III
Этим летом, перед самым Ивановым днем, Гюннюльф, сын Никулауса, вернулся в свой монастырь. Эрленд был в городе на Фростатинге. Он отправил домой гонца и велел спросить у жены, как она думает, сможет ли она приехать повидаться с деверем. Кристин чувствовала себя не более чем сносно, но все же поехала. Когда она встретилась с Эрлендом, тот сказал, что, насколько ему кажется, здоровье брата совершенно подорвано. Предприятие монахов, отправившихся на север, в Мункефьорд, не увенчалось особым успехом. Построенную ими церковь так и не удалось освятить, потому что архиепископ не смог поехать на север в такое неспокойное время. Пришлось служить обедни у походного алтаря. В довершение всех бед у них не хватило ни хлеба, ни вина, ни свечей, ни масла для богослужения, а когда брат Гюннюльф и брат Аслак поплыли в Варгёй, чтобы раздобыть все это, финны заколдовали их: корабль перевернулся, и им пришлось просидеть трое суток на каком-то скалистом островке. После этого оба они заболели, а брат Аслак спустя некоторое время умер. Они сильно страдали от цинги в Великий Пост, потому что у них не было ни муки, ни овощей для приправы к сушеной треске. Поэтому епископ Хокон бьёргвинский и магистр Арне, возглавлявший соборный капитул в Нидаросе на время отсутствия господина Поля, уехавшему к папе за посвящением, приказали тем монахам, которые еще оставались в живых, вернуться домой, а впредь, до дальнейшего распоряжения, о пастве в Мюнкефьорде должны были пектись священники в Варгёе.
Но хотя Кристин и была уже подготовлена заранее, все же она пришла в ужас, увидев вновь Гюннюльфа, сына Никулауса.
Она поехала в монастырь вместе с Эрлендом на следующий же день, и их провели в приемную. Монах вышел к ним – он совсем сгорбился, венчик его волос совершенно поседел, под впалыми глазами были морщины и темные круги, а на гладкой белой коже лица – свинцового цвета пятна. Такие же пятна оказались у него на руке, когда он выпростал ее из рукава рясы и протянул Кристин. Он улыбнулся, и Кристин увидела, что у него не хватает много зубов.
Они уселись и стали беседовать, но Гюннюльф словно и говорить разучился. Он сам об этом упомянул, перед тем как им уйти.
– А ты, Эрленд, все такой же… Как будто и не постарел, – сказал он с легкой улыбкой.
Кристин сама отлично знала, что у нее сейчас прескверный вид. Эрленд же был красив – высок, строен, темноволос и хорошо одет. И все же Кристин подумала в глубине души, что и Эрленд тоже сильно изменился… Странно, как Гюннюльф этого не заметил, – раньше у него всегда было такое острое зрение.
* * *
Раз как-то поздним летом Кристин была на чердаке, где хранилась одежда; с ней была фру Гюнна из Росволда, она приехала в Хюсабю помогать Кристин, когда той опять настанет время родить. И вот они услышали, что Ноккве и Бьёргюльф поют во дворе, точа свои ножи, – поют какую-то грубую и непристойную песню. Они орали ее во все горло.
Мать была вне себя от гнева. Она сошла к ребятам и обрушилась на них со строжайшим выговором. А потом пожелала узнать, от кого они научились таким вещам; конечно, это они подхватили в людской, но кто же из мужчин учит такому делу детей? Мальчики не хотели отвечать. Тут из-под лестницы, ведшей на чердак, вылез Скюле; он сказал, что мать может прикусить язык: эту песню распевает отец, а они ее слушали, да научились…
Тогда вмешалась фру Гюнна – неужели они больше уже не боятся Бога, что поют такие вещи… И в особенности теперь, когда, ложась вечером спать, не знают, не окажутся ли они завтра без матери еще раньше, чем петухи пропоют? Кристин ничего не сказала и молча вернулась в дом.
Потом, когда она прилегла ненадолго на кровать, в горницу вошел Ноккве и подошел к ней. Он взял ее за руку, но ничего не сказал, а принялся тихонько плакать Тогда она заговорила с ним ласково и шутливо, прося его не печалиться и не сетовать: она уже шесть раз благополучно перенесла это, так что, наверное, перенесет и в седьмой. Но мальчик плакал все больше и больше. В конце концов он попросил позволения забраться к ней на кровать и лег у стенки, продолжая плакать, обняв мать за шею и положив голову к ней на грудь. Но Кристин так и не могла добиться от него, чтобы он рассказал ей, что его так огорчало, хотя он и пролежал у нее вплоть до того, как служанки внесли ужин.
Ноккве шел теперь двенадцатый год; он был крупный мальчик для своего возраста и очень старался казаться возмужавшим и взрослым, но у него была нежная душа, и матери нередко приходилось видеть, что он ведет себя еще совсем по-детски. Он уже был настолько велик, чтобы понять, какая беда случилась с его сводной сестрой; мать спрашивала себя, не замечает ли он также, как отец его совершенно изменился после этого.
С Эрлендом всегда бывало так, что когда он вспылит, то может наговорить самые ужасные вещи, – однако прежде он никогда не говорил никому ни одного дурного слова, кроме как в гневе. И сейчас же старался загладить все сказанное, когда, бывало, сам поостынет. Теперь же он был в состоянии говорить жестокие и мерзкие вещи хладнокровно. Он и раньше был несдержан на язык и любил ругаться и божиться. Однако все же до некоторой степени отучился от этой скверной привычки, видя, что это причиняет боль жене и оскорбляет отца Эйлива, к которому он постепенно стал питать большое почтение. Но никогда его речи не бывали непристойны или грязны, и ему никогда не нравилось, если другие мужчины вели подобные разговоры, – в этом отношении он был гораздо скромнее многих мужчин, живших более чистой жизнью. Оскорбительно и больно было Кристин слышать такие слова из уст своих малолетних сыновей, в особенности теперь, когда она была в положении, и знать, что они научились этому от отца; однако было еще одно, что оставляло наигорчайший привкус у нее во рту: она поняла, что Эрленд еще настолько ребячлив, что в состоянии думать, будто он вышибает клин клином, если теперь, после такого постыдного происшествия с дочерью, с его языка будут, срываться нечистые и непристойные слова и выражения.
От фру Гюнны она знала, что Маргрет разрешилась мертворожденным мальчиком незадолго до дня святого Улава. По словам старухи, она уже довольно скоро утешилась; они с Герлахом живут в добром согласии, он обращается с ней ласково; Эрленд заезжает к дочери, когда бывает в городе, и Герлах чествует тестя с большой пышностью, хоть Эрленд не очень склонен признавать его за родича. Но сам Эрленд не упоминал имени дочери у себя дома, в Хюсабю, с тех пор как та уехала из усадьбы.
У Кристин опять родился сын, при крещении названный Мюнаном – в честь деда Эрленда. В течение всего того времени, что она лежала в маленькой горенке, Ноккве ежедневно приходил к матери, принося ей ягоды и орехи, которые собирал в лесу, или венки, которые сплетал из разных целебных трав, Эрленд приехал домой, когда новорожденному исполнилось уже три недели, и долго просиживал у жены, стараясь быть нежным и ласковым, и на этот раз не жаловался на то, что опять родился мальчик, а не девочка или что ребенок такой слабенький и болезненный. Но Кристин скупо отвечала на его ласковые речи, была молчалива, задумчива и удручена. И на этот раз здоровье ее восстанавливалось очень медленно.
* * *
Всю зиму напролет Кристин недомогала, и, казалось, мало было надежд, что ее ребенок выживет. Мать почти не думала ни о чем – только о своем бедненьком малютке. Поэтому она слушала в пол-уха все разговоры о тех важных известиях, о которых говорилось повсюду этой зимой. Король Магнус оказался в тяжелейшем безденежье из-за своих попыток обеспечить себе владычество в Сконе и ждал теперь помощи и средств из Норвегии. Некоторые из господ в государственном совете были склонны поддержать его в этом деле. Но когда королевские посланцы прибыли в Тюнсберг, посадник оттуда уехал, а Стиг, сын Хокона, бывший начальником тюнсбергской крепости, запер замок перед королевскими людьми и приготовился защищать его силой оружия. У него было немного людей, но Эрлинг, сын Видкюна, который был мужем его тетки и жил у себя в поместье в Акере, прислал сорок своих вооруженных людей на подмогу, а сам отплыл на запад. Тогда же королевские двоюродные братья Ион и Сигюрд, сыновья Хафтура, возмутились против короля из-за одного судебного приговора, вынесенного не в пользу кого-то из их людей. Эрленд смеялся над этим и говорил, что сыновья Хафтура доказали здесь свою молодость и глупость. Недовольство королем Магнусом охватило теперь всю страну. Знатные люди требовали, чтобы во главе правления государством был поставлен наместник и чтобы государственная печать была передана в руки норвежцу, раз король из-за своих сконских дел, по-видимому, склонен большую часть времени проводить в Швеции. Горожане и городское духовенство были напуганы слухами о королевском денежном займе у немецких городов. Высокомерие немцев и их издевательство над законами и обычаями страны и без того уже были более чем нетерпимы, а теперь говорили, что король пообещал им еще большие права и преимущества в норвежских городах, так что тем норвежцам, которые ведут торговлю и уже и так с трудом изворачиваются, станет совсем несносно терпеть. В народе упорно держался слух о тайном грехе короля Магнуса, и, во всяком случае, многие из приходских священников по округам и бродячие монахи были единодушны в утверждении, что из-за этого и сгорел собор святого Улава в Нидаросе. Крестьяне тоже начали искать в этом причины многих несчастий, которые за последние годы обрушивались то на одну долину, то на другую, – болезни скота, головня на зерновых хлебах, приносившая с собой немощи и напасти людям и животным, плохие урожаи хлеба, недостаток сена. Поэтому Эрленд говорил, что если бы у сыновей Хафтура хватило ума просидеть еще немного времени тихо и спокойно и приобрести себе славу людей тороватых и ведущих себя как свойственно вождям, то люди, пожалуй, вспомнили бы о том, что ведь и они тоже внуки по дочери короля Хокона.
Но все эти волнения затихли, а из них получилось то, что король назначил Ивара, сына Огмюнда, королевским наместником в Норвегии. Эрлингу, сыну Видкюна, Стигу, сыну Хокона, сыновьям Хафтура и всем его приверженцам пригрозили, что они будут объявлены государственными изменниками. Тогда им пришлось уступить, поехать к королю и примириться с ним. Был один могущественный человек из Опланда, которого звали Ульвом, сыном Саксе; он принимал участие в замысле сыновей Хафтура; но не поехал мириться с королем, а прибыл в Нидарос после Рождества. Он проводил с Эрлендом много времени в городе, и от него-то жители северных областей и узнали обо всех этих событиях, как их понимал Ульв. Кристин этот человек очень не нравился: его самого она не знала, но была знакома с его сестрой Хельгой, дочерью Саксе, которая была замужем за Гюрдом Дарре из Дюфрина. Она была красива, но очень высокомерна, и Симон не любил ее, хотя Рамборг прекрасно с ней уживалась. Вскоре после начала Великого Поста пришли грамоты воеводам, чтобы Ульв, сын Саксе, был объявлен на тингах изгоем, но к тому времени он в самый разгар зимы уже отплыл из Норвегии.
* * *
Этой весной Эрленд и Кристин проводили Пасху в своем городском доме, и с ними был их младший ребенок Мюнан. Дело в том, что одна монашенка из монастыря была столь искусной лекаркой, что все больные дети, побывавшие в ее руках, выздоравливали, если только по воле Божьей не умирали.
Однажды, вскоре же после праздников, Кристин вернулась из монастыря домой с малюткой. Сопровождавшие ее слуга и служанка вошли вместе с ней в горницу. Эрленд был там один – лежал на одной из скамеек. Когда слуга удалился, а женщины сняли с себя плащи, Кристин села с ребенком у очага, а служанка занялась разогреванием какого-то маслица, которое им дала монахиня, Эрленд спросил с того места, где лежал, что сестра Рагнхильд сказала насчет ребенка. Кристин отвечала немногословно, развертывая тем временем пеленки, а под конец и вовсе перестала откликаться.
– Что же, мальчику так худо, Кристин, что ты не хочешь об этом говорить? – спросил Эрленд с легким нетерпением в голосе.
– Ты уже спрашивал об этом раньше, Эрленд, – отвечала холодно жена, – а я повторяла тебе много раз. Но раз ты так мало беспокоишься о мальчике, что не помнишь этого от разу до разу…
– Со мной тоже случалось, Кристин, – сказал Эрленд поднимаясь на ноги и подходя к ней, – что мне приходилось отвечать тебе по два и по три раза, ибо ты не изволила помнить, что я тебе отвечал на твои же собственные вопросы.
– Наверное, не о таких важных вещах, как здоровье детей, – отвечала она все так же.
– Да и не о таких уж пустяках… Например, нынче зимой, – я принимал их близко к сердцу.
– Это неправда, Эрленд! Давным-давно уже ты не разговариваешь со мной о делах, которые ближе всего принимаешь к сердцу…
– Выйди-ка, Сигне! – сказал Эрленд девушке. Лоб у него покраснел, он повернулся к жене. – Я понимаю, во что ты метишь. Уж об этом я не хочу с тобой разговаривать при твоей служанке, хотя ты с ней так дружишь, что не считаешься с ее присутствием, когда заводишь ссоры со своим мужем и говоришь, что я говорю неправду…
– С кем поведешься, от того и наберешься, – коротко сказала Кристин.
– Трудно понять, что ты хочешь этим сказать. Никогда я не разговаривал с тобой неласково при чужих или позабывал оказывать уважение и почет перед нашими слугами.
Кристин разразилась каким-то странным, болезненным и дрожащим смехом:
– У тебя плохая, память, Эрленд! Все эти годы Ульв, сын Халдора, жил у нас. А разве не помнишь, как ты позволял ему и Хафтуру провожать меня к тебе в спальную горницу у Брюхильд в Осло?
Эрленд бессильно опустился на скамейку, уставившись на свою жену с полуоткрытым ртом. А та продолжала:
– Редко случались в Хюсабю… или в иных местах… такие непристойные и непочтенные вещи, которые тебе приходило бы в голову скрывать от своих слуг… хотя бы это было к стыду твоему или твоей супруги…
Эрленд продолжал сидеть все так же, с ужасом глядя на нее.
– Помнишь первую зиму, когда мы были женаты… Я ходила с Ноккве, дела обстояли так, что мне бывало достаточно трудно требовать послушания и уважения от моих домочадцев: помнишь, как ты поддержал меня?.. Помнишь, как твой приемный отец гостил у нас с посторонними женщинами, слугами и служанками, наши собственные люди сидели с нами за столом… Помнишь, как Мюнан стаскивал с меня каждую тряпку, которой я старалась прикрыться, а ты сидел тихонечко и не посмел заткнуть ему рот…
– Господи! Неужели ты таила это целых пятнадцать лет! – Он поднял на нее глаза, взгляд их казался странно голубым, а голос был слаб и беспомощен. – И все же, моя Кристин… Мне думается, это не то же самое, что нам говорить друг другу неприязненные и язвительные слова…
– Да, – сказала Кристин, – и мое сердце поранило еще хуже, когда в тот раз на нашем рождественском пиршестве ты обругал меня за то, что я накинула свой плащ на Маргрет… А женщины из трех областей стояли вокруг, слушая это…
Эрленд не отвечал.
– А ты еще обвиняешь меня за то, что все обернулось так с Маргрет… А всякий раз, когда я пыталась сказать ей на пользу хотя бы одно слово, она бежала к тебе, а ты с раздражением приказывал мне оставить девушку в покое, – она, дескать, твоя, а не моя…
– Тебя… я не обвинял!.. – отвечал Эрленд с трудом; он изо всех сил старался говорить спокойно. – Будь кто-нибудь из наших детей девочкой, ты, наверное, легче бы поняла, что такая вещь, как то, что произошло с моей дочерью… наносит отцу удар до самого мозга костей…
– Мне казалось, я доказала тебе в прошлом году весной, что я понимаю, – тихо ответила жена. – Мне нужно было вспомнить, только о своем собственном отце…
– И все же, – произнес Эрленд по-прежнему спокойно, – в этом случае было хуже. Я был холостым человеком. А тот… был… женат. Я не был связан… Я не был так связан, – поправился он, – что никогда не мог бы освободится…
– И все-таки ты не освободился, – сказала Кристин. – Разве не помнишь, как случилось, что ты стал свободен?
Эрленд вскочил на ноги и ударил ее в лицо. Потом остановился в ужасе и вперил в нее взор – на белой щеке появилось красное пятно. По Кристин сидела неподвижно и спокойно, и глаза ее были сухи. Испуганный ребенок принялся кричать – она стала тихонько покачивать дитя на коленях и убаюкивать его.
– Это… было зло сказано, Кристин, – неуверенно произнес муж…
– В прошлый раз, когда ты меня ударил, – проговорила она тихим голосом, – я носила под сердцем твое дитя. Сейчас ты меня ударил, когда я сидела с твоим сыном на коленях…
– Да уж, вечно у нас эти дети! – воскликнул он нетерпеливо.
Они умолкли. Эрленд принялся быстро расхаживать взад и вперед но горнице. Кристин отнесла ребенка в чулан и положила его на постель; когда она снова показалась в дверях чулана, Эрленд остановился перед женой.
– Я… Я не должен был бить тебя, моя Кристин! Я желал бы, чтобы этого не было… Наверное, я буду раскаиваться в этом так же долго, как в прошлый раз. Но ты… Ты и раньше давала мне понять, что, по-твоему, я слишком легко забываю. А ты, ты ничего не забываешь… ни одной несправедливости, в которой я провинился перед тобой. Ведь я же старался… старался быть тебе хорошим мужем, но, вероятно, тебе это кажется не стоящим воспоминания. Ты… Ты прекрасна, Кристин… – Он посмотрел ей вслед, когда она прошла мимо.
Да, спокойные и полные достоинства повадки хозяйки были так же прекрасны, как хрупкая прелесть юной девушки; она стала полнее в груди и шире в бедрах, но зато и выше ростом. Она держалась стройно, а круглая ее головка сидела на шее все так же гордо и восхитительно. Бледное непроницаемое лицо с большими темно-серыми глазами возбуждало и воспламеняло его точно так же, как возбуждало и воспламеняло когда-то его мятежную душу своим странным спокойствием круглое розовое детское личико. Эрленд подошел к ней и взял ее за руку.
– Для меня, Кристин, ты навеки останешься самой прекрасной из всех женщин и самой любимой…
Она позволила ему держать себя за руку, но не ответила на его пожатие. Тогда он отбросил от себя ее руку – раздражение вновь овладело им.
– Я позабыл, ты говоришь? Это, пожалуй, не всегда самый великий грех – забвение. Я никогда не кичился благочестием, но помню то, чему научился у отца Иона в детстве, а Божьи служители напоминали мне об этом потом. Грех – это размышлять и вспоминать о грехах, в которых мы исповедались перед священником, и покаялись перед Господом, и получили его прощение от руки и из уст священника. И не из благочестия ты, Кристин, всегда вскрываешь наши старые грехи! Нет, ты хочешь иметь нож против меня всякий раз, как я поступаю не по-твоему!..
Он отошел от нее и снова вернулся.
– Властолюбива… Бог знает, что я люблю тебя, Кристин… хоть и вижу, что ты властолюбива и никогда не можешь простить мне, что я поступил с тобой дурно и соблазнил тебя на дурное. Я сносил многое от тебя, Кристин, но не хочу больше терпеть, чтобы у меня никогда не было покоя из-за этих старых несчастий и чтобы ты разговаривала со мной так, словно я твой холоп…
Отвечая, Кристин дрожала от душевного волнения.
– Не разговаривала я с тобой так, словно ты холоп. Разве ты слышал хоть раз, чтобы я говорила грубо или запальчиво с человеком, который мог бы считаться стоящим ниже меня?.. Будь это самые бездельные и дрянные среди наших челядинцев – я чувствую себя чистой перед Богом и не грешна в том, что оскорбляла бедняков Божьих словом или делом. Но ты должен был быть моим господином, тебя я должна была слушаться и почитать, склоняться перед тобой и искать в тебе своей опоры – сразу же после Бога… по Божьему закону, Эрленд! И если я теряла терпение и разговаривала с тобой так, как не приличествует жене говорить со своим супругом, то, верно, потому, что по твоей же вине мне не раз было трудно склонять мое неразумие перед твоим разумом, почитать своего мужа и господина и слушаться его всегда, как мне хотелось бы… И, быть может, я ждала, что ты… Быть может, я думала, что смогу побудить тебя показать, что ты мужчина, а я только бедная женщина…
…Но утешься, Эрленд. Я не стану больше оскорблять тебя словами и после этого дня никогда не буду забывать говорить с тобой так кротко, словно ты холоп по рождению…
Лицо Эрленда залилось багровым румянцем, он поднял было на нее крепко сжатый кулак, потом круто повернулся на пятках, схватил со скамьи у двери свой плащ и меч и выбежал из горницы.
На улице ярко светило солнце и дул пронзительный ветер, в воздухе было холодно, и блестящие искорки замерзающих капель талой воды брызгали на Эрленда со стрех и с ветвей деревьев, сотрясаемых порывами ветра. Снег на крышах домов сверкал серебром, а за черно-зелеными лесистыми холмами вокруг города сияли вдали холодно-синие и ясно-белые горы в сверкании пронзительного не то весеннего, не то зимнего дня.
Эрленд шел по улицам и переулкам – быстрыми шагами, без. всякой цели. Все в нем кипело: она не права, это ясно как Божий день, была не права с самого же начала, а он, Эрленд, прав, хоть он и не сдержался и ударил ее и тем ослабил свою правоту… Но она была неправа! Что ему теперь с собой делать – он не знал! У него не было ни малейшего желания зайти к кому-нибудь из знакомых, и идти домой он не хотел…
В городе чувствовалось некоторое оживление. Большой купеческий корабль из Исландии – первый в эту весну – подошел еще утром к пристани. Эрленд повернул на запад, переулками вышел к церкви святого Мартейна и спустился вниз, к прибрежным улочкам. Хотя было еще довольно рано, но в лавках под навесами и в харчевнях уже стоял шум и гам. В дни своей юности Эрленд сам способен был посещать такие заведения – с друзьями и товарищами. Но теперь у людей глаза на лоб полезли бы, а потом они истрепали бы себе языки, если бы воевода одного из округов, владелец городской усадьбы, имеющий в своем доме в изобилии пиво, мед и вино, зашел бы в кабак и велел подать себе какого-нибудь дрянного пива. Однако, сказать по правде, ему больше всего и хотелось бы сидеть и пить с мелкими крестьянами, попавшими в город, челядинцами да моряками… Там не станут поднимать шум, если кто-нибудь из парней даст в ухо своей бабе, – и слава Богу… Черта лысого, как мужу справиться с женой, раз ее нельзя поколотить, оттого, что она знатна родом и что ты должен соблюдать свою честь?.. А переспорить женщину и сам дьявол не сможет! Какая чертовка!.. И какая красавица!.. Если бы можно было лупить ее, пока она опять станет хорошей!..
* * *
Колокола всех городских церквей принялись звонить, созывая народ к вечерне, – в бурном воздухе над головой Эрленда весенний ветер перемешал эти звуки в сплошное месиво. Наверное, она пошла теперь в церковь… Святая чертовка! Будет жаловаться Богу, деве Марии и святому Улаву, что муж поставил ей синяк под глазом! Эрленд послал святым хранителям жены привет от полноты своих греховных мыслей, а тем временем колокола гудели, звенели и трезвонили. Он направил свои шаги к церкви святого Григория.
Могилы его родителей находились перед алтарем, в северном приделе. Читая молитвы, Эрленд заметил, что в церковную дверь вошла фру Сюннива, дочь Улава, со своей служанкой. Кончив молиться, он подошел к ней и поздоровался.
Уж так повелось в течение всех этих лет, с тех пор как он познакомился с этой дамой, что они при всякой встрече дурили и шутили довольно свободно. И вот в этот вечер, когда они сидели на скамье у стены в ожидании начала службы, Эрленд так расшалился, что даме пришлось неоднократно напоминать ему, что ведь они находятся в церкви и народ все время проходит мимо.
– Да, да! – сказал Эрленд. – Но ты сегодня так красива, Сюннива! Приятно пошутить с женщиной, у которой такие ласковые глаза!
– Ты не стоишь того, Эрленд, сын Никулауса, чтобы я глядела на тебя ласковыми глазами… – сказала она со смехом.
– Тогда я приду пошутить с тобой, когда стемнеет, – отвечал Эрленд, тоже смеясь. – Когда отпоют службу, я провожу тебя домой…
Тут на хоры вышли священники, и Эрленд перешел в южный придел, заняв место среди мужчин.
Когда служба закончилась, он вышел в главные двери. Он увидел фру Сюнниву и ее служанку неподалеку от церкви на улице… Подумал – пожалуй, будет лучше не провожать ее, а пойти прямо домой. В это самое время на улице появилась толпа исландцев с купеческого корабля. Они шли, держась друг за друга и пошатываясь, и, по-видимому, намеревались загородить дорогу женщинам. Эрленд побежал вдогонку за дамой. Как только моряки увидели, что к ним приближается какой-то господин с мечом на поясе, они отошли в сторону и дали женщинам пройти.
– Пожалуй, будет лучше, если я все-таки провожу тебя до дому, – сказал Эрленд. – Сегодня вечером в городе неспокойно.
– Знаешь что, Эрленд? Ведь такой старой женщине, как я… быть может, не так уж неприятно, если кому-нибудь из мужчин кажется, что я еще так красива, что стоит загородить мне дорогу…
На подобные слова всякий вежливый мужчина мог ответить только одним.
* * *
Эрленд вернулся к себе на следующий день на рассвете и немного постоял перед запертой дверью жилого дома, замерзший, смертельно усталый, с болью в сердце, чувствуя себя отвратительно. Поднять на ноги домочадцев стуком в дверь, войти в дом, забраться в постель к Кристин, которая лежит с ребенком у груди… Нет! У него был при себе ключ от верхней клети восточного стабюра; там лежало разное имущество, за которое он отвечал. Эрленд отомкнул дверь, вошел в клеть, стащил сапоги и приготовил себе постель, застлав солому какой-то сермяжной тканью и пустыми мешками. Он закутался в плащ, забрался под мешки и имел счастье заснуть, позабыв обо всем на свете, – так он был утомлен и ошеломлен.
Кристин была бледна и измучена бессонной ночью, когда садилась за завтрак со своими домочадцами. Один из оруженосцев доложил ей, что он просил хозяина пожаловать к столу… Тот ночует наверху, в клети… Но Эрленд велел ему убираться ко всем чертям.
* * *
Эрленду нужно было ехать после обедни на деловое свидание в Эльгесетерский монастырь – быть свидетелем при каких-то сделках на недвижимость. Но он отвертелся от пиршества, которое устраивалось потом в трапезной, да и от Арне, сына Яввалда, – тот тоже не мог остаться пображничать с монахами, и ему во что бы то ни стало хотелось, чтобы Эрленд поехал вместе с ним в Ранхейм.
Потом он начал раскаиваться, что расстроил компанию… Ему стало страшно, когда он возвращался один в город: теперь ему придется подумать обо всем том, что он натворил. На одно мгновение ему захотелось сейчас же отправиться в церковь святого Григория – ему было разрешено исповедоваться перед одним из тамошних священников, когда он бывает в Нидаросе. Но если он опять поступит так же уже после исповеди, тогда ведь грех будет гораздо большим. Лучше немножко подождать!..
Теперь Сюннива, должно быть, думает, что он цыпленок, которого она поймала голыми руками. Но, черт подери, он и представить себе не мог, что какая бы то ни было женщина может открыть ему так много нового, – ведь он еще до сих пор не может прийти в себя от того, с чем ему пришлось иметь дело. Он воображал, что достаточно опытен в ars amoris, или как это там называют люди ученые. Будь он молод и зелен, так, конечно, он гордился бы и считал, что это замечательно. Но ему не нравится эта женщина – сумасшедшая баба, она ему противна, ему противны все женщины, кроме его жены… Да и она ему опротивела! Ей-Богу, он до того сжился с ней в браке, что сам стал совсем благочестивым, ибо верил в ее благочестие… Но прекрасную же награду получил он от своей благочестивой супруги и свою верность и любовь… от такой чертовки! Он вспомнил ее язвительные, полные злобы слова, сказанные накануне вечером: так, значит, ей кажется, что он ведет себя, словно происходит от холопов… А та, другая, Сюннива, наверное считает, что он совершенно неопытен и неуклюж, раз он позволил захватить себя врасплох и обнаружил некоторый страх перед ее любовными ухищрениями. Теперь он ей покажет, что он такой же святой мужчина, как она святая женщина… Он пообещал ей прийти сегодня ночью в дом ее мужа Борда… Ну что же, значит и пойдет! Грех уже совершен им, почему же не попользоваться тем удовольствием, которое дается с ним вместе?
Раз уж он нарушил свою верность Кристин… и она вызвала его на это своим злобным и несправедливым поведением…
Он пришел домой и начал слоняться по конюшням да пристройкам, выискивая, с кем бы ему побраниться, обругал поповскую служанку из больницы, потому что та снесла солод в сушилку, хотя прекрасно знала, что его домочадцам на этот раз не понадобится погреб, пока они будут в городе. Ему хотелось, чтобы его мальчики были здесь; все же у него было бы общество… Ему хотелось уехать домой, в Хюсабю, немедленно же. Но ему нужно было дождаться в городе писем с юга – было бы чистейшим безумием получать такие послания у себя дома, в деревне.
– Хозяйка не вышла к ужину, она лежит в постели в чулане, – сказала Сигне, ее служанка, с упреком глядя на хозяина.
Эрленд грубо ответил, что он не спрашивал ее о хозяйке. Когда люди оставили горницу, он пошел в чулан. Там была кромешная тьма. Эрленд наклонился над Кристин, лежавшей в постели.
– Ты плачешь? – спросил он еле слышно, потому что она как-то странно дышала.
Но она ответила, с трудом шевеля языком, что нет, она не плачет.
– Ты устала? Мне тоже хочется сейчас лечь спать, – тихо сказал он.
Голос Кристин дрожал, когда она промолвила:
– Тогда мне больше хотелось бы, Эрленд, чтобы ты шел себе и лег сегодня там, где спал в прошлую ночь.
Эрленд не ответил. Он вышел из чулана, взял из горницы свечу, вернулся и отомкнул свой сундук с одеждой. Он был достаточно хорошо одет для того, чтобы идти куда бы то ни было, потому что на нем все еще было темно-лиловое полукафтанье французского покроя, в котором он ездил утром в Эльгесетер. Но теперь он медленно и обстоятельно сменил одежду: облачился в красную шелковую рубашку и мышиного цвета бархатный кафтан до колен с серебряными колокольчиками на отворотах рукавов, причесал себе волосы и вымыл руки. А тем временем искоса поглядывал на жену – та лежала молча и не шевелилась. Затем он вышел, не пожелав ей спокойной ночи. На следующий день он открыто явился домой лишь поздним утром.
Так это продолжалось с неделю. Когда однажды вечером Эрленд вернулся домой, – он ездил по какому-то делу в Ханграр, – ему сообщили, что Кристин уехала утром в Хюсабю.
К тому времени ему уже стало ясно, что никогда никто из людей не получал меньшего удовольствия от греха, чем он от своей связи с Сюннивой, дочерью Улава. Он чувствовал в глубине души, что эта безумная женщина надоела ему ужасно, – противна ему, даже когда он забавляется с ней и ласкает ее. И к тому же он поступает так легкомысленно – наверное, уже по всему городу и по всей округе болтают о том, что он совершает ночные прогулки в дом Борда, Не стоит Сюннива того, чтобы он пачкал из-за нее свое доброе имя. Иногда он задумывался и над тем, что это может привести за собой последствия, – ведь у нее же есть все-таки муж, хоть и довольно старый и болезненный; жаль Борда, что он женился на такой распущенной и неразумной женщине, – наверное, Эрленд не первый, кто посягнул на честь ее мужа. А Хафтур… Но Эрленд и не вспомнил, когда связался с Сюннивой, что она сестра Хафтура; мысль об этом пришла ему в голову только тогда, когда было уже поздно. Все это было так скверно, что хуже не могло бы и быть, а теперь еще он понял, что Кристин знает об этом.
Не явится же у нее мысли поднять против него дело перед архиепископом… потребовать разрешения на отъезд от него? У нее есть Йорюндгорд, где она может найти себе пристанище, но ей невозможно ехать через горы в такое время года, – совершенно немыслимо, если она захочет взять с собой маленьких детей, а от них Кристин не уедет. Да и морем она ни за что не поедет с Мюнаном и Лаврансом такой ранней весной, утешал себя Эрленд. Нет, не похоже на Кристин, чтобы она стала требовать у архиепископа помощи против мужа… У нее есть на это основание… Но он сам добровольно будет отказываться от супружеского ложа… пока она не поймет, что он искренне раскаивается. Не может быть, чтобы Кристин хотелось, чтобы это дело стало явным. Но он понимал, что много воды утекло с тех пор, когда он действительно знал о своей жене, что она сделает или чего не сделает.
Он лежал ночью в своей собственной постели, мысленно прикидывая и так и сяк. Ему стало ясно, что он вел себя еще неразумнее, чем ему казалось сперва, – позволил себя втянуть в это скверное дело теперь, когда он находится в самой гуще величайших замыслов.
Он проклинал себя самого за то, что перед женой он настолько все еще ходит в дураках, что она смогла толкнуть его на такое дело. Он проклинал и Кристин и Сюнниву. Во имя дьявола, ведь он же не более женолюбив, чем всякий другой мужчина, – даже, пожалуй, имел дело с гораздо меньшим числом женщин, чем большинство других мужчин, о которых ему известно! Но словно сам нечистый подстраивает все это… Он не может приблизиться к женщине, чтобы сейчас же не увязнуть в болоте по самые подмышки!..
Но теперь этому конец! Слава Господу Богу, у него руки заняты другим. Скоро, скоро он, разумеется, получит письмо от фру Ингебьёрг. Да, бабьей бестолочи он не избежал и в этом деле, но это, уж наверное, Божье наказание за его грехи в юности! Эрленд громко рассмеялся во мраке наедине сам с собой. Фру Ингебьёрг должна понять, что дела обстоят так, как было ей ясно изложено. Вопрос идет о том, выдвинут ли норвежцы против короля Магнуса ее сыновей или сыновей ее побочной сестры? А фру Ингебьёрг любит своих детей от Кнута Порее так, как никогда не любила других своих детей…
Скоро, скоро… Он раскроет объятия резкому ветру и соленым морским брызгам. Боже мой, как хорошо будет промокнуть от океанской волны и чувствовать, что ветер вдувает в тебя свежесть до самого мозга костей! Отделаться от всего женского пола на восхитительно долгий срок!
Сюннива… Пусть думает все, что ей угодно. Он туда больше не пойдет. А Кристин может, если желает, уезжать в Йорюндгорд, – ему безразлично. Быть может, именно самое лучшее и надежное для нее и для детей, если они окажутся этим летом в стороне, в Гюдбрандской долине. А потом уж он с ней опять помирится…
На следующее утро он поехал в Скэун. Все же он не сможет успокоиться, пока не узнает, что его жена намерена делать.
Кристин встретила его вежливо, спокойно и холодно, когда он в конце дня приехал в Хюсабю. Если он не обращался к ней с вопросом, сама она не говорила ему ни одного неприязненного слова. Не сделала и никаких возражений, когда он вечером как бы в виде пробы пришел к ней, чтобы лечь спать в супружескую постель. Но когда они полежали немного, он попытался нерешительно положить ей руку на грудь.
Голос Кристин дрожал, но Эрленд не мог понять, было ли то от горя или от ожесточения, когда она прошептала:
– Не такой ты ничтожный человек, Эрленд, чтобы сделать это еще более невыносимым для меня. Затевать с тобою ссору я не могу – наши дети спят вокруг нас. И раз уж я прижила с тобой семерых сыновей, то хоть я и оскорбленная жена, но мне хотелось бы, чтобы наши домочадцы не поняли, что мне это известно…
Эрленд долго лежал, прежде чем решился ответить:
– Да. Помилуй меня Господь, Кристин, я оскорбил тебя. Я не… Я не сделал бы этого, если бы мог отнестись легче к тому, что ты говорила мне такие жестокие слова в тот день в Нидаросе… Не для того я приехал домой, чтобы вымаливать у тебя прощение, – я отлично знаю, что сейчас это значило бы просить тебя о немалом…
– Я вижу, Мюнан, сын Борда, сказал правду, – отвечала жена. – Никогда не наступит такой день, когда ты встанешь и сам ответишь за то, что наделал. Ты должен обратиться к Богу и с ним искать примирения… Меня тебе нужно меньше просить о прощении, чем его…
– Да, я понимаю, – сказал Эрленд с горечью. Больше они не разговаривали. А на следующее утро он уехал обратно в Нидарос.
* * *
Он пробыл в городе несколько дней, когда однажды к нему подошла в церкви святого Григория служанка фру Сюннивы. Эрленд решил, что все же нужно поговорить с дамой в последний раз, и потому велел девушке посторожить вечером, – тогда он явится тем же путем, как всегда.
Ему приходилось карабкаться и ползти, как воришке, который таскает кур, чтобы забираться в светличку, где они встречались. Теперь ему было стыдно до отвращения, что он так валял дурака – при своем возрасте и положении. Но спервоначала его забавляло проказничать так по-юношески.
Дама приняла его в постели.
– Все ж таки ты явился наконец? – засмеялась она зевая. – Поторопись же, дружок, и залезай в постель, а потом можно будет побеседовать, где ты был так долго…
Эрленд хорошенько не знал, что ему делать или каким образом ему высказать ей то, что лежит у него на душе. Невольно он начал развязывать свою одежду.
– Легкомысленно мы ведем себя оба, Сюннива… Право, неблагоразумно будет, чтобы я оставался здесь сегодня ночью. Ведь может же когда-нибудь вернуться домой Борд, – сказал он.
– А, ты испугался моего мужа? – спросила Сюннива, поддразнивая его. – Ты ведь сам видел, что Борд и ухом не ведет, когда мы перешучиваемся прямо у него на глазах. Если он узнает, что ты бывал здесь в доме, так я сумею заставить его поверить, что это только прежнее дурачество. Он слишком мне доверяет…
– Да, видно, он тебе действительно слишком доверяет, – захохотал Эрленд, запуская пальцы в ее белокурые волосы и беря ее за крепкие белые плечи.
– Ах, ты находишь так? – Она схватила его за кисть руки. – А своей жене ты доверяешь? Я-то была еще скромна и невинна, когда Борд получил меня…
– Мою жену нам нечего сюда впутывать, – резко сказал Эрленд и отпустил се.
– Как это так? Что же, по-твоему, говорить о Кристин, дочери Лавранса, более неприлично, чем о муже моем, господине Борде?
Эрленд стиснул зубы и не ответил.
– Видно, ты из тех мужчин, Эрленд, – сказала насмешливо Сюннива, – которые мнят себя столь обольстительными и прекрасными, что не ставят в грех женщине, если ее добродетель была перед ними подобна хрупкому стеклу; зато для всех других она должна быть тверда, как сталь!
– Я никогда этого не думал о тебе, – грубо ответил Эрленд. Глаза у Сюннивы засверкали:
– Чего же тебе тогда надо от меня, Эрленд… раз ты столь счастлив в браке?
– Я уже сказал: ты не должна упоминать моей жены…
– Твоей жены или моего мужа…
– Это ты всегда заводила разговор о Борде и больше меня издевалась над ним, – сказал Эрленд с горечью. – Да если бы даже и не издевалась над ним на словах… я-то ведь прекрасно знаю, насколько тебе дорога его честь, раз ты взяла себе другого мужчину вместо своего мужа. А она… не стала хуже оттого, что я поступаю скверно.
– Не то ли ты хочешь сказать… что любишь Кристин, хоть я и нравлюсь тебе настолько, чтобы побаловаться со мной?..
– Я не знаю, насколько ты мне нравишься… А ты знала, что я тебе нравлюсь…
– А Кристин не понимает настоящей цены твоей любви? – издевалась она. – Ведь я же видела, как ласково она всегда поглядывает на тебя, Эрленд!..
– Замолчи! – крикнул он. – Быть может, она понимала, чего я заслуживаю… – сказал он сурово и с ненавистью. – Мы с тобой вполне друг друга стоим…
– Значит, я для тебя только бич, – спросила Сюннива с угрозой, – которым ты хочешь наказать свою супругу?.. Эрленд стоял, тяжело дыша.
– Можешь называть это так. Но ты сама далась мне в руки…
– Берегись! – сказала Сюннива. – Как бы этот бич не поразил тебя самого!
Она села на постели и стала ждать. Но по Эрленду не было видно, чтобы он хотел возражать своей приятельнице или искать с ней примирения. Он снова оделся и вышел, не сказав ей больше ни слова.
Он был не особенно доволен собой или, вернее, тем, как он расстался с Сюннивой. Ему это не приносит никакой чести. Но все равно, – во всяком случае, он теперь разделался с ней.