Глава 3
Нишань-Удаган
И оттуда послали своих послов, женку-чародеицу и двух татар с ней.
Шаманка сидела в белом шатре – без неё редко решались важные дела. За нею единственной как-то молчаливо признавалось право заговаривать в присутствии Джихангира без его приказа. Впрочем, она редко пользовалась этим правом. Обычно достаточно было просто начать коситься из-под пушистой оторочки кистеухой шапки на говорившего и перебирать тонкими пальцами обереги-залаа на шубе, как тот, будь это хоть один из родичей владыки, высокородных ханов, потомства Священного Воителя, начинал мяться, путаться, краснеть и вскоре замолкал, уже бледнея от ужаса за свою жизнь. Косноязычия повелитель не терпел и мог покарать за него довольно сурово. Впрочем, он не зря звался Саин-Ханом – Милостивым, Справедливым. Если косноязычие говорившего рождалось не в его глотке, а в узких глазах Нишань-Удаган, – глотка могла и не расплатиться за него.
Однажды только за последние несколько лет пришлось ей вмешаться в происходящее в белом шатре, да еще, против обыкновения, спасая чужую глотку, и не от косноязычия, а, наоборот, от чрезмерного красноречия.
Было это перед самым западным походом. Мольбами одной из любимых жен Джихангира в белый шатер был допущен несторианский епископ. Сперва он долго, очень долго толковал о величии своего бога и его земного сына – пророка Исы, об их деяниях и славе. А после начал убеждать Джихангира, что его поход в земли, погрязшие в ересях никейцев и халкедонян, должен быть походом во славу истинной веры и его учителя – Нестория. И конечно, перед началом столь благочестивого дела Джихангир должен принять святое крещение и должен обратить всех своих жен, и чад, и домочадцев, и сподвижников, а нежелающих креститься должно изгнать, дабы не оскверняли язычники святого дела, и должно… и должен… и должно… должен… долг…
С каждым повторением глупым несторианином этого слова присутствовавшие в белом шатре всё глубже вжимали головы в плечи, всё крепче прикипали взорами к узорам ковров, не смея взглянуть на всё более и более спокойное лицо Джихангира, как никогда похожее на тонкой резьбы тангутскую или чжурчженьскую статуэтку из слоновой кости. Один одноглазый сухорукий аталык в простом черном чапане с беспокойством косился на единственную подвижную черточку молодого владыки – трепещущие, выгнувшиеся спинами разъяренных кошек тонкие ноздри. Вот сейчас задергается нежное, как лепесток лотоса, веко, прикрывшее грозовые тучи потемневших от гнева глаз – и ударит страшная молния ярости Джихангира.
И тут вдруг послышался спокойный голос Нишань-Удаган:
– Э, седая борода, я чего-то не поняла – зачем ты своего Ису сыном божьим зовешь? Тебя послушать – шаман как шаман.
– К-какой шаман?! – поперхнулся от удивления епископ, из-под чёрных густых бровей воззрившись на бабу в косматой шубе, невесть чего делающую в Джихангировом шатре.
– О! – одобрительно крякнула Нишань-Удаган. – Седая борода – умная голова, не зря говорят. Какой он шаман, твой Иса? Паршивенький шаман, непутёвый. Силы много, мудрости совсем нет. Три дня умирал, только-то! Мой учитель, Холонгото Убгэн-багши, месяц мёртвый лежал, к Эрлиг-Номун-хану ходил, я, недостойная глупая девка, на две недели помирала, твой Иса три дня только побыл, э-э! По воде ходил – а зачем? Так молодые шаманы дурят, пока в них Сила играет. Зачем у перевозчика кусок мяса отнимать? Или к больному он спешил? Нет, просто Силу показывал, хвалился. Плохой шаман. Духов гонял – так на то и шаман, чтоб духов гонять, когда они в людей влазят. А мёртвых зачем из могилы поднимал, тревожил попусту? Ведь опять ни за чем делал – Силу свою показывал. Молодой, глупый – сперва помереть надо, Силы на том свете набраться, потом дела делать, а у него всё навыворот. Дерево загубил – оно-де зимой плодов не дало. Дурное дело нехитрое. Вон у Холонгото Убгэн-багши деревья за день из земли поднимались – это Сила. А воду в кумыс переводил, бездельников собирал да пятью лепешками кормил – разве на такие дела Сила дается? Я тебе скажу, седая борода, куда твой Иса вознесся, когда от Эрлиг-Номун-хана – как ты его зовешь, Шатан, да? – когда от Шатана назад пришел. Он мудрости-то набрался, вспомнил, чего творил, ой, стыдно ему стало, вот и улетел с глаз людских подальше. Да и Силы-то, поди, немного осталось, порастряс на пустяки. Иначе бы не плакал, когда к кресту прибивали. Шаману это пустяк, шаман себя сам копьем протыкает – и ничего ему с того не будет.
Епископ нипочем бы не сумел вставить хоть слово во вроде бы неспешную речь Нишань-Удаган. Впрочем, надо было еще выдавить это слово – и этого-то несторианин сделать не мог, только пучил глаза под выгнутыми чёрными бровями да наливался багровым соком, не в силах не то что заговорить – вздохнуть от возмущения, растерянности и гнева.
А шаманка проворно подхватилась с места и внезапным движением закинула вверх подол меховой шубы, прикусив его крепкими белыми зубами. Только-только открывший наконец-то рот несторианин поперхнулся так и не произнесенными словами. Под шубой не было ничего, кроме вовсе еще не старого тела шаманки, и тело это, помимо всякой воли епископа, приковало взгляд давным-давно не видевшего женской наготы старика.
Однако ж и сиятельные ханы, и нукеры в синих чапанах не бросили на тело Нишань-Удаган ни взгляда. Во-первых, многие слышали от дедов и бабок, что еще в дни их юности лицо и тело Нишань-Удаган не отличались от нынешних. Во-вторых, все знали, Кто ходит в любовниках у шаманов и шаманок, и не было охотников пробудить Их ревность. Разве только Джихангир приподнял бровь и с сытым любопытством огладил взглядом холмы и впадины смуглого тела шаманки – но он-то был богом и внуком бога, ему ли было страшиться Тех?
Тем временем Нишань-Удаган выхватила из-за пояса стоявшего рядом нукера нож и, воткнув его в свой чуть выпуклый медный живот, полоснула слева направо под пупком – и тут же проворно подставила левую ладонь под вывалившиеся из разреза внутренности. В шатре остро и ржаво запахло кровью, и к ее запаху прибавился тяжелый пряный дух потревоженных потрохов. Нишань-Удаган покачала своими перламутровыми кишками, раздувающимися с тихим шипением, под горбатым носом епископа. Лицо того, уже поменявшее цвет с багряного на почти белый, стало стремительно приобретать нежный дымчато-зелёный оттенок, свойственный священному камню страны Сунов, глаза, и без того выпученные, грозили выпрыгнуть из глазниц.
Нишань-Удаган запихнула внутренности в распоротый живот звонким хлопком – и отняла руку от совершенно целой, неповрежденной плоти. Лишь густо залившие ее ноги алые струи да ржавый запах напоминали о только что разыгравшемся действе. Шаманка выпустила из зубов подол, и тот занавесом рухнул вниз, скрывая зрелище ее залитого кровью тела. Всё еще слезящийся маслистыми алыми каплями нож Нишань-Удаган вернула хозяину-нукеру. Тот невозмутимо вытер клинок и убрал его в ножны.
Смеющиеся глаза шаманки обратились к епископу:
– Что, седая борода, если Тот, кому ты служишь, не слабее моих повелителей – сделай так же! А если и не получится у тебя – чего ж бояться? Сам говорил, твой Иса – мёртвых воскрешает.
Щеки несторианина вздулись, ноздри втягивали воздух, губы сжались в узкую прямую полоску. Он помедлил мгновение, потом вдруг повалился, как подрубленный, на колени и что-то замычал, не разжимая губ, глядя на Джихангира безумными глазами.
Разжав челюсти, он неизбежно осквернил бы ковер в белом шатре, а чтобы предвидеть дальнейшее свое будущее, ему не были нужны ни дар шамана, ни откровения Единого.
Тонкие черные брови Джихангира взлетели вверх, а за ними поползли углы губ. Закряхтел и захрюкал, как кабан в тугаях, одноглазый аталык, а за ним разноголосо захохотали сиятельные ханы – кто визгливо ржал, кто утробно реготал, запрокидывая голову, кто по-бабьи хихикал в шёлковый рукав. Морщины солнечными лучами разбежались от узких глаз Джихангира. Он разрешающе махнул тонкопалой дланью, и двое нукеров в синих чапанах, подхватив беднягу несторианина под локти, поволокли его из белого шатра. Медные лица нукеров были неподвижны, как маски-забрала хорезмийских шлемов, но по черным узким глазам, словно синее угарное пламя догорающего костра, бродила ухмылка.
Поистине, что может быть смешнее мужчины, дожившего до седой бороды и теряющего себя от вида и запаха человеческих потрохов?
Одноглазый после совета сказал ей, что она сделала доброе дело. Саин-хан отчего-то считает, что эти бездельники в бабьих платьях очень полезны, когда надо удерживать в повиновении покоренных. И если бы седой дурак принудил своей болтовней Джихангира казнить его… владыка никому не прощает своих просчетов. Очень может быть, что Нишань-Удаган спасла сегодня не только шкуру болтуна в черной рясе.
Шаманка безмятежно улыбнулась в почтительное лицо одноглазого – из тех, в ком не текла кровь Священного Воителя, лишь она видела на этом лице почтение.
– Великому виднее, какой уздой взнуздывать своих скакунов.
Это «своих» было сказано так, чтобы собеседник припомнил – ее «скакуны», а стало быть, и сама Нишань-Удаган, в этой узде не нуждаются.
И шаманка с наслаждением наблюдала из-под приспущенных ресниц, как поспешно скользнуло вниз мясистое веко здорового глаза старика в тщетной попытке скрыть непривычные растерянность, почти испуг, досаду, опаску и – на самом дне – ненависть.
Нукеры верными псами, почуявшими неладное, шагнули к старику, глядя мимо неё оловянными глазами, готовы если и не поднять на неё руку, то – защитить, закрыть…
Даин Дерхе, посмотри на этих глупцов! Какие стены, кого, когда закрывали от твоих рук или от рук твоих слуг и детей – будь то войлок юрты, резной камень китайских и хорезмийских дворцов, плоть нукеров или бревна здешних хижин?!
И вот теперь она – она! Перед которой терялись ханы и полководцы! – чувствовала себя неуверенно.
Начиналось всё хорошо, просто отлично. Она сама вызвалась в посольство ко двору первого из урусутских ханов, чьи владения лежали у них на пути. Посольству от неё было немного толку – намерения свои урусутский хан высказал ясно и просто, не потребовалась наука чтения в душах. Гораздо больше пользы принесло посольство для самой Нишань-Удаган. Колдовства в земле урусутов осталось мало, и всё безопасное. По всему судя, выше третьей ступени шаманов тут уже не рождалось. На месте сильнейших обоо дружелюбных к людям сил черные жрецы возвели каменные и деревянные божницы для своего бога. Просто превосходно! Оскорбленные онгоны не станут вступаться за урусутов. Она даже хотела пообещать Джихангиру, что он никогда не встретится в этой земле с сильными колдунами. Не иначе сам Хам Богдо Даин Дерхе удержал ее бабий язык! Ну или уже подцепила от приближенных Божественного Саин-хана привычку – не огорчая владыку, поддерживать в нем чувство нужды в себе. Оно и немудрено нахвататься – в белом шатре, наверно, даже блохи носят синие халаты, а кусая, приговаривают: «Недостойный раб осмеливается нижайше благодарить» …
Еще к ней приводили молодых урусутских ханов – она требовала, чтоб хотя бы одного в каждом ханстве брали в плен. Власть над ханом – власть над землей, власть над ханским сыном – власть над ее будущим. Она даже запомнила имена – Олгу сын Ингура, Ула-Темир, сын Джури, и последнее, самое трудное, самое сладкое – Василику, сын Канчантина. Полные силы, жизни, воли… Нишань-Удаган сладко вздохнула, вспоминая. Дни с ними остались не самым худшим ее воспоминанием – а из их костей и кожи вышел хороший тоног.
Неладное почуяла, когда войска Джихангира, а с ними и Нишань-Удаган вошли уже в следующее урусутское ханство. За спиной творилась сильная, очень сильная волшба. Шаман, не уступающий ей, – и это еще самое меньшее! Откуда?! Сколько деревень и городов ни прошла она вслед за войском – даже что-то похожее на шамана пихты было тут величайшей редкостью. Разумеется, даже эту мелочь не стоило оставлять в живых – чем слабее побежденный, тем спокойнее спится победителю. Да и чёрных жрецов надо ж было порадовать – а те ненавидели шаманов своего племени лютой ненавистью. Иные, едва узнав, что их самих не собираются обижать, начинали просить прикончить живущего по соседству шамана или шаманку. Даже дорогу брались показать – Нишань-Удаган могла бы и вовсе не тревожить себя, да только цэрегам было спокойней убивать шаманов в ее присутствии.
Чудо что за люди, как таким не помочь… Жаль, мало их было. До обидного мало. Даже среди чёрных жрецов. Большая часть даже смотрела так, будто их не радовало, что их не трогали. Не трогали даже тогда, когда они с кулаками бросались на воинов, развлекавшихся с их дочерьми или женами или угоняющих с их двора коров и коней. Других за такое убивали. Если было время – не быстро, чтоб выжившие соплеменники накрепко запомнили, кто теперь хозяин на этой земле. А этих – не трогали. А они были недовольны. Странные люди странной земли.
И вот еще одна странность – рядом орудует очень сильный шаман. И куда смотрели чёрные жрецы?
Обряды были какие-то плохо знакомые. Небывалая смесь чёрной и ратной ворожбы. И совсем уж дикое ощущение, будто ворожил один – но в нескольких лицах… бычий рог Эрлига всех вас забодай, что ж тут творится такое?! Надо было подольше беседовать с местными шаманами и шаманками, перед тем как убить. И вызнать сведения пополезнее той важной вести, что трава «ханга» тут зовется «плакун-травой». От неё, дескать, мангусы плачут.
Чтоб порождение Эрлига заплакало, надо что-то повнушительней щепотки сухой травы…
Ну, например, посадить мангуса в ее шкуру. В тот самый момент, когда даже до одноглазого аталыка дошло, что он имеет дело с колдовством. И весь белый шатер уставился на неё, как бараны на хлопнувшего кнутом пастуха. Полагая, как видно, что Нишань-Удаган сейчас с обычной своей улыбкой достанет из рукавов шубы головы урусутских колдунов…
Пришлось объяснять Повелителю, его сиятельным братьям и их одноглазому Псу, что потребуется авдал. Без этого обряда с колдунами не то что не справиться – без него она не поймет, что и как они делают. А готовиться к авдалу надо долго. Ну не она же виновата, что в ханстве Ула-Темир они не стоят на месте хотя бы одну лунную четверть?
Она ведь и сама очень и очень не прочь понять, что происходит. Почему и потроха овец, и овечья же лопатка, и камни, и бусины, и даже ханьские игральные карты из кости, за которые Нишань-Удаган ухватилась уже почти в отчаянии, раз за разом предрекают тщетность стараний, напрасные хлопоты, пустые заботы…
На любой вопрос.
Спросишь: «Кто поднимает мертвецов?»
«Зря», – хрустит в огне баранья кость.
«Как победить колдунов?»
«Зря», – шуршат бусины на шёлковом плате.
«Будет ли завтра буран?»
«Зря», – трещит костяная колода.
Странно, очень странно… Только один совет может тут помочь.
К тому же она просто очень-очень соскучилась. По смертным любовникам так не скучают.
Как по заказу, следующая крепость урусутов, носившая два имени, мало похожих друг на друга – Новытоорэгу и Дорджок, – даром, что маленькая, вцепилась клыками частоколов в войско Джихангира на несколько дней. Вышло даже больше лунной четверти. Что любопытно – на большие города ханства Ула-Темир – тут начиналось уже другое ханство… или не ханство. Пленные говорили, что главным городом этой земли правит курултай, вечный курултай, который раз за разом собирают не для того, чтобы избрать Повелителя, а чтоб решать им все дела… мыслимо ли? Воистину, край земли, Последнее Море недалече… Так вот, главные города ханства Ула-Темир падали гораздо быстрее. Особенно любопытно было, что в местных деревнях чёрных жрецов и их молелен не было. Вообще. При этом из лесу и даже от города пахло неоскверненными обоо. Потом их обязательно надо будет уничтожить. Их, и тех, кто их строил и сохранял. А пока Нишань-Удаган досыта напьется их силы для авдала.
И вот настал рассчитанный ею день. Рядом еще лезли на деревянные стены урусутской твердыни нескончаемым муравьиным потоком цэреги – Нишань-Удаган, не стесняясь, зачерпнула полной горстью и оттуда, из потока смерти, боли, гнева, страха и непрожитого, – а вокруг юрты старшей шаманки выстроились жертвенные шесты-зухэли с головами и шкурами животных и пленников. В самой юрте было совершенно темно, только искорки кадил поблёскивали во тьме, иногда падая на амулеты шаманки, на ее рогатый венец-майхабшу, на нефритовое зерцало-толи. Уже были принесены молитвы и жертвы Матери-Земле и Отцу-Небу и тенгриям Четырех Сторон, и младшие шаманы били в бубны, сидя вокруг, а закрывшая глаза Нишань-Удаган слышала грохот копыт скакуна, несущего ее по ветвям Вечного Древа Тоороо, туда, где светил звездой лаз-орох в ее собственный рай, ее и Его – Хам Богдо Даин Дерхе.
Она выбежала в свой маленький мир, в свой онгон хирбее дайда. Здесь озеро Хубсугул уходило другим краем в небо, здесь синели горы Танну-Ула – так же, как над озером Хубсугул в мире людей. Но здесь не было каменной бабы, изображающей Хам Богдо Даин Дерхе – ее удха, ее наставника, хранителя и любовника – или любовницы, глядя по настроению, ее могучего онгона. Зачем? Он жил здесь сам. Он встречал ее, смеясь, на серо-белом жеребце… и любые заботы и тревоги, любое незнание уходило прочь. Ибо воистину нет заклинания могущественнее, чем «Хоёр сагай нэгэндэ»! – «Двое становятся одним».
Нишань-Удаган недоуменно огляделась. Вот он, ее онгон хирбее дайда, но где удха – его и ее владыка?! Где Даин Дерхе? Отчего не встречает ее?
Странные ритмичные шлепки донеслись до ее слуха. Мало походили они на касание озерной волны о песчаный берег, еще меньше – на поступь серо-белого жеребца по песку.
Она повернулась… и подавилась вдохом.
Рядом с озером Хубсугул на кочке рядом с лужей сидел старик. Волосы, собранные в косу, возвышались, будто острая шапка, рогатый посох лежал на плече, косматая шкура – на другом, а на ладони он подкидывал камень. Маленький чёрный камушек.
Вот только кочка, на которой он сидел, была вершиной Хулгуйюн. Лужа – заливом озера. А камушек, что, взлетев, так звонко шлепался о его ладонь, был…
Ей захотелось кричать. Только воздух вдохнуть не получалоь.
Это была каменная баба. Та самая каменная баба, бывшая телом Даин Дерхе в мире людей.
Раньше – только в мире людей.
И тут она узнала старика.
Река Долбор, что девять небес с землею и преисподними Эрлига соединяет, на седую голову Его изливалась. В косе его, на голове в колпак уложенной, месяц рогом запутался.
Десять тысяч шаманов вызов Ему бросили. Десять тысяч шаманов Он переплясал. Десять тысяч шаманов на Него разгневались, десять тысяч шаманов тигра великого сотворили, чтобы разорвал Его, – Он же шкуру тигра содрал и накидкою себе сделал. Десять тысяч шаманов змею великую сотворили, чтоб пожрала Его – Он из той змеи шейный обруч себе сделал. Десять тысяч шаманов оленя на Него наслали, чтобы на рога Его поднял, – Он оленя того в посох превратил.
Могучая шаманка, та, кого боялся сам Пёс-Людоед Потрясателя Вселенной, внезапно почувствовала себя не больше и не могущественней маленькой девочки. Глупой толстой девчонки, что, обидевшись на старших, убежала с кочевья – и наткнулась в распадке на голодного волка-одинца, пришедшего поймать отбежавшую в сторону собаку. И от самых сильных ее заклинаний, от самых могущественных ее амулетов, даже от любовника-удха толку было сейчас – ну как от того, чтобы шлепнуться на толстую задницу, заслонить лицо пухлыми грязными ладошками и отчаянно зареветь.
Лицо, черное от втёртого в него пепла сгоревших миров, повернулось к шаманке.
– Зря, – только и сказал превративший могущественнейшего из духов в кусок черного камня. И веко, прикрывающее его испепеляющий Глаз, дрогнуло, поднимаясь.
Чудовищный вопль накрыл лагерь великого войска, долетев до часовых на дальних подступах. Рядом с юртой шаманки ревели быки и верблюды, вставали на дыбы кони.
Мусульмане из Хорезма и Персии шептали: «Агузу би-ллахи мин аш-шайтан ар-раджим», христиане – кипчаки, уйгуры, кераиты – твердили, крестясь: «Да воскреснет бог и расточатся враги его!», единоверцы шаманки щепотью из трех пальцев касались поочередно то лба, то подбородка, то живота, бормоча: «Урагшаа бурхан зайлуул!»
Найма, заменявший в черной юрте отца, пока Непобедимый гнал на стены упрямого городишки новые и новые сотни, выскочил на улицу.
– Что стряслось? Откуда шум, вы, погадка степных сов?! – закричал он на часовых, тем свирепее, что застал их в виде, не приличествующем грозным стражам – присевшими на корточки и ухватившимися за шапки, словно пытаясь натянуть их до плеч.
– Там, господин тысячник! – отозвался один из чёрных нукеров, тыча рукою в сторону юрты шаманки. Тут же он обнаружил, что показывает тысячнику и сыну Непобедимого пустую руку – а копье лежит на земле, и кинулся поднимать его. На его счастье, Найма был настолько сам испуган жутким звуком, что не обратил внимания на оплошность, в иное время могшую стоить нукеру головы. Он всматривался в юрту Нишань-Удаган, силясь понять, что с нею не так. Несколько мгновений ушло на то, чтоб заметить – зухэли больше не стоят, а лежат, все до единого.
– Урусутские колдуны напали на госпожу Нишань-Удаган! – воскликнул он, выхватывая кривой клинок из ножен. – Есугай, остаешься старшим! Ядгар, сотню на конь! За мной!
Руки и ноги чёрных нукеров действовали совершенно отдельно от их голов. Головы требовали оставаться на месте. Головы говорили своим хозяевам, что нечего лезть с саблей поперек ворожбы. Они говорили также, что даже будь черные нукеры все, как один, колдунами, с госпожой Нишань-Удаган им не равняться даже всей тысячей, и враг, напавший на неё, рассеет их взмахом руки. Дав эти мудрые советы, головы обнаруживали себя на плечах всадников, несущихся прямо по лагерю, опрокидывая и топча нерасторопных, к юрте колдуньи.
Первым доскакал до обиталища Нишань-Удаган сам Найма. Соскочил с коня, поднял за плечо одного из младших шаманов, валявшихся ничком, прикрывая голову, у шатра.
– Отвечай, мышиный выкидыш, что тут было?!
– Н-не зн-наю, г-господ-дин тысячник! – прорыдал парень в шаманской шубе и штанах с мокрой обвисшей мотней. – Сп-перва крик б-был, пот-том слыш-шим – ходят… и гов-ворят не как лю-д-ди…
И впрямь, из юрты шаманки доносилось какое-то нелюдское лопотание, не похожее ни на один из языков, ведомых Найме, а в орде нашлось бы немного людей, с кем он не смог бы поговорить на его родном наречии. И еще оттуда пахло гарью. И доносились странные валкие шаги – слишком частые для человека…
– Огня мне, – потребовал сын Пса-Людоеда, облизывая пересохшие губы. Один из нукеров, вынув из седельной сумы факел, ткнул его в еще тлеющий рядом с юртой костер.
– Ядгар, окружить юрту. Чарха с десятком, за мной.
В темноте факел вылавливал какие-то смутные шевеления. Стояла чудовищная гарь, евшая глаза и глотки. Кожаные доспехи чёрных нукеров отчаянно скрипели на каждом шаге. Сжавший челюсти, старающийся дышать через раз Найма в душе возносил отчаянные молитвы Священному Воителю и онгону-Джихангиру. Когда на свет факела в руке тысячника вынырнула к подолу черного чапана какая-то жуткая белесая харя с пустыми глазами, жующая бессвязицу «удевюлбюля… бакуба… шалямяся упак… бушва…», Найма чуть не полоснул ее саблей. Однако успел признать одну из учениц Нишань-Удаган – и остановил клинок. Еще утром она была надменной красавицей с черными волосами. Сейчас белое, как яичная скорлупа, лицо таращилось на Найму, пуская на пол вязкую струйку слюны и тряся седыми космами. Еще несколько голосов бормотало такую же чушь в темноте.
– Это Урмай-Гохон, любимая ученица госпожи Нишань, – на всхлипе пояснил колдуненок, который, оказывается, полез вслед за ними в юрту наставницы.
Бывшая шаманка ухватилась за подол чёрного чапана, и Найме пришлось с величайшей осторожностью, перехватив клинок сабли зубами, высвобождаться из ее пальцев. Рубить, вот жалость, было нельзя – сумасшедшие, они что шаманы, под духами ходят. Всё же полстраха долой – по юрте шаманки ползали на четвереньках и бормотали ее бывшие ученики, седые, пустоглазые – но всё же только люди, а не неведомые порожденья урусутской ворожбы. Найма продвинулся еще вперед, гарь усилилась пуще прежнего, и увидал лежащую на спине Нишань-Удаган с разинутым, будто в крике, ртом. Рука со скрюченными пальцами замерла на полпути к ожерелью.
– Госпожа! Госпожа Нишань-Удаган! – окликнул он, нагибаясь над нею с факелом и готовый в любой миг отпрянуть. – Госпожа слышит меня?!
Наверное, слишком громко окликнул.
От губы шаманки отвалился кусок и упал внутрь распахнутого рта. Треснули и стали осыпаться серым порошком зубы. Отвалился и покатился по одеянию, рассыпаясь, палец. В следующее мгновение края рта потекли в глубь него струйками тончайшей, словно пыль, сухой золы.
Глава 4
Чурыня
И едва поймали татары из полка Еупатьева пять человек воинских, изнемогших от великих ран.
Весь была мертва. Здесь люди не молили о пощаде, не метались всполошенными курицами, не прыскали по норам-домам полевыми мышами. Здесь, едва завидев чужаков, мужчины похватали охотничьи рогатины и секиры. Не один незваный гость лег замертво на заснеженных улочках.
Такого пришлые не прощали. И весь умерла. Вся, до последнего человека. Молодая луна лила свет на холодные лица, искаженные гневом, мукой – или спокойные. Страх остывал только на лицах детей.
Уходя, чужаки запалили деревню. Сейчас она догорала, чадила.
Чурыня выехал на поляну против дома старосты. Над ним высился чур – хранитель веси. Кто-то из чужеземцев не поленился изуродовать деревянное лицо палицей. Хранивший от нежити, от живых врагов чур не уберег и себя.
«А меня бы, будь ты цел, пустил? – беззвучно спросил Чурыня деревянного заступника мёртвой веси. – Я ведь теперь, считай, тоже нежить… навий».
Искалеченный хранитель молчал.
Молчали и воины, пришедшие с Чурыней. Гридень Коловрата, из меньших, Верешко назвищем. И сторонники… или живые, как их называли в дружине, отличая и от поднятых, и от своих – прошедших Пертов угор.
Вятич Налист.
Вятич Заруба.
Русин Горазд из Москова.
Русин Перегуда из Углича.
Братья-голядины – Ачкас с Игамасом.
И бывший гридень Роман.
Ворота старостина двора стояли распахнуты настежь. Во дворе лежали двое молодых парней – и женщины. Одно было хорошо – одежда на женщинах была нетронута. Ночные исчезновения десятков и сотен, а после – рассказы отпущенных живьём сделали свое дело – чужаки больше не отходили от орды дальше, чем на день пути, и, отходя, старались не задерживаться лишнего мига. На потеху с бабами больше времени не теряли.
Их просто убивали на месте.
Переглянулся с Верешком.
«Ну… давай, что ли…»
«С Хозяином!»
Губы – уже привычно – зашептали Навье слово. Привычно холод и онемение поползли по гортани, по небу, по языку… будто жевал крепкую мяту пополам с полынью.
Каждый раз, произнося эти слова, каждый раз, поднимая ими мёртвого, подчиняя зверя или птицу, он чувствовал, что стена, отделяющая его от живых, растет и крепнет, отращивая всё новые прясла, башни и заборола. То же самое было, когда поднимался после смертельных для живых ударов, заращивал губительные раны.
Пища, кроме поминальной, уже давно не лезла в горло, казалась прогорклой и сухой, будто комья золы. Обереги на запястьях, подоле, вороте пришлось срезать ножом – жглись, как крапива. Солнце, после первых попыток поднимать мертвецов всего лишь казавшееся слишком ярким, теперь обжигало кожу.
Зато после лютой сечи приходила тяжёлая сдобная сытость.
Зато даже в безлунную ночь видишь едва ли не лучше, чем раньше – днем.
Зато живых чужаков, затаившихся среди трупов, он просто видел, да и вообще живых в спящем холодным сном лесу стал замечать издалека…
Он сам выбрал эту дорогу. Он выбрал ее, хотя Тот, Кого теперь и ему приходилось величать Хозяином, там, на Пертовом угоре, показал ему в котле горящий Чернигов, последнюю ярость брошенных князем и владыкой людей, копоть и кровь на мёртвых лицах…
Ты можешь уйти, сказал ему Хозяин. Можешь уйти от них, спасать свой город.
Он колебался. Это было всего мгновение, но было – целое мгновение перед тем, как сказать: «Я дал им слово. Я ел их хлеб. И каждый враг, которого я убью здесь, – это тот, кто уже не придет жечь и убивать к моему дому».
Ты так решил, сказал Хозяин.
Потом был Котел. Котел, повязавший его с чужим краем и чужим городом – десятками и сотнями смертей. Десятками и сотнями непрожитых жизней.
…Ты верно выбрал, сказали ему после Котла. Уйди ты с Пертова угора – не ушёл бы дальше Оки. Лег бы, напоровшись на отбившихся от орды чужаков.
«Ты сказал, я могу уйти!» – запоздало возмутился он.
Уйти – да, оскалил медвежьи клыки одноглазый Старик, но что дойдешь – не обещал. И примолвил, убрав жуткую улыбку, – ты не стоил бы иной судьбы, если б ушел.
Он выбрал сам…
Навье слово отзвучало. Может, оттого, что, говоря его, смотрел в распахнутые ворота старостина двора, но первой зашевелилась рослая красивая женщина, лежавшая посередине… перевалилась на бок. Встала – неловко, будто не сама встала, а кто-то поднимал ее, с натугой, дергано…
– Мааамкааа!!!
Где она пряталась? Как уцелела и в резне, и в пожаре? Встрепанная, чумазая, простоволосая, в нагольном тулупчике поверх платна. Весне по шестой… коли не по пятой.
Пигалица.
Вылетела, маленьким взъерошенным вихрем пролетела по залитому кровью двору, уткнулась в колени поднятой.
– Мамка, я ж знала, знала, что ты живая… ты чего молчала? Я тебя зову, плачу, а ты молчишь! Злая мамка… мамка, а я знала, я знала…
Поднятая медленно опустила к ней лицо с ледяными глазами. Приподняла колоды рук – словно обнять потянулась. Уронила. Застыла неподвижно над уткнувшейся в ее поневу захлебывающейся в слезах девчонкой.
Сам не помнил, как соскочил с коня. На неверных ногах прошел по двору, присел на корточки.
– Эй, малая…
Оглянулась через плечо:
– Ты, дядька, кто? Ты страшный…
Чурыня приподнял левый ус в обычной своей полуулыбке:
– Я не всем страшный. Я только тем, косоглазым, что к вам наезжали, страшный…
Слова плавились и слипались от натуги. Благо Верешко, увидев девчонку, враз отпустил поднятых, те попадали, не успев подняться, и малая их не заметила. А ему теперь приходилось, выворачивая наизнанку Навье слово, держать на ногах только одну поднятую, не дозволяя встать остальным.
Хватит с пигалицы и «мамки» …
– Слышь, малая, матушке твоей нездоровится. Не докучала б ты ей. Поди лучше сюда.
Девчонка посмотрела на него – и уставилась в стылое лицо поднятой. О, неладо! Чурыня медленно кивнул девчонке мёртвой головой матери. Хотел было приказать поднятой улыбнуться, – но представил, что может из этого выйти, и не стал. А малая успокоилась. Протянула ему руки. Он принял ее осторожно, словно до краев налитый бочонок медовухи.
– Ты, дядька, сам хворый, – озаботилась малая. – Жаркий, как печка.
Разве?
– Да нет, малая. Я просто… слыхала, говорят про людей – «горячий»?
Девочка серьезно кивнула, глядя ему в лицо. Благо, что не на поднятую. Но отпускать пока нельзя. Не годится, коли малая увидит, как мать пластом валится наземь.
– Вот, я такой и есть. Горячий. Тебя звать как?
– Ранькой кликали…
– А меня Чурыней. А вон того дядьку – Верешком. Сейчас он тебя возьмет и свезет к добрым людям.
Роман уже протягивал шубу – не иначе, у мертвяка какого разжился, да и ладно – покойнику без надобности, а малой не помешает.
– Чего я-то?! – шепотом взбунтовался Верешко. – Вон жив…
Чурыня полыхнул на него глазами, и Коловратов гридень поправился на ходу:
– …Сторонникам отдай. У них лучше выйдет.
– А в том лесу ночью добрых людей, – с нажимом выговорил Чурыня, – за версту те сторонники почуют? Или ты? Вот и езжай.
И увидев, что Верешко открывает рот, рыкнул совсем уж по-волчьи, мимо воли подпустив в голос звук Навьего слова:
– Живо!
– Страшный ты, дядька, – сонным голосом осудила из шубы Ранька. – А мамка? Мамка к нам придет?
– Спи уже… – проворчал вслед развернувшему коня Верешко Чурыня. – Увидишься еще со своей мамкой…
«Там, где все будем… хотя не все. Нам-то туда теперь путь заказан. А ты с мамкой точно там будешь. Должна ж хоть у Богов справедливость быть».
Вскоре перестук копыт Верешкова скакуна стих в ночи.
Чурыня остался со сторонниками. С живыми.
Живые начали прибиваться к их войску еще в Резанской земле. Началось всё тем, что они находили на своём пути еду для себя и коней. На снегу лежали невышитые полотна, на них стояли еда и питье – в посуде без резных или писаных узоров, вокруг – коробы с зерном и сеном, и всё это было припорошено пеплом. По следам было видно, что принесшие всё это люди пришли из леса и ушли в лес – пятясь. Глуздырь, бывший Аникей, для забавы съездил до леса и увидел, что там люди всё же начали ходить лицом вперед – до места, где лежали лыжи, на которых они пришли и ушли.
– Ну и чего для такое городить? – ворчливо спросил Догада, стряхивая пепел с подмёрзшего курника.
– Не уразумел, что ли? – глухо вздохнул Сивоус. – Молодо-зелено… Как навьим в банях на страстной четверг накрывают, знаешь? На простынях, да пеплом сыплют.
– Так то навьим… – отозвался Головня, жуя.
– А мы-то, дурья башка, теперь кто?
Рык Сивоуса прокатился над холмом, где они остановились съесть трапезу. Головня застыл, недожевав, иные не донесли рук до рта.
А и то…
Кто они? Кто они после того, как их головы побывали на кольях, после того, как на кости наросла новой плотью боль и обида родной земли? Кто они, принявшие в себя непрожитое? Навьим называют того, кто ходит по земле после того, как умер. А сколько раз они умирали в котле Хозяина?
А на скатерках-то – курники, кутья, блины да кисель… поминальная страва… Накрывавший считал их мертвецами. А они сами? А они сами подъехали и стали есть без единой мысли, что странная трапеза на безлюдной лесной окраине могла быть накрыта не для них.
От таких мыслей кусок подлинно не лез в горло. Тем паче что к рассвету клонило в сон, и тело само, повинуясь неведомой силе, норовило забиться в тень. Навьи. Ночная нежить.
Через ночь вновь наткнулись на накрытый для трапезы взгорбок – как только угадывали лесные доброхоты, куда они едут? Впрочем, тут же всё и выяснилось. На сей раз их ждали люди. Трое парней-лесовиков в стёганых тулупах и меховых колпаках стояли в стороне от засыпанной пеплом трапезы. По всему было видно, что молодые – у двоих еще и ус не пробился – парни собрались на нешуточное дело – на плечах покоились охотничьи рогатины с широкими лезвиями, у поясов – топоры, а у одного даже меч. Охотничьи луки, полные колчаны стрел. И тулупы-то, коли присмотреться, не простые – тегиляи.
Один из них, постарше, выступил вперед. Поклонился:
– Доброго вечеру, Коловрат-воевода. Хлеб да соль!
Воевода, прежде чем ответить, пристально оглядел каждого. Откуда бы им знать имя, о котором никто, кроме него и его дружины, знать не может?
– И вам доброго вечера, охотнички, – неторопливо промолвил он. – Я б сказал «хлеба-соли кушати», только вот знаете ль, к кому на трапезу пришли?
– Как не знать, воевода, – ответил парень, глядя всё так же прямо. – Волхв наш про тебя нам сказал. К тебе под руку пришли. Меня Девятком кличут, это вон наши: Налист да Пестр. По роду Мирятичи все трое. Родня у нас тут… была.
Коловрат-воевода было снова рот открыл, да Сивоус вмешался:
– Погоди, воевода! Чего нам их гнать? Парни в своем праве – мести за родню хотят. Нам, может, и такие соратники лишними не будут.
– Не гони, воевода! Велесом-Богом просим! – встрепенулся Девятко. – Глядишь, чем и пригодимся!
Двое остальные молчали, пристально и тревожно глядя на Коловрата. Молчаливость их воеводе понравилась – поперёд старшего не лезут, рта, не спрошены, не разевают.
– Ворожбы тёмной, навьей, не испугаетесь? – хмуро спросил воевода новоявленных соратников.
– Пришли б мы сюда, навий воевода, – усмехнулся Девятко.
– Кормить не буду. Нечем. Сам вон, – с усмешкой кивнул на накрытую трапезу, – по добрым людям побираюсь.
– Охотой прокормимся, привычные! А от цинги при каждом ягоды да травы сушеные.
– А за конными поспеете?
Лица всех троих парней расплылись в улыбках. Девятко поднял со снега пару лыж, обшитых лоснящейся лосиной кожей.
– Не серчай, воевода, а по снегу мы тебя еще и перегоним.
Воевода вздохнул, выпустив серебристое в звездном свете облако пара.
– Ну, Мирятичи, вот вам мое слово. Испытывать вас недосуг, спорить долго тоже. Не в дружину беру, в подмогу. Перечить станете – назад отправлю. Вздумаете в бою перечить… там и ляжете. Всё ли ясно?
Парни, убрав с лиц улыбки, закивали.
Трапезничали вместе.
С живыми людьми всё же стало полегче. Не так тяжко было проезжать бесчисленные побоища и пожарища там, где недавно была жизнь. Даже ему, чужаку… А каково ж сейчас было им, побратимам по котлу Велесову? Это для него очередное черное пятно на берегу было безымянным, отличаясь от иных разве что размером.
Но не для них.
Вот, по правую руку, – Добрая Лука. Потом, по левую, – Петровичи. За ними, на том же берегу, – Казарь, здесь когда-то сидел козарский наместник-тудун, собиравший дань с вятичей, пока не пришел из Киева князь Святослав, не побил козарина. А своего наместника, кривича Резана, посадил пониже по Оке… Вороны кружат вдалеке над правым берегом Оки – там был Опаков. А вот эти засыпанные телами обугленные руины – Верхний Ольгов. А вот город, сравнимый с тем, где сидел Государь – Переяславль.
Был город.
Было Скорнищево.
Был Ожск.
Были.
Живые, кто остались, ушли – в лесистые верховья припавших к Оке речек – Истьи, Тысьи, Раки, Плетенки, Вожи.
Борисов-Глебов.
Перевитск.
Нет живых. Сытые вороны смотрят с обугленных венцов теремов и избушек. Серые тени мелькают по пожарищам.
Мертвая земля.
Только и знать, что не все полегли – навьи трапезы на снегу. Пеплом посыпанная поминальная снедь да короба с зерном.
В Любичах первый раз попытали дареную Велесову силу. Попробовали поднимать мёртвых. Слова дались легко, словно нашептывал кто. Тяжелее было смотреть на то, как отрываются от снега, с хрустом, с мясом, тела стариков, детей, жен. Как бредут одеревенело, как глядят в пустоту заледеневшими глазами. Как цепляются мёртвые дети за мёртвых матерей, жёны – за мужей, словно и сейчас помня себя – мутно, сквозь смертный сон, но помня…
И на то, как они падают наземь при первых лучах рассвета.
Былью обернулись старые сказы. Солнце убивало поднятых мертвецов. Без толку потрачены чьи-то непрожитые жизни, зачерпнутые в Велесовом котле, впустую. Умруны повалились колодами на розовый утренний снег. А они, навьи, мертвецкие пастухи, попятились в лесную тень от жгучих лучей, заслоняясь пятернями. Попутчиков-Мирятичей трясло, как листы на осине.
– Ну что, не раздумали с нами-то? – переспросил Коловрат, зажмурился, оскалил зубы по-волчьи на утренний свет, что ныне резал глаза ярче полуденного.
Девятко переглянулся с Пестром и Налистом – и все трое дружно затрясли головами.
– Глядите, – только и проронил воевода.
От солнца укрылись в овраге, обросшем мохнатыми старыми елями. Охотники-вятичи разложили костерок, грелись.
– Чурыня, – окликнул Догада. – А у тебя только батя певец был или и сам?
– Да вроде Хозяин тем не обидел…
– Так спой чего, что ли…
Последние ночи слышали они разве что пение волков, перекликающихся над сожженными городами. Вот про волка и споёт… Чурыня вдохнул морозный воздух.
Песню пропой мне, волк-одинец,
Зеленоглазый мой брат,
В час, когда туч пробивая свинец,
Зимние звезды горят.
Спой мне, что горе с тоской не навек,
Кончится время беды.
Спой мне, что скоро окрасят снег
Крови свежей следы.
Капает с белых клыков слюна,
В ноздри бьет страх чужака.
Кто говорит, будто кровь солона?
Врете – она сладка!
…Русскую землю укрыли снега,
Саван метели ей ткут,
Месяц острит молодые рога,
Холод предутренний лют.
В небе сквозь тучи звезда-студенец
Светом багровым сверкнет…
Песню печальную волк-одинец
Стылому бору поет.
Долго молчали. Наконец, воевода Коловрат приоткрыл опустившиеся было веки, улыбнулся:
– Ладно поешь. На сердце… прояснело.
А старый Сивоус примолвил:
– Не зря твой отец с самим Бояном равнялся, видно.
Мертвых на побоищах больше не тревожили – покуда орды не видать. Уж чего-чего, а остывших тел нынче хватало, долго искать бы не пришлось. Вскоре же их увидали в числе попросту несказанном.
Там, где был город Коломна, тела в доспехах усыпали весь берег. Тела лежали на льду и даже за Окой – воины разбитой рати искали спасения там, в лесах… Добежали не все… если вовсе добежал кто. Другие пытались укрыться в городе. И на их плечах в город ворвался враг. Ворота так и остались распахнуты, как рот мертвеца, и вспухшим языком между челюстями казалась щетинящаяся от стрел груда мертвецов промеж створками.
– В самый бы раз, как Тугарину княжичу, когда он к той Маре-Марене ездил, окликнуть – есть ли, мол, живой человек… – оглядываясь, проговорил Чурыня. – А он бы нам сказал, что то за сила, кто побил…
– Нынче и живого не надобно. Так спросим, – хмыкнул Златко, бывший Гаврило.
– Вот уж не к чему, – покрутил усом Сивоус. – Вон щиты наши. А вон, гляньте, со львом-зверем на дыбках – володимерские. Выслал, видать, Юрий Всеволодович, подмогу, не в пример Михайле Черниговскому….
– …И всей той подмоги достало тут полечь… – проговорил Догада.
– Сивоусе, подъедь, – окликнул воевода. – Доспех знакомый…
Только по доспеху лежавшего и можно было признать. Головы не было – видать, разжился добычей чужак. Может, и царю своему отвез на потеху – доспех знатный. Дощатый набор, вроде позолоченный даже, с круглой пластиной-зерцалом на груди, на ней Богоматерь-Одигитрия воздела руки, оберегая. Рядом с щитком – дыра от удара копейного, что щит с львом-зверем расщепил. А портов нет – не побрезговали чужаки с покойного стащить.
– Как, поди, незнакомый, – проворчал старый гридень. – Еремей это, Глебов сын, воевода, что, слышал, Всеволоду Юрьевичу нынче служит… служил, стало быть. А мне ведь при отце твоем, воевода, с ним переведаться приходилось, как они на наш город ходили. Тогда думалось, злее врагов не будет… А теперь – как во сне всё привиделось.
Все замолкли. Звезды мерцали над еще одним мёртвым городом, над побитой ратью двух князей.
От ворот города радостно закричал Глуздырь:
– Живые! Воевода, живых нашли!
– Ну, Чурыня, вот тебе твой «живой человек», – усмехнулся Сивоус, поворачивая коня на крик.
Живой, по правде сказать, был один. Взъерошенный парень, с молодой светлой бородою, в кольчуге поверх стеганого подлатника, в прилбице и без шлема.
– Кто таков будешь? – спросил с седла воевода.
– А ты это, добрый человек, вон у того своего гридня спроси, – ткнул «живой человек» пальцем в Головню. – Он, как послушать, про меня много чего такого знает, чего и сам за собой не ведаю. И с матушкой был знаком, и с бабкой… а с виду и не скажешь…
– Кольчугу изгадил, паскуда, – огрызнулся на взгляд воеводы рыжий гридень. – И кольчугу, и тулуп, и рубаху… да и больно, мать твою через тын…
– Кто ж тя разберет по ночи-то, кто ты есть, – без раскаяния пожал плечами светлобородый. – Думал, поганин отбившийся… слышу – верхом, а мне б конь не помешал. Я, промеж прочим, и по сю пору не знаю, кто вы такие. Что не нелюди эти, уже разобрался.
– Не эти, – усмехнулся Чурыня. – Не эти, другие…
– Какие еще другие? – моргнул «живой человек».
– Ты про навьих слыхал?
– Я много чего слыхал… особливо на Осенние Деды да на Карачун ввечеру, – усмехнулся светлобородый.
– Теперь гляди.
Светлобородый оскалился засмеяться, поводил глазами по лицам – и обронил улыбку с губ.
– А ты, земляк, не шутишь… то-то гляжу, глаза у вас, как у рысей, в темноте светятся, думал, показалось… Погодь, так я, – обернулся к Головне, – и впрямь тебе полпера от рогатины в спину вогнал?! Не померещилось мне?
– Чтоб кому другому про тебя так померещилось! – всё еще со злостью отозвался рыжий гридень.
Светлобородый перекрестился:
– Господи помилуй! Ну и дела творятся… И куда ж вы нынче?
– На пир, – воевода развернул коня. – С гостями незваными красного вина попить – да и их упоить вдоволь, допьяна. Чтоб назад не ушли.
Другие тоже разворачивали коней, потеряв всякий вкус к продолжению беседы. Парень помолчал, а потом окликнул:
– Эй, а коня дадите? А то мне пешком за вами не поспеть!
Сказался он Романом, гриднем и тезкой Романа Ингоревича, государева брата. Он был среди тех, кто успел доскакать до Коломны, а после пытался остановить ворогов на пороге. Не вышло. В сече загнали на стену, оттуда, с заборола, и ухнул вниз головой – на кучу тел под стеною. Хоть и не наземь упал, а дух отшиб, да сверху покойники навалились. Так и лежал без памяти… А орде далеко уйти вряд ли вышло. Сколько он там в трупье отлеживался – ну день, много два.
Но в Суздальской земле их ждала новая забота – войско чужаков разделилось. Несколько больших отрядов – как размыслили сообща воевода со старшими гриднями, по нескольку тысяч в каждом, – разошлись разными дорогами.
Надо б было главную орду гнать, царскую… да по следу разве поймешь?
Собрались у костра.
– Ну что, други, – подвел черту Коловрат. – Они разошлись, и нам расходиться пора. Кому куда идти – пусть жребий решает, поделим. А бить будем по-волчьи. Догоните свою орду – рассыпайтесь, обкладывайте со всех сторон, мёртвых подымайте. Десятки, сотни в сторону отходить станут – бейте. Сперва режьте всех, до единого. Чтоб канули в лес, как камень в воду. Чтоб души поганые безвестностью вымотать…
– Еще есть ли у них душа… – пробормотал какой-то гридень.
– Ну так то, что заместо души, – отрубил воевода. – Потом недобитков подпускайте. Пусть расскажут своим, какой страх по русским лесам ходит. Чтоб тени своей бояться стали. А потом уже – бить. По-настоящему бить.
Чурыня смотрел на лица гридней-соратников и диву давался. Не было больше скорби. А было… это даже не радость близкой битвы.
Голод.
– А меж собою-то ссылаться как? – спросил Сивоус.
Чурыня открыл рот… но вместо людской речи с языка сорвалось Навье слово. Не то, которым поднимались мёртвые. Иное…
…островок света. Колышущиеся тени вокруг… Тепло. Еда. Когда такие тени бывают в лесу, бывает еда… Воля Чурыни влилась в чужие, куцые, чёрно-белые мысли. Расправились крылья… и уже людскими глазами увидел слетевшего из ночной тьмы ворона, опустившегося на плечо Сивоусу, скрежетнув когтями по стальным кольцам.
– Вот так! – гортанно крикнула птица – и скрылась в ночи…
– Чурыня! Спишь, что ль? – оторвал его от воспоминаний голос Романа. Один гридень обращался к нему вот так, запросто. Вятичи с голядинами, да и Перегуда чтили избранника Велеса. Почтение приходилось принимать, не для себя – самого Чурыню с этого воротило – для Хозяина. Горазд, крещеный, всё еще боялся колдовства – хоть и уходить не хотел. Выживет – в монастырь, поди, пойдет. Каяться. Один Роман держался так, словно всю жизнь с навьими знался. Этот балагур крепко напоминал Чурыне его самого – до Пертова угора. Месяц едва прошел… а глядел, как на внука. – Игамас говорит, поганые не к орде повернули, а в лес дальше пошли.
Брови Чурыни изумленно поднялись. С чего это они? Страх позабыли? Хм, стало быть, напомнить надо. Сотня у них, и траченная к тому же. Ну так недосчитается орда той сотни.
Знать бы только, чего им в голову взбрело?..
Сотник ждал, стоя на коленях. Темник Бурундай нахмурился, затем лицо его просветлело, и он передвинул свою птицу Рух по чёрно-белой доске.
Тысячник Ганзор мгновенно двинул своего конника – и снял птицу темника с доски.
– Шах господину темнику, – голос Ганзора был мягок и сладок, как шербет.
– Отлично, мой милый Ганзор, отлично! – белозубо улыбнулся Бурундай – и неожиданным движением метнул вперед белого визиря, уничтожив черного всадника. – Шах и мат! – темник широко развел руки перед тем, как сцепить пальцы на животе.
Ганзор поднял вверх ладони в восторге:
– Господин темник – воистину непобедим! Истинное наслаждение наблюдать за его игрой.
– О, друг мой, я всего лишь ученик Непобедимого! – Бурундай сыто зажмурился, произнося эти слова. Все в войске прекрасно знали, как раздражает Непобедимого обычай Бурундая величаться его учеником. Знал это и сам темник – иначе, наверно, не повторял бы этих слов так часто и с таким удовольствием. – Но мы, Ганзор, заставляем ждать нашего друга Белкатгина! Это нехорошо, Ганзор, нехорошо. Белкатгин, как твоя сотня?
– Всё отлично благодаря Джихангиру и Священному Воителю! – поклонился до самого ковра сотник.
– Отлично, мой друг, отлично. Видишь, как легко достигают возвышения отважные и преданные? Всего лишь одна поездка в лагерь Джихангира – и ты уже сотник.
Может, из шатра Бурундая поездка и виделась легкой, но седых волос после неё в косах Белкатгина крепко прибавилось. Впрочем, не темнику же говорить об этом. Вместо этого сотник вновь склонился в поклоне:
– Благодарю господина темника!
– А теперь, друг мой, у меня для тебя новое задание. Видишь ли, друг мой, мы скоро выходим на соединение с силами Джихангира, будет большой переход… а в седельных сумах уже пусто. Нам нужно зерно, друг мой, много зерна.
Белкатгин слушал темника с возрастающей тревогой. Фуражные сотни – десятки за зерном больше не высылались – уже обшарили всё, что можно, на день пути вокруг. Углубляться в лес дальше, оказаться в лесу после заката – смерть почти неизбежная. А если и избежишь… бедняга Ринчи избежал, прискакал в лагерь живой, только с прокушенной рукою – но зато с головой урусутского мертвеца. И где теперь Ринчи?
Сотнику Белкатгину из кипчакского рода Каепа очень хотелось дождаться следующего чина живым.
Вот только улыбчивого темника желания сотников занимали очень и очень мало…
– Так что, друг мой Белкатгин, ты со своей сотней отправишься в леса в сторону заката. Дня два-три у тебя есть. Что до страшных урусутских мангусов, то они уже несколько дней не тревожили нас…
Потому что уже несколько дней никто не отдаляется от тумена на ночь, додумал сотник.
– …И, надо думать, переместились к лагерю Джихангира, на восход. Так что бояться, мой друг Белкатгин, нечего, нечего… Ты понимаешь меня?
– Да, господин темник.
– Отлично, мой друг, отлично. Можешь идти, милый Белкатгин, можешь отправляться прямо сейчас.
Кланяясь и покидая шатер Бурундая спиною вперед, сотник слышал его слова, обращенные к тысячнику Ганзору:
– Эта игра, друг мой Ганзор, необходима в обучении искусству полководца, необходима… и, кроме того, она развеивает дурные мысли.
Кроме хорезмийской игры, темник развеивал дурные мысли, раздирая чем-то огорчивших его людей лошадьми. Так что пожелания его исполнялись почти так же быстро, как приказы Непобедимого.
…Ни на какой восход мангусы не ушли. Теперь Белкатгин знал это совершенно точно. Они обрушились на село, где он собирался переночевать со своей сотней, сразу после заката. Не то чтобы это стало для Белкатгина крупной неожиданностью… но и ничего приятного в этом не было тоже. А вот что и впрямь было неожиданным – у мангуса в помощниках оказались неплохие лучники, стрелявшие из-за шагавших вперед мёртвых тел как из-за передвижных укрытий.
На счастье, Белкатгину вовремя пришла в голову хорошая мысль. Последние две дюжины из истребляемой сотни, с ним во главе, ворвались в стоявшую посреди села молельню. Там накрепко и затворились, вместе с черным жрецом. Кое-кто еще прятался по дворам – но их быстро нашли и прикончили урусутские мертвецы.
…Чурыня только крякнул от такой наглости поганых, а у Романа и вовсе борода на грудь отвисла. Догадлив сотник-то. Никто на Чурыниной памяти еще такого не затевал.
Чужаки было затеяли стрелять с колокольни, но лесовики-охотники быстро перебили им такое желание. Один чужак свалился с колокольни на крышу церкви, а оттуда съехал в снег, пробитый сразу двумя стрелами. Звонница церковная всё же не крепостная вежа, защита из ее перилец плохая. С другой стороны, и до тех, кто засел внутри, было непросто добраться. Мертвецы несколько раз пытались уже долезть до окон, да скатывались по обмерзлым бревнам. Поднятые, как крови отведают, куда как бойки становятся. Себя вспоминают, особенно – последнее, что перед смертью было.
– Батюшка навий воевода! – Ну вот и из огорода в воеводы угодил. Чурыня оглянулся. Не все поселяне при явлении его отряда попрятались по избам. Один вот мимо поднятых к нему подошел. Крепкий мужик с проседью в окладистой бороде ломал в кулаке кожаный колпак. Глаза – отчаянные.
– Дочек… дочек поганые похватали, с собой уволокли… не у меня одного – у Одинца, у Васяты, у Петрила… там они, с ними… Христом богом – выручи!
Чурыня только покривился на «Христа бога», да не пенять же человеку, ему сейчас не до того, чтоб слова подбирать. И что делать прикажешь?
– А дозволь, Чурыня Ходынич, я с ними потолкую, – подал голос Роман. – Они ж вроде промеж собою на половецком балакают, так я тот язык знаю.
Чурыня пожал плечами:
– Не тяни только. До света дело кончить надо.
Роман подъехал к церковным дверям, соскочил с седла, подошел к деревянным створам, ударил кулаком пару раз.
– Изыди, нечистая, свят-свят-свят! – заполошно раздалось из-за церковной двери. – Сгинь-пропади, погань лесная! Аминь, аминь, аминь – рассыпься!
– Ну это, батюшка, ты брось! – не без обиды подал голос Роман. – До нечисти поганой тебе рукой подать. У тебя в церкви хоронится. А я вот, к примеру, крещеный человек, православный.
И перекрестился, хотя сквозь двери церкви священник вряд ли увидел бы его движенье.
– Вот друг мой, Чурыня, он да, он нехристь. А уж дружина у него и вовсе… не к ночи будь помянута.
– Что ж ты, чадо, в одной ватаге с волхвом-нехристем да мертвяками поднятыми делаешь? – укоризненно спросили за дверью.
– Да вот ту самую погань гоняю, что ты в церковь пустил, батюшка! – обозлился Роман.
– Меня, сыне, не больно спрашивали… или и тебя насильно с собою водят? А что погань гоняешь, так на то скажу – не изгоняют сатану силой Вельзевула, князя бесовского – помнишь ли сие?
Роман сплюнул на истоптанный неподкованными копытами кочевничьих лошаденок снег.
– Батюшка, я тут не с тобою лясы точить пришел. Есть там у твоих поганых старшой? – и повторил последние слова половецкой речью.
Почти сразу раздался угрюмый – а чего б ему веселым быть? – голос:
– Я сотник. Говори, колдун.
Роман ощерился, но спорить не стал. Спорят с друзьями, на худой конец – с соседями.
– Сотник, отпусти девок.
– Зачем? – чужак даже удивился. Не ждал, видать, что про полонянок разговор зайдет.
– Затем. Отпусти, тогда разговор будет.
– Что будет мне и моим, если отпущу? – говорил степняк как-то устало.
– О том говорить можно. Одно скажу, если не отпустишь – подохнете поганой смертью.
Роман даже не понял сперва, что за перханье из церкви раздается – то ли кашляют, то ли старый пес брехать пытается.
Оказалось – сотник смеялся.
– Нет, урусут. Если отдадим – вот тогда плохая смерть будет. Сколько ни тужьтесь, а хитрее нашего темника вам не придумать. Вам нас до рассвета кончать придется. А он на день-другой удовольствие растянет.
Роман сжал зубы. Прислонился спиной к двери, прикрыл глаза. Нечего было ему предложить чужакам. Не на чем сговориться, не на что выменять жизни девчонок, запертых там, в деревянной церкви.
Он открыл глаза.
И позабыл, о чем хотел говорить с запершимся в храме сотником.
За спиною Чурыни, за спинами его воинов, живых и поднятых, вдоль реки катилась, расплескиваясь по заснеженным полям, орда. Не сотня. Не две. Даже не пять.
– Чурыня! – заорал он, и в голос с ним радостно завизжал что-то чужак с колокольни.
Чурыня разворачивался вместе с конем. Медленно, очень медленно – и он, и сам Роман казались сейчас бывшему гридню погибшего князя увязшими в смоле жуками. Грохнуло за спиною – и чудовищной силы толчок распахнул большую деревянную створу, ударившую его, отбросившую на стену, притиснувшую к этой стене.
Две дюжины вылетели во двор. Засвистели палицы и сабли ордынцев. Упали наземь первые поднятые. И три аркана разом оплели Чурыню, сдернули с коня, так, что вышибло дух. Очухался раньше, чем сделал бы на его месте это живой, начал подниматься – и едва перехватил в прыжке кинувшегося на него прямо с седла сотника Белкатгина.
На миг они замерли – стоящий на одном колене Чурыня удерживал сотника на весу за пластины кожаного панциря и за руку в кожаном же наруче, Белкатгин левой рукой впился в ухватившую его за грудки руку навьего, а правой старался дотянуться до его горла ножом, яростно хрипя что-то.
Это длилось мгновение. А потом случилось то, что разум Чурыни уложил в одну цепь много позже.
Откуда-то раздался гортанный крик – одно слово в несколько глоток. Потом – низкое короткое гудение. А потом – шелест, похожий на тот, что звучит в березняке во время летнего дождя. И в это самое мгновение лицо чужеземца, надвинувшееся почти вплотную к его лицу, сделалось каким-то потерянным – а потом пустым. Нож выпал из разжавшихся пальцев.
Из груди сотника проклюнулось жало стрелы. Потом – еще одной.
Стрелы падали с сереющего неба густым дождем, гвоздя всех без разбору – людей и коней, живых, поднятых и навьего, русичей и чужаков.
Поднятые бесцельно ходили кругом, густо усаженные стрелами. Вот прошла рядом та, что была матерью маленькой Раньки, глядя ледяными глазами на торчащие из тела древки, касаясь их пальцами.
Четвертая стрела разнесла ей правую половину лица. Тело, почти обезглавленное, завалилось медленно, не сгибаясь, – как деревянная колода.
Метнулась из открытых дверей церкви девушка – и тут же с криком рухнула наземь, пробитая двумя стрелами сразу.
А стрелы продолжали падать.
Две вошли в грудь. Одна в живот. Тело корчилось, выталкивая прочь сталь и дерево, сращивая порванное, разрубленное, проткнутое. Не было слов для той боли, что он чувствовал в такие мгновения. Еще одна ударила в шлем и сорвала его, едва не раздробив горло бармицей. Одной рукой – другой выдирал стрелу из ребер – расстегнул бармицу, бросил прочь шлем. Почти тут же следующая стрела снесла почти начисто правую скулу и половину уха. Еще одна – прошила икру вместе с сапогом и поножей, пригвоздив ногу к земли. Глаза заливало тьмой.
Он еще выдирал из себя стрелы, когда трое подскакавших всадников пригвоздили его к земле тремя длинными копьями – через правое подреберье, левое бедро и плечо. Человека в нем сейчас почти не было, человек тонул в волнах боли – под копьями, как змея под рогатиной змеелова, извивалась, билась, рычала и выла навья тварь с горящими глазами, способная внушить страх отнюдь не одной маленькой Раньке.
Из тьмы выдвинулась диковинная харя. Не враз понял, что был то только человек – верхом на коне в доспехе из простеганных полос толстой кожи, сам покрытый железной чешуей и спрятавший лицо за оскаленной кованой личиной.
– Мангус! – сказала железная харя, добавила что-то и глухо, но жизнерадостно рассмеялась…
– Мангус! Отлично, отлично! – воскликнул темник Бурундай и радостно засмеялся. – Кузнеца мне! Немедля! Самые крепкие цепи! И найдите еще кого-нибудь из урусутов живьем. Это будет подарок, отличный подарок для Джихангира и…
Он улыбнулся особенно тепло.
– …Для моего Непобедимого наставника!
Глава 5
Сеча у Игнач Креста
Гнались безбожные татары Селигерским путем до Игнач креста, и посекоша людей, как траву, и не дошли до Новгорода всего ста верст. Новгород же сохранил Бог, и святой преподобный Кирилл, и молитвы святых преподобных архиепископов, и благоверных князей, и монахов иерейского собора.
Чурыня очнулся от солнца. Он сжал веки, но солнце проникало сквозь них, сквозь тонкую красную пленку, которой они стали. Там, за пленкой, колыхались тени – и таяли в море кипящей белизны. Он никогда не думал, что белизна может быть такой беспощадной, такой болезненной, словно раскаленное добела железо в руках палача – железо величиной с небо. Белизна обжигала не только глаза – всё тело полыхало, он чувствовал, как вспухает пузырями и лопается его кожа…
– В этой стране каждый день чувствуешь себя пьяным, – проворчал Туратемир, оглядываясь на страшного пленника. – Мне мерещится, что птицы подглядывают за нами, а деревья перешептываются за спиной. Я боюсь, что они вытащат корни из земли и набросятся на нас. Ни с какой, самой обильной выпивки, меня еще не посещали такие страхи!
Мерген, проследив взгляд попутчика, покачал головой:
– Надо бы накрыть мангуса получше, а то солнце спалит его начисто.
– С чего это?! Велено, чтобы все смотрели, какого мангуса изловил темник Бурундай, а если его прикрыть, то как узнают, что это – мангус?
– А если не прикрыть, то как узнают, что это не просто какой-то обгорелый урусут, подобранный на пожарище? – возразил Мерген.
– Ну это-то просто, клянусь рогами Эрлига! Где ты видел, чтобы человек так обгорел – и был жив?
Мерген оглянулся на пленника и передернул плечами – «Сээр!!». Борода, усы, волосы свисали вместе с лоскутьями отставшей кожи. Мутные струи сукровицы стекали на грудь, пропитывали рубаху, нос ввалился, задрав растянувшиеся ноздри едва ли не прямо вперед, из углов плотно закрытых глаз стекали две почти черные струйки…
Хорс Дажьбог обрушивал на него всю свою огненную мощь. Всю ненависть к Нави и ее обитателям.
Гори, навий выползень. Гори. Стань пеплом, нежить.
Ты не понимаешь, Тресветлый! Мне нужно было стать таким, понимаешь, нужно! Это – единственное оружие против них…
Великий Хорс не слышал. Бог, знавший только один, ясный и неизменный путь – от восхода к закату, Он не понимал и не принимал ночных путей, кривых троп, засад, оборотничества, черной ворожбы. Нежить должна быть сожжена. Это – неизменно, как череда рассвета, полудня и заката.
Что ж, нежить должна быть сожжена, Тресветлый… только одно, всего лишь одно – я не просто нежить, не только навий. Я не выполз из мрака, ведомый одним лишь голодом. У меня здесь есть дело. И я никому, даже Тебе, сын Сварога, не позволю помешать этому делу. Потому что оно важнее меня.
Я даже навь во мне не позволю Тебе убить, Тресветлый. Извини, но она – действительно мое единственное оружие. А я не могу выпустить оружие из рук сейчас, когда они на нашей земле и битва еще не кончена. Не могу позволить себе умереть. Извини, Тресветлый. Делай свое дело – жги. А я – я сделаю свое. Буду гореть, но сделаю… И даже Ты не встанешь у меня на пути…
Раскаленная белизна растопила всё. Всё, кроме него. Было очень больно, очень хотелось раствориться в этой белизне, позволить ей расплавить и себя, отдохнуть… но было нельзя. У него было дело. Он не помнил, какое, но это было неважно, он обязательно вспомнит, потом. Главное – оно было. А значит, должен быть и он… хотя очень хочется не быть…
Песню пропой мне, волк-одинец,
Зеленоглазый мой брат…
– Смотри! Он говорит что-то! Может, просит пить? – взволновался Мерген.
– Да будь я проклят, если подойду к нему с водой или иным питьем! – Туратемир коснулся щепотью лба, жирного подбородка и не менее жирной груди, укрытой кожаным куяком.
– Заклинания! – заорал коротышка Тас-Таракай. – Мангус говорит заклинания! Заткните ему пасть, живее, а то из земли полезут мёртвые урусуты и сожрут нас!
– Это не заклинания, – проговорил сотник Искандер Неврюй, подъезжая к саням. – И он ничего не просит. Он… он поет!
Сотня Неврюя сопровождала сани с пленными. По другим дорогам к стану Джихангира ехало еще двое саней, и каждые сопровождало по сотне конников. На тех санях лежали тела погибших урусутов и поднятых мангусом мертвецов. Те сани должны запутать урусутских мангусов, если они колдовством станут искать своего сотоварища.
Роман очнулся далеко за полдень. С трудом приоткрыл отекшие веки. От удара булавой по шелому в голове до сих пор позванивало. Перед лицом маячили какие-то пятна, и лишь когда он как следует проморгался, они слились в бледное лицо Игамаса.
– Здорово, белоглазый… – проговорил он негромко – во рту было сухо и гадко, как с самого лютого похмелья. – Вот уж выпала нам с тобою недоля… А старшой где, Чурыня?
– Вот, – мягко выговорил Игамас, утирая свои и впрямь ставшие еще светлее прежнего серые глаза рукавом кожуха и кивая вверх.
Роман перевалился на спину, точней сказать, на стянутые за спиною руки, и несколько долгих мгновений молчал, глядя на растянутое на деревянном косом кресте черное тело, больше всего похожее на обгоревшую куклу Масленицы. Сукровица продолжала сочиться с личины из угольно-черных пластин скупыми маслянистыми каплями.
Обретя дар речи, Роман начал браниться самой злой бранью, какую только знал.
– Они что ж, в костре жгли его? – выдохшись, проговорил он, кипя от злости.
– То не они… – трудно вымолвил Игамас. – То Сауле… Солнце…
И заплакал.
– Не плачь, – подал голос Перегуда с той стороны креста. – Рано плачешь. Живой он еще…
– Оттого и плачу… так жить…
– Рано! – повысил голос Перегуда, подымаясь на локте. – Рано еще…
И впрямь, когда солнце начало клониться к окоему, а длинные тени легли под копыта чужацких коней и полозья саней, куски угля начали осыпаться с лица и рук Чурыни. Под ними открывалась по-юношески свежая голая кожа. Налились под веками глазные яблоки, уже было вытекшие темным соком на щеки.
– Добре… – проговорил он сперва еле слышно, с сипением вдохнул воздух, откашлялся, схаркнул на дорогу под некованые копыта, повторил уже в голос: – Ох, добре! А я еще на Сварожича нарекался, светить Ему вечно… как на десять лет помолодел… только вот те усы Он мне зря, того… хороши были усы, жалко. Эй, челядинцы! Ни у кого того зеркальца не найдется?
– Мангус, – бормотали охранники. – Подлинный мангус!
– Эй, Романе, а спроси-ка у той челяди, куда везут, хорош ли там стол да каковы девки…
– Оклемался, – проворчал Роман, улыбаясь от уха до уха. – Роман то, Роман се… сыскал себе отрока! И спрашивать не надо. К царю ихнему едем. А стол да девок там поглядим. Только вот молю и Христа с Богородицею, и ваших идолов, чтоб девки не в мужиков страхолюдством пошли. Мне ж столько вовек не выпить!
Захохотал помолодевший Чурыня, захохотал Роман, и Перегуда, и Игамас, снова утиравший связанными руками слёзы, и даже Налист, очнувшийся от горячечного забытья, слабо смеялся. Стражники зло глядели на них раскосыми глазами, но молчали.
– А что остальные? – спросил вдруг Чурыня, оглядывая сани, сколько позволяли оковы на руках и ногах, прижимавшие их к деревянному пялу.
– Меня, Чурыня Ходынич, и не спрашивай, – открестился Роман, пряча глаза. – Как меня поганые дверью приветили… жизнь мне та дверь спасла, стрелами меня не накрыло – да и всё. А как прочухался да из-за двери выскочил, так тут меня снова попотчевали – тогда уж булавою по темечку.
– Нет их, старшой, – глухо выговорил Перегуда. – Там всех стрелами и положили. Нам тоже перепало… мне в руку, да в плечо, голядину нашему ухо отсекло да ногу пробило, а тяжелей всего вятичу пришлось. Из него четыре стрелы вытянули. Да ладно, живы – и то слава Богам.
– Смерть на бою – тоже не для жалости, – жестко промолвил Чурыня.
– То так, – кивнул Роман. – «Дивно ли, если муж погиб на войне, умирали так славнейшие из прадедов наших». Володимер Всеволодович, Володимерский государь, сказал, Мономах назвищем. Хоть и володимерский, а сказал добро.
– Володимерских не трожь, удалой… – подал посушавший голос Перегуда.
– Да тю на тебе, кто ж вас трогает…
– Ладно! – оборвал их разговоры Чурыня. – Давайте-ка спать покуда… завтра день будет нелегкий, выспаться надо хорошо. А мне последнее время что-то на солнышке спится плохо. Голова после тяжелая, и во рту как воронья стая нагадила…
И он криво усмехнулся…
Утро вновь разбудило его раскаленной белизной.
Ну что ж, Светлый и Тресветлый, если Тебе нравится эта игра – потягаемся еще раз…
Шум с дальней окраины лагеря Непобедимый расслышал издалека. Этот час он посвятил трапезе – простой, как и подобает монгольскому воину. Ему доводилось вкушать изысканных яств на пирах в белом шатре, но для себя он по-прежнему не знал ничего вкуснее зажаренного на углях мяса – хотя зубы его нынче были уже не те, и мясо приходилось пластать ножом на тонкие полоски.
Он даже не успел выговорить «Найма…», как сын уже оказался у дверей чёрной юрты, отдавая приказы чёрным нукерам.
Пёс-Людоед успел расправиться только с четвертью своего куска кобылятины, как с улицы вбежал и рухнул ничком нукер в чёрном чапане.
– Дозволит ли Непобедимый…
– Говори… – буркнул, проглатывая мясо, одноглазый.
– Это цэреги темника Бурундая, о Непобедимый…
Старый полководец испытал чувство, схожее с тем, как бывает, когда пытаешься жевать расколотым зубом – впрочем, как почти всегда, когда слышал это имя.
– …Они привезли пленного мангуса!
– Что?! – не дожевал снятый с ножа кусок Непобедимый, наспех вытирая руки о штанину.
– Мангуса, о Непобедимый! Бурундай пленил мангуса, из тех, что поднимают мертвецов. Его везут к белому шатру!
Смотреть на пленённое Бурундаем чудовище собралось, было впечатление, полкошуна. Четверо урусутов, валявшихся на санях рядом с ним, были обычными людьми. А вот главный пленник и впрямь напоминал тварь из царства Эрлиг-Номун-хана, только, скорее, не мангуса – ни встрепанной рыжей гривы, ни венца из черепов, ни вывернутых мясистых губ и распирающих пасть клыков, ни свисающего на колени волосатого брюха, – а отрыгнутого им полупереваренного грешника. Чад жареного мяса у саней стоял едва ли не более сильный, чем в чёрной юрте.
– Что тут творится, вы, отрыжка болотных жаб?!
При приближении Пса-Людоеда в окружении не скупящихся на плети чёрных нукеров толпа быстро поредела. Сотня охраны повалилась с коней плоскими лицами в снег. Непобедимый отыскал глазом сотника.
– Что ты тут устроил, ублюдок крота и жабы?! – Плеть со свистом рассекла воздух. – Решил всему войску показать, что в лесах и впрямь водятся страшные чудовища? Помогаешь урусутам запугивать наших цэрегов? Отчего ты не бережешь свою красную жизнь толщиной с нитку?!
После этих слов Непобедимого последние любопытствующие внезапно вспомнили, что у них есть дела в других частях лагеря, и поспешили к ним, кто пешком, кто верхом.
– Это был приказ темника Бурундая, о Непобедимый. Покорный слуга Джихангира готов ответить, если выполнял его неправильно.
Непобедимый пожевал сухими губами и, развернув пузатого конька, казалось, раздавшегося вширь под тяжестью его тела – рослых долгоногих коней, на которых ездил Джихангир и сиятельные ханы, полководец не признавал – кинул через плечо:
– Поезжай за мною, сотник. И набросьте что-нибудь на него!
Одного из нукеров он отправил вперёд с распоряжением поставить рядом с чёрной юртой еще одну, окружив ее усиленной охраной.
Тем временем с сожженным лицом урусутского мангуса, прикрытым теперь накинутой на брусья, на которых он висел, попоной, творилось нечто, что напоминало о возведении юрты.
Вот разворачивается остов.
Вот он обрастает мягкой плотью войлоков.
И наконец, и пересечения остова, и мягкие бугры войлока обтягивает, как кожа, ткань.
Так и тут, на почти обнажившейся кости вспухли бугры наполняющейся кровью плоти, подернулись серой паутиной сухожилий, а после стали обрастать кожею.
Непобедимый вдруг понял, что мангус смотрит на него.
Мангус заговорил.
– Что он говорит? – не отрывая взгляда единственного глаза от синих глаз мангуса, Непобедимый закусил редкий седой ус. – Эй, сотник?!
– С позволения Непобедимого – темник не дал нам толмача.
– Тебе сказали, – вдруг раздалось рядом по-кипчакски. Говорил лежащий на санях урусут. – Тебе сказали, кривой, – хочешь так же? Хочешь выздоравливать после любых ран? Хочешь отрастить новый глаз и новую руку взамен сухой? Подставь горло. Я тебя укушу, и станешь таким же…
Непобедимого передернуло. Он отвел взгляд и сжал бедрами ребра конька, посылая его вперед.
– Эй, куда же ты? Куда бежишь?! – донеслось сзади. Непобедимый, не оборачиваясь, подал знак здоровой рукой. За спиной несколько раз просвистела плеть, и глумливый голос замолк.
Джихангир явил свой светлый лик слуге своему после обеденной трапезы – он, как видно, не счел появление плененного мангуса достаточным поводом для того, чтобы прервать ее. Непобедимый выбежал встречать ученика наружу, опустился на колени в снег у порога черной юрты. Рядом так же опустился на колени, склонил к снегу голову в черной шапке Найма. Первыми посыпались с коней синие нукеры. Двое, опустившись на одно колено, обнялись, уложив головы на плечи друг друга, у самого стремени Джихангира, рядом с ними встал на четвереньки третий, и четвертый упал в снег ничком.
Когда-то он взлетал в седло с земли, не касаясь стремян, и весело смеялся этому. И уж подавно сам спрыгивал наземь.
Повелитель сошел с седла белого жеребца по живым ступеням. Подошел к склоненному полководцу:
– Разрешаем встать.
Непобедимый поднялся, кряхтя.
– Нас известили, что захваченный Бурундаем мангус и урусуты из его свиты у тебя.
– Это так, Повелитель. Я счёл необходимым убрать его с глаз, дабы не устрашать наших цэрегов, и без того смущённых слухами.
– Что ж, разумно. Но отчего ты не поспешил уведомить нас об этом?
– Да простит Джихангир нерадивого раба своего, я торопился допросить пленных, полагая возможным известить Повелителя моего потом.
– Напрасно, Непобедимый. Мы сами допросим пленников. – И, пройдя уже несколько шагов к черной юрте, кинул, не оборачиваясь: – Дозволяем сопровождать нас.
Непобедимый переглянулся с Наймой и отправился вслед за Повелителем – а если быть точным, за четырьмя синими нукерами и двумя белобородыми уйгурами в синих халатах и синих высоких шапках и невзрачным человечком с на редкость неприметным лицом.
Жарко горят фитили в плошках с бараньим жиром. Крепко держат цепи на запястьях. Душно. А тут еще ввалились толпою – воины и старики в синем, давешний кривой, видать, воевода здешний, какой-то неприметный, не пойми кто, половец не половец, касог не касог… А впереди всех – не то девка, не то парень, но размалеванный, как скоморох. Тонкостанный, тонкорукий, пальцы в перстнях, на лице – роспись, как на стене церковной, одежка белая, на голове и вовсе не пойми чего одето. У пояса – меч. Садиться стал, где стоял, думал уж – на пол сядет, так белобородые с кривым наперебой под него подушек наметали. В тонкие пальцы чеплашку, пахнущую пропавшим молоком, сунули. И расступились, согнувшись.
Да никак сам царь Батый?! Вот этот вот сопляк? Вот этому скомороху крашеному покоряется орда, которой от козарских времен на русских землях не видывали?
А тут неприметный выступил вперед:
– Тебе оказана великая честь, колдун. Тебя будет допрашивать сам великий царь Бату, сын Джучи, сына Чингиса, Потрясателя Вселенной, Священного Воителя, царь над царями, земной бог…
Оттарабанил – и склонился в сторону Батыя.
Заговорил скоморох. Что и сказать – умеет себя держать. И слов не понимаю, а от голоса мороз по коже продрал… бы. Продрал бы, не будь этой зимы, мёртвых городов, котла на Пертовом угоре, поднятых…
И снова неприметный зарядил:
– Кто вы, каким Богам молитесь и почему нападаете на меня?
Ох, чуть не поперхнулся Чурыня, это мы, выходит, на него нападаем… ну что ж, слушай, царище косоглазое.
– Веры мы – русской, русским Богам молимся. Мы – люди Государя Резанского, Юрия Ингоревича, – да, это было так. После Котла на Пертовом угоре он – резанец, такой же, как и прочие. Это его боль, это его месть. И за Государя – тоже. – А что нападаем… так не нападаем мы пока, так, медом хмельным потчуем… Напоим, накормим вас досыта, да и проводим восвояси… Жаль только, гостей многовато, всех угостить не успели…
Неприметный забормотал, царь-скоморох слушал, едва покачивая головою. Белобородые в синем платье торопливо укладывали строки на бумажные свитки. Потом беленая рожа вдруг поднялась, перекинулась несколькими словами с кривым и вышла.
Поди пойми – понравился ему ответ или нет… Кто этих царей разберет? Чурыня надеялся, что нет.
На оставленных Батыем подушках тут же устроился кривой, зыркая на Чурыню исподлобья.
– Теперь расскажи: сколько у вас войска, что умеете делать из колдовства…
Сейчас говорил другой толмач, в чёрном чапане. Неприметный человечишка исчез из шатра вслед за размалеванным царем и его синей свитой.
– Нас чуть-чуть побольше, чем мертвецов, что вы оставили за спиной, и чуть-чуть поменьше, чем деревьев в наших лесах. Мы можем поднять людей, которых ты убил, мы можем поднять крепости, которые ты сжег. Вьюга – наш голос, птицы и звери в лесу – наши глаза, деревья – наши руки.
Кривой оборвал чёрного толмача. Заговорил. Толмач, выслушав его, начал переводить:
– Ты хвастлив, как все колдуны. Но тебе лучше сказать правду. Может, ты и неуязвим, но те, кого с тобой привезли, – нет.
– Не веришь, воевода поганский? Так скоро сам всё увидишь. Не сегодня завтра мои побратимы все за мной придут. Тогда и посчитаешь, и посмотришь, чего могут.
Кривой аж переменился в харе своей искалеченной. Вскочил, выбежал вон.
Чёрные нукеры муравьями рассыпались по становищу, и вскоре в черную юрту заспешили тысячники. Если туда они просто спешили, то обратно вылетали как ошпаренные. Тысячники кричали на сотников, сотники орали на десятников, десятники кнутами торопили цэрегов. В эту ночь выспаться во всем многотысячном становье довелось разве что Джихангиру, сиятельным ханам с обслугой да пленникам. Их не тревожили, даже попить-поесть принесли – правда, питье было скисшим молоком, а еда – жареной кониной.
Войско собралось в логовине неподалеку от ордынского становища. Здесь были и свои – прошедшие Пертов угор, и сторонники – живые и поднятые. Их уже научились прятать на ночь от опасных для них лучей. Самыми толковыми оказались почему-то самогубцы. Эти сами прятались от солнца, да и в драке не дожидались приказов. Еще они проявляли большую тягу к чужацкой крови – вроде девушки у ног воеводского коня, в который раз расчесывавшей свои длинные белые волосы – между боями это было ее единственное дело, расчесывать волосы, заплетать и расплетать огромную косу. Жаль, на всё войско таковых набралась бы едва ли дюжина.
Жаль, не выходило поднимать воинов, павших в битвах. Видно, над ними непрожитое не имело власти – и то сказать, средь жгучих видений Котла на Пертовом угоре не было смерти ни одного из дружины Государя и его ближников.
Догада, Златко и еще несколько гридней так и не приучились хорошо управляться с поднятыми. У них было другое оружие. Рядом с каждым из них сидели на снегу волки, а ветви над головою чернели от воронов.
И еще были сторонники. Из отбитых пленных, из уцелевших жителей уничтоженных сел и городов, из последних воинов павших дружин и ратей.
К полуночи перекличка закончилась. Коловрат встал в стременах.
– Сторонники! Завтра на самого царя идем, в прямой бой. Нам нашего побратима выручать надо. А вас не неволю. Кто хочет – ступайте по домам.
Оглядел войско. Нигде никакого шевеления.
– Ну что, сторонники? Или не слышали – смертный бой завтра. Мы-то навьи, а вам…
– Не трать зря слов, воевода… – подал голос рослый темноусый парень с ослопом на широких плечах. – Кто хотел – давно уж ушел. Убежал даже, на красавцев вон этих полюбовавшись, – и кивнул на заплетавшую косу мертвячку.
Многие засмеялись, а поднятая посмотрела на парня и улыбнулась ему синими губами.
– Ну что ж, – усмехнулся и воевода. Поглядел на звезды, исчезающие в громаде наползавшей тучи. – Дажьбог Сварожич нам нынче не в помеху. С Хозяином, браты…
И вынул мечи из ножен.
Щита он давно не носил, а шлем и кольчугу отдал кому-то из сторонников. Живому нужнее…
– Скоро рассвет, – объезжавший войско Непобедимый сплюнул на снег. – Зря я испугался слов мангуса. Днём они не посмеют выйти из леса – все видели, что делает с ними солнце…
– Солнце, Непобедимый? – Найма с тревожным недоумением взглянул на отца. – Какое солнце?
Непобедимый вскинул глаз кверху. От окоема до окоема лежала сыплющая снежинки серая пелена. Ни просвета…
И словно дожидавшись этого его движения, этого взгляда, предрассветье взревело тысячей глоток. Запоздало закричали, поднимая тревогу, сигнальные барабаны – и только один, стоявший ближе всех к лесу, кричал о помощи, но смолк вскоре.
Тысяча Хордабега полегла почти сразу, не успев толком очнуться от тяжелой мути бессонной ночи. Впереди шли почти сплошной стеной мертвецы, а впереди них, на конях, не прячась от стрел, – полуголые воины с крыльями-плащами за спиною и чёрными знаками хас-тэмдэг на груди. Рядом с ними неслись волки, вгрызающиеся в конские ноги и глотки, выхватывающие из седел низкорослых степных лошадок их всадников, за стеной мертвецов шли лесные пешцы, выпуская облака стрел.
– Их всего полторы тысячи, – прошептал Непобедимый и крикнул: – Их всего полторы тысячи! Тысячникам Теле-Буге, Дзонхабу, Кутлугу – атаку! Урагшаа!
Буйволами зарявкали сигнальные барабаны. Чёрные нукеры размахивали белыми и чёрными полотнищами на шестах, передавая слово Непобедимого тысячникам. Хотя как раз от них толку было маловато: поднималась пурга.
«Пурга – наш голос» …
– Урагшаа! Урагшаа! Кху-кху-кхуууу! – выли и ревели человеческие волны, накатываясь на сомкнувшийся в твёрдый четырехугольник отряд лесных колдунов, их мёртвых слуг и живых союзников. Накатываясь – и разбиваясь…
– Тысячникам Сэчену, Бакруху, Эзен-Бури – атаку! Урагшаа!
Полк шёл. Шёл, карабкаясь по грудам вражеских тел. Шёл сквозь вой пурги и вой чужеземных конников. Вороны падали в лицо чужакам, метя клювами и когтями под опушку шапок и шлемов, в глазницы боевых личин. Волки рвали коней. Всадники падали в холодные гостеприимные объятия поднятых, на копья сторонников, под мечи навьих.
– Деррржать строй! – громче пурги, громче орды раздавался рык Коловрата. – Белгород! – сносил он мечом голову в чалме поверх шишака.
– Пронск! – разваливал надвое боевую личину, плеснувшую вишневым из-под клинка.
– Нерск! – валилось с коня обезглавленное тело в чапане.
– Ижеславль! – отлетала прочь сжимавшая кривой клинок рука.
– Воинь! Ольгов! Исады! – И обрушивая с обеих рук два страшных удара: – Ррррезаань!
– Резаань! – взревело несколько голосов разом.
– Володимер! – звенела тетива.
– Углич! – находила дорогу в дыре-глазнице на кольчужной сетке стрела.
– Клещин! – свистела сулица.
– Ростов! – сносил с седла умудрившегося разминуться с мечами навьих и прорвать стену поднятых всадника тяжелый ослоп.
И даже поднятые шевелили синими губами, вгрызаясь в плоть чужаков, шевелили, пытаясь выговорить название убитых сел, сожженных весок, растоптанных деревенек…
– Непобедимый! – гонец почти свалился с коня. – Тысячник Эзен-Бури мертв! Сотник Алчедар принял бунчук! Просим о помощи!
О помощи?! Он бросил на лесных мангусов полтумена!
– Помощи не будет! Стоять крепко!
– Внимание и повиновение!
Если бы не пурга… если бы не пурга, можно было бы покончить дело луками… Но тут толком не отойдешь на расстояние хорошего выстрела, слишком тесно.
– Внимание и повиновение! – заорали сзади. А слуги в синих чапанах уже раскатывали ковер рядом с чёрной юртой и уже укладывали на нем возвышение из ковров и подушек.
– Что здесь происходит? – по плечам в синих чапанах светло-зелёные сапоги прошли на вершину этого возвышения. Сейчас, поверх жемчужно-белого чапана, расшитого серебром, на Повелителе была шуба и шапка из седых зимних песцов…
Полк шел сквозь пургу, но Коловрат не видел пурги. Он видел красный туман, туман из пряных и хмельных вишневых капель, взвесью окутывавший его войско. Туман вливался в него. Туман переполнял силой, делал движения неимоверно быстрыми и точными. Стрелы в красном тумане летели неторопливо – как жуки, которых в травне-месяце сбивают метлами дети. Чужаки двигались в нем, будто в вязком киселе. И каждый всплеск из-под клинков его мечей делал гуще туман, сильнее – его, беспомощнее – врагов.
Только в нем самом человеческого оставалось всё меньше.
Впрочем, он уже не думал об этом…
– …Непобедимый решил верно, – наклонил голову в серебристом песце фарфоровый истукан. – Мы не можем бросить на них больше воинов.
– Как это не можем, наш брат и Повелитель?! – по визгливому голосу сиятельного Хархасуна мудрено было не узнать даже среди самой тёмной ночи. – Как это не можем?! Посмотри же – они идут сюда! Они… они прошли больше половины пути! Я требую, чтобы на них отправили еще тысячу, нет, две, три тысячи!
– У кого это требует наш брат?! – Голос Джихангира напоминал шипение огромной змеи. – Волею Вечного Синего Неба и его наместника на земле, нашего брата, Божественного Эзен-Хана Угэдэ, Джихангир похода – мы! Мы, и только мы решаем, куда и сколько цэрегов тратить! Может, наш брат интересовался, сколько воинов осталось у нас после взятия урусутских городов?! Может, сиятельный брат наш знает, что в кошуне нет ни одной полной тысячи?! С кем наш брат думает добираться до дома? Может, он полагает, что это – последние оставшиеся в живых урусуты?! Или что остальные постелют под ноги нашему брату самаркандский ковер и проводят его до степи с песнями и плясками красивых мальчиков?! А может быть, наш сиятельный брат думал над тем, сколько дней он проживёт в Каракоруме, вернувшись туда без войска?!
Сиятельный Хархасун даже попятился, прикрывая рукавом халата лицо от горевших яростью прорезей в фарфорово-белой личине.
– Дозволь, Повелитель мой! – тысячник Хостоврул упал на колени у края ковра, упер в персидские узоры сжатые кулаки, склонил островерхий шлем. – Дозволь моей тысяче ударить на урусутских колдунов!
Начернённые, будто тушью нарисованные брови сошлись на переносице – и расступились. Повелитель узнал брата любимой жены.
– Что ж, еще одну тысячу, полагаем, мы можем послать в бой.
– Недостойный осмелится посоветовать Повелителю, – подал голос Непобедимый. – Если тысячник Хостоврул сумеет одолеть мангусов, ему надо будет дать тумен – тумен Бурундая, который навлёк на нас эту беду.
– Мы согласны, – качнулись седые песцы.
– Я приведу главного мангуса живым, Повелитель! – богатырь-тысячник на мгновение припал к основанию пирамиды из ковров и подушек – и бросился прочь, на ходу скликая сотников.
…Пробитый копьем конь под седлом Коловрата захрипел и начал падать. Однако прежде чем он коснулся земли, с уст воеводы сорвалось Навье слово – почти что само собою. Жеребец замер – и стал медленно, теми деревянными движениями, что Коловрат уже сотни раз видел у поднятых, выпрямляться. Отчего это раньше не пришло ему в голову? Не пришлось бы тратить время и силы на поиск корма для коней! Кони-поднятые! Коловрат засмеялся. Красный туман пьянил, как хмель, но не отнимал, а прибавлял силы. Из тумана наскочил чужак, замахнулся мечом, заревел, будто бык. Коловрат выставил косой крест из своих мечей. Клинок ордынца обрушился на них – и исщербленные клинки не выдержали, переломились пополам, секанув по лицу крошевом горячих осколков. Враг опять заревел, замахиваясь – тягуче-медленно, так же медленно, как поднимался на ноги поднятый-конь. Воевода перехватил его руку, приказывая поднятому-скакуну шагнуть вперед. Обхватил пальцами сжимающий рукоять меча кулак. Надавил, разворачивая клинок к противнику, не обращая внимания на сопротивление, выламывая руку врага, разрывая его мышцы и жилы. Рев чужака стал визгом задолго до того, как его собственный клинок лезвием вошел ему в горло. Перехватив правой рукою выпущенную рукоять, Коловрат ухватил другой вопящего противника за затылок – и прижал к себе, припав губами к источнику восхитительно-пьяного вишневого потока. Хозяин, как хор-рошо! Жаль, что недолго – тут же пришлось развернуть обмякающее тело на копье наскочившего ордынца. Пока тот тщился вырвать копье из спины соплеменника, клинок покойного разнес ему голову – и красный туман стал еще гуще…
Он чувствовал побратимов. Те, как и он, наслаждались, пировали в красном тумане. Сторонникам приходилось хуже – немало из них уже полегло, но за каждую жизнь было щедро заплачено вражьими. Подняли на копья и обезглавили поднятую-девушку, успевшую перегрызть глотки нескольким ордынцам.
Волосяной аркан упал ему на плечи, рванул. Коловрат едва удержался в седле. Перехватил веревку из конского волоса рукой, рванул теперь уже на себя. Несколько раз он вот так сдергивал наземь, в месиво серых волчьих тел и иссиня-бледных поднятых чужаков, пытавшихся захватить «главного мангуса» живьем. На сей раз противник удержался в седле, а вот аркан отбросил, поднимая над головой внушительного вида палицу. Первый взмах пришелся впустую – в лицо ордынцу, к седлу которого был приторочен роскошный бунчук из конских хвостов, упал ворон, заслонив крыльями белый свет и едва не лишив глаза. А второй ему толком и начать не пришлось. Встал рядом на дыбки мёртвый конь, и наездник с чёрным хас-тэмдэг на груди всем своим и конским весом бросил на тысячника ордынский же длинный клинок. Прямое волнистое по краю лезвие ударило у основания шеи, ушло через грудь, круша ребра, вниз, рассекло мягкие потроха, раскололо таз – а там уж тяжесть двух половин дебелого, крупного тулова сделала свое дело, порвав недорубленное.
Красный туман плеснул в тело Коловрата силой, и тот, ухватив за руку падающую с коня правую половину тысячника, раскрутил ее, плещущую кровью и внутренностями, над головой и метнул вперед, через шапки и шлемы вражеских воинов.
Левую уже рвали волки.
– Непобедимый! Великий Джихангир! – вестник ткнулся шапкой в снег у края ковра. – Тысячник Хостоврул погиб! Главный мангус разрубил его надвое и бросил половину в наше войско!
Непобедимый застонал про себя. Не иначе как этот безумец и впрямь вздумал сам, собственноручно взять мангуса живьем!
Под холмом, на котором стояли белый шатер в окружении юрт сиятельных ханов и чёрная юрта, ворочалось человеческое море, пытаясь раз за разом захлестнуть, поглотить идущий сквозь него четырехугольник отряда мангусов. Сотни… нет, наверное, уже тысячи трупов оставались на снегу, но всё, чего добилось человеческое море – замедлить продвижение полка колдунов.
– Брат мой! Брат мой и Повелитель! Погляди, как близко они подошли! – Хархасун взмахнул рукавами халата. – Быть может, стоит отдать приказ о том, чтобы белый шатёр поставили на колеса?
– Наш сиятельный брат сошёл с ума, – процедил Саин-хан. – Никто никуда не поедет…
– Но, брат мой и По…
– Молчание!
– Повелитель мой, – подал голос Непобедимый. – Недостойный осмелится напомнить – даже Священный Воитель посчитал возможным для спасения жизни отступить…
– Непобедимый хотел сказать – «бежать», – одними накрашенными губами усмехнулось фарфоровое лицо. – «Бурхан-Халдуном изблевана жизнь моя, подобная жизни вши» … Как называется это место, Непобедимый?
– Игнач-крест, мой Повелитель.
– «Игнач-крестом изблевана» … Нет, скверно! – В глазах фарфоровой личины вдруг сверкнули искры весёлого безумия. – Не ложится в размер! Мы никуда не поедем, Непобедимый.
– Соизволят ли Повелитель и Непобедимый выслушать ничтожного? – подал голос невзрачный человечек, бывший толмачом на вчерашнем допросе пленного мангуса. Случилось это так неожиданно, что все услышавшие несколько мгновений водили глазами туда и сюда, ища заговорившего, и не в силах поверить, что дар речи обрело вот это ничтожество, лицо которого напоминало то чжурчженя, то, через мгновение – перса, выскальзывая из памяти, как кусок сала из пальцев.
– Кто ты такой? – нахмурил бровь Непобедимый. – Как смеешь открывать свой жалкий рот перед лицом Повелителя?!
– Непобедимый не помнит бедного купца, год назад сделавшего ему такой славный подарок? – улыбнулся невзрачный.
Непобедимый моргнул – и начал привставать с места:
– Ты?! Ты… Ты – А-на-по-со-пос!!!
Человечек поклонился со всё той же мягкой улыбкой.
Это произошло тогда, в ночь после злополучного пира, на котором нукеры в синем и нукеры в чёрном плетьми вразумляли расходившихся Сиятельных ханов. Оставив у белого шатра двойную стражу, Непобедимый отправился в свою черную юрту, отдав нукерам на входе приказ будить его по любой тревоге. Но будить не пришлось – Пёс-Людоед так и не смог уснуть. Он плохо спал последние годы – возраст! – ну и вечер выдался не самый располагающий к успокоению. Не каждый день твой воспитанник празднует поминки по самому себе, а ты угощаешь плетью его Сиятельных братьев. Переваливался с боку на бок на жёсткой кошме, кряхтел, вздыхал, но уснуть не получалось. Поэтому даже обрадовался появлению нукера, сообщившего, что Непобедимого спрашивают.
Он ждал увидеть человека одного из Сиятельных ханов, вестника из белого шатра, может, даже человека Божественного Угэдэ с изъявлениями недовольства. Вместо этого в юрту, кланяясь, вошел человек со странным лицом. Несколько мгновений он казался хорезмийцем, потом – кипчаком, а то и аланом. Поневоле вспомнился поход на дальний Запад, закончившийся позорной «Бараньей битвой».
– Да простит Непобедимый моё неурочное появление, – человек припал лбом к самому ковру, – я всего лишь скромный купец из далекой страны, завтра я уезжаю, но не мог покинуть ваш город, не предложив Непобедимому свой товар…
Купец?! Пришедший к Непобедимому?!! Посреди ночи?!! Не только Сиятельные ханы перебрали сегодня хмельной арзы! Похоже, нетрезвы сами Боги!
Впустивший его стражник пожалеет о дне, когда родился на свет. Но это подождёт. Стоит посмотреть, что принес этот гадючий выползень, прежде чем приказать удавить его и выкинуть вон.
– Показывай, – хмуро уронил Непобедимый.
В ответ незваный гость развернул свиток, который он держал в руках. Это была ткань с вышитым на ней странным узором – на зелёном поле было вышито синее дерево без листьев, там и здесь виднелись пуговицы, заключённые в круги красного бисера, бисерные линии – жёлтые и синие – соединяли их.
Непобедимый долго смотрел на изображение, силясь понять, что оно обозначает. Узор? Неровно и неряшливо, количество бусин везде разное, синее «дерево» сильно перекосило на один бок.
– Что здесь? – устав ломать голову, спросил Пёс-Людоед у смиренно улыбающегося и рассматривающего узоры ковра купца.
И не поверил ушам, услышав ответ:
– Это страна россов. Вы называете их урусутами.
Непобедимый не знал, что подумать. Этого не может быть! Такого просто не бывает!
Сон?
А ночной гость продолжал:
– Синими нитями вышита река, которую вы называете Идель. Пуговицы – города. Белые пуговицы – города, где сидят великие росские архонты… то есть ханы. Красные – там, где сидят младшие ханы. В городах, меченных черной пуговицей, ханов нет. Бисер вокруг городов – это войско, которое они могут выставить. Каждая бисеринка – сотня. Бисер между городов обозначает дни дороги, за которые ваше войско сможет пройти от одного к другому. Желтые бисеринки – летом, синие – зимой.
Непобедимый взял вышитый плат в руки. Сжал его так, что бисеринки вдавились в кожу.
Нет, это не сон.
– Кто ты? – глухо спросил он у торговца.
И услышал в ответ:
– Непобедимый может называть своего слугу Анапосопос.
– Повернись! – хрипло потребовал Непобедимый. – Повернись, покажи мне спину!
Называвший себя Анапосопосом ничем не выказал удивления, поднялся на ноги и повернулся вокруг оси. Спина была на месте, печень и потроха не просвечивали в огромную дыру, как то, говорят старики, бывает у иных ночных гостей, приходящих с дарами, что оборачиваются потом большой бедой.
– Сядь, – проговорил Непобедимый, не спуская глаза с ночного гостя. Тот опустился на кошму, глядя всё так же почтительно – только лицо текло и менялось, и Пёс-Людоед невольно подумал, что никогда не запомнит его, не узнает в толпе. – Что ты хочешь за свой товар?
– Пока – немного, – позволил себе улыбнуться странный торговец. – Ты еще не видел, будет ли тебе толк от этого. Поэтому я возьму всего лишь семь серебряных пай-дзе.
Непобедимый не колебался ни одного удара сердца. На этом полотне была вышита жизнь, победа и слава его воспитанника.
Неотлучный Найма явился на зов отца с сундучком в руках. Семь серебряных дощечек с одинаковой вязью уйгурских букв: «Вечною силою неба, имя хана да будет свято. Кто не повинуется, должен быть убитым, умереть», с луной на одном боку и солнцем – на другом, перешли из толстых пальцев Пса-Людоеда в тонкие длинные пальцы ночного гостя.
Прибрав их за пазуху, человек, называвший себя Анапосопосом, поклонился:
– А теперь я прошу у Непобедимого дозволения удалиться. Когда небу будет угодно, мы встретимся вновь и продолжим нашу беседу.
– Скажи хоть, какому богу приносить за тебя жертвы? – проворчал старый полководец.
По изменчивому лицу ночного гостя проскользнула улыбка:
– Непобедимый, твой слуга – христианин…
С этими словами он поклонился и исчез за пологом юрты. Растаял в жаркой ночной тьме.
Непобедимый смутно помнил, что каждый христианин носит имя в честь своего онгона-заступника. На следующий день, испросив аудиенции у той жены Джихангира, что, как знал Непобедимый, чтит распятого бога, он спросил у неё:
– Повелительница, не подскажешь ли, кто из ваших богов…
– Непобедимый! – строго прервал его юный голос. – Сколько раз я говорила тебе: нет никаких богов. Совсем. Те, кого ты зовешь нашими богами, – это святые. Они жили на земле простыми смертными людьми и умерли.
Даин Дерхе, как верили многие, тоже когда-то был человеком. И Абай Гэсэр. А уж Священный Воитель и подавно. А теперь они – Боги. Но Пёс-Людоед смолчал, не став вдаваться в пустую игру словами.
– Да простит меня Повелительница, слуга её хотел узнать – в какой день и как чтят свя-то-го, – со старанием выговорил Непобедимый, – по имени Анапосопос?
Великая ханша изумленно распахнула огромные глаза.
– Такого имени нет, Непобедимый! И быть не может… ведь на языке страны Рум это значит – Тот, Кто Без Лица.
Тот, кто без лица… Ночной торговец выбрал себе на редкость меткое прозвище…
Одну из пай-дзе он увидел потом в руках большого чёрного жреца неподалеку от города Ре-зан. Несколько раз передовые дозоры докладывали о больших чёрных жрецах, которых приходилось отпускать, ибо они показали серебряную пай-дзе. А в городе Ула-Темир оставил след и сам Тот, Кто Без Лица. Перебившие чёрных жрецов этого города – единственного города, где чёрные жрецы отбивались вместе с воинами – цэреги уверяли, что сделали это по приказу человека с пай-дзе. А потом он же, пройдя по трупам в чёрных одеждах, извлек из одеяний большого жреца города Ула-Темир что-то, сверкнувшее серебром. Непобедимый не сомневался – то была табличка с солнцем и луной. Однако как странно! Отчего, владея ею, большой жрец Ула-Темир не попытался спастись? И для чего потребовалась смерть жрецов города Ула-Темир человеку, лицо которого, возраст и племя не смог припомнить ни один из видевших его цэрегов?
– Какая честь для меня! Непобедимый помнит имя недостойного… – Тот, Кто Без Лица, почтительно поклонился.
– Ты! Это ты притащил нас в эту страну колдунов!
– Непобедимый забывает, он пришел в эту страну по воле своего базилевса… я хотел сказать, Эзен-Хана, да живет он тысячу лет, – укоризненно покачал шапочкой Анапосопос. – Я пришел снова помочь Непобедимому. Мне никогда, слава Господу, не доводилось видеть таких бойцов… но предания про них я в этой стране слышал. Они заговорены от железа – но не от камня.
– И что ты хочешь сказать, ночной нетопырь? Что наши цэреги должны кидать в урусутов камушками? Или, взяв большую глыбу, вдесятером подходить к урусуту и вежливо просить его нагнуться, чтоб они могли уронить её ему на голову?!
С плавностью, достойной чжурчженьского придворного, Анапосопос указал на стоящие на телегах, укрытые холстинами камнеметы.
– Ведь россы, то есть урусуты, сейчас зажаты со всех сторон вашим войском и почти не двигаются… Отчего бы не обстрелять их из ваших замечательных баллист?
– Камнеметы? В поле?! – удивился Непобедимый.
– Отчего же нет? Великий хан и воитель моей страны, которого вы чтите под именем Гэсэра, рекомендовал снабжать такими каждый отряд – и не пренебрегать ими и в полевых сражениях!
– А твой знакомец, Непобедимый, говорит дело… – медленно проговорил Джихангир и махнул рукою: – Немедленно! Приказываем открыть, развернуть на урусутов и приготовить к стрельбе камнеметы!
Приказание Повелителя было исполнено так стремительно, как только позволяла людская природа. Огромные самострелы с двойными дугами снимали с телег, устанавливали, разворачивая к тому месту, где увязал в колышущемся вареве орды полк урусутских колдунов и их живых и мёртвых прислужников. Несколько рук сразу вцепились в каждый ворот, проворачивая его, натягивая тетивы обоих луков до упора, а другие руки уже поднимали в потных ладонях каменное ядро, готовясь пристроить его на желоб-ложе.
…Первых выстрелов он даже не заметил. Хотя бы оттого, что пришлись они не по нему, даже не по полку его – каменные ядра ушли в орду, прибавив истошных воплей и оставив за собою страшные борозды из покалеченных тел.
Третье или четвертое упало в глубь полка, где и так уж на ногах оставались едва ль не одни бывшие гридни да ратники городских полков – лесные охотники и селяне полегли мало не все.
– Камни! – рявкнул Догада. – Из пороков лупят, паскуды!
– Честь нам! – оскалился воевода. – За детинец ходячий, значит, почитают!
Стоявший по другую руку Златко открыл рот засмеяться. Свист камня они услышали едва ли не в один миг с глухим влажным ударом, снесшим золотоголового гридня вместе с конем в толпу утыканных стрелами поднятых. Коловрат ощерился, половиня ударом наскочившего чужака. Не в первый раз при нем валился наземь гридень, валился, чтоб спустя пару ударов сердца вскочить невредимым – разве что разозленным пуще прежнего. Еще один пришелец сунулся в конскую гриву, пятная ее красным и серым из разрубленного шишака. Третий свалился наземь. Четвертый ушел от удара – на руке воеводы повис волк с белыми от страха глазами. Оторвав и швырнув в лицо врагу воющего зверя, воевода кинул взгляд через плечо.
Златко лежал неподвижно, раскидав руки. По золотистой бороде текла из носа и губ густая кровь. А на промятой камнем груди таял чёрный коловрат.
Воронов Златко не было видно. Перепуганные и озлобленные волки метались под копытами, набрасывались, не разбирая больше своих и чужих. Двое грызли, сбивши с ног, поднятых, третий вцепился в бедро воеводиному скакуну.
– Догада! Перенимай серых! – крикнул Коловрат.
Пять камней прочертили воздух – и теперь уже ни один не лег мимо полка. Трое пришлись в толпу поднятых и сторонников. Двое… двое достались навьим. Побратимам по Пертову угору. Поднятые, которых они держали, колодами повалились наземь – и в прорехи с восторженным визгом рванулись вражьи конники.
Что же это? Кончился, наконец, запас наварившегося на их кости в Котле Хозяина непрожитого? Или…
Коловрат застонал, посылая клинок в глазницу хвалисского шлема.
Камни! Он много раз слышал, что воины Велеса были заговорены от железа – но не от камня!
Теперь уже ударила дюжина камней. И четыре побратима рухнули наземь.
– Вот теперь, Догада, нам и славу споют! – выговорил Коловрат, снося руку замахнувшегося на Догаду копьем чужака.
– Поглядим… – проговорил Догада, скаля из бороды, которой оброс еще с безумной и напрасной скачки от Чернигова к родному городу, волчьи зубы…
Темное облако собралось над ним – и сквозь метель рванулось туда, где стояли, изрыгая смерть, камнебойные машины чужаков.
Чернокосый тангут с визгом выронил каменное ядро и схватился ладонями за залитое кровью лицо. Загудела втуне спущенная тетива – стрелки разбегались от воротов, размахивая руками над головой. Туча чёрных птиц обрушилась на камнеметы, на тех, кто стоял вокруг них.
– Защищать Повелителя! – раненым тигром заревел Непобедимый, сухой рукой заслоняя здоровый глаз и вслепую размахивая саблей. – Защищайте Повелителя! Лучников сюда!
И с несказанной радостью услышал пение тетив грозных монгольских луков. Даже с гордостью – луки били от черной юрты! Его нукеры успели первыми! Почти сразу же радующий сердце звук раздался от белого шатра – синие нукеры тоже принялись расстреливать клубящееся над камнеметами облако.
Вскоре камнеметы заговорили опять…
Поднятых больше почти не было. Он истратил их всех, бросив в отчаянную попытку прорваться к белому шатру и порокам. Навьи сомкнулись вокруг редеющего отряда сторонников, большая часть – уже пешие. Даже от поднятых коней с отрубленными или поломанными ногами проку мало. Но меч в его руке – уже третий – продолжал рубить. Рубить, хотя красный туман уже развеялся.
Тот, до кого он дотянется, уже никогда не убьет русича. Не сожжет русского дома. Не протянет смуглых лап к русой косе.
И когда свет пасмурного дня, для глаз навьего почти нестерпимо-яркий, заслонило каменное ядро, он успел подумать только: «Жаль» …
А камни летели. Летели и падали.
Чурыню било на его кресте, било страшно. Что-то испуганно кричали соратники снизу, о чем-то спрашивал Роман, ворвался и убежал чужак в чёрном. Это он хотя бы видел – хотя слышать уже ничего не мог. Потом накатила тьма.
Сквозь неё, как сквозь сон, почувствовал, как отцепляют от креста запястья, перевязывая толстенной веревкой, как в обвисшее тело упираются острия копий. Выволокли во двор. Тьма перед глазами медленно расходилась.
Зря. Лучше б не расходилась, лучше бы он так и остался в той тьме.
Воевода лежал на снегу. Вместо груди – страшная вмятина-чаша, полная крови. И дивно спокойное лицо, сомкнутые веки, стальная борода, сталью отливают рассыпавшиеся волосы. Из стиснутой руки так и не выдрали рукоять широкого кривого клинка c иззубрившимся в сече лезвием.
Как сквозь сон услышал голос спрашивавшего о чем-то Батыя. Словно на том же невнятном языке окликали сзади соратники. Чёрные нукеры попятились, сторожа наставленными копьями каждое его движение.
Чурыня упал на колени.
Всё.
Это всё. Если б хоть трое наших остались на ногах – он не лежал бы здесь.
Чурыня-черниговец поднял голову. И увидел, как расступаются тучи.
Самое время. Он даже не стал закрывать глаз, готовясь подставить лицо беспощадной белизне.
Ничего не случилось. Зимнее солнце больше не слепило. Не жгло.
Ты больше не нежить, Чурыня. Ты не навий.
Ты рад?
И тогда он заплакал.
Что-то снова прозудел над ухом толмач, и осмелевший нукер шагнул вперед, ударить непонятливого пленника древком копья, но движение руки Джихангира остановило его, принудив с поклоном отступить.
Нет смысла бить пленного мангуса – или уже бывшего мангуса?
И так все ясно.
– Хороший пир он устроил нам, Непобедимый, – сказал Джихангир, не оборачиваясь. – У нас не хватит войска, чтобы идти дальше. Надо поворачивать на полдень, к степи.
– Да, о Повелитель… – Пёс-Людоед угрюмо кивнул. Действительно, пора возвращаться. А жаль, о большом городе на полуночи пленные рассказывали много завлекательного… но войска действительно осталось мало. Слишком мало. Пожалуй, только и хватит, чтобы добраться до степи живыми – и не настолько слабыми, чтобы в Каракоруме сочли, что улус Джучи стал легкой добычей.
– Тысячники. Сиятельные братья мои, – без выражения проговорил Джихангир. Названные приблизились. Брезгливо ступал Хархасун, Гуюк, уже начавший отмечать победу, двигался валкими, неверными шагами, за ним шел Орду, затем – остальные Сиятельные ханы и тысячники – уцелевшие в битве и новоназначенные.
– Смотрите! – сказал Джихангир, протягивая руку к лежащему у его ног богатырю. – Смотрите, как надо быть преданным своему Повелителю! Этот человек ради своего уже мёртвого хана стал колдуном, научился поднимать мёртвых, отдал свою душу тьме! Кто из вас способен на такое ради меня?! Вечное Синее Небо, почему у меня нет такого воина? Клянусь, я держал бы его возле самого сердца…
В голосе Джихангира прозвучала лютая, как здешняя зима, тоска. Он замолчал. Молчали и слушавшие.
– Где назвавшийся Анапосопосом? – равнодушно вопросил в пространство Джихангир.
– Слуга Повелителя здесь.
– Подойди к нам. Какой награды ты желаешь за помощь?
Тот, Кто Без Лица, приблизился.
– У народа слуги моего Повелителя есть три сильных врага. Народ сельджук и народ болгар отняли наши земли. Народ франков – вы зовете его ференги – отнял наш самый главный город. Ничтожный слуга не мечтает ни о чем, кроме того, чтоб всем этим врагам было нанесено столько ущерба, сколько сможет несокрушимое воинство Повелителя. Твой полководец, возможно, поведает тебе, если еще не поведал – награда, которой осмеливается просить ничтожный, велика, но соразмерна…
– Мы подумаем, – тем же безразлично-усталым голосом посулил повелитель и повернулся к белому скакуну, у стремени которого четверо синих нукеров уже сложились в живую лестницу.
– Что прикажет мой Джихангир делать с пленными?
Повелитель замер на середине восхождения. Все – кроме разве что склонившихся под ногами Повелителя нукеров – уставились на того пленника, кто привел их сюда. Бывший мангус сидел рядом с телом мертвого вождя, равнодушный ко всему, даже к шипящему звуку, с которым за его спиной наполовину покинула ножны сабля синего нукера.
– Мы оставляем им свободу и жизнь. Пусть похоронят своего предводителя по своему обычаю.
– Внимание и повиновение! – склонил голову Пёс-Людоед. Если Повелителю угодно оставить этих пятерых в живых, что ж – пятеро уже не представляют угрозы для тысяч. Даже мангус, похоже, лишился колдовской силы. Непобедимый проследил, как синий нукер разрезал стягивавшие запястья пленника кожаные ремни. Тот остался почти безучастным, только что растер запястья, но головы так и не повернул.
К Чурыне подошли те, что были воинами в его дружине. Роман положил руку на плечо, усевшись рядом. Подошел, нетвердо ставя всё еще слабые ноги в кабаньих поршнях, Налист, которого с двух сторон поддерживали Игамас и Перегуда…
Коловрат открыл глаза. Серое низкое небо сыпало снегом.
Жив, что ли? Коснулся груди, туда, где ударил камень.
Цел. Ни раны, ни крови.
Превозмогая боль, сел. Огляделся.
Вокруг простиралась снежная долина. Не было тел врагов, не было тел сторонников. Рядом завозился, поднимаясь, Догада, за спиною хрустнул снег под чьими-то ногами. Воевода не оглянулся. Он смотрел туда, где заснеженную долину рассекала чёрная полоса незамерзшей реки. За рекою темнел ельник – насколько хватало глаз.
У реки появились человеческие фигуры – отсюда не разобрать, кто. И по черной глади реки к ним сразу мелькнула лодка. А потом отошла назад, к лесу, от вновь опустевшего берега.
– Ну что, воевода, туда нам, что ли? – спросил подошедший Златко.
Воевода не успел ответить. Рядом заржали кони.
Они стояли рядом с дружиной, поднимавшейся со снега. Вороные статные красавцы. Только со спин свисало что-то, показавшееся сперва седельными торбами. Стоявший ближе всех жеребец вновь заржал – и «торбы» распахнулись парусами кожистых крыльев. В раскрытой пасти коня блеснули волчьи клыки.
– Ай да коняшки! – восхитился за спиной Златко. – Нам бы таких, когда с погаными рубились!
– В отроках вы у меня уже отслужили. Пора пришла и коней получить.
Из-за табуна крылатых жеребцов показался Хозяин. Здесь он не казался старцем – скорее, муж в самом возрасте, в косматой шубе, в богатой шапке. Только одинокое око знакомо отсвечивало волчьим янтарем.
– Погоди, Хозяин! – Коловрат вскинул руку. – Не рано ли? Мы не успели…
– Ты позабыл, чего просил у Меня на Пертовом угоре? – брови Хозяина нахмурились. – Разве ты просил избавления от чужеземцев? Или победы? Ты просил мести. Мести за свой город. Каждый из жителей вашего города отомщен, и не раз. Это всё, что Я обещал.
– Не всё, Хозяин… – тихо проговорил воевода.
Хозяин гулко вдохнул:
– Да помню. Не поверишь ведь, пока не увидишь… Твое счастье – сегодня день сравнялся с ночью, Мои владения сходятся со Светом. Гляди!
Хозяин глубоко вздохнул – и протяжно, жарко выдохнул в сторону берега. Там, куда ушел его выдох, серое небо и белая равнина словно подернулись рябью – или запотели. А Хозяин, зажав край косматого рукава пальцами, предплечьем провел по этой ряби, словно стирая иней с замерзшего стекла. И там, где прошелся мохнатый рукав, серое небо и белая земля исчезали. В прореху лился золотой ласковый свет – какой бывает летом к вечеру, перед закатом. Там стоял яблочный сад, и ветви кипели белизной – живой благоуханной белизной. Там тысячи цветов покрывали землю сплошным почти ковром. Там двое мальчишек играли в цветах с причудливым зверем – телом как длиннохвостая рысь, но с огромными птичьими крыльями и орлиной головой. И на их игры смотрела, улыбаясь, женщина, прядущая под деревом пряжу.
Воевода, не смея вдохнуть, протянул руку.
Рука наткнулась на прозрачную твердыню. Словно стена чистейшего горного хрусталя заслоняла Сад от заснеженного Берега.
Но женщина что-то почувствовала. Завертела головой, как будто ища.
Увидела.
Встала, не заметив упавшей в цветы прялки.
Подошла.
Воевода хотел что-то сказать, но гортань свело. Получалось только улыбаться. Кривой, дрожащей улыбкой.
«Ты… это ты, – сказали ее губы. – Где ты? Что с тобой?»
Слова лишь угадывались по губам. Ни звука из Сада не доносилось на морозное побережье чёрной реки.
– Всё хорошо… – проговорил он, надеясь, что и она сможет прочесть его слова, как он её. – Всё хорошо, лада моя…
Он протянул руку, прижал ее к холодной прозрачной тверди. И увидел, как с той стороны прижалась ее ладонь. Ладонь руки, которая когда-то давно, в страшном сне, злом наваждении, привиделась ему одиноко мерзнущей на каменных, залитых кровью плитах собора.
Скулы обожгло кипучей влагой.
«Любый мой! Где ты?! Я найду тебя, слышишь!» – кричали ее губы там, в далеком Саду. И двое мальчишек, оставив дивного зверя, подбежали и встали за её спиной.
– Всё хорошо! – закричал он уже в голос. – Всё хорошо, я люблю тебя!
Серое небо и белая земля сходились, сжимая, затягивая пятачок света, пробившегося на берег вечной зимы. Так иней затягивает продышанный на заледеневшем стекле «глазок».
«Люблю! Найду тебя!» – шевельнулись ее губы перед тем, как скрыться, растаять.
Пальцы его руки провалились в пустоту.
Он повернулся. Опустился на одно колено у лежавшего на снегу подола косматой шубы.
– Прибить бы тебя, неверу, – безразлично сказал Хозяин, глядя в сторону. – Стариковское слово ни во что держит… оно, ясно, порты в снегу марать легче, они не свои… На конь, телепень.
Ноги привычно вставали в стремена. Расправились черные крылья, оттолкнулись от снега копыта, клыкасто заржали чёрные жеребцы. Белый берег рухнул вниз и поплыл назад где-то внизу, и перевозчик в лодке, сорвав какой-то чешуей обшитую шапку, низко поклонился летящей в глубь бескрайнего Леса дружине…
Говорят, в непогожие ночи можно увидеть в иных местах Рязанской или Суздальской земли мчащихся по ветрам всадников на крылатых чёрных конях. Посвященные люди знают – это богатырь Коловрат со своею дружиной мчит куда-то по воле Владыки…