зеркало, и за ней струился душистый шлейф ароматов.
— Самая красивая женщина на всем белом свете, — заявила она, подойдя к зеркалу и состроив гримаску, и потом долго вглядывалась в свои черты, приоткрыв рот. Это придало ей удивленный и даже слегка придурковатый вид. — Да, все жутко красиво, — заключила она. — Нос крупноват, а? Да нет, нисколько. То что надо. А теперь пора в Гималаи. Где там наша тайная тибетская шапка?
Из ванны она появилась уже в шотландском берете, который никак не сочетался с вечерним платьем, и принялась расхаживать по комнате тяжелым уверенным шагом опытного альпиниста.
— Вот я и в родных Гималайских горах, покоряю вершины страны вечной ночи, где нет места смертным, и лишь последние боги еще держатся на ледяных вершинах под яростными порывами горных ветров. Да, Гималаи — моя родина. Ом мани падме хум! О жемчужина, заключенная в лотосе! Это у нас, тибетцев-буддистов, такая религиозная формула. Предо мной озеро Ямрок, или Ямирок, самое большое озеро Тибета! Слава богам! Лха Джала!
Склонимся же пред священными знаменами! О-ля-ля, я задыхаюсь, шутка ли, шесть часов подъема на этом разреженном воздухе, я не могу больше! И вообще, мне надоело быть тибетской женщиной, ведь нам надо иметь несколько мужей. У меня лично их четыре, и это означает четырехкратное вечернее полоскание горла, учетверенный храп ночью и четыре тибетских национальных гимна поутру. На днях собираюсь с ними всеми развестись. Ох, как же мне плохо живется!
Она прошлась по комнате, обняв себя руками за плечи, с удовольствием прикидываясь дурочкой, укачивая себя каким-то заунывным напевом, все больше кривляясь, по-идиотски выворачивая внутрь носки туфель. Остановилась перед зеркалом и изобразила уже совершенно слабоумную, выкатив глаза, разинув рот и высунув язык, носки вместе — пятки врозь. Отомстив себе подобным образом, она улыбнулась, снова став прекрасной, положила шотландский берет на место и растянулась на кровати, задумчиво прикрыв глаза.
Так, нужно успокоиться, есть у меня один прием, как будто я бьюсь со страшной силой об стенку, дзинь, бум, отлично, а теперь еще сильнее, на всех парах в стену, как снаряд, бумм, замечательно, голова слегка треснула, это полезно и к тому же очень приятно, мне сразу стало лучше, просто шикарно, в доме никого нет, я свободна до самого вечера, интересно, как там мой лягушонок, утром что-то было не очень, надо ему снова обработать рану йодом, бедный мой шпунтик, такой терпеливый, безропотный, не жалуется, хотя ему наверняка щиплет, ну что делать, мой миленький, это для твоего же блага я тебя мажу этим мерзким йодом, он еще пока такой слабенький, надо мне ему давать что — нибудь такое питательное, укрепляющее, я возьму его погулять в сад после сиесты, ты увидишь, как там хорошо, тебе понравится, будем с тобой пить чай, устроим пикник на траве, а что, если стать несравненной укротительницей тигров, буду в высоких сапогах входить в клетку, властный щелчок кнута, повелительный взгляд, глаза мечут искры — и двенадцать устрашенных тигров отступают, зарыдав, пардон, зарычав, ну и, короче, оглушительные аплодисменты, нет, скорее первым аплодирует красавец дирижер, и все вслед за ним, а я даже не кланяюсь, я стою недвижимо, с отстраненным видом, и разочарованно удаляюсь, увы, это неправда, а когда мне было лет десять-одиннадцать, я должна была вставать в семь утра, чтобы в восемь быть в школе, но я ставила будильник на шесть, чтобы успеть представить, что я лечу солдата-героя, надо принять два порошка аспирина, два порошка — это лучше, чем две таблетки, как-то более по-мужски, я тогда смогу заснуть, хорошо? Хорошо, моя родная, нуда, ты моя родная малышка, а вообще, не надо аспирина, я уже и так спать хочу, ох, как классно, что темно, ничего толком не видно, я обожаю полумрак, я тогда себя ощущаю самой собой, мне так хорошо в постели, я шевелю ногами туда-сюда по кровати, чтобы насладиться одиночеством, без хазбенда, безо всякой скверны, я, видимо, так и засну в вечернем платье, что ж, тем хуже, главное — заснуть, когда спим, мы не так несчастны, бедный Диди давеча весь сиял, когда дарил мне этот браслет с бриллиантами, но я тоже была на высоте, я ему не сказала, что терпеть не могу бриллианты, но он славный, только вот трогает меня все время, это раздражает, я сначала дергаюсь, а потом делаюсь неподвижной, как в гробу, сверху кладбищенская земля, никак не вздохнуть, я задыхаюсь, я же верую в бессмертие души, черт возьми, не зря же столько народу в семье были священниками, возможно, здесь, у меня в комнате, сейчас находятся десять маленьких коал, они спят кружком каждый в своей люльке, скрестили лапки на груди, и у каждого такой симпатичный толстый нос, я их уложила спать, а перед сном накормила эвкалиптовыми листьями, ох, не могу больше с открытыми глазами, это все веронал, который я вчера приняла на ночь, он еще действует, я выпила его слишком много, надо, по крайней мере, снять мои любимые белые атласные туфельки, нет так нет, слишком я устала, слишком хочу спать, останусь в них, они мне не мешают, ладно, хватит болтать, спокойной ночи, дорогая, приятных снов.
III
Она сидела на краю кровати в вечернем платье, ее била дрожь. Это сумасшедший, она заперта в одной комнате с сумасшедшим, и ключ тоже у этого сумасшедшего. Позвать на помощь? Нет смысла, дома-то никого нет. Он уже ничего не говорил. Стоял к ней спиной и изучал в зеркале свое долгополое пальто и надвинутую на уши шапку.
Она содрогнулась, заметив, что теперь он наблюдает за ней в зеркале, улыбаясь и поглаживая жуткую белую бороду. Ужасающим было это задумчивое поглаживание. Ужасающей была беззубая улыбка. Нет, главное, не бояться. Он же сам сказал, что бояться ей нечего, он только хочет поговорить с ней, а потом сразу уйдет. Но мало ли что, это же сумасшедший, от него можно чего угодно ожидать. Внезапно он обернулся, и она почувствовала, что он сейчас заговорит. Да, надо делать вид, что внимательно слушаешь.
— В «Ритце», в тот судьбоносный вечер, на приеме у бразильского посла, я увидел вас и сразу полюбил, — сказал он и снова улыбнулся, сверкнув двумя клыками в черном провале рта. — Как мог попасть бедный старик на такой шикарный прием? Увы, только как лакей, лакей в «Ритце», подающий напитки министрам и послам, всякой швали, похожей на меня в былые времена, когда я был молод, богат и всемогущ, когда меня еще не постигли упадок и нищета. В этот вечер в «Ритце», судьбоносный вечер, она явилась мне, благородная среди плебеев, и казалось, что мы одни в этой толпе карьеристов, охотников за успехом, жадных до чинов и наград, похожих на меня в былые времена, и мы одни изгнанники, только я и она, такая же, как я, мрачная и презирающая эту толпу, ни с кем не вступающая в разговор, лишь самой себе подруга, один взмах ресниц — и я узнал ее. Это была она, неожиданная и долгожданная, избранная в этот судьбоносный вечер, избранная с первым взмахом ее длинных изогнутых ресниц. Она, божественная Бухара, чудесный Самарканд, изысканная вышивка на шелке. Она — это вы.
Он остановился, поглядел на нее и еще раз улыбнулся: беззубая улыбка убогой старости. Она справилась с дрожью, опустила глаза, чтобы не видеть этой ужасной обожающей улыбки. Терпеть, молчать, изображать доброжелательность.
— Другим нужны недели и месяцы, чтобы полюбить, и полюбить едва-едва, так что им еще необходимы встречи, общие интересы, взаимное узнавание. Для меня все уложилось в один взмах ресниц. Считайте меня безумцем, но постарайтесь мне поверить. Взмах ресниц, и она посмотрела сквозь меня, и для меня в этом слились и слава, и весна, и солнце, и теплое море, и кромка прибоя, и моя вернувшаяся юность, и рождение мира, и я понял, что все, кто был доселе — и Адриенна, и Од, и Изольда, и другие спутницы моей молодости и моего величия, все они — лишь прислужницы перед ней, лишь предвестницы ее появления. Да, никого до нее и никого после, я могу поклясться в этом на Священном Писании, что я целую, когда его проносят мимо меня в синагоге, переплетенное в золото и бархат, эти священные заповеди Бога, в которого я не верю, но которого почитаю, до безумия я горжусь моим Богом, Богом Авраама, Богом Исаака, Богом Иакова, и я дрожу как осиновый лист, когда слышу Его имя и Его слово.
А теперь послушайте, какое случилось чудо. Когда ей надоело стоять в толпе презренных болтунов, снующих в поисках полезных связей, она отправилась в добровольное изгнание в маленький соседний зал, совершенно пустой. Она — это вы. Такая же, как я, добровольная изгнанница, она не подозревала, что я наблюдаю за ней из-за штор. Так вот, слушайте, она подошла к зеркалу, поскольку, как и я, больна зеркалами, это болезнь одиноких и несчастных, и потом, думая, что никто ее не видит, она подошла вплотную и поцеловала свои губы в зеркале. Это был наш первый поцелуй, любовь моя. Моя безумная сестра, моя возлюбленная, моя возлюбленная с этого первого поцелуя, подаренного ею себе самой. О, ее стройность, о, ее длинные изогнутые ресницы в зеркале — моя душа зацепилась за эти длинные изогнутые ресницы. Взмах ресниц, поцелуй в зеркале — и я понял, что это она и что это навсегда. Считайте меня безумцем, но постарайтесь мне поверить. И вот она вернулась в большой зал, а я так и не подошел к ней, не заговорил с ней, я не хотел вести себя с ней так же, как с остальными.
А вот еще проявление ее величия, послушайте. Несколько недель спустя, на закате, следуя за ней вдоль озера, я увидел, как она остановилась и заговорила со старым мерином, и она говорила с ним с такой почтительностью, моя дорогая безумица, как со старым дядюшкой, и старый ломовой конь мудро и значительно кивал в ответ головой. А потом начался дождь, и она, поискав в повозке, нашла кожух и накрыла им мерина таким жестом… я бы сказал, жестом юной матери. И потом, послушайте, она поцеловала коня в шею, и она сказала ему, должна была ему сказать, я уж ее знаю, мою гениальную, мою безумицу, она должна была ему сказать и сказала ему, что ужасно сожалеет, но ей пора домой, ее ждут, и она вынуждена его покинуть. Но не волнуйся, сказала она ему, должна была сказать, твой хозяин скоро вернется и отведет тебя в сухое и теплое стойло. До свидания, мой дорогой, должна была она сказать, так и сказала, я ее знаю. И она ушла, с жалостью в сердце, с жалостью к этому покорному старику, который тащился без возражений туда, куда укажет его хозяин. До свидания, мой дорогой, сказала она ему, уж я ее знаю.
Я был одержим ею, день за днем, с того самого судьбоносного вечера. О, ее прелесть во всем, ее стройность и дивность ее лица, о, ее туманные глаза, пронизанные золотыми искрами, о, ее отрешенный взгляд, о, задумчивая складка губ, о, чуть выпяченная от жалости и раздумий нижняя губа, о, она, любимая моя. О, эта рассеянная до слабоумия улыбка, когда, спрятавшись за шторами ее спальни, я наблюдал за ней и видел ее маленькие безумства — то она была гималайской альпинисткой в шотландском берете с петушиным пером, то королевой зверей из картонной коробки, — как же я наслаждался ее глупостями, о, моя гениальная и моя сестра, одному мне предназначенная и для меня задуманная, благословенна будь твоя мать, о, как смущает меня твоя красота, когда ты смотришь на меня, я ощущаю нежнейшее безумие и ужасающую радость, я пьянею, когда ты смотришь на меня, о, ночь, о, моя любовь во мне, которую я без конца запираю в себе, и без конца достаю из себя и любуюсь ею, и снова складываю и убираю назад в свое сердце, и храню ее там, о, героиня моих снов, любимая моих снов, нежная сообщница моих снов, о, она, чье имя я пишу пальцем в воздухе или, будучи в одиночестве, на листке бумаги, и я кручу ее имя так и сяк, сохраняя все буквы и переставляя их, я делаю из него множество таитянских имен, имен ее очарования, Риаднеа, Раднеиа, Аднеира, Недираа, Ниадера, Иредана, Денаира — вот имена моей любви.
О, она, чье имя я твержу во время моих одиноких прогулок, когда накручиваю круги вокруг дома, где она спит, и я храню ее сон, а она даже об этом не знает, а я поверяю ее имя деревьям, своим единственным конфидентам, ибо я одержим длинными загнутыми ресницами, ибо я люблю, люблю ту, что я люблю, и она полюбит меня, потому что никто не умеет любить так, как я, и почему же ей меня не полюбить, ведь любила же она жаб и лягушонка всей своей любовью, и она полюбит меня, полюбит, полюбит, несравненная полюбит меня, и я с нетерпением буду каждый вечер ожидать ее, и я стану красивым, чтобы ей понравиться, и я сбрею бороду, и буду бриться каждый день, чтобы ей понравиться, и буду подолгу лежать в ванной, чтобы время шло побыстрей, и все время буду думать о ней, и когда придет пора, о, чудо, о, песнь в машине, что повезет меня ко мне, к ней, которая будет меня ждать, к ее длинным ресницам и глазам, как звезды, о, ее взгляд навстречу мне, когда она будет ждать меня на пороге, стройная, в белых одеждах, готовая к встрече, прекрасная специально для меня, готовая к встрече и сохраняющая свою красоту, боясь испортить ее, если я задержусь, подбегающая к зеркалу, чтобы проверить, все ли еще она прекрасна, на месте ли еще вся ее красота, и, вернувшись на порог, ожидающая меня с любовью, такая трогательная в тени роз, о, нежная ночь, о, возвращенная юность, о, чудо нашей встречи, о, ее взгляд, о, наша любовь, и она склонится к моей руке, превратившись на мгновение в простую крестьянку, о, чудо ее поцелуя на моей руке, и она поднимет голову, и наши любящие взгляды встретятся, и мы не сдержим улыбки, потому что так сильно будем любить друг друга, ты и я, и слава богу.
Он улыбнулся ей, она вздрогнула и опустила глаза. Ужасной была эта беззубая улыбка. Ужасны были слова любви, исходящие из черного рта. Он шагнул вперед, и она почувствовала надвигающуюся опасность. Не перечить ему, говорить все, что он захочет, лишь бы он ушел, боже мой, лишь бы он ушел.
— Я стою перед тобой, — сказал он, — старик, ожидающий от тебя чуда. Я стою, слабый и бедный, седобородый, сохранивший всего два зуба, но никто не будет тебя любить и понимать так, как я тебя люблю и понимаю, никто не воздаст тебе таких почестей своей любовью. Всего два зуба, и я предлагаю их тебе вместе со своей любовью, хочешь моей любви?
— Да, — сказала она, облизав пересохшие губы, и выдавила улыбку.
— Слава богу, воистину слава, ибо вот та, что искупает грехи всех женщин, вот лучшая из дочерей Евы.
Неуклюже и смешно он опустился перед ней на одно колено, затем встал и пошел навстречу их первому поцелую, пошел со своей черной улыбкой немощной старости, протягивая руки к той, что искупала грехи всех женщин, лучшей из дочерей Евы, которая резко отпрянула, да, отпрянула со сдавленным криком, криком ужаса и ненависти, натолкнулась на столик у изголовья, схватила пустой стакан и швырнула его в лицо старику. Он поднес руку к веку, стер кровь, взглянул на кровь на своей руке и внезапно разразился смехом и топнул ногой.
— Повернись, дуреха, — сказал он.
Она повиновалась, застыла в страхе и ожидании пули в затылок, а он в это время раскрыл шторы, выглянул в окно и свистнул в два пальца. Затем он скинул старое пальто и меховую шапку, снял фальшивую бороду, содрал с зубов черные полоски пластыря и поднял хлыст, валяющийся за шторами.
— Обернись, — приказал он.
В высоком наезднике с черными непослушными кудрями, с правильным чистым лицом, прекрасным, как темный брильянт, она узнала того, кого с благоговейным шепотом показывал ей издали муж во время приема у бразильского посла.
— Да-да, Солаль, и самого дурного толка, — улыбнулся он, обнажая великолепные зубы. — Вот, видишь, сапоги, — показал он и от радости хлестнул себя по правому сапогу. — А внизу меня ждет лошадь! Там даже две лошади! Вторая была для тебя, дуреха, и мы бы так мчались рядом, юные и полные зубов, у меня их тридцать два, причем безупречных, можешь сама убедиться и пересчитать их, или же я увез бы тебя на своей лошади, торжественно увез к счастью, которого тебе так не хватает! Но теперь мне уже не хочется, и нос у тебя великоват, и потом он же блестит и светится, как фонарь, в общем все к лучшему, я ухожу. Но до этого, самка, послушай. Самка, я буду обращаться с тобой как с самкой, и я пошло тебя соблазню, так, как ты заслуживаешь и как тебе самой хочется. Когда мы встретимся в следующий раз, а это будет скоро, я соблазню тебя теми методами, которые они все обожают, пошлячки, грязными методами, и ты влюбишься по уши, как дура, и так я отомщу за всех старых и уродливых и за всех наивных простаков, которые не умеют вас соблазнять, и ты уедешь со мной, в экстазе, с безумными глазами. А сейчас оставайся со своим Дэмом, пока мне не заблагорассудится свистнуть тебе как собачонке.
— Я все расскажу мужу, — сказала она, чувствуя себя смешной и жалкой.
— Неплохая мысль, — улыбнулся он. — Дуэль на пистолетах, с шести шагов, чтобы он не промахнулся. Чтобы ему ничего не угрожало, я выстрелю в воздух. Но я тебя знаю, ты ему ничего не скажешь.
— Я все скажу ему, и он вас убьет!
— Счастлив буду умереть, — улыбнулся он и вытер кровь с века, которое она поранила. — До следующего раза, с безумными глазами! — опять улыбнулся он и вылез в окно.
— Хам, — закричала она, и снова ей стало стыдно.
Он спрыгнул на влажную землю и тут же вскочил на белого чистокровного скакуна, которого конюх держал под уздцы; тот уже приплясывал от нетерпения. Пришпоренный конь повел ушами, встал на дыбы и пустился в галоп, а всадник захохотал, уверенный, что она сейчас смотрит в окно. Хохоча, он отпустил поводья, поднялся в стременах, развел руки в стороны, подобный стройной статуе юности, смеясь, обтер кровь с века, которое она поранила, кровь, струящуюся на обнаженный торс, благословленный самой жизнью окровавленный всадник, смеясь, подбадривающий свою лошадь и кричащий ей слова любви.
Она отошла от окна, раздавила каблуком осколки стакана, потом вырвала несколько страниц из книги Бергсона, потом бросила о стену свой маленький будильник, потом потянула двумя руками декольте платья, и правая грудь выскочила в образовавшуюся прореху. Так, поехать к Адриану, все ему рассказать, и завтра — дуэль. Ох, увидеть завтра подлеца, побледневшего под дулом пистолета ее мужа, увидеть, как он падает, смертельно раненный. Придя в себя, она подошла к трюмо и принялась тщательно изучать свой нос в зеркале.
IV
Вооруженный тяжелой тростью с набалдашником из слоновой кости, гордый своими светлыми гетрами и желтыми перчатками, довольный вкуснейшим ужином, который ему подали в «Жемчужине озера», он шел широким шагом, со значительностью, упиваясь сжиганием токсинов во время долгой прогулки, столь полезной для пищеварения.
Подойдя к Дворцу Лиги Наций, он опять восхитился роскошным зданием. Подняв голову и глубоко вдыхая через нос, он возлюбил его мощь и его пропорции. Официальное лицо, право слово, он был официальным лицом, и работал во дворце, огромном дворце, новеньком, архисовременном, да, дружище, со всеми удобствами! И никаких тебе налогов, прошептал он, направляясь к входной двери.
Облагороженный своей социальной значимостью, он ответил на приветствие швейцара покровительственным кивком и двинулся по длинному коридору, вдыхая любимый запах мастики и кокетливо приветствуя всех встреченных вышестоящих чиновников. Войдя в лифт, залюбовался собой в зеркале. Адриан Дэм, международный служащий, представился он своему отражению и улыбнулся. Да, вчерашняя идея насчет основания литературного общества просто гениальна. Это будет отличный повод обогатить список его полезных связей. В почетном комитете все шишки из Секретариата, решил он, выходя на четвертом этаже. Да, наладить контакты с шишками по вопросам, не связанным с прямыми обязанностями, по таким светским, художественным вопросам — вот наилучший подход, чтобы наладить личные отношения. Например, можно предложить пост почетного председателя большому начальнику, и потом встречи с ним принесут свои плоды. А добившись определенной близости, можно ловко повернуть дело в сторону назначения в ранг «А» — и вице-президентский пост этой заднице Солалю, усмехнулся он, заходя в свой кабинет.
Он вошел и сразу бросил взгляд на ящик с прибывшими документами. Боже милосердный, четыре новых досье. С теми двенадцатью, что поступили вчера, будет шестнадцать! И все для обработки, ни одного для информации! Неплохой сюрприз для того, кто только что явился после болезни. Да, конечно, справку выдал врач весьма условно, из чистой любезности, но Веве-то этого не знал, Веве-то считал, что он действительно был болен! Какая бесчеловечность! Какой гад этот Веве! (Его начальник, голландский мелкий дворянчик минхер Винсент ван Вриес, директор мандатной секции подписывал бумаги своими инициалами. Поэтому за глаза подчиненные называли его Веве.)
— Свинья! — крикнул он воображаемому начальнику.
Сняв перчатки из кожи пекари и коричневое приталенное пальто, он сел за стол и стал изучать новые папки, одну за другой. Хотя сама работа над досье раздражала его, первый контакт был приятен. Он любил прослеживать путь папки, ее путешествия и перемещения, на которые указывали сопроводительные пометки, краткие послания от коллеги коллеге; расшифровывать скрытую за вежливыми формулировками иронию, насмешку, враждебность; или даже — это уже было изысканное лакомство — угадывать и смаковать настоящую подлянку, которую он про себя называл «нож в спину». Короче говоря, появление новых досье, которые он тотчас же с жадностью стал перелистывать, было для него как глоток свежего воздуха, было волнующим событием, развлечением, возможностью развеяться — что-то вроде визита экскурсантов на пустынный остров, где томится одинокий заскучавший Робинзон.
Закончив чтение, он не мог отказать себе в удовольствии поставить на полях сопроводительных пометок жирный, мстительный, анонимный восклицательный знак напротив грамматической ошибки, допущенной каким-то чиновником ранга «А». Он закрыл досье и глубоко вздохнул. Все, конец удовольствию.
— За дело! — объявил он, переодевая уличный пиджак на рабочий, старенький, лоснящийся на локтях.
Чтобы немного развлечься, он сгрыз передними зубами кусочек сахара, затем схватил очки за переносицу, резко стащил, чтобы не повредить боковых дужек, протер стекла кусочком мягчайшей замши, который у него хранился в инкрустированной перламутром табакерке, вновь водрузил на нос очки, схватил первое попавшееся досье и открыл его. Вот невезуха, это было досье по Сирии (район Джебель — Друз), одно из самых противных. Нет, возникает какой-то психологический барьер. Надо подождать некоторое время. Он закрыл папку, встал и отправился потрепаться с Каиакисом. Они сдержанно перемыли кости новому кандидату в ранг «А» — китайцу Пею.
Вернувшись на место через несколько минут, он вновь открыл эту Сирию (район Джебель-Друз), потер руки, сделал глубокий вдох. Вперед, за работу! Он ознаменовал торжественное принятие решения декламацией четверостишия из Ламартина:
О труд, святой закон природы!
Ты, пахарь, таинство свершай:
Чтоб стала почва плодородной,
Ты ниву потом орошай.
Подобно борцу, готовящемуся к схватке, он закатал рукава, склонился над Сирией (район Джебель-Друз), закрыл досье. Нет, правда: ни одна клеточка в его организме не состыковывалась с этим досье. Надо заняться им потом, когда он будет в соответствующем расположении духа! Он закрыл досье и засунул его в крайний ящик с правой стороны, который называл «чистилищем» или же «лепрозорием», это было собрание совершенно тошнотворных досье, откложенных на те дни, когда он будет на подъеме.
— Только в порядке общей очереди! Желаю удачи! Но никаких предпочтений!
Второе досье, взятое, как и первое, наугад, оказалось номером N/600/300/42/4, а именно Перепиской с Ассоциацией еврейских женщин Палестины, — эту папку он уже пролистал вчера. Только и знают, что жаловаться на законную власть! Вот, право же, нахалки! Сравнить ассоциацию жидовок и правительство Ее Величества королевы Английской! Нужно их проучить, пусть подождут месячишко-другой. Или вообще им не отвечать! Это ничем не грозит: частное дело, не более того. Вперед, на кладбище! Он отправил тоненькое досье в крайний левый ящик, предназначенный для дел, о которых легко и безнаказанно можно забыть.
Со стоном потянувшись, он улыбнулся и взглянул на руку — новые часы-браслет, купленные в прошлом месяце, не переставали радовать его сердце. Он оглядел их со всех сторон, протер стекло, порадовался его чудесной герметичности. Девять сотен швейцарских франков — но оно того стоит. Даже красивей, чем у Хаксли, этого сноба, что и здоровается-то через раз. Он мысленно обратился к своему брюссельскому приятелю Вермейлену, бедняге-филологу, который в настоящий момент вдалбливал малявкам азы грамматики за жалкие копейки, что-то в районе пяти сотен швейцарских франков.
«Ну вот, правда, Вермейлен, только взгляни на эти часики-браслет, настоящий "Патек-Филипп", лучшая швейцарская марка, так-то, старик, хронометр высшего класса, дорогой мой, со всеми документами, с гарантией и даже с будильником, представляешь, если хочешь, я поставлю тебе послушать, и стопроцентная водонепроницаемость, можно с ними купаться, можно даже их намыливать, если вдруг взбредет в голову, и они не позолоченные, а из цельного золота, восемнадцать каратов, можешь проверить, две с половиной тыщи швейцарских франков, не шутка, старик».
Он хихикнул от удовольствия и с симпатией подумал о славном Вермейлене и его тяжелых стальных часах. Вот уж кто невезунчик, бедняга Вермейлен, но все же очень славный малый, он так к нему привязан. Пожалуй, завтра надо отправить ему большую коробку лучших шоколадок, самую большую, какую только сумеет найти. Вермейлен с удовольствием их отведает вместе со своей бедной туберкулезницей — женой в их маленькой темной кухне. Так приятно делать людям добро. Он потер руки при мысли, как порадуется Вермейлен, и открыл следующее досье.
— Тьфу, опять нота протеста Камеруну!
Прямо какая-то неистребимая нота! Ему уже осточертело расписываться в получении этой служебной записки — что-то связанное с трипанозомиазом в Камеруне! В гробу он видал этих камерунских козлят и их сонную болезнь! А нота была тем не менее срочной, на правительственном уровне. Надо обязательно сегодня обработать. Это досье валялось неделями. Все Веве виноват, который возвращал его на исправление раз за разом. И ему постоянно приходилось все заново переделывать. Последний раз из-за «что касается». Когда главный сказал ван Вриесу, что ему не нравятся все эти «что касается», Веве устроил на них охоту. Рабская психология! А что на сей раз? Он прочитал записку начальника на стикере: «Г-н Дэм, будьте добры поправить последний пункт вашего проекта. В нем четыре раза употребляется предлог "в". На кого мы будем похожи в глазах французского правительства? В.В.». Он перечитал последний пункт: «Имею честь, господин министр, в заключение уверить Вас в моей благодарности и прошу не отказать в просьбе принять заверения в совершенном к Вам почтении».
— Да, бросается в глаза, — признал он. Мерзкие камерунские козлята! Хоть бы они все перемерли от своей сонной болезни и о них не надо было больше говорить!
Тоскующий мечтатель, он поник головой на стол, закатил глаза и принялся открывать и закрывать вражеское досье, каждый раз меланхолично произнося при этом страшное ругательство. Наконец он выпрямился, прочитал фразу, которую надо исправить, застонал. Ладно, согласен, сейчас же исправлю.
— Сейчас же, — зевнул он.
Он встал, вышел, направился под спасительную сень туалета — такой маленький законный отпуск. Чтобы оправдать свое присутствие там, он попробовал использовать унитаз по назначению, в итоге изобразил процесс, задумчиво глядя на струящуюся по фаянсу воду. Застегнувшись, он взглянул в большое зеркало. Упер руку в бок и невольно залюбовался собой. Этот костюм в светло-коричневую клеточку все-таки очень стильный, и пиджак отлично обрисовывает талию.
— Адриан Дэм, шикарный мужчина, — в очередной раз поведал он зеркалу, бережно расчесывая свои волосы, сбрызнугые сегодня утром (как, впрочем, и всегда по утрам) терпким дорогим лосьоном.
Потом решительно, воинственно зашагал назад. Проходя мимо кабинета ван Вриеса, он не преминул тихо и не без изящества информировать своего вышестоящего по служебной лестнице коллегу, что этот гад — сын женщины неподобающего поведения. Довольный собой, он издал сдавленный смешок, как двоечник с последней парты, даже и не смешок, а некий намек на смешок, символ смешка, как бы просто фыркнул, не шевеля губами. Затем опять вошел в один из лифтов без дверей, безостановочно снующих между этажами (сотрудники называли их «четки»), — это был неистощимый источник забавы для скучающих служащих. Поднявшись на пятый этаж, он вышел и поехал вниз на другом лифте. На первом этаже он с озабоченным видом зашел в лифт, идущий вверх.
Вернувшись в свою клетку, он решил наверстать упущенное время. Чтобы привести себя в рабочее состояние, принялся старательно выполнять упражнения дыхательной гимнастики (поскольку он заботился о себе любимом, то был всегда на страже своего дорогого здоровья, обожал общеукрепляющие, которые принимал постоянно, делая перерыв лишь на несколько недель, причем каждый следующий препарат был настолько эффективен, что предыдущий тут же бывал предан забвению. В данный период он накачивал себя английским тонизирующим средством, находя его чудотворным. «Этот метатон великолепен, — рассказывал он жене, — я чувствую себя переродившимся с тех пор, как его принимаю». Недели через две он забросит метатон ради чудодейственного комплекса витаминов. Формулировка изменится мало: «Этот витаплекс великолепен, я чувствую себя переродившимся с тех пор, как его принимаю»).
— Великолепно, — сказал он себе на двадцать первом вдохе. — Мои поздравления, дорогой. А теперь — за работу, дружок.
Но прежде надо одним глазком взглянуть на «Трибуну», ну чтобы просто быть в курсе событий. Как он выдрессировал старика швейцарца, каждый день приносит ему «Трибуну» и «Пари-суар» в четыре часа минута в минуту! Да уж, он такой, спуску не дает! Открыв женевскую вечернюю газету, он пробежал глазами заголовки. Выборы в Бельгии, очередная победа монархической партии. Замечательно. Дегрель — яркая личность. Да, какие-то клеточки в его организме отзывались на идеи Дегреля, который собирался вскоре освободить Бельгию от жидомасонской мафии. Растленные души эти евреи. Взять хотя бы Фрейда с его теориями, высосанными из пальца, далеко же они могут завести! Ну ладно, за работу!
Он сел за письменный стол, наполнил бензином зажигалку, которая вовсе в этом не нуждалась (ведь он заправлял ее только вчера), но он так любил своего маленького друга, так хотел окружить его вниманием и заботой… Покончив с этим занятием, он снова взглянул в карманное зеркальце, чтобы не чувствовать себя одиноким. Полюбовался своим круглым детским лицом, честными голубыми глазами за стеклами массивных очков в роговой оправе, подправил тоненькие усики кисточками и круглую холеную бородку, бородку интеллигента — но творческого интеллигента. Великолепно. Язык не обложен. Нет, порядок, розовый, можно позавидовать. Великолепно.
— Неплохо, сир Дэм. И впрямь красивый мужчина, законной половине не на что жаловаться.
Он спрятал зеркальце в футляр из крокодиловой кожи, зевнул. Сегодня вторник, унылый день, сплошная безнадега. Еще три с половиной дня тянуть лямку. Чтобы утешиться, он снова взглянул на часы — браслет. Уверенный, что в четырех стенах за ним никто не следит, он быстро поцеловал его. Солнышко мое, сказал он браслету. Потом подумал об Ариадне. Да уж, он — муж красивой женщины, он имеет право трогать ее везде, и за грудь, и ниже спины, как хочет и когда хочет. Красивая женщина, предназначенная только ему. Честное слово, брак имеет свои преимущества. Да, вечером он не подкачает. Ну, хватит, пора за работу, ведь труд — святой закон природы. С чего начать? О боже, он совсем забыл, британский меморандум, на нем пометка «сверхсрочно». Ну и мерзавец Веве! Все ему срочно! Он полистал толстую папку. Двести страниц, вот свиньи! У них что, времени навалом, в этом Министерстве колоний? А сейчас сколько времени-то? Уже двадцать минут пятого. Больше полутора часов до шести. За полтора часа ему не прочитать двести страниц текста через один интервал. Он любит, когда у него времени с запасом, как минимум часа четыре, чтобы действительно погрузиться в работу, знать, что сможет завершить начатое, короче говоря, серьезно потрудиться. И кстати сказать, эту тягомотину нужно читать одним махом, чтобы иметь цельное представление. И к тому же, «сверхсрочно» ведь не означает «в тот же день»? Двести страниц, Боже милостивый! Гнусный Альбион! Ладно, прочтем тягомотину утром, всю сразу.
— Обещаю и клянусь, завтра утром, не откладывая! Как только пробьет девять часов, ты увидишь, старик. О-ля-ля, если вышеозначенный Дэм берется за дело, все горит огнем и стекла дрожат!
Он закрыл британский меморандум. Но унылая толщина папки так мозолила глаза, что в конце концов он, прищелкнув языком, отправил ее в лепрозорий. В самом конце дня ему подошла бы какая-нибудь легкая работа, что-нибудь освежающее. А ну, поглядим. Опять этот Камерун? Ну, тут делать нечего, а у него в запасе больше часа. Нужно заткнуть этим Камеруном дырку между большими досье. Да, но Камерун тоже срочный. Ладно, сделаем прямо сейчас.
— Да, чичас, — сказал он с бургундским акцентом, чтобы развлечь себя перед тем, как придется приспосабливать свой внутренний мир к внешнему воздействию.
Но ведь, закрыв британский меморандум, он мог вовсе о нем забыть! Это дело первостепенное. Не шуточки вам. Он открыл лепрозорий, достал оттуда меморандум, смело положил его в корзину для срочных досье, мысленно поздравил себя с правильным решением. Вот, по крайней мере, доказательство, что он полон энтузиазма первым делом завтра с утра приняться за меморандум. Спустя некоторое время он все же решил как-то смягчить неприятное ощущение и прикрыл меморандум женевской «Трибуной».
Вновь обретя безмятежное состояние духа, он набил трубочку, зажег ее, затянулся. Эта голландская смесь просто великолепна, такая душистая, надо отправить упаковку Вермейлену. Посасывая мундштук трубки, он быстренько произвел в блокноте расчеты, переведя сумму своего жалованья в бельгийские, а затем и французские франки — так сумма казалась еще значительней. Да, с ума сойти можно, сколько он зарабатывает! В десять раз больше, чем сир Моцарт!
(Довольная ухмылка при этих словах — чем же ее объяснить? Дело в том, что накануне выхода из отпуска по болезни он прочел биографию Моцарта и его живо заинтересовала глава о скудных заработках композитора, умершего в нищете и брошенного в общую могилу для черни. Используя материалы экономического отдела, он провел исследование о покупательной способности разных денежных единиц в период между 1756 и 1791 годами и выяснил, что он, Адриан Дэм, зарабатывает в десять раз больше, чем автор «Женитьбы Фигаро» и «Дон-Жуана».)
— Прямо скажем, неудачник, сир Вольфганг Амадей, — опять усмехнулся он. — Вам уж никак было не купить часики за девятьсот швейцарских франков.
Он вновь пустился в расчеты. Чиновник ранга «А» в кабинете над ним зарабатывал в шестнадцать раз больше Моцарта, первый секретарь посольства — тоже, начальник отдела в двадцать раз больше Моцарта, а посол — аж в сорок раз! Что касается самого сэра Джона, ни хрена себе, — в пятьдесят раз, если учитывать представительские расходы! В общем, Генеральный секретарь Лиги Наций зарабатывает больше, чем Бетховен, Гайдн и Шуберт, вместе взятые! Ничего себе заведение, эта Лига Наций! Какой размах!
Донельзя довольный, он принялся насвистывать чудесную мелодию, сочиненную неудачником, из той симфонии, которую давеча с благоговением выслушала и проводила бурными аплодисментами целая толпа удачников, чиновников рангов «А» и «Б», начальников отделов, министров и послов. Все они любили музыку, но и в жизни умели устраиваться.
— Короче, дружище Моцарт, облапошили тебя, — заключил он. — Ну ладно. Пора заняться и социальными отношениями.
Ах да, нужно звякнуть милейшей Пенелопе, супруге Канакиса, это долг вежливости. Всегда полагается поблагодарить хозяев на следующий день после приема. Решил — сделал. Положив трубку, он глубоко вздохнул. О-ля-ля, вечно эта Ариадна заставляет его выкручиваться, ему пришлость плести что-то про мигрень, потому что она, видишь ли, не выносит Канакисов — а они, кстати, такие милые. Так, он же еще давно собирался позвонить мадам Рассет, это вам не хухры-мухры, дочь вице-президента Международного комитета Красного Креста! Вчера у Канакисов он с ней так мило пообщался. Он ей понравился, это видно было невооруженным глазом. А то ведь от них уже четыре месяца ни слуху ни духу, и при этом они много принимали, и у них были такие интересные люди, даже, по словам Канакиса, одна княгиня. Это все потому, что они не пригласили их в ответ. Вот отсюда и размолвка, и, по сути, они правы. Если Дэмы не дают им возможности пообщаться с интересными людьми, с какой стати предоставлять такую возможность Дэмам? Во всем виновата Ариадна, которая и этих тоже не переносит. Надо срочно наладить отношения с Рассетами, они ценные люди в светском кругу.
Он набрал номер, откашлялся, подпустил в тон изысканных модуляций.
— Мадам Рассет? — Затем голосом нежным, бархатным, сахарным, доверительным, таинственным, значительным, поставленным, проникновенным, несущим в себе все оттенки светского шарма, представился: —Адриан Дэм. — (Его охватила необъяснимая гордость собственным именем.) — Здравствуйте, моя миленькая мадам, как ваши дела? Нормально добрались домой с приема? — (С намеком на флирт.) — Как спалось? Я вам случайно не снился? — (Он на мгновенье высунул язык «иголочкой», такая уж у него была привычка, когда он изображал светского повесу.)
И все в таком духе. Он положил трубку, встал, застегнул пиджак, потер руки. Есть! Рассеты придут на ужин во вторник двадцать второго мая! Отлично, отлично. Да уж, социальные отношения налаживаются как нельзя лучше! Можно сказать, стремительное восхождение! У Рассетов такие связи! Адриан Дэм, светский лев, — вскричал он, и от избытка чувств вскочил, завертелся в танце, похлопал сам себя, поклонился в знак благодарности и сел на место. В восторге от себя, он повторил изящные, вежливые фразы, которые использовал в разговоре с малышкой Рассет, и вновь розовой молнией мелькнул острый кончик языка, быстро облизав верхнюю губу.
Отлично, мои поздравления. Надо подумать, кого пригласить, чтобы соответствовали паре Рассет. Ну, конечно, Канакисов, это долг чести. Веве тоже придется позвать, с этим гадом надо поласковей. Что до остальных, он выберет дома, посмотрев пригласительные билеты. А вот, кстати, неплохая идея: приглашения можно скреплять скрепками разного цвета, в зависимости от социальной значимости адресата. К примеру, красные на приглашениях самым шикарным гостям. Это облегчит составление списка — красные с красными, синие с синими. А если кто-то получит повышение по службе, синяя скрепка заменяется на красную, вот и все. И когда приглашений с красными скрепками будет подавляющее большинство, от тех, что с синими, можно будет легко избавиться. Синие — в корзину!
— Ладно, хватит время терять. За работу! Но прежде — маленькая прогулка, минутки две, не больше, нужно же ноги размять, мозги проветрить, прежде чем приступать к делу.
В саду, присоединившись к группе из четырех коллег, вышедших на прогулку с теми же целями, он принял участие в беседе, которая вертелась вокруг трех основных тем.
Открывали повестку дня милые сердцу маршруты путешествий в ближайшие каникулы, которые были изложены и выслушаны с равным вниманием пятью сотрудниками, объединенными единым порывом кастовой близости и служебного равноправия. Затем, с умилительным единодушием счастливчиков, одинаково ценящих комфорт, они радостно и взволнованно поделились друг с другом планами по поводу будущей машины.
И наконец, перейдя к последней теме, они жарко принялись обсуждать несправедливые повышения по службе недостойных сотрудников, которые вот-вот произойдут. Гарро, ранг «Б» отдела экономики, рассказал о конкурсе на получения ранга «А», который был только что объявлен. Выдвигаемые на конкурсе требования относительно национальности и лингвистических познаний были таковы, что становилось ясно как день: конкурс специально сфабрикован для продвижения Кастро, чилийца, ранга «Б» из их отдела. Все были возмущены. Такие хитрости шиты белыми нитками! А все потому, что Кастро — любимчик своей делегации! Отвратительный фаворитизм! — вскричал Адриан. На что Гарро заявил, что, если Кастро и вправду назначат, он незамедлительно потребует перевода в другой отдел! Быть под началом какого-то Кастро — да ни за что! Да-да, великолепно, именно перевод! Пусть сами там без него справляются, как хотят.
— Господа, я вынужден вас покинуть, — сказал Адриан. — Долг прежде всего. Меня ждет серьезная работа.
Вернувшись за письменный стол, он вздохнул, разглядывая собственные ногти. Кастро такой бездарь! Он усмехнулся, вспомнив проект письма, который этот невежда начал фразой «Вы не можете не знать» и закончил «исправить эти недостатки»! И из такого ничтожества хотят сделать чиновника ранга «А», у которого кабинет с кожаным креслом, застекленный книжный шкаф и на полу персидский ковер! Право же, чего только не увидишь в этой конторе!
Отправляя время от времени в рот шоколадные батончики из коробки, которую он достал из лепрозория, Адриан лениво обдумывал необходимость приобретения монокля. Вот у Хаксли безумно шикарный вид с моноклем. Конечно, это не так удобно, как очки, и что же, ко всему можно привыкнуть. Только вот как коллеги переживут его появление с моноклем? Они ведь будут над ним смеяться, особенно первое время. Хаксли — другое дело, он сразу уже так пришел на работу в Секретариат, и к тому же он родственник лорда Гэлоуэя. А у Геллера тоже весьма шикарный вид с моноклем. Везет им обоим! Канакис говорил, что у Геллера баронский титул, он был пожалован какому-то его предку австрийским императором. Барон Геллер. Барон Дэм, вот было бы неплохо, а?
«Надо найти какой-нибудь повод, почему я перешел на монокль. Скажем, окулист определил, что я вижу плохо только правым глазом?
Да, это мысль; но вообще решение, конечно, преждевременное. Надо подождать, когда меня переведут в ранг «А», тогда мне будет сам черт не брат. А потом, монокль может не понравиться этой заднице Солалю. И как он пролез в заместители Генерального секретаря? Жиденок родом из Греции, принявший французское гражданство, вот мерзость-то! Очевидно, жидо-масонский заговор. В любом случае, если выяснится, что Кастро повысят путем подлых махинаций, я не стану молчать! Устрою итальянскую забастовку, вот что! Сокращу на пятьдесят процентов производительность труда!»
Прожевав последний шоколадный батончик, он даже слегка заурчал от удовольствия. Послезавтра церемония открытия десятой сессии постоянной Мандатной комиссии! Он обожал эти заседания. Не надо сидеть в четырех стенах кабинета, можно участвовать в дебатах, наблюдать всю подковерную возню, и Веве не пристает со своими проектами писем, не присылает постылых досье, все заняты только Комиссией, это интересно и забавно, как в театре, все ходят взад-вперед, можно быстро слетать за каким-то документом, вернуться на место справа от Веве, шепнуть что-то на ухо шишке из Комиссии, в нужном месте понимающе улыбнуться, оценить чей-то удар ниже пояса, вдобавок можно совершенно на равных болтать с делегатами во время перерыва, прогуливаясь руки в карманах, и потом пересказывать Веве откровения того или иного делегата, — в общем, фигуры высшего политического пилотажа. Вот, например, с Гарсией — наверняка прямое попадание. Гениальная была идея найти последний сборник стихов аргентинского делегата и выучить одно наизусть.
«Господин посол, возьму на себя смелость сказать вам, как меня восхитил "Корабль конкистадора"!», — и пересказать ему наизусть его чушь собачью, опустив глаза, как бы от волнения, это будет выглядеть так искренне, а дальше толстый слой шоколада и что им будет гордиться Французская Академия и тэдэ и тэпэ. Ему понравятся мои речи, поговорим о литературе, подружимся, поужинаем вместе, а там встрече на третьей можно ему пожаловаться, что до сих пор в злосчастном ранге «Б»! Он поговорит с сэром Джоном, и дело сделано!
Он сардонически захохотал, упал на стол головой и застонал, затем выпрямился — и открыл досье про Камерун. Мутными глазами просмотрел страницу за страницей, мурлыча колыбельную и мелодично зевая, закрыл папку, достал зажигалку, зажег. Вроде бы пламя какое-то коротенькое? Он долго изучал огонек, не без огорчения убедился, что язычок пламени совершенно нормального размера, достал кремень, решил, что тот стерся, и заменил его на новый, радостно напевая. Приятно, когда в зажигалке совершенно новый кремень. Тебе грех жаловаться, я тебя содержу в лучшем виде, сказал он зажигалке. Потом нахмурился. А вот не факт, что его задумка с Гарсией удастся, совсем не факт.
В общем, единственный эффективный метод добиться протекции — пригласить в гости кого-то из шишек. Да, шишки знают, как работает механизм продвижения по служебной лестнице, всякие бюджетные дела, соотношения в должностях между разными отделами и всякое такое. А самая влиятельная шишка — Солаль, в этой конторе он царь и бог. Эта свинья в мгновение ока может вас назначить в ранг «А». О-ля — ля, страшно подумать, что судьба зависит от какого-то жиденка!
— Как же так сделать, чтобы добиться его расположения?
Он обхватил голову руками, опустил лицо на стол и некоторое время сидел так, ощущая при этом противный запах чертовой кожи. Внезапно он выпрямился. Ха-ха, вскричал он, поскольку у него мелькнула одна идейка. А что, если пойти помаячить в окрестностях кабинета заместителя Генерального секретаря? Если болтаться там достаточно долго, в конце концов жид на него наткнется, они поздороваются и — кто знает — поболтают о том о сем.
— Согласен, абсолютно согласен, принято единогласно, надо попытаться, — сказал он, энергично застегивая пиджак.
Сказано — сделано. Он вновь причесался, пригладил бородку, взглянул в карманное зеркальце, поправил галстук, расстегнул пиджак, вновь застегнул его и вышел, взволнованный, полный смутных надежд.
— Struggle for life, — прошептал он в лифте. — Жизнь — борьба.
Выйдя на первом этаже, он ощутил угрызения совести. А достойно ли так слоняться в надежде встретить заместителя Генерального секретаря? Но потом они с совестью сошлись на том, что его долг — бороться за свое место в жизни. Полно типов, которые были произведены в ранг «А» и совершенно этого не заслуживают. Тогда как он — он-то заслуживал. Значит, пытаясь привлечь внимание зама генсека, он сражается за справедливость. К тому же, попав в ранг «А», он принесет значительно больше пользы делу Лиги Наций, ибо сможет выполнять действительно важные поручения, то есть задачи, более соответствующие его способностям. И потом, если он будет получать большее жалованье, он сможет делать людям добро, сможет поддержать беднягу Вермейлена. Да и вообще, речь идет о престиже родной Бельгии.
Уже в ладах с совестью, он прошел шагов сто по коридору, проверяя время от времени складку на брюках. Внезапно он остановился. Если заметят, что он здесь слоняется с пустыми руками, что о нем подумают? Он кубарем помчался в кабинет и вернулся, запыхавшийся, с толстой папкой под мышкой: теперь он выглядел серьезным и деловитым. Да, но не покажется ли он нерадивым, если будет так неспешно расхаживать?
Он быстрым шагом начал ходить по коридору из конца в конец. Теперь, если появится зам генсека, он решит, что молодой чиновник торопится от коллеги, и досье под мышкой тому доказательство. Да, но вдруг зам генсека застанет его как раз в тот щекотливый момент, когда в конце коридора он делает поворот, чтобы идти обратно? По теории вероятности риск минимален. Кроме того, если его застукают во время поворота, он легко придумает объяснение. Скажет, что передумал — шел к коллеге Икс за консультацией, но решил, что на этот вопрос ему лучше ответит Игрек. И он продолжил лихорадочно сновать по коридору. Пока дышал, надеялся…
— Ох, здравствуй, Риасечка, какой сюрприз, как чудесно, что ты позвонила. Прости, дорогая, подожди секундочку. — (Он якобы обратился к вошедшему в кабинет коллеге, специально держа трубку поближе к губам, чтобы жена все слышала, и высокомерно обронил: «Сожалею, дорогой, но сегодня я не могу вас принять, совсем нет времени. Если завтра будет свободная минутка, поставлю вас в известность».) — Прости, дорогая, это был Хаксли, пришел со мной проконсультироваться, ты знаешь, такой самоуверенный тип, но со мной подобные штуки не проходят. — (Хаксли, помощник Солаля, был самым шикарным и самым заносчивым англичанином во всем Секретариате. Адриан выбрал жертвой именно его, поскольку без сомнения полагал, увы, что на прием к Хаксли его никогда не пригласят. Поэтому не было никакого риска, что Ариадна заметит, как при иных обстоятельствах он куда более вежлив с этим снобом.) — Ну вот, дорогая, каким попутным ветром принесло твой дивный голосок? — (Остренький кончик языка показался на мгновенье и исчез — эту манеру он, кстати, подсмотрел у Хаксли.) — Хочешь ко мне приехать? О, это замечательно, я так рад! Смотри, сейчас без десяти пять. Бери машину и приезжай немедленно, ладно? Я тебе покажу Брансуик, помнишь, я говорил, усовершенствованная точилка для карандашей, я ее заказал перед отъездом на Лазурный Берег, и курьер ее только что принес. Я ею еще не пользовался, но, по-моему, она великолепна.
Ответа не последовало — Ариадна уже повесила трубку. Он протер очки. Чудачка она какая-то, его Риасечка, но до чего же прелестна, а? Да, поцеловать руку, когда она войдет, — самое оно: и нежно, и шикарно. Затем предложить ей сесть — несколько церемонным жестом а-ля Париж, набережная Орсэ. Плохо, конечно, что ему придется показать на простой стул, а не на кожаное кресло. О-ля-ля, кто ж мог знать! Что ж, «исправить эти недостатки»! Спокойствие, только спокойствие.
— А что? Понимаешь, старик, что ж я тут мог сделать, я из кожи вон лез, чтобы встретить эту задницу Солаля, будь он неладен. Но что я мог поделать, если вдруг, откуда ни возьмись, появился боров Хаксли и так странно на меня посмотрел… Наверное, гадал в этот момент, что же я здесь с этой толстой папкой делаю. Вот мне и пришлось уйти, оставить поле боя. Не беда, завтра я опять попробую. Все, отстань, и, кстати, надо же проверить, как ведет себя моя милашка Брансуик. Иди сюда, дорогая.
Не без трепета он вставил первый карандаш в отверстие, осторожно повернул ручку, оценил мягкость хода и вынул подопытного. Превосходно, грифель очень острый. Маленькая труженица Брансуик, вместе нас ждут великие дела.
— Я тебя обожаю, — сказал он. — Следующий, господа, — объявил он, выбрав еще один карандаш.
Спустя несколько минут зазвонил телефон. Он вынул из точилки седьмой карандаш и снял трубку. Звонил швейцар с центрального входа и спрашивал, может ли подняться мадам Адриан Дэм. Он ответил, что сейчас на заседании и позвонит, как только освободится.
Повесив трубку, он на мгновение высунул кончик языка. Неплохо придумано — сказать, что он на заседании. Пусть немного подождет.
— На за-се-дании, — произнес он тоном, не терпящим возражений, вставил в точилку новый карандаш, повернул три раза, вынул, оценил результат, нашел его превосходным, уколол щеку, чтобы еще раз удостовериться, насколько остер грифель. Просто чудо! Завтра продолжим. Ну, а теперь — подготовительные работы. Он удобно поставил стул, на который она сядет. Увы, убогий и неудобный, этот стул, утлый и дистрофичный, этот стул, он принижает хозяина до уровня мелкого чиновника! А Кастро скоро сможет заполучить кожаное кресло для посетителей! Все, сейчас наведем красоту и прежде всего уберем всякие случайные предметы.
Он прислонил карманное зеркальце к Ежегодному политическому справочнику, почистил отвороты пиджака, расчесал бородку, пригладил брови, поправил галстук, проверил ногти, объявил их безупречно чистыми, осмотрел круглые щеки и обнаружил угорь.
— Сейчас тебя выдавим, негодник.
Он извлек негодника и, с удовлетворением некоторое время им полюбовавшись, раздавил о бювар. Проведя тряпкой по ботинкам, он вынес пепельницу в корзинку для мусора, сдул пыль с поверхности стола, открыл три досье, чтобы создать видимость работы, отодвинул кресло. Да, чуть подальше от письменного стола, чтобы можно было сидеть нога на ногу. Потом он засунул носовой платок в левый рукав, как это делал Хаксли. Такая небрежная элегантность, попахивающая Оксфордом, даже чуть-чуть напоминает педика, но шикарного педика. Ну вот, все готово, можно ее звать, заседание окончено. Ах, нет-нет, не надо звонить швейцару, он сам за ней спустится, это как-то более галантно, более в стиле «английский дипломат». И заодно он покажет ей дворец. Ведь она не была здесь ни разу. Она будет ошеломлена.
— Принято единогласно, надо ее ошеломить, — сказал он, встал, застегнул пиджак и вдохнул побольше воздуха, чтобы ощутить себя настоящим мужчиной.