Глава XII
Свадьба
Живко пришёл осенью – когда лес стоял мокрый и красный, а сквозь желто-рыжие листья то там, то здесь проглядывали уже голые ветви. В городце стучали песты, круша в ступах облупленные осенние жёлуди. Пересвистами, от дальних дозоров, пришла весть – кто-то зовёт старшего сына вождя Ижеслава. Мечеслав наставлял отроков в бое на копьях – Ломашко исхитрился задеть сына вождя в плечо, удостоился похвалы и закраснелся, как солнышко на заре, а вот Беляю пришлось краснеть со стыда да со злости – угодил тыльем копья в самый пах стоявшему за спиной Тиве. Со злости кинул копьё наземь – и тут уж, кроме заушины да «ласкового» слова, получил от Мечеслава перевязью за небреженье боевым оружием.
Поручив отроков двоюродному брату, Мечеслав без лишних расспросов отправился к дозору, от которого прилетела весть.
Болото прошёл спокойно. Только какая-то птаха раскричалась в тростниках.
Дозорные развели в овраге костёр-ухоронку – так, чтоб дым вился через ветви старой ели над оврагом, не торчал в небо столбом. Присели около него, грелись от пронизавшей лес слякоти.
Ждал Мечеслава Живко.
Стукнуло в груди, повернулось холодным боком – уж больно несчастным и хмурым был вид у мальца.
– Живко? Ты как тут? С Бажерой чего?!
Живко шумно вздохнул, вытер нос, по обычной своей привычке, рукавом, а потом вдруг, будто надломившись в поясе, отвесил сыну вождя земной поклон.
– Мечеслав, сын Ижеславич! Зовём завтра тебя всем селом, на честной пир, на веселье – на свадьбу молодого князя Дарёна Худыкина да молодой княгини Бажеры Зычковой…
Князем да княгиней по старой памяти звали до сих пор сыны Вятко жениха с невестой, хотя своих князей у них не было уже двести лет.
Оттараторив положенные обычаем слова, Живко опять достал в поклоне концами пальцев мокрую, пожухлую осеннюю траву. Выпрямился – такой же красный, как оставшиеся в городце отроки, отчаянно взглянул на Мечеслава и, снова уставившись в землю, выговорил:
– Вот… так… сказать велели…
Мечеслав прислушался к себе.
Не было гнева. Не было злости. И даже тоски почти не было.
Пусто было в душе, как на облетевшей ветке. Как в покинутом улетевшей к Русскому морю птахой гнезде.
– Мечеславе… – несчастным голосом выговорил Живко. – Ты на неё не злись, на Бажерку. Она… дура она. Девка. Вот.
А вот парень тоскует.
Мечеслав положил ему руку на плечо.
– Чушь не городи. Какая она тебе дура – сестра старшая, – строго сказал он, но Живко, как ни странно, успокоился от суровых слов сына вождя, на мгновение сунулся ему лбом в предплечье.
– Так чего сказать?
– Приду я.
Живко третий раз поклонился и пошёл в лес. Пару раз оглянулся на ходу – Мечеслав стоял и глядел брату своей недолгой любви вслед.
Всё.
Кончилось.
С завтрашнего дня та, что полнила собою сердце и мысли, станет чужою. Навсегда. До веку. Он, наверное, возьмёт себе жену. Да, надо будет на Купалу поехать не в село – жаркое тело под руками, жаркий шёпот в шалаше из травы и веток, сухой ласковый дождь мягких волос, осыпавший лицо, – а к соседям в Хотегощ или к Лихобору – лучше к нему, лучше туда, где толком никто Мечеслава не знает, – и присмотреть там равнородную невесту. А может, у Деда и у вождя уже есть кто-то на примете – девушка, союз с родом которой усилит род вождя Ижеслава. Так даже лучше. Он постарается стать не худшим мужем, чем стал матери отец. Но в сердце обломком стрелы в ране будет саднить – Бажера, Бажера, Бажера… желанная.
Может, новая любовь вытеснит из сердца старую – может быть.
Мечеслав положил себе добыть живого лебедя на жертву Ладе, чтобы так и стало.
А идти… идти надо. Это сама Бажера зовёт. Да и… это ведь теперь его село – так сказал отец. Значит, нельзя отворачиваться от их праздника, нельзя оскорблять своих людей отказом.
Даже если в душе пусто и сыро, как в осеннем лесу.
Ну и надо поглядеть, с кривой улыбкой подумал он, как там у селян играют свадьбы. В городцах свадьбы чаще всего происходили просто донельзя – привёдший к себе девушку молодой воин – а то и не очень молодой, бывало, и до двадцати иные тянули, а бывали и вдовцы, а бывали и вторые, и третьи жёны – выходил с нею на середину городца, накрывал полою плаща и, дождавшись, когда соберётся побольше сородичей, а главное – выйдут из домов старые воины во главе с Дедом, трижды провозглашал: «Жена! Жена! Жена!» На сём был и конец торжеству. Разве что в новый дом невесту полагалось перенести через порог – ну и ещё с дюжину мелких примет соблюсти.
Но первую свадьбу вождя или его ближнего родича чаще отмечали всё же застольем, песнями, плясками, сыпали на молодых хмель и зерно.
А как оно у селян бывает?
За лето Мечеслав побывал в селе не раз и не два. Не к одной Бажере он ходил – к ней, конечно, но было бы… бесчестно, приходя, ничего не дать остальным людям села. Суда от него, правда, больше не требовали – судил да рядил в селе Худыка Колотилич, старейшина. Вот тоже, кстати, чудной сельский обычай – на слух Мечеслав принял имя старейшины за прозвище и ожидал увидеть не то и впрямь тощего, как Жердяй, доходягу, не то, если прозвали в насмешку, толстяка. А вышло ни то и ни другое – справный пожилой мужик, крепкий, широкий в плечах и в поясе, но не самый толстый в селе. Так и довелось сыну вождя познакомиться с ещё одним чудным обычаем землепашцев. Уж очень боялись они сглаза, порчи, нечисти – и, чтоб отвести от многочисленных своих чад недобрую силу, часто заранее называли такими именами, что и в прозвищах промелькнёт не всегда. В селе жили Злоба, Возгря, Страшко, Беспута, а ещё братья с сестрою – Нежелан, Нелюб и Некраса. Родители любили братьев с сестрёнкой и гордились ими – на взгляд привыкшего к строгости воинов со своими отпрысками сына вождя, чересчур уж заметно любили и гордились, да в каждой избушке свои погремушки – так что давали имена явно не со злости. По этому же странноватому обычаю будущего старейшину мать с отцом назвали Худыкою – худой, мол, ледащий. Авось, мол, на мальца с таким назвищем нечистая не позарится.
Нельзя сказать, чтоб в городце не боялись нежити да нечисти. Сам Мечеслав, сын Ижеслава, кстати, боялся болотниц да топляков. Ну и тех же русалок, может, и не боялся так, до зимнего мороза вдоль хребта, а все же сторонился. Обереги носил, приметы соблюдал. От тех же русалок – в начале лета, в самый их разгул, в лес без заветной полыни у ворота не совался. Но вот чтобы обзывать детей обидными кличками, только бы недоброй силе не приглянулись…
Оказался Худыка – которого Мечеслав было заранее невзлюбил за одно то, что он был отцом того самого Дарёна, которому достанется Бажера, и владельцем той самой коровы, в которую его, Мечеслава, оценила любимая, – мужиком толковым. И даже подал одну хорошую мысль, за которую Мечеслав ухватился обеими руками – поучить сельских парней драться. И кулаками, и оружием. Впрочем, оружия почти и не было, да и слегка опасался Мечеслав оружия в руках не обделённых силушкой, но насквозь неумелых парней. Не столько за себя боялся, сколько за них самих. Но – дело пошло. И парни, а иной раз и женатые мужики учились старательно – наносить удары, отбивать удары, биться одному против двоих-троих, биться вдвоем – спина к спине – против тех, кого больше, а то и большой толпою смыкать круг, ощетинившийся обожженным в костре дрекольём – это нехитрое оружие из каждого забора торчало. К осени даже стало что-то получаться. Не то чтоб Мечеслав теперь поставил на своего селянина против наемника из Казари – но и совсем уж беззащитной добычей, которой в случае чего надеяться только на быстрые ноги да на густой лес за околицей, парни и мужики больше не были.
Учить селян, иные из которых были его выше на голову, оказалось занятным делом. Иной раз бесило, конечно, когда сам растивший мальца-другого густоусый дядька вел себя бестолковее отрока первого года, но в целом Мечеславу нравилось. И нравилось бы ещё больше, если б не приходилось вставать против старшего сына Худыки, того самого Дарёна. Глаза парня смотрели на «господина лесного» недобро – и Мечеславу приходилось прикладывать все усилия, чтобы не превратить учебный поединок в драку. В драку, которую он выиграет. Но хорошего в этом не будет ничего – ни для него, ни для Дарёна, ни для Бажеры, которой с Дарёном ещё жить, – а другой жизни для неё у Мечеслава не было, это уже внятно растолковали и отец, и сама она, и кузнец Зычко.
Вождю он рассказал, куда идёт, ещё с вечера. Ижеслав, сын Воеслава, первенца выслушал спокойно и просто молча кивнул, подводя черту услышанному. Руду на сей раз с собою Мечеслав не брал, оставил в городце. Взял меч – теперь был меч и у него, русский «харалужный», даже чуть получше тех «харалужных» мечей, что привозили из-за Варяжского моря купцы. Теми можно было рубиться да резаться, изделья же ковалей Руси позволяли и с коня сечь – черен был длиннее, крыж слегка выгнут концами к клинку, да и внутренний край яблока тоже подгибался наружу. Мечи из Руси привозили купцы-кривичи, Мечеслав успел познакомиться с одним – Радосветом. Обликом кривичи напоминали мещёру и голядь – такие же небольшие глаза над широкими скулами, чуть вздёрнутые носы, длинные головы, только что говорили на ясной славянской речи. У Радосвета была своя причина для вражды с хазарами – батя его тоже ездил к ним торговать, доехал до Итиль-города, там и расплатились с ним серебряными монетами. И все бы ничего, но с теми же монетами он отправился торговать на закат, к варягам. Там, на Кодолянском острове, и принял лютую смерть. Монеты, которыми платили хазары, оказались порчеными. Если б отец отнес их сразу на проверку меняле, беды б с ним не стряслось, да он, ничего не подозревая, попытался купить на них у купца из Гама дорогую чашу.
Монеты оказались порчеными. Не обрезанными с краю – выбитыми на фальшивом серебре.
Закон торговых городов Варяжского моря не знал снисхождения к тем, кто портил монету. Отпереться заезжему кривичу оказалось нечем. Поручителей ему не нашлось.
Отца Радосвета заживо сварили в масле.
Сын стал вызнавать – и узнал, что такие деньги приходят из Хазарии часто. Ненасытному Итиль-городу было мало пошлин, что он безжалостно драл с проходивших его дорогами купцов. Мало было даней покорённых земель. Мало было того, что за бесценок скупая полоны и награбленное добро у степных разбойников, он сбывал их в богатые страны втридорога. Мало было бесчестного обычая требовать две монеты с занимавшего одну.
Лопавшийся от золота хазарский город ещё и выгадывал по ногате, по векше – чеканя лживые щеляги и метя их, для своих, неприметными постороннему глазу значками.
И за эту-то малую прибыль, за золотую пылинку, налипшую на жирные пальцы проклятого города, отец кривича заплатил страшной гибелью.
С тех пор как Радосвет узнал про это, он не упускал никакой возможности насолить каганату, и как только сошёлся с лесными воинами – верней друга у них не стало. Всё, что видели умные, цепкие глаза кривича в Казари и на дворах мытарей, становилось известно лесным и болотным городцам. Где сколько наёмников стоит, чем вооружены, каковы нравом, какого племени. О чем говорят за столом и о чем шепчутся слуги. Рискуя разделить участь отца, а то и обрести повод ей позавидовать, кривич одаривал лесных людей мечами и кольчугами, выкованными на Руси. В приказчиках и прочей челяди у него были выкупленные хазарские полоняне, ненавидевшие бывших господ не меньше хозяина, так что доноса Радосвет не опасался.
Слушая кривича, Мечеслав только диву давался.
Купец не был селянином. Он был сообразительнее, бойчее – да пожалуй что умнее и смелее большинства знакомых Мечеславу жителей сёл. Он ходил под страшной смертью – и взгляд его небольших глаз был веселым и ясным. Он был щедр, неизменно делясь с лесными трапезой и со смехом расставаясь с дорогими клинками и рубахами из железных колец, – до Радосвета такие попадали в городцы не иначе, как с мёртвых хазар.
Но если бы не лютая гибель отца – отца, торговавшего с Итилём! – сыну и в голову бы не пришло враждовать с хазарами. Он не видел их неправды – он видел только обиду, нанесённую его роду. И даже обида не мешала ему торговать с теми, кого он считал врагами, садиться с ними за стол, пить и есть…
Странные люди – купцы…
Впрочем, мечом боевое оружие сын вождя и закончил. На случай встречи со зверем прихватил рогатину с длинным и широким рожном и перекладиною у его основанья. Ну а нож на поясе и вовсе был в той же мере дорожной справой, как и оружием.
Этого, счёл Мечеслав, будет достаточно для недолгого пути.
Подарок молодым он повстречал ещё на середине дороги. Кабан-двухлеток – не тот ли, что повстречался Мечеславу весною подсвинком? Летнюю серую шерсть уже начала сменять избура-чёрная, зимняя. На свою голову, в этот раз молодой вепрь – если был тем самым – не стал удирать от вятича. Прогнанный секачом от гурта – об этом Мечеславу лучше слов рассказали не заросшие толком борозды на щетинистом боку, пропаханные длинными иклами удачливого соперника, – двухлеток искал, на ком сорвать злость. По глупости выбрав себе для этого человека с копьём, молодой кабан сам лишил себя возможности поумнеть с возрастом. Издали почуяв запах лесного хряка, Мечеслав уже перекинул рогатину с плеча на руку – и когда визжащая туша, круша кусты, ринулась на него, осталось только навести на неё острый рожон, целя правее шеи, да подпереть уткнутое в землю, под выступающий изгиб корня, тыльё ногой для надёжности. Остальное вепрь сделал сам.
Был бы матёрый секач – неведомо ещё, как повернулось бы дело. Честно сказать, будь это секач – Мечеслав, может, и не постыдился бы кинуть рогатину и белкой взлететь на ближнее дерево. Молод он был ещё – в одиночку, с единственной рогатиной, без верного Руды, без сулицы в левой руке, выходить на кабаньего князя.
Кабан, весивший вровень с охотником, если ещё не в полтора веса, ударил так, что недлинное толстое ратовище рогатины начало выгибаться дугою. От яростного визга закладывало уши. Горящие глазки смотрели, казалось, прямо в лицо. Плеснуло на палую листву и листья подлеска вишнёво-чёрным. Если б не упёршаяся в грудь молодому вепрю перекладина – успел бы кабан дорваться до своего губителя, и пришлось бы тому несладко. Бывало – сорвавшийся с рожна, насмерть раскроенный широким пером рогатины хряк успевал взять плату жизнью за жизнь, особенно если охотник был один. Поэтому Мечеслав наваливался на ратовище, направляя рожон туда, где билась под щетинистой шкурой жизнь зверя. Долго ждать не пришлось – визг оборвался булькающим хрипом, подломились ноги, и туша повалилась в вишнёвую парящую лужу.
Дождавшись, пока копыта перестанут лягать мох и палые листья, Мечеслав коротко помолился лесному Богу и Богу кабанов, объясняя, что взял жизнь их подопечного в честной схватке.
Над головою уже заливалась сорока. А зря. Потрошить зверя на месте Мечеслав не стал – как сделал бы, будь дорога подальше или добыча потяжелее. Поднял тушу на плечи, утвердился на ногах и зашагал к Бажерину селу. Надрываться не надрывался – а когда под аханье женщин и восторженные вопли ребятни тушу у околицы перехватили с его плеч встречные сельские парни, вздохнул с облегчением, потянулся, хрустя, враз почувствовав себя легким, будто пух, и на вершок выше ростом.
– Не буйны ветры, не буйны ветры повеяли,
Да повеяли.
Незваны гости, незваны гости наехали,
Да наехали! —
выводили голоса собравшихся во дворе кузни девок, когда Дарён с друзьями подъезжал к плетню. Хотя идти было – дюжины две, много три, шагов, но обычай велел приезжать за невестою верхом. Вот Дарён и приехал – верхом на крепком невысоком коньке лесной породы. Сын старейшины направо и налево раздаривал заступавшим ему дорогу односельчанкам, игравшим подружек невесты, незатейливые подарки – костяные гребешки, деревянные веретёнца, медовые сласти. Мечеслав сидел в доме Зычка, рядом с хозяином и сияющей Лунихою – языкатая вдова вытребовала место посажёной матери невесты, хоть старухи и сомневались, что это дело можно доверить вдовой. Луниха же срезала их, заявив – мол, все вы тут жениху родня, замужние-то, а я, вдовая, вроде уже и нет – так самое то мне в посажёных матерях сидеть, а то выйдет, что Дарён к родне сватается! Против такого старухи не нашлись, что ответить, и махнули рукою – тебе семерых посади, всех насмерть заврёшь.
Бажера сидела на овчине, разложенной по лавке мехом вверх, отделённая от Мечеслава отцом и набившейся не в нареченные, так в посажёные матери вдовицею. Он не знал, что бы делал, встреться сейчас глазами с любимой – но Боги и Предки были к нему милостивы, по обычаю, голову невесты завесили богато расшитым красным платом, так что было видно только губы.
Губы улыбнулись ему, когда он вошёл в дом, ответил поклоном на поклон хозяина и прошёл к указанному месту на скамье.
Я ведь могу, подумал он. Несмотря на всё, чему я их научил – тут нет мне соперников. Я отобьюсь от них даже одной рукой, держа на другой Бажеру. Взять её и уйти, пока не стал между нами, выше стен лесных городцов, непроходимее засек и трясин, свершившийся обряд. Схватить на руки, сбить с ног входящего в дом жениха, перекинуть Бажеру через его конька, вскочить самому – и ищите ветра в поле. Я ведь люблю её. И она любит меня…
Я знаю, кто ты – сказал Мечеслав, сын вождя Ижеслава, беззвучному шепоту, заползшему в его мысли. Я знаю, кто ты, дрянь. Я проходил посвящение. Нашёптывай хазарам, мерзость, сытая бесчестьем и горем. Я не сделаю, как ты хочешь. Я не разобью чужую жизнь. Я не растопчу их доверие и честь моего рода. И даже не потому, что после этого нам с нею не будет жилья на земле вятичей.
Разве что…
Разве что в Казари – подсказал шёпот. Тудун с радостью примет нового…
…нового хазарина, отрезал Мечеслав. Потому что я не буду после этого никем иным. И место моей голове будет – на одной из тычин лесного городца. Пшёл прочь, мерзость!
Я.
Знаю.
Кто.
Ты.
Ты не обманешь меня. Ты не притворишься моими мыслями, моими желаниями. Я знаю тебя, тварь. Тут не будет тебе поживы.
Вон!
Шёпот умолк – а Мечеслав понял, что последние слова он сказал почти вслух. Сидевший на той же овчине, что и Бажера, Живко тревожно уставился на него – видно, страшным сейчас было лицо Мечеслава, сына вождя Ижеслава. Мечеслав заставил себя успокаивающе улыбнуться мальчишке.
Не на вас мой гнев.
Не на вас, и не… на него. Потому что его – нет. Там нет ничего, на что стоит гневаться.
Разве что на себя – столь близко вставшего к шепчущему, чтобы расслышать.
Мечеслав вдохнул и резко, толчком, выдохнул, прикрывая глаза.
Боги мои, и ты, Стрибог Трёхликий, и вы, Предки рода моего. Я с вами. И вы будьте со мною. Не давайте уйти с пути. Не давайте душе заблудиться в нашёптанных помыслах и желаниях.
Я прошёл посвящение. Я прошёл не один бой. Я пройду и это…
И он сидел и смотрел, сидел и слушал, как зашёл в нарядной рубахе Дарён, сын Худыки, как обнёс подарками всех, сидевших в доме, и выкупал за медовые коврижки место на овчине рядом с невестой у волчонком глядевшего на жениха сестры Живко. Как сняли с невесты плат – и держали, развернув, между молодыми, чтобы до поры не глядели друг на дружку. Как расчёсывали ей – а потом и Дарёну, но Дарёна Мечеслав не видел за платом, а и видел бы – не смотрел – волосы, а подружки пели в это время весёлые песни. Такие весёлые, что ушам было впору покраснеть, свернуться и опасть на пол, как листьям в лесу за забором, но вместо этого листопадом летел хмель, наполняя своим духом избу кузнеца Зычки, хмелем осыпали новобрачных – в точности, как виделось ему самому весною, – только он думал, что будет вместе с Бажерой…
Так, под дождём из духмяных перьев, под звонкие песни, встали они и пошли к дверям.
– Отпущало, отпущало сердце матушкино,
Отпущало, отпущало чаду милую свою,
Чаду милую свою, да на чужую сторону…
Луниха вдруг заплакала, заревела даже, будто и впрямь провожала свою дочь, выношенную-выкормленную, и не за три двора, а не ближе чем к колтам. Заревела и сунулась в плечо Зычко. Кузнец с растерянным лицом обнял вдову, похлопал по спине – и та уж вовсе повисла на его могучей шее.
Под песни молодые, в том же дожде хмеля, сквозь шорох которого пробивался стук зёрен – будто дождь был с мелким градом, двинулись к выходу. За ними поднялись отец невесты и заливающаяся горючими слезами посажёная мать. Под взглядами собравшихся встал и Мечеслав.
Теперь песни звучали уже и на улице.
Так прошли вслед за конём Дарёна почти через всю деревню, от кузницы к светлому и высокому месту, где стоял дом старейшины.
У ворот – тут уж была не калитка, а именно ворота – двора Худыки Колотилича чадили два небольших, из щепы да стружек, да особых трав сложенных костерка – отпугивать, отводить недобрых духов и всякий сглаз. У селян свадебных обрядов и примет было втрое против лесных, если не всемеро – одни берегли от недоброго глаза и нечистой силы, другие должны были обеспечить молодым изобильное потомство. Оттого и пели забористые песни – и нежити страх, и к приплоду такие песни, где обстоятельно и с выдумкой поётся, как, что и чем делается промеж мужчинами и женщинами самое то.
– А у матки широка,
У дочки шире ея!
Пастух лапти плёл,
Он и то в неё забрёл!
Жеребёночек-стригун
Он и то в неё прыгну́л! —
раздавалось над селом. Луниха, с ещё не просохшими от слёз щеками, звонко хихикала, прикрываясь рукавом и лукаво поглядывая из-за него на посветлевшего лицом, невольно ухмыляющегося кузнеца.
В доме у Худыки зашумел свадебный пир. Во главе стола восседали немного угрюмый Дарён и потупившаяся, с ямочками на красных щеках, Бажера. Сидели они и тут на овчине мехом кверху, а перед ними лежали, одни на двоих, плошка с ложкой. И та и другая пустовали – есть молодым на свадьбе не дозволял очередной обычай. Остальным же на столе стояли каши и студни в глиняных мисах, рыбный пирог, щи и курица, мясо добытого Мечеславом вепря, уже приготовленное женщинами из дома старейшины. Когда в углу несколько умельцев из своих же, сельских, стучали в бубны – деревянные обручи, обтянутые кожей, верещали в дудки – от рожка-жалейки до тростниковых кувичек в руках девок и баб, принимались плясать. Кругом ходил деревянный ковш – то с медвяной брагою, то с ячменным пивом. Мечеслав пил, не чувствуя, что хмелеет, ел, не ощущая вкуса еды. Он бы предпочел и не видеть сейчас, и не слышать… не слышать свадебных песен, славящих «князя со княгинею». Не слышать весёлых здравиц молодым. Не видеть опущенных ресниц и чуть улыбающихся губ любимой. Не видеть темную от земли разлапистую руку Дарёна, по-хозяйски лежащую поверх белой ручки невесты.
И самое главное – не слышать криков «Горько» и не видеть, как раскрасневшаяся Бажера и по-прежнему угрюмый Дарён «сластят» гостям «горчащую» брагу. Не вспоминать вкус её губ…
После очередного круга пахнущего жарким летним лугом ковша игрецы в углу загудели плясовую. Пляску начали молодые парни да девки, а потом пришёл черёд тех, кто постарше. Внезапно раскрасневшийся, неузнаваемый от веселья кузнец выскочил в середину между столами и пошёл вприсядку, высоко выкидывая ноги. Тут же вслед за ним вскочила Луниха – и, уперев руку в крутые бёдра, а другой – помахивая платочком, лебедью поплыла вокруг кузнеца.
– …Да повел во лесочек,
Они сели под кусточек,
Легли, полежали,
Да они часу да не лежали,
Да оба задрожали.
Да вот и мать ее, мамаша,
Да стала замечати:
«Да ох ты, дочка моя, дочка,
Да чем ты нездорова?»
– Ух, и вьётся, – смешливо шептал в самое ухо, тычась усами, Мечеславу захмелевший сосед. Кажется, его звали… как же его звали? Его звали… его звали Мшеница. Не пшеница, а Мшеница. Смешное имя. – Ух, и вьётся Лиса вокруг коваля-то, ух! Горяча баба, как жар в печке!
Он захихикал. Странный. Ну жар. Ну в печке. И чего смешного-то?
– Как бы она в той печке и кузнеца не сожгла, а? Или думаешь – не угорит, оклемается? Они ж, ковали-то, к печам да к жару привычные, – всхлипывал от смеха Мшеница. – А мужа-то спалила, Луня-то, заездила! Вот у него сил-то после жены не было – он и сва…
Звонкий треск затрещины. Мечеслав скашивает глаза на перегнувшегося через него старейшину с занесённой для нового удара рукой.
– Язык помелом! – сдержанно рычит хозяин дома на вжавшего голову в плечи Мшеницу. – Думай, о чем треплешься, ботало коровье!
Глаза Худыки горят от злости, Мшеница виновато моргает. Чудные. Все селяне чудные люди и ведут себя чудно. Он про это песню сложит. Потом. Когда ещё выпьет.
Мечеслав цапает за рубаху пробегающую мимо девку с кувшином, из которого тянет хмельным.
– Дай, – протягивает пятерню.
– Не пить бы тебе больше, господин лесной. – Худыка ладонью отодвигает уже протянутый растерявшейся девушкой кувшин и взглядом отправляет её дальше.
– Приказываешь? Кому приказываешь, ссселя-нин? – язык чего-то онемел. Непорядок. Селяне распоряжаются, язык немеет. Надо… что надо? Подраться с кем-нибудь.
– Не приказываю, – негромко, но настойчиво говорит старейшина. Неотступно смотрит в глаза. Наглец. Как смеет?! – Советую, господин лесной. Не пей.
– Ппа-чиму?! Все… – Болтливый Мшеница едва успевает нырнуть под широкий взмах Мечеславовой длани. – Все пьют! Почему мне не пить?!
– Ты – не все, – так же тихо и неотступно произносит Худыка. И в его голосе вдруг звучит гул пламени посвящения. А глаза делаются похожи на глаза Деда, вуя Кромегостя, отца.
Ты – не все.
Гул в голове утихает – не умолкает совсем, но утихает, давая возможность думать. И тут же всё становится ещё хуже, чем было. Потому что думать о чём-то хорошем… вообще о чем-то, кроме того, что его короткое счастье закончилось, решительно не выходит.
– Почему? – спрашивает Мечеслав уже другим голосом. Тише. Тоскливее. – Почему я не должен пить?
– Да потому, господин лесной, что плохо сейчас тебе, – негромко объясняет Худыка. – Нам весело, хорошо. А тебе – плохо.
– И что? Пусть мне тоже хорошо станет. И весело.
– Не станет, господин лесной. – Качает седеющей головою старейшина Худыка. – Хмель – он только силы добавляет тому, что в душе. На душе весело – и хмель веселит. А пить, когда на душе тоскливо, – только себе ж худа желать. Тоска ещё злее заест.
И помолчав, старейшина прибавил:
– Запомни, господин лесной. Пригодится. На радостях пей, а с тоски – не надо. Хуже будет.
Куда уж хуже, подумал Мечеслав, ковыряя ложкой остатки холодца в ближней глиняной мисе.
Тут же и выяснилось, что есть куда.
Парень, сидевший рядом с молодыми – дружка жениха, Бутор, – поднялся вдруг на ноги и провозгласил:
– Кладу рукавицу на полицу, а девицу забираю. Надо невесту на подклет вести, за хохол трясти!
Повернулся к молодым, те встали – Бажера уж вовсе малиновая, и даже Дарён чуток покраснел.
Зычно заулюлюкали кувычки в бабьих губах:
– Молодые спать пошли,
Да Яру помолилися:
Чтобы шибче в одеяле
Ноги шевелилися!
Да это ещё были семечки – потом, когда дружка вывел молодых из избы, грянуло вовсе уж лихое:
– Ой ты Мати, Лада-Мати!
Да пособи пупом подати!
И все мужики подхватывали:
– Эх, дубинушка, ухнем! Эх, зелёная сама пойдёт!
А все бабы и девки разом пронзительно отзывались:
– Нейдёт-нейдет!
– Яр-Козёл, крутые рожки,
Да протори в куну дорожку! —
гремело в доме старейшины. И снова взрёвывали про «дубинушку» мужские голоса, а женские насмешливо отзывались – «Нейдёт-нейдёт!»
Нет, как впрямь уши не опадают осенней листвою от этаких песен?
– На свадьбе-то в первый раз, господин лесной? – осведомился между тем Кудыка, наклоняясь к плечу Мечеслава.
– У нас по-иному, – кратко ответил сын вождя. Занят был – накрепко запирал свои мысли о том, куда сейчас пошли Дарён с Бажерой и что там будут делать. А давалось это нелегко – поди не думай, о чём вокруг во весь голос поют… да какое там поют – орут, горланят, мужики с рыком, бабы с привизгом.
– А простыню с кровью у вас на забор вешают? – полюбопытствовал Худыка.
Доходили эти слова до Мечеслава какой-то уж совсем кружной дорогой. Зато когда дошли…
– Да как… – Мечеслав подскочил на месте. – Они же… То есть… Бажера – ты что, Худыка, не знал?!
– Сядь, гость дорогой, сядь. Угощайся вот, – Худыка усмехнулся, придвигая к Мечеславу половину рыбного пирога. Наклонился, понизив голос. – Я ж тут, как-никак, старейшиной зовусь. И никто не посмеет моей снохе в лицо сказать, что нецелой к мужу пришла, если я этого не хочу. А я не хочу, иначе б свадьбу не затевал. И уж подавно все языки поприкусят, раз ты, господин лесной, тут сидишь.
Мечеслав подумал, потом поглядел на Худыку.
– Так это ты меня сюда позвал, Худыка?
Старейшина утвердительно качнул головой.
Мечеслав снова едва не разозлился на него. А потом как-то на диво холодно подумал – а за что? Человек делает своё дело, соблюдает мир между селянами, приваживает к селу полезного человека, кузнеца… И никто ведь Мечеславу не говорил, что его Бажера зовёт – сам себе надумал… Потому как думать мог только про неё.
Да ведь и рада была, когда он пришёл.
– А кровь как же? – уже спокойно переспросил, отламывая кусок рыбного пирога.
– Да как и обычно, когда невеста не цела, а семьи сраму не хотят, – пожал плечами Худыка. – Курячьей плеснут, да и всех дел.
Проснулся от шёпота дождя над крышей. Пришёл он в это село в весенний тёплый дождь, а сейчас лил осенний, холодный. В просторной избе Худыки было тесно от народу – тут были и те, кто жил здесь всегда, и те, кто не смог или не захотел брести до дальнего дома, попросту оставшись ночевать в доме и на подворье старейшины. Стояла изрядная духота – почему-то в домах городца так душно никогда не было, хоть и там жило немало народу…
Почётного гостя старейшина – точнее, домочадцы Худыки по его слову – уложил на главной лежанке. С неё еле добрался до выхода в сени, пробираясь между сопящих во сне на скамьях да на полу селян, баб и мужиков. Во рту было скверно, и в голове тяжко, как после пропущенного удара в кулачном бою.
Во дворе уже было серо, рассвет близился. Первый рассвет в мире, где Бажера больше не его. Мечеслав закинул голову, подставив лицо холодным каплям. Потом подошёл к стоявшему под стеною бочонку, зачерпнул оттуда горсть холодной воды, ополоснул сперва лицо, потом решительно расстегнул пояс с оружием, положив его под стену, а затем и плащ, стащил, распустив узлы на вороте, через голову сперва чугу, потом рубаху. И плащ, и чугу, и рубаху приспособил под стреху – и принялся плескаться в холодной, пахнущей тиной воде. На плетне домокала простыня с расплывшимся и побуревшим пятном куриной крови, торжественно вынесенная вчера из подклета – гости гурьбой повалили любоваться, а ведь небось ни одного не было, кто б не знал цены этому пятну.
Ненавидящий взгляд неприятен на голой коже. Не так много было в жизни Мечеслава людей, которые и впрямь смотрели на сына вождя с ненавистью. Со злостью – бывало. С яростью. Со злобой даже. А вот с такой угрюмой, спокойной, подсердечной ненавистью…
Мечеслав поднял мокрую голову от бочонка и встретился глазами с Дарёном. Сын старейшины стоял в дверях подклета. Вроде бы по ещё одному сельскому обычаю полагалось жениху брать невесту именно там – не то их здоровье и плодородие должно было передаться скоту, не то наоборот. Для свадебной ночи укладывали двенадцать снопов, укрывали медвежьей шкурою – мол, сколько на шкуре волосков, столько и молодым потомства. Одежды на Дарёне было – ещё меньше, чем на Мечеславе сейчас. Одни порты, подтянутые гашником.
Так они и стояли напротив друг друга – сын сельского старейшины и сын вождя лесной дружины. Селянин был на полголовы, а то и на голову выше и на два года старше. Оба были полуголые, и если и не мог Дарён по шрамам на поджаром теле юного воина прочесть, какие тут оставили лесные звери, какие – хазарские наёмники, какие – памятка об обучении, а какие о поединках со своими, и уж подавно не мог бы по ним ничего сказать о посвящении, но даже селянин отлично понимал – шрамы складываются в невесёлое для него предсказание. Даже если забыть, что оттаскивать его от лесного воина будут всем селом. Но воину это и не понадобится. И нагибаться за оружием он не станет даже в том случае, если Дарён ухватится за стоящую рядом с дверью подклета обожженную на конце жердь. Дарён не боялся боли. Он даже смерти сейчас не боялся. И удерживало сына старейшины от яростного броска через двор только осознание неизбежности нового, ещё пущего унижения. Сперва этот, лесной, сунет его, скрутив, мордой в грязь – не раз ведь уже показывал, что сможет. А потом ещё и батя добавит. На глазах у неё. У Бажеры. У жены.
– Ну чего ты так смотришь? – вдруг негромко и горько сказал Мечеслав. Дарён вздрогнул от неожиданности. Готов он был к усмешке – и тогда, пожалуй, кинулся б, наплевав на всё. Готов был к высокомерному равнодушию – а это вынес бы, хоть и съел бы зубы до дёсен. Но к боли в голосе лесного своего несчастья Дарён точно готов не был. От изумления даже чуть отмякло окаменевшее от ненависти лицо.
– Чего ты смотришь? – так же тихо продолжал сын вождя. – Мне на тебя так смотреть надо. Твоя она, не моя. И была твоя, а теперь… вовсе.
Голос лесного сорвался, он отчаянно, как зверь в нору, зарылся в рубаху. Дарён смотрел, как сын вождя натягивает её, надевает поверх чугу, застёгивает пояс, накидывает плащ. Потом спина под плащом исчезла в темноте сеней. Дарён остался один. Слушал шум дождя и мерное дыхание спящей невесты за спиною.
Сын вождя появился снова, в колпаке мехом внутрь, с глиняной кринкой в руках. Кивнул Дарёну, тот, помедлив, пошёл за ним, стискивая и разжимая кулаки. У сеновала Мечеслав внезапно развернулся – так, что шедший за ним Дарён едва ли не отшатнулся от сына вождя. Отхлебнул из кувшина – квас, понял по запаху Дарён, – а потом уж совсем неожиданно протянул кувшин Дарёну. Глядел он при этом сыну старейшины в лицо – хмуро и требовательно.
– Обижать её зря не смей, понял? – негромко сказал он, не моргая, не отводя глаз. – И никому не давай. Если узнаю…
Тут Мечеслав замолчал. Неотрывно глядевший ему в глаза Дарён постоял, потом медленно протянул руки, принимая кувшин.
– Понял, – хрипло ответил он, твёрдо и требовательно. – Только и ты… Ты тоже – не смей.
Боль снова мелькнула в голубых глазах сына вождя, и он опустил сперва веки, а потом наклонил голову. Только тогда Дарён принял из рук Мечеслава кринку и отпил из неё.
Словно уговор какой-то обрядом скрепили, подумал Мечеслав. Не было такого обряда и быть, наверное, не могло. Ни в селе, ни тем паче в городцах. А вот у них теперь вышел. Обряд передачи мужу жены полюбовником. Тьфу, и вслух не скажешь. Глядя, как Дарён допивает квас, Мечеслав откинулся спиною на груду сена… и нежданно ударился затылком о чью-то узкую пятку. Ойкнуло по-бабьи, и из вороха сена возникла простоволосая, будто русалочья, женская голова с сеном во встрепанных космах. Ошеломлённый Мечеслав не враз даже признал Луниху – да и та сперва уставилась на него так, словно в первый раз за месяц живого человека повстречала. Потом снова ойкнула, прикрыв рукой тяжёлые, мягкие, с большими пятнами вокруг сосков груди.
– Ой, батюшка лесной… а я… а это всё он! Батюшка лесной, он это! Ну, вставай, погубитель! – Луниха сунула кулаком куда-то в сено, и на утренний свет явилась такая же лохматая, хоть и остриженная в кружок, голова кузнеца Зычка. Лицо кузнеца было каким-то мятым, глаза растерянно заморгали, всматриваясь в Мечеслава и Дарёна.
– Вот! – торжествующе выкрикнула Луниха. – Вот, батюшко лесной, он со мной был! Теперь – вели ему жениться! Женишься теперь, понял, Зычушко, же-нишь-ся! И Мечеслав Ижеславич видал, и Дарён Худыкинич! Женишься!
Вдовица, на радостях забыв прикрываться, ухватила кузнеца за широченные плечи и встряхнула, тот охнул по-медвежьи, с подрыком, хватаясь за голову:
– Да женюсь! Женюсь… ой, Боги милостивые…
Дарён, остолбеневший было не хуже Мечеслава, отмяк, навалившись спиною на подпиравший навес над сеновалом столб, всхлипнул, а потом захохотал, даже заржал в голос, сползая по столбу спиной и обняв опустевшую кринку обеими руками. Напротив него, уперевшись предплечьем в бревенчатую стену и уткнувшись в него лбом, беззвучно трясся, грызя губу, Мечеслав, сын вождя Ижеслава.