Глава 3
Нишань-Удаган
И оттуда послали своих послов, женку-чародеицу и двух татар с ней.
Шаманка сидела в белом шатре — без неё редко решались важные дела. За нею единственной как-то молчаливо признавалось право заговаривать в присутствии Джихангира без его приказа. Впрочем, она редко пользовалась этим правом. Обычно достаточно было просто начать коситься из-под пушистой оторочки кистеухой шапки на говорившего и перебирать тонкими пальцами обереги-залаа на шубе, как тот, будь это хоть один из родичей владыки, высокородных ханов, потомства Священного Воителя, начинал мяться, путаться, краснеть и вскоре замолкал, уже бледнея от ужаса за свою жизнь. Косноязычия повелитель не терпел и мог покарать за него довольно сурово. Впрочем, он не зря звался Саин-Ханом — Милостивым, Справедливым. Если косноязычие говорившего рождалось не в его глотке, а в узких глазах Нишань-Удаган, — глотка могла и не расплатиться за него.
Однажды только за последние несколько лет пришлось ей вмешаться в происходящее в белом шатре, да еще, против обыкновения, спасая чужую глотку, и не от косноязычия, а, наоборот, от чрезмерного красноречия.
Было это перед самым западным походом. Мольбами одной из любимых жен Джихангира в белый шатер был допущен несторианский епископ. Сперва он долго, очень долго толковал о величии своего бога и его земного сына — пророка Исы, об их деяниях и славе. А после начал убеждать Джихангира, что его поход в земли, погрязшие в ересях никейцев и халкедонян, должен быть походом во славу истинной веры и его учителя — Нестория. И конечно, перед началом столь благочестивого дела Джихангир должен принять святое крещение и должен обратить всех своих жен, и чад, и домочадцев, и сподвижников, а нежелающих креститься должно изгнать, дабы не оскверняли язычники святого дела, и должно… и должен… и должно… должен… долг…
С каждым повторением глупым несторианином этого слова присутствовавшие в белом шатре всё глубже вжимали головы в плечи, всё крепче прикипали взорами к узорам ковров, не смея взглянуть на всё более и более спокойное лицо Джихангира, как никогда похожее на тонкой резьбы тангутскую или чжурчженьскую статуэтку из слоновой кости. Один одноглазый сухорукий аталык в простом черном чапане с беспокойством косился на единственную подвижную черточку молодого владыки — трепещущие, выгнувшиеся спинами разъяренных кошек тонкие ноздри. Вот сейчас задергается нежное, как лепесток лотоса, веко, прикрывшее грозовые тучи потемневших от гнева глаз — и ударит страшная молния ярости Джихангира.
И тут вдруг послышался спокойный голос Нишань-Удаган:
— Э, седая борода, я чего-то не поняла — зачем ты своего Ису сыном божьим зовешь? Тебя послушать — шаман как шаман.
— К-какой шаман?! — поперхнулся от удивления епископ, из-под чёрных густых бровей воззрившись на бабу в косматой шубе, невесть чего делающую в Джихангировом шатре.
— О! — одобрительно крякнула Нишань-Удаган. — Седая борода — умная голова, не зря говорят. Какой он шаман, твой Иса? Паршивенький шаман, непутёвый. Силы много, мудрости совсем нет. Три дня умирал, только-то! Мой учитель, Холонгото Убгэн-багши, месяц мёртвый лежал, к Эрлиг-Номун-хану ходил, я, недостойная глупая девка, на две недели помирала, твой Иса три дня только побыл, э-э! По воде ходил — а зачем? Так молодые шаманы дурят, пока в них Сила играет. Зачем у перевозчика кусок мяса отнимать? Или к больному он спешил? Нет, просто Силу показывал, хвалился. Плохой шаман. Духов гонял — так на то и шаман, чтоб духов гонять, когда они в людей влазят. А мёртвых зачем из могилы поднимал, тревожил попусту? Ведь опять ни за чем делал — Силу свою показывал. Молодой, глупый — сперва помереть надо, Силы на том свете набраться, потом дела делать, а у него всё навыворот. Дерево загубил — оно-де зимой плодов не дало. Дурное дело нехитрое. Вон у Холонгото Убгэн-багши деревья за день из земли поднимались — это Сила. А воду в кумыс переводил, бездельников собирал да пятью лепешками кормил — разве на такие дела Сила дается? Я тебе скажу, седая борода, куда твой Иса вознесся, когда от Эрлиг-Номун-хана — как ты его зовешь, Шата́н, да? — когда от Шатана назад пришел. Он мудрости-то набрался, вспомнил, чего творил, ой, стыдно ему стало, вот и улетел с глаз людских подальше. Да и Силы-то, поди, немного осталось, порастряс на пустяки. Иначе бы не плакал, когда к кресту прибивали. Шаману это пустяк, шаман себя сам копьем протыкает — и ничего ему с того не будет.
Епископ нипочем бы не сумел вставить хоть слово во вроде бы неспешную речь Нишань-Удаган. Впрочем, надо было еще выдавить это слово — и этого-то несторианин сделать не мог, только пучил глаза под выгнутыми чёрными бровями да наливался багровым соком, не в силах не то что заговорить — вздохнуть от возмущения, растерянности и гнева.
А шаманка проворно подхватилась с места и внезапным движением закинула вверх подол меховой шубы, прикусив его крепкими белыми зубами. Только-только открывший наконец-то рот несторианин поперхнулся так и не произнесенными словами. Под шубой не было ничего, кроме вовсе еще не старого тела шаманки, и тело это, помимо всякой воли епископа, приковало взгляд давным-давно не видевшего женской наготы старика.
Однако ж и сиятельные ханы, и нукеры в синих чапанах не бросили на тело Нишань-Удаган ни взгляда. Во-первых, многие слышали от дедов и бабок, что еще в дни их юности лицо и тело Нишань-Удаган не отличались от нынешних. Во-вторых, все знали, Кто ходит в любовниках у шаманов и шаманок, и не было охотников пробудить Их ревность. Разве только Джихангир приподнял бровь и с сытым любопытством огладил взглядом холмы и впадины смуглого тела шаманки — но он-то был богом и внуком бога, ему ли было страшиться Тех?
Тем временем Нишань-Удаган выхватила из-за пояса стоявшего рядом нукера нож и, воткнув его в свой чуть выпуклый медный живот, полоснула слева направо под пупком — и тут же проворно подставила левую ладонь под вывалившиеся из разреза внутренности. В шатре остро и ржаво запахло кровью, и к ее запаху прибавился тяжелый пряный дух потревоженных потрохов. Нишань-Удаган покачала своими перламутровыми кишками, раздувающимися с тихим шипением, под горбатым носом епископа. Лицо того, уже поменявшее цвет с багряного на почти белый, стало стремительно приобретать нежный дымчато-зелёный оттенок, свойственный священному камню страны Сунов, глаза, и без того выпученные, грозили выпрыгнуть из глазниц.
Нишань-Удаган запихнула внутренности в распоротый живот звонким хлопком — и отняла руку от совершенно целой, неповрежденной плоти. Лишь густо залившие ее ноги алые струи да ржавый запах напоминали о только что разыгравшемся действе. Шаманка выпустила из зубов подол, и тот занавесом рухнул вниз, скрывая зрелище ее залитого кровью тела. Всё еще слезящийся маслистыми алыми каплями нож Нишань-Удаган вернула хозяину-нукеру. Тот невозмутимо вытер клинок и убрал его в ножны.
Смеющиеся глаза шаманки обратились к епископу:
— Что, седая борода, если Тот, кому ты служишь, не слабее моих повелителей — сделай так же! А если и не получится у тебя — чего ж бояться? Сам говорил, твой Иса — мёртвых воскрешает.
Щеки несторианина вздулись, ноздри втягивали воздух, губы сжались в узкую прямую полоску. Он помедлил мгновение, потом вдруг повалился, как подрубленный, на колени и что-то замычал, не разжимая губ, глядя на Джихангира безумными глазами.
Разжав челюсти, он неизбежно осквернил бы ковер в белом шатре, а чтобы предвидеть дальнейшее свое будущее, ему не были нужны ни дар шамана, ни откровения Единого.
Тонкие черные брови Джихангира взлетели вверх, а за ними поползли углы губ. Закряхтел и захрюкал, как кабан в тугаях, одноглазый аталык, а за ним разноголосо захохотали сиятельные ханы — кто визгливо ржал, кто утробно реготал, запрокидывая голову, кто по-бабьи хихикал в шёлковый рукав. Морщины солнечными лучами разбежались от узких глаз Джихангира. Он разрешающе махнул тонкопалой дланью, и двое нукеров в синих чапанах, подхватив беднягу несторианина под локти, поволокли его из белого шатра. Медные лица нукеров были неподвижны, как маски-забрала хорезмийских шлемов, но по черным узким глазам, словно синее угарное пламя догорающего костра, бродила ухмылка.
Поистине, что может быть смешнее мужчины, дожившего до седой бороды и теряющего себя от вида и запаха человеческих потрохов?
Одноглазый после совета сказал ей, что она сделала доброе дело. Саин-хан отчего-то считает, что эти бездельники в бабьих платьях очень полезны, когда надо удерживать в повиновении покоренных. И если бы седой дурак принудил своей болтовней Джихангира казнить его… владыка никому не прощает своих просчетов. Очень может быть, что Нишань-Удаган спасла сегодня не только шкуру болтуна в черной рясе.
Шаманка безмятежно улыбнулась в почтительное лицо одноглазого — из тех, в ком не текла кровь Священного Воителя, лишь она видела на этом лице почтение.
— Великому виднее, какой уздой взнуздывать своих скакунов.
Это «своих» было сказано так, чтобы собеседник припомнил — ее «скакуны», а стало быть, и сама Нишань-Удаган, в этой узде не нуждаются.
И шаманка с наслаждением наблюдала из-под приспущенных ресниц, как поспешно скользнуло вниз мясистое веко здорового глаза старика в тщетной попытке скрыть непривычные растерянность, почти испуг, досаду, опаску и — на самом дне — ненависть.
Нукеры верными псами, почуявшими неладное, шагнули к старику, глядя мимо неё оловянными глазами, готовы если и не поднять на неё руку, то — защитить, закрыть…
Даин Дерхе, посмотри на этих глупцов! Какие стены, кого, когда закрывали от твоих рук или от рук твоих слуг и детей — будь то войлок юрты, резной камень китайских и хорезмийских дворцов, плоть нукеров или бревна здешних хижин?!
И вот теперь она — она! Перед которой терялись ханы и полководцы! — чувствовала себя неуверенно.
Начиналось всё хорошо, просто отлично. Она сама вызвалась в посольство ко двору первого из урусутских ханов, чьи владения лежали у них на пути. Посольству от неё было немного толку — намерения свои урусутский хан высказал ясно и просто, не потребовалась наука чтения в душах. Гораздо больше пользы принесло посольство для самой Нишань-Удаган. Колдовства в земле урусутов осталось мало, и всё безопасное. По всему судя, выше третьей ступени шаманов тут уже не рождалось. На месте сильнейших обоо дружелюбных к людям сил черные жрецы возвели каменные и деревянные божницы для своего бога. Просто превосходно! Оскорбленные онгоны не станут вступаться за урусутов. Она даже хотела пообещать Джихангиру, что он никогда не встретится в этой земле с сильными колдунами. Не иначе сам Хам Богдо Даин Дерхе удержал ее бабий язык! Ну или уже подцепила от приближенных Божественного Саин-хана привычку — не огорчая владыку, поддерживать в нем чувство нужды в себе. Оно и немудрено нахвататься — в белом шатре, наверно, даже блохи носят синие халаты, а кусая, приговаривают: «Недостойный раб осмеливается нижайше благодарить»…
Еще к ней приводили молодых урусутских ханов — она требовала, чтоб хотя бы одного в каждом ханстве брали в плен. Власть над ханом — власть над землей, власть над ханским сыном — власть над ее будущим. Она даже запомнила имена — Олгу сын Ингура, Ула-Темир, сын Джури, и последнее, самое трудное, самое сладкое — Василику, сын Канчантина. Полные силы, жизни, воли… Нишань-Удаган сладко вздохнула, вспоминая. Дни с ними остались не самым худшим ее воспоминанием — а из их костей и кожи вышел хороший тоног.
Неладное почуяла, когда войска Джихангира, а с ними и Нишань-Удаган вошли уже в следующее урусутское ханство. За спиной творилась сильная, очень сильная волшба. Шаман, не уступающий ей, — и это еще самое меньшее! Откуда?! Сколько деревень и городов ни прошла она вслед за войском — даже что-то похожее на шамана пихты было тут величайшей редкостью. Разумеется, даже эту мелочь не стоило оставлять в живых — чем слабее побежденный, тем спокойнее спится победителю. Да и чёрных жрецов надо ж было порадовать — а те ненавидели шаманов своего племени лютой ненавистью. Иные, едва узнав, что их самих не собираются обижать, начинали просить прикончить живущего по соседству шамана или шаманку. Даже дорогу брались показать — Нишань-Удаган могла бы и вовсе не тревожить себя, да только цэрегам было спокойней убивать шаманов в ее присутствии.
Чудо что за люди, как таким не помочь… Жаль, мало их было. До обидного мало. Даже среди чёрных жрецов. Большая часть даже смотрела так, будто их не радовало, что их не трогали. Не трогали даже тогда, когда они с кулаками бросались на воинов, развлекавшихся с их дочерьми или женами или угоняющих с их двора коров и коней. Других за такое убивали. Если было время — не быстро, чтоб выжившие соплеменники накрепко запомнили, кто теперь хозяин на этой земле. А этих — не трогали. А они были недовольны. Странные люди странной земли.
И вот еще одна странность — рядом орудует очень сильный шаман. И куда смотрели чёрные жрецы?
Обряды были какие-то плохо знакомые. Небывалая смесь чёрной и ратной ворожбы. И совсем уж дикое ощущение, будто ворожил один — но в нескольких лицах… бычий рог Эрлига всех вас забодай, что ж тут творится такое?! Надо было подольше беседовать с местными шаманами и шаманками, перед тем как убить. И вызнать сведения пополезнее той важной вести, что трава «ханга» тут зовется «плакун-травой». От неё, дескать, мангусы плачут.
Чтоб порождение Эрлига заплакало, надо что-то повнушительней щепотки сухой травы…
Ну, например, посадить мангуса в ее шкуру. В тот самый момент, когда даже до одноглазого аталыка дошло, что он имеет дело с колдовством. И весь белый шатер уставился на неё, как бараны на хлопнувшего кнутом пастуха. Полагая, как видно, что Нишань-Удаган сейчас с обычной своей улыбкой достанет из рукавов шубы головы урусутских колдунов…
Пришлось объяснять Повелителю, его сиятельным братьям и их одноглазому Псу, что потребуется авдал. Без этого обряда с колдунами не то что не справиться — без него она не поймет, что и как они делают. А готовиться к авдалу надо долго. Ну не она же виновата, что в ханстве Ула-Темир они не стоят на месте хотя бы одну лунную четверть?
Она ведь и сама очень и очень не прочь понять, что происходит. Почему и потроха овец, и овечья же лопатка, и камни, и бусины, и даже ханьские игральные карты из кости, за которые Нишань-Удаган ухватилась уже почти в отчаянии, раз за разом предрекают тщетность стараний, напрасные хлопоты, пустые заботы…
На любой вопрос.
Спросишь: «Кто поднимает мертвецов?»
«Зря», — хрустит в огне баранья кость.
«Как победить колдунов?»
«Зря», — шуршат бусины на шёлковом плате.
«Будет ли завтра буран?»
«Зря», — трещит костяная колода.
Странно, очень странно… Только один совет может тут помочь.
К тому же она просто очень-очень соскучилась. По смертным любовникам так не скучают.
Как по заказу, следующая крепость урусутов, носившая два имени, мало похожих друг на друга — Новытоорэгу и Дорджок, — даром, что маленькая, вцепилась клыками частоколов в войско Джихангира на несколько дней. Вышло даже больше лунной четверти. Что любопытно — на большие города ханства Ула-Темир — тут начиналось уже другое ханство… или не ханство. Пленные говорили, что главным городом этой земли правит курултай, вечный курултай, который раз за разом собирают не для того, чтобы избрать Повелителя, а чтоб решать им все дела… мыслимо ли? Воистину, край земли, Последнее Море недалече… Так вот, главные города ханства Ула-Темир падали гораздо быстрее. Особенно любопытно было, что в местных деревнях чёрных жрецов и их молелен не было. Вообще. При этом из лесу и даже от города пахло неоскверненными обоо. Потом их обязательно надо будет уничтожить. Их, и тех, кто их строил и сохранял. А пока Нишань-Удаган досыта напьется их силы для авдала.
И вот настал рассчитанный ею день. Рядом еще лезли на деревянные стены урусутской твердыни нескончаемым муравьиным потоком цэреги — Нишань-Удаган, не стесняясь, зачерпнула полной горстью и оттуда, из потока смерти, боли, гнева, страха и непрожитого, — а вокруг юрты старшей шаманки выстроились жертвенные шесты-зухэли с головами и шкурами животных и пленников. В самой юрте было совершенно темно, только искорки кадил поблёскивали во тьме, иногда падая на амулеты шаманки, на ее рогатый венец-майхабшу, на нефритовое зерцало-толи. Уже были принесены молитвы и жертвы Матери-Земле и Отцу-Небу и тенгриям Четырех Сторон, и младшие шаманы били в бубны, сидя вокруг, а закрывшая глаза Нишань-Удаган слышала грохот копыт скакуна, несущего ее по ветвям Вечного Древа Тоороо, туда, где светил звездой лаз-орох в ее собственный рай, ее и Его — Хам Богдо Даин Дерхе.
Она выбежала в свой маленький мир, в свой онгон хирбее дайда. Здесь озеро Хубсугул уходило другим краем в небо, здесь синели горы Танну-Ула — так же, как над озером Хубсугул в мире людей. Но здесь не было каменной бабы, изображающей Хам Богдо Даин Дерхе — ее удха, ее наставника, хранителя и любовника — или любовницы, глядя по настроению, ее могучего онгона. Зачем? Он жил здесь сам. Он встречал ее, смеясь, на серо-белом жеребце… и любые заботы и тревоги, любое незнание уходило прочь. Ибо воистину нет заклинания могущественнее, чем «Хоёр сагай нэгэндэ»! — «Двое становятся одним».
Нишань-Удаган недоуменно огляделась. Вот он, ее онгон хирбее дайда, но где удха — его и ее владыка?! Где Даин Дерхе? Отчего не встречает ее?
Странные ритмичные шлепки донеслись до ее слуха. Мало походили они на касание озерной волны о песчаный берег, еще меньше — на поступь серо-белого жеребца по песку.
Она повернулась… и подавилась вдохом.
Рядом с озером Хубсугул на кочке рядом с лужей сидел старик. Волосы, собранные в косу, возвышались, будто острая шапка, рогатый посох лежал на плече, косматая шкура — на другом, а на ладони он подкидывал камень. Маленький чёрный камушек.
Вот только кочка, на которой он сидел, была вершиной Хулгуйюн. Лужа — заливом озера. А камушек, что, взлетев, так звонко шлепался о его ладонь, был…
Ей захотелось кричать. Только воздух вдохнуть не получалоь.
Это была каменная баба. Та самая каменная баба, бывшая телом Даин Дерхе в мире людей.
Раньше — только в мире людей.
И тут она узнала старика.
Река Долбор, что девять небес с землею и преисподними Эрлига соединяет, на седую голову Его изливалась. В косе его, на голове в колпак уложенной, месяц рогом запутался.
Десять тысяч шаманов вызов Ему бросили. Десять тысяч шаманов Он переплясал. Десять тысяч шаманов на Него разгневались, десять тысяч шаманов тигра великого сотворили, чтобы разорвал Его, — Он же шкуру тигра содрал и накидкою себе сделал. Десять тысяч шаманов змею великую сотворили, чтоб пожрала Его — Он из той змеи шейный обруч себе сделал. Десять тысяч шаманов оленя на Него наслали, чтобы на рога Его поднял, — Он оленя того в посох превратил.
Могучая шаманка, та, кого боялся сам Пёс-Людоед Потрясателя Вселенной, внезапно почувствовала себя не больше и не могущественней маленькой девочки. Глупой толстой девчонки, что, обидевшись на старших, убежала с кочевья — и наткнулась в распадке на голодного волка-одинца, пришедшего поймать отбежавшую в сторону собаку. И от самых сильных ее заклинаний, от самых могущественных ее амулетов, даже от любовника-удха толку было сейчас — ну как от того, чтобы шлепнуться на толстую задницу, заслонить лицо пухлыми грязными ладошками и отчаянно зареветь.
Лицо, черное от втёртого в него пепла сгоревших миров, повернулось к шаманке.
— Зря, — только и сказал превративший могущественнейшего из духов в кусок черного камня. И веко, прикрывающее его испепеляющий Глаз, дрогнуло, поднимаясь.
Чудовищный вопль накрыл лагерь великого войска, долетев до часовых на дальних подступах. Рядом с юртой шаманки ревели быки и верблюды, вставали на дыбы кони.
Мусульмане из Хорезма и Персии шептали: «Агузу би-ллахи мин аш-шайтан ар-раджим», христиане — кипчаки, уйгуры, кераиты — твердили, крестясь: «Да воскреснет бог и расточатся враги его!», единоверцы шаманки щепотью из трех пальцев касались поочередно то лба, то подбородка, то живота, бормоча: «Урагшаа бурхан зайлуул!».
Найма, заменявший в черной юрте отца, пока Непобедимый гнал на стены упрямого городишки новые и новые сотни, выскочил на улицу.
— Что стряслось? Откуда шум, вы, погадка степных сов?! — закричал он на часовых, тем свирепее, что застал их в виде, не приличествующем грозным стражам — присевшими на корточки и ухватившимися за шапки, словно пытаясь натянуть их до плеч.
— Там, господин тысячник! — отозвался один из чёрных нукеров, тыча рукою в сторону юрты шаманки. Тут же он обнаружил, что показывает тысячнику и сыну Непобедимого пустую руку — а копье лежит на земле, и кинулся поднимать его. На его счастье, Найма был настолько сам испуган жутким звуком, что не обратил внимания на оплошность, в иное время могшую стоить нукеру головы. Он всматривался в юрту Нишань-Удаган, силясь понять, что с нею не так. Несколько мгновений ушло на то, чтоб заметить — зухэли больше не стоят, а лежат, все до единого.
— Урусутские колдуны напали на госпожу Нишань-Удаган! — воскликнул он, выхватывая кривой клинок из ножен. — Есугай, остаешься старшим! Ядгар, сотню на конь! За мной!
Руки и ноги чёрных нукеров действовали совершенно отдельно от их голов. Головы требовали оставаться на месте. Головы говорили своим хозяевам, что нечего лезть с саблей поперек ворожбы. Они говорили также, что даже будь черные нукеры все, как один, колдунами, с госпожой Нишань-Удаган им не равняться даже всей тысячей, и враг, напавший на неё, рассеет их взмахом руки. Дав эти мудрые советы, головы обнаруживали себя на плечах всадников, несущихся прямо по лагерю, опрокидывая и топча нерасторопных, к юрте колдуньи.
Первым доскакал до обиталища Нишань-Удаган сам Найма. Соскочил с коня, поднял за плечо одного из младших шаманов, валявшихся ничком, прикрывая голову, у шатра.
— Отвечай, мышиный выкидыш, что тут было?!
— Н-не зн-наю, г-господ-дин тысячник! — прорыдал парень в шаманской шубе и штанах с мокрой обвисшей мотней. — Сп-перва крик б-был, пот-том слыш-шим — ходят… и гов-ворят не как лю-д-ди…
И впрямь, из юрты шаманки доносилось какое-то нелюдское лопотание, не похожее ни на один из языков, ведомых Найме, а в орде нашлось бы немного людей, с кем он не смог бы поговорить на его родном наречии. И еще оттуда пахло гарью. И доносились странные валкие шаги — слишком частые для человека…
— Огня мне, — потребовал сын Пса-Людоеда, облизывая пересохшие губы. Один из нукеров, вынув из седельной сумы факел, ткнул его в еще тлеющий рядом с юртой костер.
— Ядгар, окружить юрту. Чарха с десятком, за мной.
В темноте факел вылавливал какие-то смутные шевеления. Стояла чудовищная гарь, евшая глаза и глотки. Кожаные доспехи чёрных нукеров отчаянно скрипели на каждом шаге. Сжавший челюсти, старающийся дышать через раз Найма в душе возносил отчаянные молитвы Священному Воителю и онгону-Джихангиру. Когда на свет факела в руке тысячника вынырнула к подолу черного чапана какая-то жуткая белесая харя с пустыми глазами, жующая бессвязицу «удевюлбюля… бакуба… шалямяся упак… бушва…», Найма чуть не полоснул ее саблей. Однако успел признать одну из учениц Нишань-Удаган — и остановил клинок. Еще утром она была надменной красавицей с черными волосами. Сейчас белое, как яичная скорлупа, лицо таращилось на Найму, пуская на пол вязкую струйку слюны и тряся седыми космами. Еще несколько голосов бормотало такую же чушь в темноте.
— Это Урмай-Гохон, любимая ученица госпожи Нишань, — на всхлипе пояснил колдуненок, который, оказывается, полез вслед за ними в юрту наставницы.
Бывшая шаманка ухватилась за подол чёрного чапана, и Найме пришлось с величайшей осторожностью, перехватив клинок сабли зубами, высвобождаться из ее пальцев. Рубить, вот жалость, было нельзя — сумасшедшие, они что шаманы, под духами ходят. Всё же полстраха долой — по юрте шаманки ползали на четвереньках и бормотали ее бывшие ученики, седые, пустоглазые — но всё же только люди, а не неведомые порожденья урусутской ворожбы. Найма продвинулся еще вперед, гарь усилилась пуще прежнего, и увидал лежащую на спине Нишань-Удаган с разинутым, будто в крике, ртом. Рука со скрюченными пальцами замерла на полпути к ожерелью.
— Госпожа! Госпожа Нишань-Удаган! — окликнул он, нагибаясь над нею с факелом и готовый в любой миг отпрянуть. — Госпожа слышит меня?!
Наверное, слишком громко окликнул.
От губы шаманки отвалился кусок и упал внутрь распахнутого рта. Треснули и стали осыпаться серым порошком зубы. Отвалился и покатился по одеянию, рассыпаясь, палец. В следующее мгновение края рта потекли в глубь него струйками тончайшей, словно пыль, сухой золы.