Часть II
Коловрат
Глава 1
Эбуген
Чингис-хан приказал, чтобы во главе десяти человек был поставлен один (и он по-нашему называется десятником), а во главе десяти десятников был поставлен один, который называется сотником, а во главе десяти сотников был поставлен один, который называется тысячником, а во главе десяти тысячников был поставлен один, и это число называется у них словом «тьма».
Десяток Эбугена ехал лесом – по здешним меркам, может, и не слишком густым, но степнякам здесь было неуютно. Сам Эбуген смотрел по сторонам спокойнее своих воинов – родился он в далеких Саянах, лес для него был не в новинку.
А ещё он был упрям, молодой парень, уже ставший десятником, собиравшийся вскорости стать сотником, а метивший не ниже тысячника. На его счастье, Ясса не смотрела ни на род, ни на племя, ни на веру, смотрела только, хорошо ли служишь. Только по упрямству он не приказал повернуть коней, веря, что в этой глуши есть ещё не тронутые поселения урусутов. И не прогадал ведь! Ошибся только в одном – не разобрал, как далеко забились в свои дебри лесовики. Он и не нашёл бы их, но звон колокола небольшой деревянной молельни подавал ему весть каждый день, указывая путь к убежищу мохнолицых. В благодарность Эбуген даже запретил своим цэрегам спалить молельню, как спалили они само село. Благо это совпадало с волей Джихангира, не радовавшегося обидам здешних жрецов. Хотел даже оставить жреца в черной одежде и его жену и дочь на месте… но подумал, каково им будет зимой в пустом, сожженном селении, – и передумал.
Селеньице было не слишком большим – всего-то семь дворов с молельней. Но людей на каждом жило по дюжине-полторы. Пришлось убить нескольких, оказавшихся неразумными, прирезать стариков, которые сделали бы ход отряда слишком медленным, – но всё равно оставалось около сотни. А еще был скот, столь нужный воинам, и зерно, нужное коням, то есть тем же воинам, потому что пеший степняк в этих краях даже без усилий урусутов очень быстро обращается в степняка мёртвого. Добыча вышла на славу.
К сожалению, коровы и пленники не могут идти так быстро, как идут монгольские кони. И там, где отряд в седлах прошел за двое суток, обратный путь грозил растянуться на четверо. Впрочем, Эбугена это не пугало. Сотник дал отрядам фуражиров полторы недели – так что, выходило, они обернутся даже быстрее, чем могли бы. Как знать, может, его усердие приметят и пустят в тот отряд, что войдет в рухнувшие под таранами городские ворота…
– Не дозволит ли господин десятник, храни его Всемилостивый, Милосердный, задать вопрос?
Спрошено было на кипчакском. Его понимали все – или почти все. От родных Саян Эбугена и монгольских степей до аланских гор. Ну а кто не понимал, тому приходилось учить, ибо множество говорило на нем, а множество, как учил в Яссе Потрясатель Вселенной, это страшно. Эбугену кипчакский дался легко. Ему гораздо хуже давались некоторые люди, и вот один из этих некоторых ехал рядом с ним конь о конь.
Человека звали Хаким. Полное имя было гораздо длиннее, и Эбуген забыл его спустя два удара сердца после того, как услышал. К чему? Всё равно все эти «ибны» и «абу» не будешь кричать в гуще боя. Однако если бы дело было только в имени… о, если бы Дайчин-тэнгри был так милостив к тому, кто избрал его стезю! Хаким воплощал собой большую часть тех черт, за которые кочевники ненавидят горожан. Острое смуглое лицо с мелкими подвижными чертами, поджарый гибкий стан, скор на язык и на хитрость, вечная улыбка скользит по губам, извиваясь змеей. Ничего не сделает и не скажет без тонкого расчета. Хуже всего было то, что хорезмийца не за что было наказывать. Не трус, не дерзок, неплохой боец.
– Говори, – подумав, Эбуген не сумел найти причину отказать подчиненному в разговоре.
Хаким прижал к укрытой кольчугой груди растопыренную пятерню, наклонил обмотанный чалмой шлем.
– Да воздаст Всемогущий господину десятнику тысячу благ за милость к ничтожному слуге! Дело вот какое – глуп тот охотник, что кормит псов перед охотой, но и того, кто после удачной охоты не поделился со сворой лакомым куском, того Иблис, да отойдет он от нас, также лишил разума…
– Говори проще, – раздраженно одернул хорезмийца Эбуген.
– Слушаю и повинуюсь, господин сотник. Парни последние две ночи провели в седлах, да и прежде спали одни слишком долго. А у нас немало хорошеньких пленниц-урусуток. Ведь мы не так уж плохо показали себя недавно.
– Господин десятник, Хаким прав… – подал голос подъехавший к ним кипчак с крестом на груди. – Прав, хоть он и басурманин. Парни облизываются на пленниц, так что на нижней губе у каждого намерзло, как на вершине Алборз-горы….
– Устами достойнейшего Сатмаза говорит мудрость, господин десятник… Осмелюсь только добавить – когда господин десятник станет господином сотником, ему потребуются верные люди. Разве плохо сразу накрепко привязать к себе десяток? И не назвал ли Потрясатель Вселенной обладание женщинами побежденного врага одной из величайших радостей в жизни мужчины?
Эбуген поглядел на хорезмийца хмуро – вот уж никак не ожидал, что чужак-мусульманин так хорошо запомнит священные предания монголов.
– Потрясатель Вселенной не мог быть не прав, – наклонил он опушенный мехом чёрно-бурой лисицы шлем. Повернулся к всадникам: – Эй, удальцы! Нынче ночью можете выбрать себе пленниц, чтоб они согревали и ублажали вас.
Воины восторженно закряхтели, захлопали ладонями по бедрам. На самом деле, хоть отряд и назывался десятком, а воинов в нем была дюжина – не считая самого Эбугена.
Встав на ночлег на пологом берегу замерзшей реки и выделив по жребию часовых для наблюдения за пленниками и лошадьми, Эбуген лично отправился весте с воинами отобрать себе и им развлечение. Нетерпеливый Мунгхаг, схватив за ворот шубы сидевшую с края девушку, рванул ее на себя, запустил пятерню под одежду. Девка завопила, сидевший рядом с ней парень молча вскочил и кинулся на Мунгхага.
– Не убивать! – рявкнул Эбуген, и копье в руках уже занесшего его воина развернулось к пленнику пяткой древка. – Сатмаз, переведи им – пусть не ищут смерти, они нужны нам живыми. Но те, кто попытается, будут сожалеть, что выжили, так же сильно, как мои воины будут жалеть, что не могут их убить!
Кипчак невозмутимо заговорил на языке урусутов, чуть повысив голос, чтоб перекрыть страстные хаканья копейщика и сдавленное рычание избиваемого древком пленника.
Поднялся бородатый жрец, одетый в чёрное платье почти до земли, о чём-то заговорил, волнуясь, указывая на своих, на воинов Эбугена, на небо.
– Про что он говорит, Сатмаз? – спросил десятник.
Сатмаз пожал плечами:
– Просит тебя не трогать их женщин. Говорит, что ты можешь казнить его, если хочешь, той смертью, что пожелаешь, но женщин он просит оставить в покое. Говорит, что Бог вознаградит тебя за это.
Эбуген восхищенно зацокал языком. В свои двадцать три он видел слишком много служителей небес, что быстро забывали о небе и соплеменниках, завидев блеск монгольских сабель. Одни теряли язык, другие норовили выслужиться перед новыми хозяевами, потакая им во всём. Такие, как этот урусут, были большой редкостью, большой. Храбрость достойна была бы вознаграждения, даже не будь ясного приказа чинить чернорясым как можно меньше обид.
– Скажи ему, Сатмаз, пусть не боится. Его дочери не коснется рука простого воина, я беру ее себе.
Хаким тут же проворно подпрыгнул к дрожащей дочери жреца, вырвал ее из рук матери – дородная старуха только охнуть успела – и кинул ее к копытам коня десятника. Хорезмиец едва не поплатился за свою угодливость – старуха, опомнившись, вскочила на ноги и попыталась вцепиться ему в лицо. Два удара смуглого кулака вернули урусутке подобающую пленнице кротость, отшвырнув в объятия мужа – тот обхватил воющую женщину руками и принялся утешать.
– Сатмаз, ты плохо объяснил им? – нахмурился Эбуген. – Их дочь будет моей, только моей, никто иной не коснется ее.
Кипчак пожал плечами:
– Господин десятник, я хорошо знаю их язык. Мой дядя и я – мы покупали рабов-урусов у булгар. Я хорошо объяснил, эти люди просто глупы.
Да, в этом Эбуген уже и сам убедился, втаскивая дочь жреца на седло. Безмозглая девка шипела и пыталась царапаться, как лесная рысь. На счастье, старшие воины давно научили Эбугена удару, усмиряющему пленниц, – ниже узла пояса, чуть выше женского места. Любая становится смирной. Только воняет пролившейся от боли мочой, и иметь ее потом лучше сзади.
Перегнув всхлипывающую девчонку через седло, Эбуген глянул на пленников и увидел такое, что протер рысьи глаза. Земляк Хакима, один из немногих хорезмийцев в войске, что так толком и не выучил кипчакскую речь, бритоголовый бородач Ибрагим, могучий, как девятиголовый великан-людоед Дьельбеген, волок за собой… да нет же, это никак не могло быть девицей! Тут не Саяны, женщины здесь не носят штанов! Ну вот и шапка свалилась, обнажив коротко остриженные светлые волосы.
– Эй, Хаким, твой земляк совсем глуп?! Скажи ему – это не девушка!
Хаким рассмеялся:
– Господин десятник мудростью превосходит Сулеймана ибн Дауда! Аллах и впрямь поступил с Ибрагимом по справедливости, вознаградив мышцами быка за мозги суслика. Но тут дело не в его мозгах, Ибрагим – бачабаз! – И, видя непонимание в глазах начальника, пояснил, сияя белозубой улыбкой: – Мой земляк, не во гнев господину десятнику, из тех, кому шайтан, да будет он побит камнями, наливает сладость греха не в переднее женское, но в заднее мужское!
Эбуген не враз вник в цветастую речь мусульманина, а когда вник-таки, то даже передернул плечами от омерзения:
– Сээр! – В его родном племени подобные пристрастия были величайшим нугэлтэй, только черные шаманы могли пробавляться таким безнаказанно. И разве любящие эти дела люди земли Сун и Хорезма не были повергнуты под копыта монгольских коней?! Разве не явило тем Вечное Синее Небо отвращения к их обычаям?
Но, с другой стороны, Ясса не запрещает этого. А теперь, говорят, даже кровь и кость Небесного Воителя, братья Джихангира, не гнушаются этих забав – тот же царевич Хархасун, как шепчутся.
А он обещал воинам теплую ночевку и развлечение.
Так что пусть его…
Дочь жреца всё скулила, долго и протяжно. Вообще говоря, она совсем не подходила под понятия племени Эбугена о красоте – бледная и совсем не толстая, и эти волосы – будто плесень или зимний снег… и удивительно неблагодарная к тому же. Ну или удивительно глупая. Ну что ж – воин Джихангира ставит свой долг выше любых удобств и готов претерпеть любые лишения. Особенно если впереди манит, качаясь хвостами, бунчук тысячника…
Девушек вернули за полночь. Залитых слезами стыда и боли, сжимающихся, как от ожога, при каждом прикосновении. У иных были разбиты лица, другие берегли опухшие вывихнутые руки – чужаки не прощали и намека на строптивость. Подпасок-сирота Тараска норовил отползти от всех и тихо выл, поддерживая руками порванные штаны.
Чужаки, что привели девушек и Тараску, сменили часовых – тех, что ездили вокруг, пока от костров доносились отчаянные девичьи вопли и стоны и смех пришельцев. И сменившиеся тут же подъехали к пленникам, выбирая себе потеху.
Они вернули свою добычу ближе к утру.
Отец Ефим, священник Никольской церкви, утешал односельчан как мог – но чем он мог их утешить? Разве напоминанием о рае, которым вознаграждает Господь претерпевших муки земные… но сейчас, когда едва забылась к утру тяжким неровным сном его собственная дочь, так и не позволив к себе прикоснуться отцу, не взглянув на него, спрятав лицо на груди у матери, попадьи Ненилы, он не мог утешить словами о небесной награде даже себя.
Больнее всего было вспоминать, что когда-то, в дни детства отца Ефима, они пришли на эти земли с Черниговщины, спасаясь от половецких налетов. Пришли только затем, чтоб пережить беду похуже любого налета.
На рассвете их подняли. Плетьми, тычками копейных древков, окриками. Изнасилованные с трудом передвигали ноги, девушек поддерживали подруги, гоня гадкое облегчение от того, что срам и беда стряслись не над ними. Впрочем, об этом им думалось недолго. Иноземцы подъезжали к полону, смеялись, тыкали пальцами, выискивая незнакомые лица. Девушки сжимались под наглыми, голодными взглядами раскосых темных глаз.
Значит, нынче вечером – снова… и тех, кому в ту ночь повезло…
Так и вышло. Снова пришли чужаки, снова начали разбирать девок. И снова чернобородый плешак ухватил за шиворот заверещавшего зайцем в силке Тараску, а поганский воевода закинул в седло поповну Алёнку…
В первую ночь одни плакали, другие молились, третьи бранились сквозь зубы черной бранью. Сейчас молчали – и это молчание казалось отцу Ефиму едва ль не страшнее всего остального, что с ними случилось. Кто-то заснул – а он не мог заснуть. Рядом тихо плакала Ненила, и не было слов утешить жену. Можно было только обнять, прижать к себе руками – слабыми, беспомощными руками, которых недостало защитить собственную дочь!
Когда по звездам выходила полночь, от костров раздался шум – поганые вели, натешившись, девок. Всё повторялось. Опять сменившиеся часовые тащили себе пленниц, на сей раз зацепили не одних девок – и молодую вдову Онфимью. Подальше от жадных глаз тысячников, темников, ханов, забиравших лучшее, оставляя цэрегам делить на десятерых поживших баб, едва вошедших в возраст соплюшек да дряхлых старух, монголы торопились попробовать свежатинки. В кои-то веки не дожидаться своей очереди в хвосте из десяти человек, а брать свежее – и даже выбирать!
Тихо плакали вернувшиеся от костров девки. Только одна молчала – Зимка, дочь кузнеца Радима, того, что, вырвав из забора жердь, одним ударом снес поганского всадника… жаль только, угодил не по седоку, а по безвинной скотине. И жаль, что отбить той жердью басурманские стрелы у него не вышло.
– Отец Ефим… – подала она голос. – И ты, дядя Гервасий…
Священник и староста повернулись к круглолицей румяной толстушке.
– Я там… у басурманина одного… улучила время, – она полезла рукой за пазуху. Вытянула нож без ножен – длинное узкое жало нездешней работы.
– Поганин разомлел… я и умыкнула…
– Умыкнула?! – вскинула залитое слезами и кровью из прокушенной губы лицо ее товарка по несчастью Оринка. – Так чего ж ты?! Я бы…
– Ты бы… – ворчливо огрызнулась Зимка. – И тебя бы. Там бы. А другим нашим – дальше мучиться?!
– Доченька, – жалостливо начал отец Ефим, – да чем же ты нам…
И замолк, осекшись. Потому что понял – чем. Понял, как толпа пеших и безоружных землепашцев одним-единственным ножом может спастись от оравы вооруженных и готовых на всё конников.
– Доченька… что ж ты это надумала… грех ведь… – беспомощно проговорил он.
– Грешна, батюшка… – прошептала Зима, уронив светлокосую голову. – Грешна, а мочи больше нет. Не хочу больше… такого. Отпусти, батюшка…
Отец Ефим вдруг уразумел, что стоит над нею, заслоняя собой от часовых. Значит – уже согласен?! Мелькнуло дикое – окликнуть поганых… Зачем?! Грех? Нельзя отвергать дар Господень? Так не пущий ли грех – дозволять чужеземцам извалять этот дар в грязи и скверне, превратить в поношение Дарившему и принимавшему дар разом?!
Господи Исусе Христе, Дево-Заступнице, почто оставили нас?
Никола Угодник, вразуми меня, грешного, наставь…
Зима тем временем подползла на коленях к сидевшему рядом парню.
– Митенька… – прошептала она. – Невестой хотела тебе назваться… не убереглась вот… теперь просить пришла. Не погонишь? Поможешь мне?
Парень смотрел на неё несколько ударов сердца – и обнял рывком, прижал к себе.
– Батюшка… – прошептала Зима.
– Помоги вам Господь, дети… – горько выговорил отец Ефим.
– Я за тобой скоро буду… – шептал Митька на ухо Зиме. – Дождись меня, смотри…
– Дождусь, любый… – кивнула она – и вцепилась зубками в ворот его тулупа. Чтоб не закричать, не выдать себя и соседей чужакам, не спугнуть избавительницу-смерть. Напряглись на мгновение скулы, распахнулись глаза. В свете звёзд не видно было, что они – голубые. Потом скулы обмякли, веки приспустились, и Зима словно заснула на груди Митяя.
– Мне… меня тоже… меня… – послышалось однозвучное. Это, вытянув одну руку, а другой продолжая цепляться за портки, полз на коленях к ним подпасок Тараска. Тетка Марфа перехватила его, прижала к себе:
– И тебе тоже, и всем нам хватит, не кричи только, дитятко…
– Меня… Ты? Ты дашь мне?
– Дам, дитятко, – захлебываясь в слезах, шептала Марфа, прижимая к груди встрёпанную соломенную голову мальчишки.
Отец Ефим поднял голову и начал громко читать «Со святыми упокой».
Часовые повернулись на голос.
– Чего это он? Эй, урусут!
– Да тихо ты… – ответил ему напарник. – Это тот, в черном платье, жрец. Их трогать не велено…
– А, ну если жрец… – проворчал первый ордынец. – А чего он развылся?
– Кто же их разберет? – пожал плечами собеседник. – Наверно, обряд какой…
И протяжно зевнул.
Сильный и звучный голос отца Ефима раздавался над заснеженным берегом, над гладью замерзшей реки. Этот голос приходили слушать даже поганцы лесные – вятичи да меря, и иные возвращались в свои дебри, унося на шее крест. Сегодня он провожал своих злосчастных прихожан в последний путь, моля милосердного Бога и Матерь Божью не отвергнуть их, бежавших срама и поругания столь страшным путем. Голосом перекрывал последние стоны и вздохи, тихий влажный шелест стали, проходящей сквозь плоть, журчание крови из ран, шёпот прощанья. Приняли общее решение и те, кого привели ближе к утру. Ушла и его Алёнушка – от рук старосты Гервасия, который сам, последним вонзил нож в свою грудь. Только тогда отец Ефим замолчал. Они остались одни – он и матушка Ненила, среди остывающих тел соседей и прихожан.
– Ну что, отец, наш черед, что ли… – всхлипнула Ненила, расстегивая полушубок на груди.
– Матушка… – горько выдавил отец Ефим. – И ты туда ж…
– Прости, – опустила голову его супруга. – Забыла я – иерей, что кровь людскую прольет, отвергнется сана. До утра, стало быть, ждать… и муки смертные вместе примем… Хоть и невтерпеж мне, что Алёнка там одна…
– Ты меня прости, матушка, – обнял прижавшуюся к нему жену отец Ефим. Прошипел нож, разрезая кожу и плоть на шее, слева. Булькнула кровь из яремной вены, вздохнула попадья, благодарно взглянув в лицо мужу, – и осела к нему на колени.
Так он и сидел до свету, гладя ее волосы.
Только перед самой зарей, видно задремал чуток – привиделся ему дивный сон. Будто стоит на краю леса огромный старик. Весь словно в тени – только по левой щеке слеза ползет.
– Кто ты, господине? – спросил отец Ефим.
Медленно поднялась левая рука – и в ней священник увидел маленькое, едва больше шапки, подобие своей церкви.
«Мне молились в храме, возведенном тобой».
– Никола… – прошептал отец Ефим. – Угодниче Божий, Никола, заступись, воздай за нас, грешных! За село свое, слышишь?!
Столь же медленно шевельнулась правая рука – и проблеск близящейся зари словно в кровь окунул клинок меча, сжатого в ней.
– Благодарю, благодарю тебя, святой Никола!
И в мгновение перед тем, как очнуться от раздавшихся за спиною воплей на нездешнем наречии, померещилось отцу Ефиму небывалое – будто на плечах у святого – медвежья голова с оскаленной гневно пастью.
Эбуген смотрел и не мог поверить своим глазам. Сто! Почти сто голов отличного полона, годного и валить лес для камнебоев, стрелометов, осадных башен, и тащить их к городским стенам, да хоть телами заслонять воинов Джихангира от стрел, каменьев, бревен, кипящей смолы, стали просто грудой закоченевшей мёртвой плоти. Сто голов! Его трясло, он чувствовал, что покрыт потом, невзирая на зимнюю стужу.
– Часовые… – просипел он онемевшим горлом, сам не услышал себя и уже завизжал: – Часовые!!!
– Здесь, господин деся…
Он развернулся, выхватывая саблю из ножен. Один покорно склонил голову, только зажмурив узкие глаза, и сабля десятника снесла ему круглую скуластую башку. Другой осмелился вскинуть руку – сабля отличной хорезмийской стали, какая была в десятке только у Эбугена, рассекла ладонь и предплечье вдоль, выйдя рядом с локтем. Жалкий глупец с воем ухватился за жуткую культю, из которой хлестала кровь и торчали белые кости. Эбуген отрубил ему левую – на сей раз поперек, в запястье. И только когда этот срам своего рода, роющийся в навозе червь, блоха на обосранной заднице шелудивого шакала, с воем рухнул на колени – только тогда сабля десятника свистнула в третий раз, даря ему облегчение.
Голова прокатилась по снегу три с половиной шага и замерла. Рядом упало в вишневую лужу порубленное тело.
Десяток – теперь уже действительно десяток – молчал, боясь вздохнуть. В такой ярости люди Эбугена видели предводителя впервые.
В звенящей над берегом тишине вдруг раздался смех. Эбуген едва не подпрыгнул на месте от неожиданности и бешенства. Кто?! Кто посмел?! Смерть второго дурака будет для него пределом мечтаний!
Смеялся урусутский жрец в черном. Он вдруг пошёл на Эбугена, выставив вперед палец, тыча им, указывая, обвиняя, что-то выкрикивая – выкрикивая торжествующим, радостным голосом, словно он был победителем. Застонав от ярости, Эбуген рванулся вперед и в пятый за утро раз взмахнул саблей.
Голова с длинными волосами и бородой покатилась по телам соплеменников. Тело в черной одежде рухнуло чуть поздней.
У ног десятника лежала дочь жреца, прижав руку к окровавленной груди, такой упругой и желанной еще недавно. С посиневших губ – их так хорошо было лизать и кусать! – сползала на щеку почерневшая, заледенелая струйка. Глаза плотно закрыты. Что за дура… что за тупая, неблагодарная, лесная дура! Ведь она даже понравилась ему, у него, десятника, была собственная кибитка, и в этой кибитке еще не было женщины – она могла бы занять это место! Могла бы заметить – он выделял ее, берег для себя… они все – просто лесные твари! Безмозглые, хуже любого зверя, имеющего понятие о цене жизни. Десятник, присев, вытер саблю о подол какой-то бабы и убрал клинок в ножны.
– Что он говорил? – спросил Эбуген, пихнув носком сапога бок в черном платье. – Что он сейчас мне кричал?
Тишина была ему ответом.
– Сатмаз! Сатмаз, да пожрет тебя Эрлиг! Я хочу знать, что мне сейчас говорил этот урусут!
Молчание. Да что этот кипчак, издевается над ним? Хочет быть четвертой его жертвой сегодня?! Так это легко, это очень легко! Или проглотил язык от страха?
– Где Сатмаз?! – десятник повернулся к цэрегам. Те давно уже отступили подальше – рядом остался только дурак Мунгхаг с посеревшей от страха мордой.
– В-вот, г-господин де-есятник, – проблеял он, тыча трясущимся пальцем. – С-сатмаз т-там…
Эбуген уставился на изрубленные в четыре куска останки. А, ну да… Отлично! Лучше просто некуда! Одним из олухов, из пустоголовых черепах, упустивших полон, оказался единственный переводчик отряда – переводчик, которого дал ему лично тысячник в знак особого доверия! Клянусь бычьими рогами Эрлига! Маячивший впереди бунчук тысячника расползся в серый туман, а из него начала сгущаться памятная всем ордынцам, от темников до простых цэрегов, коновязь у черной юрты Субудай-богатура, прославленного полководца, Пса Потрясателя Вселенной. Та самая коновязь, на которой ломают спины провинившимся.
Эбуген нагнулся и поднял лежащий рядом с телом большой пожилой женщины с перерезанной глоткой нож. Очень знакомый нож.
– Чей? – в спокойствии голоса Эбугена стыла смерть.
Цэреги начали как-то очень быстро расползаться в стороны, пятясь задом наперед и одновременно ощупывая пояса и торчащие из ножен рукояти.
– Йу-у-уг! Йуууг… – это был странный звук. Словно скулил побитый щенок размером с быка. Здоровяк-хорезмиец, огромный Ибрагим. Он тоже пятился – и скрещенными, словно у бабы, прикрывающей срам, большими ладонями пытался спрятать пустые ножны. Завертел вокруг головой, жалобно уставился на Хакима – хорезмиец шарахнулся от земляка, словно от зачумленного.
Эбуген уже шел к нему, плотно сжав губы под полоской усов. Ибрагим обреченно сжался, рухнул на колени, скуля:
– Йуг, ен-баши беки, йуг… бисмлляху рахмани рахххх…
Эбуген, ухватив мужеложца за кудлатую черную бороду, с маху всадил ему нож в брюхо. Раз, другой, третий. Ибрагим повалился на бок, истошно визжа и суча ногами, шапка свалилась с его бритой башки.
– Собрать с них оружие. И выступаем, – распорядился Эбуген, вытирая нож о рукав. – Иначе мне сегодня придется ещё кого-нибудь убить.
Вскоре, уже в седле, он вновь обдумал произошедшее. Плохо, да, очень плохо, но пока ещё не смертельно. Он пригонит скот, он привезёт зерно. Да, увы – нет полона. Виновные наказаны. «Ну и кто же, по-твоему, десятник, будет прикрывать наших цэрегов на лестницах?» – спросит, возможно, сотник. Но из этого вопроса ещё вовсе не обязательно вытекает коновязь. Может, дело обойдется тем, что именно его десяток бросят на лестницы в следующем городе урусутов. В этом, ясное дело, очень немного хорошего – но он там уже был. Он выжил. И намерен выживать впредь. Он станет тысячником!
Просто это случится несколько позже.
Весь день девять цэрегов и десятник провели в полном молчании. Только под вечер, найдя место для стоянки, Эбуген отдал несколько распоряжений об устройстве.
Завтра в полдень его десятка подойдет к главному войску. Завтра в полдень он предстанет перед сотником и тысячником. Следовало заранее подобрать слова, чтобы объяснить происшедшее – объяснить с наименьшим уроном для себя.
Смеркалось…
…Смеркалось.
За несколько верст от новой стоянки десятки Эбугена на усыпанный телами берег выехал всадник. Снег хрустел под копытами его коня. Всадник оглядел закоченевшие, покрытые кровью останки. А потом заговорил.
Древние ели тревожно поджимали во сне корни, услышав слова этого языка. Уже было слетевшиеся на пир вороны взмыли вверх, разочарованно каркая. Племя чернокрылых тоже знало этот язык – когда он звучал, недавняя еда вдруг проявляла неподобающие для пищи качества, могла даже стать опасной.
С другой стороны, она часто оставляла после себя много новой еды – и уж эта была смирной. Потому вороны не улетали далеко, а рассаживались на ветвях, наблюдая.
Первой зашевелилась, с хрустом отдирая от красного наста некогда круглую и румяную щеку, Зима…
Около полуночи Эбугена, вознамерившегося было хоть сном исцелить треволнения вчерашнего дня и предвкушения завтрашних хлопот, разбудил Хаким.
– Господин десятник, скот тревожится, – хорезмиец, надо полагать, догадывался, что разбуженный, да еще после такого дня десятник будет очень нерасположен к цветам его обычного красноречия.
– Что значит – тревожится?!
– Господин десятник может сам послушать…
Действительно, шум стоял отменный. Стадо словно взбесилось, мыча и ревя, коровы и быки метались из стороны в сторону, не обращая внимания на крики и бичи цэрегов – как и все монголы и большая часть подчиненных ими племен, прирожденных пастухов.
– Они боятся леса, господин десятник, – заметил из-за плеча Эбугена Хаким.
– Может, волки? – Волков, что водятся в этих лесах, Эбуген уже несколько раз видел – и ничто из увиденного не побуждало его свести более близкое знакомство. Огромные, почти белые твари с годовалого телка величиною могли бы есть щуплых рыжеватых волков родных для Эбугена краев на завтрак, обед и ужин. Но видит Эрлиг и все его твари – стараниями Джихангира и его воинства в этих местах появилось достаточно еды для волков, чего им делать тут?
– Навряд ли, господин десятник. Прислушайтесь.
Из леса доносился какой-то гудящий монотонный звук, словно играли на варгане размером с белую юрту Джихангира. На вой не походило, даже здешних волков – слышать их Эбуген уже тоже слышал. Однако мало ли кто еще водится в здешних чащах… Он только хотел сказать об этом хорезмийцу, когда разобрал в лесном гудении слова:
– ГОЙ ЕСИ ВЕЛЕСЕ ВЕЛЕСЕ ЕСИ ГОЙ ГОЙ ЕСИ ВЕЛЕСЕ ВЕЛЕСЕ ЕСИ ГОЙ…
– Что это?!
– Да милует Милостивый, Справедливый меня от того, чтобы знать это! – прошептал Хаким, поднимая ладони. Настолько испуганным он не выглядел даже вчера. – Одно скажу, господин десятник, что здесь какое-то чародейство…
В этот миг таинственное гудение перекрыли совсем уж истошные вопли стада и не менее испуганные крики цэрегов, на которых, опустив рога, устремились буренки и быки Никольского. Едва не затоптанные, люди Эбугена подались к лесу, открывая дорогу стаду – и то устремилось по ней, вдоль реки, прочь от них. Эбуген взвыл в голос, перекрыв и вопли цэрегов, и рев удаляющегося стада. Резное дерево коновязи почти ощутимо врезалось ему под лопатки.
– Коня мне! Арканы, готовьте арканы! Догнать! – судорожно выкрикивал он.
– Господин десятник… – Пальцы правой руки Хакима впились ему в плечо, а левая рука указывала на опушку леса, где толпились испуганные и растерянные цэреги.
Из лесной тени медленно вышел человек. Был он даже для этого края здоровяков высок, да и шириной нимало не уступал покойному Ибрагиму. И его облик был Эбугену подозрительно знаком. Он видел его не далее как два дня назад, вот в этой рубахе, вот в этом кожаном переднике, даже с этой жердью в руках. Беда была в том, что, когда они расстались, человек этот лежал у забора своего дома – кузницы, как с немалой досадой вызнал у пленных Эбуген через покойного Сатмаза. Ведь кузнец – завидный пленник… но здешним ковалям этого не объяснишь. Эбуген не первый и не последний вот так упустивший кузнеца, сотники уже даже наказывать за это перестали.
Лежал с шестью дырами от стрел в широкой груди. И цэреги, вытаскивавшие из тела стрелы, вряд ли оставили бы в живых недобитка.
Тогда он убил коня под Мунгхагом, а сам Мунгхаг уцелел лишь по непонятной склонности судьбы к дуракам. Впрочем, и склонность эта оказалась не бесконечна. Именно Мунгхаг вновь оказался к невесть как выжившему кузнецу ближе всех. Жердь взлетела вверх и рухнула вниз так быстро, что Мунгхаг даже крикнуть не успел. Закричал его конь, которому страшным ударом, похоже, перебило хребет.
Да как он выжил тогда? Израненный, в пустом горящем селении…
И тут у Эбугена встала дыбом шерсть на спине.
Он не выжил.
От бородатого лица не шел парок.
Кузнец был мёртв.
Стоявший рядом с Мунгхагом цэрег взмахнул саблей. Обрубки рук, сжимавшие жердь, упали в снег рядом с останками Мунгхага и бьющимся конем, а сам мертвец, не удостоив культи взглядом, прыгнул и ударом широкой груди вышиб цэрега из седла.
Прыжок словно стал сигналом.
Они повалили из-под еловых лап толпой. Ни крика, ни вздоха – только хруст снега под ногами. Мужчины, женщины, дети – те, кого он оставил коченеть на берегу. Одного цэрега стянули с коня, и он исчез в мельтешении тел. Вопли его вскоре прервались. Другому повезло больше: он ударом топора снес голову мертвецу – и тело немедленно рухнуло в снег.
Так вот оно что… ну правильно, разве не говорится во всех рассказах о вставших мертвецах, что самый верный способ упокоения – обезглавить их?! То-то не видно ни жреца в черном, ни того рыжего мужика, которому Хаким снес голову в селе. Эбуген схватился за лук.
Удар стрелы из монгольского лука с небольшого расстояния разносит головы так же верно, как удар секиры или палицы. Голова полной ширококостной женщины разорвалась – словно кувшин, набитый мороженой требухой, по которому сдуру тяпнули палкой. Безголовое тело тут же повалилось ничком.
– В головы! – завизжал он – от его десятка оставалось в живых только трое и он с Хакимом. – Бейте им в головы!
Рядом рявкнул лук Хакима. Голова подростка, запрыгнувшего сзади на лошадь цэрега и вгрызшегося тому в глотку, разлетелась не хуже первой. Впрочем, толку от этого не было – мальчишка успел прокусить вену, и монгол лишь несколько мгновений качался в седле, тщетно стараясь пережать черный в свете вышедшей из-за леса луны ручей, прежде чем свалился в толпу мертвецов.
Эбуген еще раз спустил тетиву. Еще…
– Десятник!!! – на сей раз хорезмиец растерял не только все словесные украшения, но и забыл слово «господин».
Эбуген сшиб еще одного мертвяка – «Надо уходить! Трое против полусотни – плохой расклад, даже когда бьешься с живыми!» – и повернулся.
На них неторопливой рысью надвигался великан на рослом коне. Ни шлема, ни кольчуги на нем не было – только штаны и плащ, реющий за спиною, будто черные крылья. Был он бледен, как лунный свет на снегу, а на голой груди чернел хас тэмдэг – развернутый так, как чертят его черные шаманы, покумившиеся с Эрлигом. В правой руке блестел длинный прямой меч.
Так вот он, колдун, поднявший мертвецов! Что ж ты сам полез в драку, урусутский атаатай боо?! Не зря Ясса гласит – не должно полководцу самому участвовать в сражении. Вот и поплатишься сейчас…
Две стрелы ударили в грудь рослому воину. Эбиген подавился радостным криком – всадник, лишь пошатнувшись в седле от удара и не меняя выражения лица, вырвал стрелы из груди. Вырвал и поскакал дальше. К ним.
Оставшиеся раны растаяли, заросли прямо на глазах.
И тут храбрость Эбугена со звоном лопнула, словно чересчур сильно натянутая тетива. Он сжал голенями бока коня и с диким визгом устремился прочь – мимо толпы мертвецов, поглощавшей его последних цэрегов, мимо растоптанного скотом и людьми костра…
Он не сразу осмелился оглянуться. Казалось – попробуй, и над плечом поднимется страшное светлобородое лицо – и меч в занесенной руке. Собственно, он не оглянулся бы, не поскользнись конь на заснеженной впадине во льду. Через конскую голову Эбуген вылетел из седла в сугроб на берегу. Встал, приходя в себя. Погони было не видно, а сзади кричал от боли, пытаясь встать на сломанную ногу, верный скакун.
Впрочем, Эбугена это уже не занимало. Он просто хотел быть подальше от места встречи со страшным урусутским колдуном и его неживыми воинами. И поближе к юртам родного кошуна. Не пугал его уже даже призрак резной коновязи у черной юрты. Пусть… Главное – успеть рассказать о новой беде, новом страшном враге… и пожить, пожить, хотя бы полдня пожить, увидеть еще раз рассвет, услышать речь живых соплеменников!
Он торопливо зашагал вперед. По всем приметам, он находился не так уж далеко от ставки кошуна. Перепуганный конь под перепуганным всадником очень быстро преодолел большую часть того расстояния, на которое отряду с коровами потребовалось бы полдня.
В лесу что-то шевельнулось. Эбуген замер, выхватив саблю из ножен. Тень подошла ближе. Волк? Беглый пленник? Урусутский разведчик? Плевать! Теперь Эбугена не напуга…
Тень вышла на лунный свет, и дорогая сабля вывалилась на снег из разжавшихся пальцев десятника.
От губ – губ, которые так вкусно было кусать и лизать, – не поднимался парок. Груди, недавно такие восхитительно упругие, не шевелились. Снег захрустел под маленькими лапотками.
– Муу юм саашаа… – простонал Эбуген. – Муу юм саашаа, муу ю…
Углы губ шевельнулись, загибаясь вверх, и черные льдинки с хрустом посыпались – с них и подбородка. Холодные руки легли на плечи, коснулись щек.
– Nu chtozh ty, poganskij vojevoda, – раздался полный ледяной ласки голос Алёнки, дочки Никольского батюшки Ефима, говоривший на так и не ставшем Эбугену понятным языке. – U nas za dobro dobrom platjat. Ty mne chest’ okazal, teper’ ja tebja pochestvuju. Ja tebja grela, teper’ ty menja sogrej.
Острые зубки блеснули между приоткрывшимися синими губами.
Эбуген закричал. Ему казалось, что кричал он бесконечно – на самом деле это было не так уж долго.
Во всяком случае, кричать он перестал много раньше, чем в его жилах кончилась кровь.
Глава 2
Непобедимый, Пёс-Людоед Живого Бога
Это – четыре пса Темучжина, вскормленные человечьим мясом; он привязал их на железную цепь; у этих псов медные лбы, каменные зубы, сердца из стали и шила вместо языков; в бою пожирают они человечье мясо. Теперь они спущены с цепи; у них текут слюни; они радуются. Эти четыре пса – Чжебе, Хубилай, Чжелме и Субудай.
– Итого, бесследно пропали тридцать и две десятки, отправленные за зерном, скотом и пленниками, и три сотни, отправленные на розыски, – бесстрастно заключил писарь-уйгур, выводя каламом на листе бумаги заключительные цифры подсчета.
Выглядел он здесь странно. В черной юрте не жаловали ни чужаков – разве что в виде подвешенных в дымоходе за волосы коптящихся голов, – ни грамотеев, а уйгур был и тем и другим. Конечно, многое объяснял синий халат, свидетельствующий о службе роду Небесного Воителя, – здесь и сейчас это обозначало службу Джихангиру.
Хозяин юрты сидел на покрытом войлочными кошмами возвышении и глядел на тысячника единственным глазом. Тысячник не смотрел ему в лицо, напротив – сидел, склоняясь лбом почти до простых узоров ковра.
– И ты, – медленно процедил хозяин черной юрты, касаясь сухими губами поверхности кумыса в костяной чаре, – ты, сын верблюда и свиньи, отрыжка желтоухой собаки, вошь на яйцах старого яка, говоришь мне, что никто из этих людей…
Чара вновь подплыла к губам.
– …Никто из наших людей не вернулся?
Говоривший не торопил с ответом. Он был человеком степи, не ханского дворца или хорезмийского базара, а степи. Ему омерзительна была привычка спешить словами – слишком часто у людей дворца и людей базара слова опережали мысли – и сильно, на много дневных переходов отставали от дел.
И в юности его лицом не прельщались девицы, полвека сражений не сделали его красивее. Уродливый шрам рассекал левую скулу, бровь и лоб над пустой глазницей. Левая рука, которую когда-то пробило вместе с легким кочевничьим щитом копье, ссохлась и вряд ли удержала бы даже чару с кумысом, но и с одной рукой он был в бою опаснее многих молодых и здоровых. На выдвинутой вперед челюсти топорщилась редкая седая щетина. Чёрный чапан и чёрная шапка были скроены добротно, но просто. Многие в белой юрте полагали, что вызывающе просто, – но полагать они предпочитали молча, самые же отважные полагали это в отсутствие одноглазого старика.
Последний из прославленных песней Псов-Людоедов Потрясателя Вселенной смотрел на тысячника со своего возвышения, ожидая ответа. Не поспешного, но и не медленного. А главное – толкового.
От пресловутой коновязи их отделял лишь входной полог черной юрты.
– Лучше б и впрямь никто не вернулся… – прошептал тысячник.
– О чем это ты там толкуешь, помет течной кобылы?
– Непобедимому стоит взглянуть. Я привез одного, он примчался в лагерь нынче на рассвете.
Полководец шевельнул уцелевшей бровью. Двое нукеров в чёрных чапанах у входа отдали одинаковые поклоны и, будто одним и тем же движением, покинули шатер. Потрескивал бараний жир в светильниках и багровые угли в жаровне. В курильнице-уталгаа чадили степные травы.
Вскоре черные чапаны явились вновь, волоча за связанные локти человечка. Отчего-то он казался маленьким – хотя для цэрега был самого обычного роста. Его за связанные локти выкинули на середину ковра и отступили на привычное место под войлочными стенами, он же скрючился так, словно пытался уместиться на самом мелком из узоров ковра, да никак не получалось.
Непобедимый шевельнул сухой рукой, и тысячник проворным жуком подобрался на четвереньках к подножью его возвышения. Сжал зубы, ощутив, как упирается в спину сапог – и наливается на мгновение немалым весом старого полководца. Потом тяжесть ушла. Продолжая прихлебывать из костяной чарки, прозванный Непобедимым старец подошел к елозящему ногами в мягких ичигах и просторных штанах человечку. Потыкал носком сапога в затянутый избура-серым чапаном бок.
– Мёртвые поднялись! – вдруг визгливо выкрикнул связанный, вскидывая к нему разбитое в кровь, помороженное лицо. Вышло это так резко, что Непобедимый едва не отшатнулся. – Мёртвые встали! Лица, как снег, волосы, как снег, голоса, как снег! Мёртвые поднялись!
Он зарыдал, продолжая завывать сквозь рыдания:
– Поднялись, поднялись! Морды в шерсти, а на шерсти – кровь, кровь на губах, кровь, а глаза ледяные, лёд в глазах, лё-ооод! Идет, а брюхо разрубленное, и потроха видно… лёд, лёд в глазах… Колдуны их ведут, страшные, большие, смерти не знают, их стрелами бьешь, они встают, их копьем колешь, они встают, саблей рубишь, они встаюуууут, встаюууууууут! Крылья за спиной, крылья… Мё-ортвыееееее!!!
– Заткнуть, – равнодушно бросил Непобедимый. Повернулся к своему помосту, здоровой рукой опустив опустевшую костяную чару в пустоту, мгновенно, впрочем, проросшую заботливо подставленными ладонями. Зажурчал кумыс, но Непобедимый взмахнул рукой – и бурдюк с костяной чарой и держащий их юноша в черном словно растворились в тенях черной юрты. Зато объявились двое нукеров в черном, засунувших в хрипящую пасть связанного толстое кнутовище и выволокших его прочь.
Вот так же невзначай, говорили в орде, тени черной юрты прорастают тетивой, ложащейся на твое горло…
Тысячник сглотнул и свел покрепче челюсти, вновь принимая на спину тяжесть семидесяти лет – и семидесяти выигранных сражений.
– Многие ли его слышали? – старческим равнодушным голосом спросили сверху.
Тяжесть ушла, зато заскрипел помост под войлоками.
– Его вели через лагерь… это моя вина, Непоб…
– Вина, – бесстрастно прервали его, – лежит на твоей матери, со скуки сошедшейся с бараном. Объявить, что этот желтоухий пес бросил своих соратников, испугавшись урусутов. Объявить также, что он усугубил эту вину тягчайшей, пряча свой позор за бабьими сказками про покойников. Объявить, что каждый, кто станет повторять их, разделит и мой гнев.
– Внимание и повиновение, – откликнулись от входа.
Удары барабана и сильные голоса нукеров доносились даже сквозь толстые стены юрты. Потом барабаны стихли. Тысячник прикрыл глаза. Он много раз видел это. И вовсе не всегда на том, кого кидали спиной на бревно коновязи, а два могучих нукера хватали за плечи и бедра и начинали гнуть тело к земле – вовсе не всегда на этих несчастных были темные чапаны и простые шапки рядовых цэрегов.
Коновязи случалось принимать и темников.
– Хостоврул… – раздалось сверху.
– Непобедимый? – откликнулся тысячник.
Толстый войлок юрты поглотил влажный хруст позвоночника, а вот отчаянный предсмертный визг просверлил его насквозь.
– Только не думай, что твоя сестра в гареме Джихангира сможет помешать тебе лечь на то же самое место…
На тысячника словно пахнуло из-за полога юрты зимним холодом. Старый Пёс-Людоед будто читал его мысли.
– Можешь идти. И подумай, что можно сделать, чтобы мы не встречались более с тобой по этому поводу. Если ты еще придешь сюда с этим делом, назад тебя выведут. Недалеко, правда…
– Внимание и повиновение, о Непобедимый! – тысячник покинул черную юрту, пятясь.
Полог опустился. И Непобедимый позволил себе опустить свинцовое веко.
Его глаз уставал. Очень уставал. Но на душе старого Пса делалось нехорошо при одной мысли о том, как кто-то из этих темников, тысячников, сотников догадается, что смотрящее прямо ему в печень кровавое око видит только ползающие багровые пятна, будто кровь на черном войлоке… и мучительно хочет моргнуть.
– Кумысу, Непобедимый? – спросили рядом.
– Не надо, Найма… Знаешь что, сын?
– Да, Непобедимый?
Полководец задавил между скулами мучительный вздох. Старому Псу было некогда воспитывать щенят. Он доверил их самым надежным, самым верным. И те воспитали их – воспитали в неколебимой вере в неповторимость воинского дара Непобедимого. В преклонении и обожании перед именем отца – полубога, воплощенной молнии живых Богов. В то, что подражать ему и учиться у него – всё равно, что учиться светить у солнца. Старый дурак. Надо было доверить их врагам, чтоб воспитывали в зависти и ревности, в ненависти и неутолимом желании превзойти, превзойти любой ценой, любым числом жизней – в том голоде, что сейчас светит ему из раскосых глаз сопляка Бурундая – в мгновения между почтительными поклонами.
– Меня очень тревожит, что они начали их отпускать. Слухи… уже ходят слухи, а их не переломаешь об коновязь…
– Да, Непобедимый, я тоже думал об этом.
– Который это тысячник, Найма?
– Непобедимый шутит… – в голосе сына легкое недоумение. – Третий, конечно…
Третий тысячник. Почти пять сотен людей, сгинувших в неизвестности. Пропавшие дозоры, растворившиеся фуражиры, конвой, сгинувший вместе с пленниками…
Пять сотен. Для четырех туменов – невелика потеря… но не сама потеря страшна. Страшна неизвестность.
А теперь стали появляться выжившие. Кто-то очень умный там, в урусутских лесах, выждал время, дал кумысу настояться, а теперь сыплет в чан неизвестности пряности ужаса, как сказал бы кто-нибудь из стихоплетов царевича Гуюка.
Плохо, очень плохо…
– Внимание и повиновение! – заорали с той стороны войлочного полога. – Непобедимого требует к себе Джихангир! Немедленно!
– Внимание и повиновение! – отозвались голоса нукеров. Один тут же влетел в юрту, повалился на ковер ничком.
– Непоб…
– Я слышал, – опустил ногу на мгновенно склонившуюся под неё сыновнюю спину. – Найма, Бодончар, Яртак, едете со мною…
Каждый миг этого похода он ждет, что что-то пойдет не так. Или… или так. Так, как было задумано в далеком Каракоруме. Потому что только простаки вроде царевича Орду или глупцы вроде сиятельных Гуюка с Хархасуном могут верить, что их направили сюда побеждать, завоевывать, добывать последнее море.
Божественному Угэдэ не нужны были соперники в борьбе за престол великого деда, Небесного Воителя, Потрясателя Вселенной – и так слишком много змей шипело и жалило друг друга в одном кувшине. А вот прибрать к рукам улус Джучи было бы очень неплохо. Поэтому надо было собрать в одну кучу всех, кто стоял между Божественным и этим улусом, всех, кто зря отравлял воздух в Каракоруме, собрать и отправить их «покорять» земли, из которых когда-то едва вырвались два лучших Пса-Людоеда Небесного Воителя.
Зимой.
С тремя туменами.
А почему не воевать железный дворец Эрлига на берегу гнойного моря Бай-Тенгис?!
А того из них, в ком говорит кровь великого деда, кто не только честолюбив, но и умен, кто показывает умение управлять людьми, – его назначить Джихангиром обреченного похода. Главным виновником поражения – неизбежного, как восход солнца. И казнить – если сумеет выжить.
Только они забыли, что у мальчишки есть аталык…
Так он думал, старый дурак. Что толку во дворцах Каракорума от семидесяти побед на ратных полях? От грозных прозвищ и славы, которой пугали детей от Желтого моря до Гиркана и Персидских нагорий? Во дворце он оказался слеп, как новорожденный щенок, и так же беспомощен. Перед ним гостеприимно распахнули ловушку – и он сам вошел в неё.
Вполз на четвереньках.
Он упал на колени и подполз к трону Божественного. Он нижайше молил дозволить ему сопровождать воспитанника – во исполнение данной деду его, Небесному Воителю, клятвы. Сопровождать со своим туменом. Он смотрел снизу вверх единственным глазом с выражением собачьей преданности на искалеченной морде. Ну, давай, откажи мне – откажи в исполнении воли Того, на Чьем троне сидишь! Или выкинь зря своего лучшего полководца и немалое войско.
И вместо хотя бы проблеска растерянности, негодования, гнева увидел расползающееся на лице Божественного Угэдэ, будто лишай, благоволение. Увидел искорки радости в глазках невозмутимых советников владыки. И с ужасом понял, что сделал то, чего от него ждали. То, на что рассчитывали.
Он и его побратимы, Четыре Пса-Людоеда, – они растоптали в прах любую опасность, любое неповиновение на огромных просторах державы Небесного Воителя. Они сокрушили всех, кто хотя бы когда-нибудь мог восстать. Они принесли сыновьям и внукам Рыжебородого огромные земли.
И остались на них – единственной опасностью. Единственной силой.
Зачем нужны империи люди, которые помнят, что меч сильнее плети палача, палки стражника, калама мытаря? Зачем тому, кто сидит на троне, те, кто когда-то сносил троны с подноса Вселенной? Зачем успевшим привыкнуть к роскоши и утонченности дворцов, к благовониям и сложным изысканным ритуалам пропахшие кизяком и кумысом, завшивленные Псы-Людоеды? У лизоблюдов растоптанных ими владык, столпившихся около трона нового хозяина, они тоже вызывали не самые приятные мысли и воспоминания. Ну что с такими делать?
Зачем крысам – Пёс?
И вот он – сам! своей собственной волей! – преподнес им то решение, которого они больше всего хотели.
Сдохни, старый Пёс! Сдохни вместе со своим змеенышем!
Они были еще живы. Живы и даже побеждали. Они не только взяли ближнее к степи княжество Рез-ан, они взяли Ула-Темир и всё его младшие города, разбили войско Ула-Темирского хана. Они побеждали. Чудом.
Это раздражало. Пёс-Людоед не привык надеяться на чудеса. Они имеют привычку кончаться в самый неподходящий момент, из чудес перекидываться в чудищ.
У него было скверное ощущение, что самый неподходящий момент наконец настал.
Разумеется, к белому шатру они ехали верхами – не может же, в самом деле, Непобедимый ходить пешком, как какой-нибудь ханец или хорезмиец! Хотя в таком столпотворении скорости это вряд ли прибавляло. Ну да, нукеры не скупились на плети неповоротливым – но они мало что могли поправить.
Рядом с белым шатром в кольце частокола теснились другие юрты, те, где только белая полоска у дымохода обозначала принадлежность жилища принцу крови, потомку Священного Воителя. Крохотный кусочек Каракорума, налипший на подол так, что не стряхнешь. От юрты Гуюка тянуло вином и, кажется, гашишем, от юрты Хархасуна на Непобедимого с его свитой с ужасом и любопытством уставилась стайка размалеванных юнцов, где-то кричала девка… судя по всему, в руках еще одного потомка Потрясателя Вселенной, другого б давно уж заставили заткнуть игрушку.
У кольца костров вокруг белого шатра они остановились. Найма спрыгнул первым, чтоб помочь спешиться отцу, принять из его рук поводья и отвести коня к коновязи.
Войдя в белый шатер между двух самых крупных костров – младшие шаманы и шаманки покадили на них уталгаа с корой пихты и ветками можжевельника, отгоняя злых духов и сглаз, какие могли бы прилепиться к ним во враждебной стране, – Непобедимый со спутниками опустился на колени и на четвереньках выполз на середину шатра. Там он остановился, продолжая прижиматься опушкой шапки к ковру.
– Да не прогневается Джихангир на недостойного слугу своего…
– Мы не гневаемся… – серебряным колоколом прозвучало с высоты. – Можешь подойти.
Живая статуя из серебра, нефрита и слоновой кости. Холеные руки, нарисованное лицо, пышные одеяния из ханьского шёлка. Джихангир был молод. Он даже не был самым старшим среди родственников, отправленных с ним в поход. Над головой в причудливом венце беззвучно вздымались и опадали белоперые опахала-далбуур, гоня духоту юрты.
– Разрешаем поцеловать сапог.
По пирамиде из ковров и подушек чуть спустился мягкий сапожок из светло-зелёной тончайшей кожи, с поднятым носком. Непобедимый подобрался на четвереньках, привстал на коленях, потянулся вверх, опершись здоровой рукой об уходящие ввысь подушки, достигнув сапога Джихангира губами.
Вот и всё… а когда-то он садил, подхватив поперек пояса, на коня веселого круглолицего мальчишку с двумя косами и чёлкой, спускавшейся на лоб. А сейчас самое долгое прикосновение между ними, между аталыком и воспитанником, – прижаться губами к сапогу.
– О, как прекрасно… – звонко воскликнул один из стихоплётов-хорезмийцев, сидевших у ног Гуюка. – Посмотрите – на щеке Непобедимого слеза! Позволь, о Повелитель, я воспою это в поэме – и железное сердце Пса Небесного Воителя настигает умиление от несравненной красоты и великолепия достойнейшего из внуков Потрясателя Вселенной!
Удавить. Конями разодрать языкатую тварь.
– Не дозволяем, – ответило равнодушное серебро из-под полога Белой Юрты. – Воинский опыт и мудрость не нуждаются в поэмах. Можешь продолжать посвящать их нашему брату.
Гуюк метнул наверх злой взгляд, но смолчал. Поэт притих.
Непобедимый медлил отползти на положенное ему место.
«Повелитель, дозволь мне говорить с тобою, как наедине», – произнес он на наймани. Орду недоуменно хлопнул глазами, Гуюк злобно скривился и засопел, Хархасун подозрительно сузил подведенные глаза.
Нависшая над Непобедимым накрашенная маска улыбнулась – одними глазами.
«Мы наедине, мо… наш аталык. Все эти – они никто. Их нет».
– Что такое, брат наш и Повелитель?! – вдруг взревел царевич Гуюк, тыча пальцем в Непобедимого. – Почему эта одноглазая собака смеет тут гавкать на каком-то диком наречии, которого мы не понимаем?!
– Да-да, – капризно закричал тонким голом сиятельный Хархасун. – Пусть говорит по-человечески!
На лице сиятельного Орду гримасу недоумения вмиг сменил гнев.
– Уймитесь! – рыкнул он на братьев. – Или в прошлый раз вы ничему не научились?
«Прошлый раз» был пиром перед походом. Орду и мальчишка Кулькан простодушно радовались за брата, а вот остальные – кипели от злости и зависти. Почему это командовать походом назначили юнца? Каждый – и пьяница Гуюк, и любитель мальчиков Хархасун, и все прочие – были уверены, что справятся ничуть не хуже. И, кроме Непобедимого, только сам новоназначенный Джихангир понимал, что его новый титул – это приговор. Понимал, что его обрекли на смерть, и готовился погибнуть так, как подобает внуку Чингиса и сыну Джучи. Оттого его еще больше бесили пьяные выкрики сиятельных братцев – а те, упившись, и вовсе толпой полезли на Джихангира-«мальчишку» в кулаки.
В ответ «мальчишка» взялся за плеть. А кому не хватило – досыта добавили ворвавшиеся в шатер нукеры в синих и чёрных чапанах…
Казавшаяся фарфоровой голова статуи на постаменте из ковров и подушек неторопливо развернулась к сородичам:
– Непобедимый говорит на этом языке оттого, что на нем говорим мы. Нашему сиятельному брату хочется еще что-нибудь узнать? – нарисованные губы изогнулись в ледяной улыбке.
Лица нукеров в синих чапанах, стоящих у стен шатра, были невозмутимы, как обычно.
Гуюк угрюмо опустил голову, пряча глаза:
– Нет, брат мой…
Фарфоровое лицо продолжало улыбаться ему.
– …И Повелитель, – с явной неохотой договорил Гуюк.
Голова истукана на возвышении медленно кивнула и вновь обратилась к аталыку:
– Непобедимый, до нас доходят дурные вести. Правда ли, что наши воины исчезают в лесах целыми отрядами и никто не возвращается, чтобы поведать об их участи? Мы удивлены.
– Увы, Повелитель, но дела обстоят еще хуже… – закряхтел Пес. – В последнюю неделю они отпустили четверых. Обычно люди сперва делают что-то плохо. Потом лучше. Потом еще лучше. А тут они сначала убирали наши отряды бесследно. А сейчас появились беглецы. Думаю, их отпускают, Повелитель. Отпускают, дабы они внесли ужас в сердца цэрегов.
Истукан покачал головой, прикрыв глаза тонкими, сложно вырезанными веками.
– И что же Непобедимый думает про рассказы бежавших? – Джихангир протянул тонкопалую руку, и уйгур в синем халате, затканном жемчужными перьями, с поклоном вложил в неё небольшой свиток. – Мертвецы, бессмертные колдуны с крыльями?
Непобедимый пожал плечами:
– Трусам, Повелитель, часто мерещатся разные страхи – а кто не видит, тот выдумывает, оправдывая трусость.
Хотел бы Непобедимый и впрямь быть столь спокоен. Он вспомнил сегодняшнего беглеца. На труса и лжеца он походил мало. Больше на обезумевшего от страха. Только Джихангиру и так непросто, ни к чему прибавлять мальчику тревог. На это у него есть Пес.
– Тогда почему трусы Бурундая говорят то же, что трусы нашего войска? – спросил Повелитель.
Непобедимый прикрыл глаз. Ах, Бурундай, стервец сопливый, хитрый хорек! Так он, стало быть, сносится с Джихангиром помимо Непобедимого? Хорош щенок, ой хорош… жаль, очень жаль, что сейчас, во время похода, Бурундай нужен живым! И хуже того, на своем нынешнем месте.
Сейчас его просто некем заменить…
А еще это значит, что нападают не только на главное войско, но и на отряд Бурундая. Это еще хуже. Значит, их больше, их много больше… или они очень быстро передвигаются по заснеженным лесам, во что Непобедимому было поверить еще трудней, чем в восставших мертвецов.
Или они и впрямь отрастили крылья…
– Трусы, мой Повелитель, говорят разное, – позволил сухим губам намек на улыбку Пёс-Людоед. – На днях один из тысячников пытался уверить недостойного раба Повелителя, будто город, взять который его послали, обратился в озеро.
Молодые ханы захохотали. Статуя над ними обозначила нарисованными губами улыбку.
– Что же стало с храбрым тысячником?
– Джихангиру не стоит занимать себя судьбою… десятника, – старый Пес оскалил жёлтые зубы.
– Отчего же, Непобедимый? У Бурундая, в одной из сгинувших сотен, спасся именно десятник. И привез с собой нечто весьма, весьма занимательное. Такое занимательное, что Бурундай счел необходимым переслать его находку нам.
Белые руки взлетели, чтобы трижды удариться друг о дружку ладонями. Казалось, они и издадут звон фарфора или серебра, соприкоснувшись, – но прозвучали именно хлопки.
Синий нукер не замедлил явиться на зов. Возник, принеся с собой в жар натопленной юрты морозный дух урусутской зимы, и с поклоном уложил между Непобедимым и повелителем крупный сверток, а рядом с ним нечто круглое и косматое. Гуюк и Орду с любопытством подались вперед, Хархасун, напротив, брезгливо отстранился.
Непобедимый рассматривал отрубленную голову, скалящуюся в своды белого шатра остановившейся улыбкой. Да, ее отсекли у мертвеца. Когда голову отрубают живому, кожа и мышцы стягиваются, и кость торчит из культи, как палец из кукиша. Тут же срез был ровен. Очевидно, было и еще что-то – Бурундай, увы, вовсе не глуп и не станет пытаться удивить кого-то в белом шатре головой, отрубленной от покойника. Здоровой рукой Пёс-Людоед придвинул к себе сверток и начал, придерживая сухой, левой, разворачивать его.
– Неплохая закуска… – во весь голос заметил сиятельный Гуюк.
– Подарок! – зашелся визгливым смехом Хархасун, которому что-то шепнул на ухо влажными губами служка-мальчик. – Бурундай прислал Непобедимому наставнику подарок – новую руку! Непобедимый, погляди в тряпках, там еще должен быть новый глаз!
– Молчание! – ударил серебряный колокол под сводом шатра. – Что скажет наш аталык?
– Эта рука, – медленно произнес Непобедимый, вертя чужую конечность в своей, – отрублена у живого. Более того, это не рука урусута. Недостойный бы сказал, Повелитель, что это – рука воина нашего войска.
– Всё верно, – истукан из жемчуга, серебра и фарфора утвердительно качнул головой. – Бурундай пишет нам, что это – рука того самого десятника. А если Непобедимый сравнит рану от укуса на этой руке и зубы мёртвой головы, то обнаружит, что именно эти зубы и грызли живую руку.
Младшие ханы вытянули шеи – не исключая и Хархасуна, в котором любопытство победило брезгливость и трусость. Непобедимый поднес к глазу отрубленную руку, рассматривая место укуса. Посмотрел на ощеренные зубы мёртвой головы. Да, очень похоже на то. Десятник пытался заслонить от мёртвых зубов горло, а когда мертвец вгрызся в подставленную руку, обезглавил его. Щенок Бурундай переплюнул старого Пса, нашел очень веские доказательства правдивости рассказов уцелевших. Плохо, что это правда. Хорошо, что они теперь точно знают об этом.
– Бурундай также пишет нам, – продолжал фарфоровый идол, когда-то бывший его названым сыном, – что хотел отправить нам десятника целиком, но побоялся, что на живом человеке за время пути рана от укуса заживет, а словам мы можем и не поверить.
И Повелитель добавил, явно наслаждаясь:
– Бурундай пишет нам, что отдал приказ о погребении десятника с почестями, полагающимися сотнику…
Непобедимый скрипнул зубами. Умный, какой же умный мальчик Бурундай. Далеко пойдет, очень далеко… если только кто-нибудь не свернет ему его умную голову. Например, один старый одноглазый Пёс с сухой лапой.
– Если одни мертвецы воюют, Повелитель, не стоит удивляться, когда другие получают воинские звания, – отозвался он равнодушно. Хорезмиец у ног Гуюка сделал удивленные глаза, а потом вытащил калам из одного рукава и свиток из другого и начал что-то торопливо записывать. Да уж не вздумал ли он вставить слова Непобедимого в свои стишки? При чём тут война и мёртвые – ведь стихи пишут про птичек, цветы и прочую чушь? Ну или про лицо владыки, рядом с которым солнце скорбно заворачивается в облака, стыдясь своего несовершенства, – кажется, один из стихоплетов Гуюка выдал нечто подобное.
– Новые звания получают не только мёртвые, – улыбнулся одними глазами нарисованный лик. – Предводителю десятки, доставившей нам послание Бурундая, тоже обещана сотня, а его воинам – щедрая награда, разумеется, в том случае, если они сумеют добраться до нас и вернуться обратно. Бурундай пишет нам, что неоднократно отправлял тебе послов, но всё они, полагаем, бесследно исчезли?
В слове «полагаем» вдруг прозвучало столько холода, будто стены и кровля белого шатра исчезли. Недобрые искры сверкнули в узких прорезях на фарфоровой маске. Проклятый щенок Бурундай! Нет ничего проще, чем заронить подозрения в сердце человека, чьего отца убили по приказу деда, человека, которого двоюродный брат обрёк выбору между смертью в бою и бесславной казнью, а родные братья откровенно ненавидят! У Непобедимого сейчас хватает забот с той войной, которую он ведет с урусутами – с живыми, а теперь еще и с мёртвыми, чтоб ему теперь еще пришлось затевать и войну с Бурундаем!
– Мёртвые?! – вдруг подал задушенный голос Хархасун, глаза его побелели, побелел, вероятно, и сам сиятельный брат Джихангира, но узнать это достоверно было нельзя из-за слоя белил на его лице. Оттолкнул служку с веером, полезшего было обмахать его. – Но, брат наш и Повелитель, это же ужасно! Мы ведь не можем сражаться с мёртвыми?!
«Мы»? «Сражаться»? Против воли Непобедимого его уцелевшая бровь покинула законное место, заползая куда-то на высокий залысый лоб.
– Сиятельному Хархасуну не о чем беспокоиться, – неторопливо проговорил Непобедимый, призывая мятежницу к вниманию и повиновению. – Мёртвые – очень плохие воины. Ведь их гораздо больше живых, и, будь они в бою хотя бы сносны, землёй бы правили они, а не мы.
Хорезмиец снова зашуршал каламом. Глаза его сияли. Хоть кто-то получал от происходящего удовольствие.
– Непобедимый мудр. Мёртвые и впрямь никудышные воины, – отозвался серебряный голос сверху и, дав время сиятельному брату открыть рот для возражения, продолжил: – Никудышные воины, но страшное оружие, как мы уже, увы, убедились, к прискорбию нашему. Непобедимый имеет в виду, что нам предстоит битва не с мертвецами, а с теми, кто умеет поднимать мертвецов. С колдунами.
– Что касается колдовства, – проговорил Непобедимый, чувствуя облегчение оттого, что хотя бы часть тяжести удастся переложить со своих старых плеч на чужие, – то у Джихангира есть человек, сведущий в этих делах несравненно более недостойного…
Взгляды сидевших в белом шатре обратились к нестарой женщине в богато украшенной шубе и шапке с перьями филина, сидевшей у входа. Женщина в ответ приподняла веки и медленно улыбнулась.