«Какой глубинный смысл!..»
Здесь речь пойдет о композиторах. А кто не хочет, может выйти покурить. Свой рассказ хочу начать со слова «ой!».
Ой, товарищи! Итак, я начинаю.
Это случилось в феврале, у нас в Донецке.
Я вел такой образ жизни, что куда б я его ни привел — концерт!
В филармонию явился с настроением. Потому что уважаю дни рожденья, к юбилеям отношусь вообще серьезно. А когда они двойные — и подавно. Причем здесь юбилеи — щас поймете.
Итак, концерт. В первом отделении должен родиться Брамс, а Вагнер, если концерт не отменят, появится чуть позже — во втором. В первом Брамсу стукнет полтораста, Вагнеру, уже потом, через антракт, — на двадцать больше. Согласитесь, это же интрига!
Короче, в филармонии давали юбилей.
Зальчик небольшой, по сути камерный, а оркестр большой, он симфонический. Оркестрантам тесно — не то слово. Скрипка на скрипке и смычком погоняет. Но оркестр у нас способный: разместились! Еще тесней сплотившись и т. д.
Оркестр настроился, затих. Угомонился зал. И вот теперь — по обычаю, не нами заведенному, рампу должна осчастливить сама Людмила Ильинична Рейва, чтоб — вначале ж было слово, да? Своим вступительным открыть на сцене вечер.
В овладевшей тишине мы услышали — идет! Из сценических глубин, из задней дверки, что на сцене (на музыкальном языке — карман), она пошла, лауреат всесоюзного конкурса, прорезая собой весь оркестр.
Она двинулась на авансцену. Сцена маленькая, а оркестр у нас — с полсотни человек, крепко сбитый музыкальный коллектив. И сидят они так плотно и так скученно — музыковеду нужно продираться. И Рейва идет напролом, по ходу сметая пюпитры, и у пюпитров начинается падучая. Ей отвечают колкими смычками. Не вступая ни в какую перебранку, Рейва делает ветер: он с легкостью срывает партитуры, и они кружат над оркестрантами, как в ноябре осенние листы.
В сражении с оркестром лектор-музыковед Людмила Рейва одержала победу. Она вздохнула облегченно, что часть своей программы отработала, открыла рот…
Теперь ей нужно покорить и зал. А тут аншлаг. Но не простой аншлаг, а по-донецки: когда в зале треть — это уже хорошо, это даже отлично, это по-донецки просто здорово. Потому что, казалось, Донецк… А кто-то — надо же! — пришел послушать музыку.
И вот она взглянула на оставшихся, точней, на пришедших — из тех, кто из интеллигенции остался. И осталась довольна сама: в зале — вся интеллигенция Донецка. А первое отделение — это Брамс. Она встряхнулась, одернула платье и звучно и празднично выдала:
— Брамс!
Людмила Рейва выдала нам Брамса, сделав паузу, чтобы мы, как зрители, осознанно прониклись, что это не Чайковский никакой и не Глинка, даже не Сен-Санс, и, чтоб наши глазки засветились этим Брамсом, продублировала:
— Брамс! — и счастье в ней, как ребенок под сердцем. — Какой глубинный смысл в этих шести буквах! — сказала Рейва и пошла себе дальше по тексту, как будто ничего такого не сказала.
Что?! Я не ослышался?! «В шести»?! Рука моя… Она была не занята ничем, и я по пальцам: раз, два, три… Их было пять!
Их пять, и это объективно. Я подумал: Рейва вгонит в оторопь народ. Но человек критического склада, я в зале в одиноком меньшинстве. А публика наивна и доверчива. И она сидит себе, внимает. Букв шесть? Она и проглотила. Она же съест и двадцать шесть, не поперхнется.
Рейва где стояла, так продолжила, а я где сидел, вот там и задохнулся: как же так?! Я отпал, я отключился, а она…
Бывало, Рейва откровенно заливала. Она могла переиначить все подряд: фамилию и имя композитора, но обязательно докладывала о всех его женщинах, даже если этот композитор был Чайковский.
А однажды нас оповестила: Шостакович. Что ни лето, наезжал в Москву, потому что страшно любил эти белые ночи.
В общем, Рейва!
Это где ж, выходит, эти белые?
И если б только ночи — это ладно. Но ведь речь-то — о глубинном смысле!
Да, бывало. Откровенно заливала. Но в этот вечер Рейва превзошла.
А за точность я могу и Родину продать. И не из принципа. А просто так воспитан. И что мне остается? Только это! Я строчу своим интеллигентным почерком: «Их пять». И хватит, их же пять. Краткость у меня — сестра таланта. Больше мне ей нечего сказать…
И дальше Рейву я уже не слушаю. Потому что верить ей нельзя, «глубинный смысл». А краткую записку, как сестру, по рядам я шлю на авансцену. Рейва развернет ее и — ах! Тотчас опомнится: «Извините, дорогие, я в Брамсе Иоганнесе ошиблась! Если Брамс — это глубинный смысл в пяти».
Вступительным словом, изложенным колыбельной прозой, Людмила Рейва довела до неприличия первую скрипку Вайнштока. И он, склонившись набок, захрапел. Но, одержимая, она не замечала.
На сороковой минуте вступительного слова, когда за Вайнштоком потянулись остальные, Людмила Рейва быстренько свернулась и, представив оркестрантов, обратным ходом проскользнула за кулису.
И пошел, и полился Четвертой симфонией Брамс. Но мне не до симфонии вообще. Какой мне Брамс, когда я никакой: моя записка! Где она блуждала, я не знаю, но к адресату так и не дошла.
Антракт. Все выходят, разминают свои косточки, не дают заветриться буфету. Я же — даже не пошел себя размять, я на месте — грустный, как больной. Я бы ушел. Ушел бы прочь куда подальше, но! Я просто обожаю дни рождения. А если юбилеи — так вообще.
Итак, второе отдано под Вагнера. Сколько было зрителей, не знаю. По меньшей мере в трети зала был аншлаг.
Наш оркестр заметно укрупнили: медь, ударные, удвоенные струнники… Потому что Вагнер — это сила, это мощь. И, извините, полное безумие: наша сцена этого не выдержит. Я не знаю, как они усядутся. Уселись.
Где же Рейва?.. О, не запылилась! Наперевес со вступительным словом. Лектор Людмила музыковед Ильинична наша Рейва всесоюзный лауреат. Продираясь сквозь скелеты пюпитров, вступая в конфликт со смычковыми. Вот, продралась, ветер сделав снова… Ноты опадали только так!
Стоя перед нашим нехитрым аншлагом, она умильным взглядом обвела народ и лучезарно улыбнулась: мол, вот я и явилась, долгожданная! Настроились, затихли инструменты. Установилась выжидательная пауза…
Собравшись с мыслью, с невероятным душевным подъемом она нам выдала Вагнера:
— Вагнер! — и на просторной груди скрестила свои маленькие ручки. — Какой глубинный смысл… — И вдруг: — Что? А? Что такое?
Вижу: ей из зала тянут. Сомнений быть не может — это я. Моя записка досказать ей не позволила.
— Товарищи, — и Рейва в предвкушении, — ой, а тут нам, кстати, поступило!
Ну, разумеется, кстати. Еще б не разумеется! Как говорится, вам письмо, пляшите. Но — извините, тут она при исполнении. Раскрывает с превеликим любопытством, так бережно, как ракушку, и, ага, «позвольте огласить». Все: ну конечно, почему ж не огласить?
Читает в зал:
— Их пять.
В зале дружно наступила тишина. Немая сцена вышла образцовой. Оркестр — как народ: он безмолвствует. И никто же ни черта не понимает. Рейва тоже здесь неподалеку. Где стояла, впала в ступор. Дается диву, не особо и скрывая:
— Товарищи, — и зал сосредоточился, — вот тут нам поступило, — о записке. — Вы о ком?.. Я к автору записки… Что «их пять»? — она в недоумении. Казалось, ну чего же проще?! Их пять — и все понятно, но не Рейве. — Вы о ком, «их пять»? Если о Вагнере, то он один, он, этот, Рихард, тут вы, извиняюсь, ошибаетесь. А пять? Ну не знаю, — она тянула время, в содержании записки ни бум-бум. И вдруг: — А-а! — наконец она вздохнула облегченно. Неужели до нее дошло?! — А-а, я догадалась! — улыбнулась. — Вы, видно, Штрауса имеете в виду! — она лучше догадаться не могла. — Да, действительно, Штраусов пять! Штраус-отец, Штраус-сын, Штраус… — думаю, сейчас из наших кто-то ляпнет: «Святой дух», и вновь мы отступим от истины. Но нет, Донецк на высоте, в отличие от Рейвы, это факт. — В общем, Штраусов пять, но речь сегодня все же не о них. Сегодня Вагнер, он один, он, этот, Рихард. И мы ему справляем юбилей, — так у нас умела только Рейва. — Итак, Вагнер! — она собралась с мыслью. — Какой глубинный смысл…
Я понял: отмолчаться будет дико. И с места — Брамсом — я вношу ей ясность:
— Брамс!
Подсказка? Еще бы! Но акустика такая, хоть святых выноси — не услышат. Словом, акустическая яма.
Рейва, естественно:
— Что? — всматриваясь в зал. — В чем дело, товарищ? Вам плохо?
И тут я поднимаюсь во весь рост — и оглашаю еще громче и зычней:
— Брамс! — я не могу уже молчать! Чтоб она не путала со Штраусами.
А она… Вы знаете, она мне говорит с такой обидой:
— А что вы на меня кричите? — со слезой. — Сегодня праздник, между прочим: Вагнер, Брамс! — во-во, уже теплее: Брамс. — Все сидят со словами спасибо — а вы…
Я тактично что есть силы рявкнул:
— Брамс!!!
До нее дошло, но, очевидно, в искаженном свете. Женщина! Она ведь и на сцене будет женщина. И на мое «Брамс» она мне представляется:
— А-а, очень приятно! А я — лауреат всесоюзного конкурса Людмила Рейва, вот и познакомились!
Публика заметно оживилась. Выходит, Рейва ей удачно пошутила. А я остался полным дураком.
Я заметил: когда в ударе я — я не в себе:
— Брамс! Пять! Букв! Какой глубинный! Слышите?! — уже чеканю, как монетный двор, и — о, вот тут она услышала:
— Хватились, — отпарировала Рейва, человек большого, но недалекого ума, и иронически соорудила книксен. — Брамса мы закрыли первым отделением, — так, как будто он идет по накладной. Все в ее поддержку засмеялись, будто я действительно проснулся, но только отделением поздней. — А во втором отделении исполняется сто семьдесят Вагнеру, который Рихард, который «Тангейзер», который «Риенци», который «Лоэнгрин», собственно, вступлением к «Лоэнгрину», в смысле к третьему действию, мы, пожалуй, и откроем наше второе, в смысле отделение, в общем, концерта… На сцене — симфонический оркестр донецкой… имени… Дирижер… лауреат… всеукраинского… Итак, Рихард Вагнер… Попрошу аплодисментами…
В душе я скрежетал всеми шестеренками. И я еще раз с места:
— Брамс — пять букв!
— Да он же пьяный! — кто-то прошуршал.
А я был трезвый, как в тылу врага.
— Так, — не выдержала Рейва, — я, кажется, уже теряю терпение. У нас же такой юбилей, Вагнер, Брамс! Девочки, прошу! — и кому-то в зале помахала. — Вера, Валя!
«Девочки, прошу!» — но кто они такие, эти девочки?
И вот тут они и возникают, две бабки бойцовской породы, что-то вроде службы безопасности, Валя и Вера, которые чуть что, так очень быстро. Подлетают эти дюжие ко мне. Им бы по метле — и все в порядке. Естественно, им что Вагнер, что Брамс, лишь бы не было войны. Они хватают меня под руки, вот так, и приглашают прочь меня на выход.
Уединив меня в фойе, они покинули.
А знаете ли вы, какой зал в Донецке по акустике самый лучший? Никогда не догадаетесь. А я скажу, а я отвечу: по акустике лучше зала, чем фойе донецкой филармонии, в Донецке, между прочим, не найти. Притом что в зале ни черта не слышно. Но в фойе! Как звучал там Вагнер, как звучал! И это стало для меня открытием сезона. За всю историю в фойе я хлопал первым. И оттуда я подал впервые бис…
Когда пошел — на бис — «Полет валькирий», я от счастья чуть не умер, я уже готов был вместе с ними. Мне было так легко и хорошо, что казалось: можно и взлететь…
Уже в фойе: я быстро одеваюсь. От греха подальше.
Но грех, он, кто не знает, приставучий. Вера-Валя! Они идут прямой наводочкой ко мне:
— Пройдемте в музыкальную подсобку.
И неотступны так, что мне не смыться. Прихожу я под конвоем — вижу: она, в неверном свете, Рейва, музыковед Людмила всесоюзного. Я еще подумал: что еще?!
— Это вы срывали юбилей? И зачем вам это было надо?!
— Я не срывал, я правды домогался…
Она многострадально:
— Какой правды?
И сложив ладошки на худосочной груди дилетанта, я, чтоб хоть как-то ей напомнить:
— Брамс! Какой глубинный…
— Ну же, ну!
— Какой глубинный смысл в этих шести буквах! — я вздохнул.
— Спасибо за цитату. Ну и что? Все верно. Ну и что же?! Говорите.
Я:
— А то! Глубинный смысл в пяти!
Она уставясь соловьиным взглядом:
— А вы уверены?
Ну как вам это нравится?!
Я в конвульсиях:
— Считайте сами! Я не буду вам мешать! Бы-ры-а-мы-сы!
Но она считать не пожелала, а со стола вручает мне поношенную книгу:
— Над вами даже дедушка смеется!
Раскрывает — точно: какой-то дядька мне с портрета ухмыляется.
Я:
— А это кто?
— А кто? Читайте ниже.
Читаю ниже. Я не понял… «Iоганъ Брамсъ», да-да, Брамсъ. Раз, два, три… О боги, ровно шесть! Что за черт? Но нет, это не черт, а издание Циглера, 1907-й, Санкт-Петербург. А вот и та самая строка, еще подчеркнута: «Какой глубинный…» Разумеется, в шести.
— Я готовилась по ней, по этой книге. Я прониклась. Посчитайте сами: ровно шесть!
Я Рейве не ответил ничего. Хорошо, что я умней своих поступков.
Пришел домой, рассказываю маме, а она играла в детстве на рояле. И что я выясняю? О, и что же?! Что Штраусов не пять, а их четыре.
Но сказать об этом было уже некому…