II
Все лето напролет Кристин думала только о том, что рассказал Симон о смерти ее матери.
Рагнфрид, дочь Ивара, умерла в одиночестве, – около нее никого не было, когда она испустила свой последний вздох, если не считать спавшей служанки. Мало было утешения в том, что сказал Симон: будто она умерла, успев подготовиться к смерти. Было как бы особым промыслом Божьим то, что за несколько дней до этого она так взалкала тела Христова, что исповедалась и причастилась у того монаха, который был ее духовником в монастыре. Без сомнения, смерть ее была легка, – Симон видел тело Рагнфрид и говорил, что это было изумительное зрелище: Рагнфрид стала так прекрасна в смерти; ведь она же была женщиной лет под шестьдесят, и уже много лет ее лицо покрывали морщины, – но теперь оно совершенно изменилось, помолодело и стало гладким; она выглядела как уснувшая молодая женщина. Теперь ее отвезли на покой и положили рядом с супругом; туда же еще, вскоре после смерти отца, перевезли и останки Ульвхильд, дочери Лавранса. На могилы положена большая каменная плита, разделенная надвое красиво высеченным крестом, а под ним – длинный латинский стих, составленный приором… Только Симон не запомнил стиха как следует, ибо мало что понимал по-латыни. У Рагнфрид был свой отдельный домик в городской усадьбе, где жили монастырские постояльцы, – небольшой сарай, а над ним красивая светличка. Там она и жила одна с какой-то бедной крестьянкой, подрядившейся к монахам за умеренную плату, взамен чего и прислуживала кому-нибудь из более богатых монастырских постояльцев. Но, во всяком случае последние полгода, Рагнфрид прислуживала той, потому что вдова эта, – звали ее Тургюнна, – стала недомогать, и Рагнфрид ухаживала за ней с большой любовью и старанием.
В последний вечер своей жизни Рагнфрид присутствовала на всенощной в монастырской церкви, а потом заходила в поварню, на двор той усадьбы, где жили постояльцы. Она сварила там наваристую похлебку, подбавив к ней укрепляющих снадобий, и сказала другим женщинам, бывшим в поварне, что хочет покормить этой похлебкой Тургюнну и надеется, что та поправится к утру и они обе придут к заутрене. Но к заутрене они не явились, ни она, ни крестьянка, не пришли они и к ранней обедне. Когда кто-то из монахов, бывших на хорах, заметил, что Рагнфрид не было в церкви и за поздней обедней, – забеспокоились: она никогда еще не пропускала трех служб подряд за одни сучки. Тогда послали в город узнать, не заболела ли вдова Лавранса, сына Бьёргюльфа. Поднявшись в светличку, люди увидели, что миска с похлебкой стоит нетронутой на столе: в кровати спит у стены сладким сном Тургюнна, а Рагнфрид, дочь Ивара, лежит с краю, сложив на груди руки крестом, мертвая и почти уже совсем похолодевшая. Симон и Рамборг приезжали на ее похороны, которые прошли очень чинно.
Теперь, когда в Хюсабю стало столько народу и у Кристин было шестеро сыновей, она уже не могла сама заниматься всеми работами по домашнему хозяйству. Ей пришлось взять себе домоправительницу, и потому получилось так, что хозяйка дома большую часть времени проводила в большой горнице за каким-нибудь шитьем. Всегда кто-нибудь нуждался в одежде – Эрленд, Маргрет или ребята.
В последний раз она видела свою мать, когда та ехала верхом за гробом мужа, – в тот светлый весенний день, когда сама Кристин стояла на лужку перед Йорюндгордом, глядя, как похоронное шествие с телом отца тянется по зеленому ковру озимой ржи под каменистой осыпью.
Игла в ее руках летала и летала, а она думала о своих родителях и о родном доме там, в Йорюндгорде. Теперь, когда все стало воспоминанием, ей казалось, что она прозрела многое, чего не видела, пока в этом была ее жизнь, ибо принимала как нечто само собой разумеющееся отцовскую нежность и опеку и постоянную, спокойную заботу и труд молчаливой, вечно грустной и задумчивой матери. Она думала о своих собственных детях, – они были для нее дороже крови ее сердца, мысли о них не покидали ее ни на один миг, пока она бодрствовала. И все же в голове было много другого, о чем она размышляла гораздо больше: детей своих она любила, не задумываясь над этим. Живя дома, она привыкла считать, что вся жизнь родителей шла и все их труды и дела совершались ради нее самой и ее сестер. Теперь, ей казалось, она понимала, что между этими двумя людьми, которые были соединены в молодые годы своими отцами, почти без их спросу, текли могучие потоки печалей и радостей, а Кристин не знала ничего об этом, кроме того лишь, что они вместе ушли из ее жизни. Теперь она понимала, что жизнь этих двух людей вмещала в себе много другого, кроме любви к детям, – и все же эта любовь, была сильна, широка и бездонно глубока, тогда, как любовь, которую она давала им взамен, была слабой, бездушной и своекорыстной, даже и тогда, в дни ее детства, когда отец и мать составляли весь мир для ребенка. Кристин словно бы виделось, что она стоит далеко-далеко… совсем маленькая на таком расстоянии во времени и в пространстве. Она стояла под потоком солнечного света, просачивавшегося сквозь дымовую отдушину в старой жилой горнице, там, у них дома, – в зимней горнице времен ее детства. Родители стояли немного позади в тени, они возвышались над ней такие огромные, как всегда казалось се взору, когда она была маленькой, и улыбались ей, – она сама знала теперь, что так улыбаются люди, когда приходит маленький ребенок и оттесняет в сторону всякие тяжелые и трудные мысли.
– Я думала о том, Кристин, что, когда придет время и ты сама родишь ребенка, ты, наверное, поймешь…
Она вспомнила, когда мать сказала эти слова, и, полная грусти, подумала: видно, даже теперь она не понимает свою мать. Но начинает осознавать, сколь многого. она не понимала…
Этой осенью умер архиепископ Эйлив. Приблизительно в это же время король Магнус велел пересмотреть условия службы для многих воевод страны, но не для Эрленда, сына Никулауса. Будучи в Бьёргвине в последнее лето несовершеннолетия короля, Эрленд получил грамоту, что ему предоставляется четвертая часть вир, пеней и взысканий, – было много разговоров о том, почему ему дарованы такие льготы к концу опекунского правления. Так как теперь Эрленд владел большими земельными угодьями в округе и чаще всего живал в своих собственных усадьбах, когда разъезжал по воеводству, а крестьянам разрешал откупаться от постоя, то у него были большие доходы. Правда, зато он мало получал платы от найма земли, а кроме того, широко жил. Кроме челядинцев, у него в Хюсабю никогда не бывало меньше двенадцати вооруженных слуг; они разъезжали на лучших лошадях и были отлично вооружены, а когда он совершал свои объезды воеводства, люди его жили как господа.
Об этом в один прекрасный день зашел разговор, когда лагман Харалд и воевода области Гэульдал были в Хюсабю. Эрленд отвечал, что многие из этих его слуг были с ним, когда он был на севере:
– Тогда мы довольствовались тем, что попадалось под руку, – ели сушеную треску и пили прогорклое пиво. А теперь люди, которым я даю платье и пищу, знают, что я не жалею для них пшеничного хлеба и лучшего пива: и даже когда я, рассердившись, пошлю их к черту, они понимают, что я не позволю им отправиться туда, пока сам не поеду впереди…
Ульв, сын Халдора, который был теперь начальником оруженосцев Эрленда, потом говорил Кристин, что это действительно так и есть. Люди Эрленда любят его, и они все у него в руках.
– Ты сама знаешь, Кристин, на слова Эрленда особенно полагаться не следует, о нем нужно судить по его поступкам!
Шли разговоры и насчет того, что у Эрленда, кроме его домашней стражи, сидят еще свои люди повсюду в долинах, – даже и за пределами округа Оркедал, – которым он дал присягнуть себе на рукоятке меча. В конце концов пришло королевское письмо с запросом по этому делу, но Эрленд ответил, что эти люди входили в состав его корабельных ватаг и что он привел их к присяге в первую же весну, когда должен был отплыть на север. На это ему было предписано разрешить этих людей от присяги на ближайшем же тинге, который будет созван для обнародования судебных приговоров и постановлений суда, а всех людей, живущих за пределами области, он должен будет вызвать туда, оплатив их проездные издержки. И вот он действительно вызвал на тинг в Оркедал кое-кого из старых гребцов, живущих на побережьях Мере, – однако никто не слышал, чтобы он разрешил от присяги их или каких-либо других людей, начальником которых был. Тем временем дело это больше не поднималось, и к исходу осени народ перестал о нем говорить.
Поздней осенью Эрленд уехал на юг страны и на Рождестве был у короля Магнуса, жившего в тот год в Осло. Эрленд сердился, что не смог взять с собой жену – у Кристин не хватило решимости пуститься в тяжелое зимнее путешествие, и она осталась в Хюсабю.
* * *
Он вернулся через три недели после Рождества и привез хорошие подарки жене и всем детям. Кристин получила серебряный колокольчик, чтобы вызывать служанок, а Маргрет – застежку из чистого золота; такой вещи у девушки еще никогда не бывало, хотя у нее была масса всевозможных серебряных и позолоченных безделушек и украшений. По когда женщины укладывали подарки в свои ларцы, что-то прицепилось к рукаву Маргрет и повисло на нем. Девушка быстро прикрыла это рукой, а сама сказала мачехе:
– Эта вещь мне осталась от матери… А потому отец не хотел, чтобы я ее показывала тебе.
А Кристин покраснела еще гораздо больше, чем сама девушка. Сердце у нее заколотилось от страха, но ей показалось, что она должна переговорить с падчерицей и предостеречь ее.
Немного погодя она сказала тихо и нерешительно:
– Это похоже на ту золотую заколку, которую фру Хельга из Гимсара обычно носила в праздник…
– Да, многие золотые вещи одинаковы, – отвечала коротко девушка.
Кристин заперла свой ларец и стояла, упираясь в крышку руками, чтобы Маргрет не заметила, как они у нее дрожат.
– Моя Маргрет… – произнесла она тихо и ласково; речь ее прервалась, но потом она собрала все свои силы. – Моя Маргрет, я горько раскаиваюсь… Никогда меня не радовала вполне никакая радость, хотя мой отец простил мне от всего сердца все, в чем я провинилась перед ним… Ты знаешь, я ведь во многом прегрешила перед своими родителями из-за твоего отца. Но чем дольше я живу и чем больше я учусь понимать, тем тяжелее для меня вспоминать, что я отплатила за их доброту тем, что причинила им горе. Моя Маргрет… Ведь твой отец был добр к тебе во все дни твоей жизни…
– Тебе нечего бояться, матушка, – отвечала девочка. – Я не настоящая твоя дочь; тебе нечего бояться, что я стану таскать твою грязную рубаху или залезать в твои башмаки!
Кристин обратила к падчерице пылающее гневом лицо. Потом крепко стиснула в руке крест, который носила на шее, и проглотила слова, уже вертевшиеся у нее на языке.
* * *
В тот же день после вечерни она отправилась к отцу Эйливу и рассказала об этом; вперившись в него взглядом, тщетно искала она какого-нибудь знака в лице священника… Случилось ли уже несчастье и знает ли он о нем? Ей вспомнилась собственная безрассудная юность, вспомнилось лицо отца Эйрика, которое ничего не обнаруживало, когда он встречался с ней и с ее доверчивыми родителями, замкнув в глубине своей души ее греховную тайну… и она сама, немая и ожесточенная его суровыми предупреждениями и угрозами. И вспомнилось ей, как она показывала своей матери подарки Эрленда, которые тот сделал ей в Осло, – это было уже после того, как она стала его законной и нареченной невестой. Лицо матери было непоколебимо спокойным, когда она брала вещи в руку, одну за другой, глядела на них, хвалила их и откладывала затем в сторону.
Кристин смертельно боялась, приходила в отчаяние и стерегла Маргрет, как только могла. Эрленд заметил, что с женой его что-то происходит, и однажды вечером, когда они улеглись в постель, спросил ее, не беременна ли она опять.
Кристин некоторое. время лежала молча, прежде чем ответить, что как будто бы так и есть. Тогда муж ласково привлек ее в свои объятия и больше не стал расспрашивать, но она не в силах была сказать, что ее тревожит другое. Но когда Эрленд шепнул ей, чтобы на этот раз она постаралась подарить ему дочь, она не в состоянии была ему ответить и лежала, застыв от страха, и думала: Эрленд еще успеет узнать, что за радость получает человек от дочерей своих…
Спустя несколько ночей все домашние в Хюсабю улеглись в постель подвыпивши и очень сильно объевшись, потому что то были последние дни перед наступлением поста, и все спали тяжелым сном. Среди ночи проснулся маленький Лавранс, спавший в кровати с родителями, заплакал и в полусне стал хныкать и просить, чтобы мать покормила его грудью. Но уже настала пора отучать его от этого. Эрленд проснулся, сердито поворчал, но взял мальчика, попоил его молоком из чашки, стоявшей на ступеньке у кровати, и потом положил в постель по другую сторону от себя.
Кристин давно уже опять погрузилась в сонное забытье, как вдруг почувствовала, что Эрленд сел в постели. Полуочнувшись, она спросила, что случилось, – он зашикал на нее голосом, которого она не узнала. Он бесшумно выскользнул из кровати. Кристин поняла, что он накидывает на себя кое-какую одежду, но когда приподнялась на локте, он опрокинул ее, прижав одной рукой к подушкам, а сам перегнулся через нее и взял меч, висевший у изголовья.
Он двигался неслышно, как рысь, но Кристин поняла, что он идет к лесенке, которая вела в светличку Маргрет над сенями большой горницы.
Одно мгновение Кристин лежала в полнейшем бессилии от страха, – потом села в кровати, нашла сорочку и юбку и стала шарить впотьмах, ища на полу у кровати свои башмаки.
В тот же миг сверху из светлячки донесся пронзительный женский вопль. Должно быть, его было слышно по всей усадьбе. Голос Эрленда прокричал несколько слов… Потом Кристин услышала звон скрестившихся мечей и топот ног наверху… затем звук упавшего на пол оружия, – и Маргрет закричала от страха.
Кристин присела на корточки у очага, разгребла голыми руками горячую золу и стала раздувать уголья. Вздув огонь, она запалила лучинку и, высоко подняв ее трясущимися руками, увидела наверху в темноте Эрленда, – он спрыгнул вниз, даже не подумав воспользоваться лесенкой, и выбежал из горницы через наружную дверь; в руке его был обнаженный меч.
Со всех сторон из темноты выглядывали мальчишеские головы. Кристин подошла к северной кровати, где спали трое старших, велела им сейчас же ложиться и закрыть дверцу кровати. Ивару и Скюле, севшим на скамейке, где они лежали, и испуганно и растерянно щурившимся на свет, она велела залезть в родительскую постель и тоже закрыла их там. Потом зажгла свечу и вышла во двор.
Шел дождь… В одно мгновений, пока свет ее свечи отражался в блестящей мокрой гололеди, она увидела толпу народа перед дверью в соседний дом – людскую, где спали слуги Эрленда. Тут свечу у нее задуло ветром, – на мгновение ночь стала черна как сажа, – но вот из дома для слуг появился фонарь; его нес Ульв, сын Халдора.
Ульв наклонился над каким-то темным скрюченным телом, лежавшим на мокрой наледи. Кристин опустилась на колени и стала ощупывать лежавшего человека – то был молодой Хокон из Гимсара, он был без сознания или мертв. Сразу же руки ее обильно измазались в крови. Вместе с Ульвом она перевернула тело и выпрямила его. Кровь водопадом хлестала из правой руки, у которой была отрублена кисть.
Невольно Кристин бросила взгляд туда, где ставня от слухового оконца в светличке Маргрет хлопала, и билась об стену под порывами ветра. Кристин не могла разглядеть там ничьего лица – правда, было очень темно.
Стоя на коленях в лужах воды и изо всех сил сжимая кистевой сустав Хокона, чтобы остановить поток крови, Кристин заметила слуг Эрленда, которые стояли кругом полуодетые. Потом увидела серое, искаженное лицо Эрленда; полой кафтана он отирал окровавленный меч. Под кафтаном на Эрленде ничего не было надето, и он стоял босой.
– Кто-нибудь… раздобудьте мне повязку… а ты, Бьёрн, пойди и разбуди отца Эйлива – нам нужно будет перенести его к священнику в дом.
Она схватила кожаный ремень, который кто-то протянул ей, и туго перевязала им обрубок руки Хокона. Вдруг Эрленд сказал сурово и яростно:
– Не сметь трогать его! Пусть он лежит там, где улегся!..
– Ты прекрасно знаешь, супруг мой, – сказала спокойно Кристин, хотя сердце у нее колотилось так, что она едва не задыхалась, – что этого нельзя допустить.
Эрленд тяжело ткнул в землю мечом:
– Ну, еще бы!.. То не твоя плоть и кровь, – это ты мне давала чувствовать ежедневно все эти годы.
Кристин поднялась на ноги и тихо сказала, чтобы слышал только он один:
– И все же ради нее я хочу, чтобы это было скрыто – если возможно… Слушайте, молодцы, – вернулась она к стоявшим вокруг слугам, – вы так верны хозяину, что не станете говорить об этом, пока он сам не расскажет вам, как у них с Хоконом вышла эта ссора…
Все слуги согласились. Один из них осмелился выступить вперед; они проснулись, услышав, что какая-то женщина кричит так, словно ее насилуют. Сейчас же вслед за этим кто-то перепрыгнул к ним на крышу, но, наверное, поскользнулся на обледеневшей поверхности. Слышно было, как он покатился вниз и потом тяжело рухнул наземь. Но Кристин велела слуге замолчать. Тут прибежал отец Эйлив.
Когда Эрленд повернулся и пошел в дом, жена бросилась за ним, желая пробраться туда раньше него. Когда же он направился было к лесенке в светличку, Кристин опять перебежала ему дорогу и обхватила его за плечи.
– Эрленд! Что ты хочешь сделать с девочкой? – поспешно спросила она, глядя в его дикое, посеревшее лицо.
Он не отвечал, стараясь отбросить ее от себя, но Кристин крепко вцепилась в него:
– Повремени, Эрленд, повремени!.. Твое дитя! Ты ведь не знаешь… Он был совсем одет! – в отчаянии пробовала она остановить его.
Эрленд громко вскрикнул, прежде чем ответить, – Кристин смертельно побледнела от ужаса… Слова его были так грубы, а голос неузнаваем от дикой боли.
И вот она молча боролась с бесновавшимся мужем – тот рычал, скрежетал зубами. Пока наконец не поймала его взгляда в полутьме:
– Эрленд… пусти меня к ней сперва. Я не забыла того дня, когда была не лучше Маргрет…
Тогда он отпустил ее; шатаясь, попятился к стене чулана и остановился там, дрожа, как издыхающий зверь. Кристин отошла, зажгла свечу, вернулась и поднялась мимо мужа в светличку к Маргрет.
Первым, что свет вырвал из темноты, был меч, валявшийся на полу неподалеку от кровати, а рядом с ним – отрубленная кисть руки. Кристин сорвала с себя головную повязку, которой, не отдавая себе в том отчета, кое-как прикрыла свои распущенные волосы перед тем, как выйти к мужчинам. Теперь она накинула ее на то, что лежало на полу.
Маргрет сидела, скорчившись, на подушках у изголовья, устремив взор больших, дико вытаращенных глаз прямо на факел в руках Кристин. Она куталась в одеяло, но белые плечи сверкали наготой сквозь золотистые кудрявые волосы. Кругом все было залито кровью.
Напряжение Кристин разрешилось бурными рыданиями – было так жалко видеть такую красивую юную девочку и весь этот ужас! Тут Маргрет громко закричала:
– Матушка!.. Что отец хочет сделать со мной?..
Кристин не могла совладать с собой; хоть она и чувствовала глубокое сострадание к девочке, все же сердце словно сжалось и почерствело в ее груди. Маргрет не спрашивала, что ее отец сделал с Хоконом. На мгновение ей представилось: Эрленд лежит на земле, а ее собственный отец стоит над ним с окровавленным мечом, и она сама… Но Маргрет и с места не двинулась. Кристин не в силах была удержаться, чтобы давнее пренебрежение и неприязнь к дочери Элины не напомнили ей снова о себе, когда Маргрет, вся трепеща, прижалась к ней, почти обезумев от страха, а она присела на край кровати, стараясь немного успокоить девочку.
Так они сидели, как вдруг Эрленд вынырнул снизу, с лестницы. Он был теперь совсем одет. Маргрет опять закричала, прячась в объятия мачехи, – Кристин на мгновение взглянула на мужа: сейчас он был спокоен, но бледен, и лицо его казалось чужим. Впервые он выглядел не моложе своих лет.
И когда он спокойно сказал: «Ступай вниз, Кристин, я хочу поговорить со своей дочерью с глазу на глаз», – она послушалась. Заботливо уложив девочку в постель, прикрыла ее одеялом до подбородка и затем спустилась вниз.
Последовав примеру Эрленда, Кристин тоже совсем оделась, – разумеется, в эту ночь в Хюсабю уже никто больше не спал, – и принялась успокаивать перепуганных ребят и служанок.
* * *
На следующее утро, – была сильная метель, – служанка Маргрет уходила, рыдая, из усадьбы, унося свое имущество в заплечном мешке. Хозяин выгнал ее вон, осыпав ругательствами, и пригрозил содрать с нее кожу за то, что она так продала свою госпожу.
Потом Эрленд подверг допросу остальных слуг: неужели служанки не почуяли ничего подозрительного, когда Ингелейв осенью и зимой стала то и дело ночевать у них, а не в светелке Маргрет? И собаки почему были заперты у них же? Но, как и следовало ожидать, служанки все отрицали.
Наконец он взялся за жену, оставшись с ней наедине. С болью в сердце, смертельно усталая, слушала мужа Кристин, стараясь отвести его несправедливые упреки кроткими ответами. Она не отрицала, что боялась; но удержалась и не сказала, почему не говорила ему о своих страхах, – потому что не видала ничего, кроме неблагодарности, всякий раз, как пыталась дать совет ему или Маргрет, ради блага самой же девушки. И поклялась Господом Богом и девой Марией, что никогда не знала, – да и не могла подумать ничего такого, – что этот человек приходил по ночам в светелку к Маргрет.
– Не могла! – презрительно сказал Эрленд. – Ты сама говоришь, что еще помнишь то время, когда была не лучше Маргрет… И ведает Господь Бог, за годы, прожитые нами совместно, ты всякий день давала мне заметить, что помнишь обиду, которую я причинил тебе… Хотя ты, точно так же, как и я, поступала по своей доброй воле и хотя твой отец, а не я был причиной многих несчастий, отказав мне, когда я просил его отдать мне тебя в жены… Я же был готов загладить свой грех с первого же часа. Когда ты увидела гимсарское золото, – он грубо схватил женину руку и поднял ее вверх, так что на пальцах заблестели два кольца, подаренные Эрлендом Кристин, когда они встречались в Гердарюде, – разве ты не поняла, что это значит? Ежедневно все эти годы ты носила кольца, которые я подарил тебе, когда ты отдала мне свою честь.
Кристин едва держалась на ногах от усталости и горя; она тихо ответила:
– Удивляюсь, Эрленд, как ты еще помнишь то время, когда ты победил мою честь…
Тут он обхватил руками голову, бросился на скамью, корчась и извиваясь. Кристин села неподалеку от него, – ей хотелось, чтобы она могла хоть как-нибудь помочь мужу. Она понимала, что это несчастье еще тяжелее падает на него, ибо он сам грешил против других таким же образом, как теперь согрешили против него. И он, который никогда не любил принимать на себя вину за им же самим вызванное несчастье, теперь не в силах был снести эту вину, – и не на кого было ее свалить, кроме как на Кристин. Но она не так сердилась, как скорбела и страшилась того, что будет теперь…
* * *
Время от времени она поднималась к Маргрет. Девочка лежала недвижимо, бледная, с устремленным куда-то вдаль взором. Она все еще не спросила о судьбе Хокона, и Кристин не знала – потому ли, что не смела, или потому, что была совершенно ошеломлена своим собственным горем.
В конце дня Кристин видела, что Эрленд и исландец Клёнг шли вдвоем сквозь пургу в оружейную. Но через самое короткое время Эрленд вернулся обратно один. Кристин на мгновение подняла глаза, когда Эрленд вошел в полосу света и прошел мимо нее, после этого она уже не решалась обращать свой взгляд в тот угол горницы, где он спрятался от людей. Она видела, что он совершенно сломлен.
Немного погодя, когда она ходила зачем-то в клеть, прибежали Ивар и Скюле и сообщили матери, что Клёнг-исландец вечером уезжает, – мальчики были очень огорчены, потому что писец был их добрым другом. Сейчас он укладывает свои вещи и к ночи хочет быть в Биргси…
Кристин уже догадалась о том, что произошло. Эрленд предложил свою дочь писцу, а тот не захотел брать за себя соблазненную девушку. Но чего этот разговор стоил Эрленду! У Кристин закружилась голова, ей стало дурно, и она не в силах была продумать эту мысль до конца.
* * *
Спустя день из дома священника пришло известие: Хокон, сын Эйндриде, просил о разрешении поговорить с Эрлендом. Эрленд велел ответить, что ему не о чем говорить с Хоконом. Отец Эйлив сказал Кристин, что если Хокон и выживет, то останется совершенным калекой. Помимо того, что он потерял кисть правой руки, он еще расшиб себе спину и бедра при падении с крыши людской. Но он хочет домой, хоть и в таком виде, и священник обещал достать для него сани. Он сейчас от всего сердца раскаивается в своем прегрешении, – он сказал, что отец Маргрет имел право так поступить, как ни толковать закон, но ему очень хотелось бы, чтобы все постарались заглушить это дело и чтобы его проступок и срам Маргрет были скрыты, насколько это возможно. К концу дня его вынесли из дому и положили в сани, которые отец Эйлив занял в Репстаде, и священник сам поехал вместе с ним через горы в Гэульдал.
* * *
Поэтому на другой день, – а это была среда на первой неделе Великого Поста, – обитателям Хюсабю пришлось пойти к обедне в приходскую церковь ниже по долине, в Виньяре; но ко времени вечерни Кристин попросила причетника впустить ее в их домашнюю церковь.
Она еще ощущала пепел на голове своей, когда стояла на коленях у могилы своего пасынка и читала «Отче наш» за упокой его души.
Наверное, там, под камнем, от мальчика почти ничего не осталось, кроме костей. Костей, и волос, и чего-нибудь из одежды, в которой он был опущен в землю. Она видела останки своей маленькой сестрички, когда ее выкопали, чтобы свезти к отцу в Хамар. Прах и пепел… Она вспомнила прекрасное лицо отца, вспомнила мать, ее большие глаза на изборожденном морщинами лице, ее фигуру, сохранившуюся все столь же странно молодой, хрупкой и легкой, хотя она так рано состарилась. Оба они лежали под одним камнем, распадаясь, как распадаются лома, когда их жители выедут. Перед ней всплывали и исчезали картины: сгоревшие остатки церкви в ее родной долине, усадьба в долине речки Сильсо, мимо которой приходится проезжать, когда едешь из Йорюндгорда в Вогэ: дома стояли пустые и разваливались, и те, кто возделывал землю усадьбы, не смели подходить к ним близко после захода солнца. Она думала о своих дорогих умерших – выражении их лиц, их голосах, улыбках, привычках и обыкновениях; когда они уже ушли в тот, иной край, думать об их образах так больно, как будто вспоминаешь о родном доме, когда знаешь, что ныне он пуст и гниющие бревна обваливаются, погружаясь в дерн.
Она сидела на скамье у стены в пустой церкви, и запах застарелого куренья приковывал ее мысли к смерти и к упадку всего преходящего. И не было сил вознести душу так, чтобы увидеть хоть мимолетный отблеск той страны, где были они, куда вся доброта, вся любовь и верность в конце концов переходили и где пребывали. Каждый день, молясь за упокой их душ, она думала о том, как неестественно ей молиться за них, кто уже здесь, на земле, имел больше душевного покоя, чем сама она когда-либо ведала с тех пор, как стала взрослой женщиной. Правда, отец Эйлив говорил, что молитва за умерших всегда хороша. – и если те уже обрели покой у Господа, то хороша для себя.
Но ей это не помогало. Ей казалось, что когда ее утомленное тело наконец будет гнить под камнем, то ее тревожная душа все равно должна будет реять где-то поблизости, как проклятый дух бродит и стонет вокруг обрушившихся домов пустынной усадьбы. Ибо в ее сознании сохранится грех, как корни сорных цветов пронизывают дерн. Они больше не цветут, не распускаются, не благоухают, но в дерне они сохраняются, бледные, сильные и живые. Несмотря на всю нежность, наплывавшую в ее душе, когда она видела отчаяние мужа, у нее не хватало воли заглушить голос, вопрошавший внутри нее, оскорбленный и ожесточенный: как ты можешь так говорить со мной, разве ты забыл, как я отдала тебе верность и честь, разве ты забыл, как я была твоей возлюбленной подругой?.. И понимала, что пока этот голос вопрошает в ней, до тех пор она сама будет говорить с ним так, будто она все забыла…
Мысленно она бросалась на колени перед ракой святого Улава, хваталась за истлевшие кости руки брата Эдвина там, в церкви на горе Ватсфьелль, поочередно сжимала в руке кресты – то хранивший кусочки савана мертвой, то хранивший осколки кости неизвестного мученика, – искала защиты, хваталась за эти малые остатки, которые сквозь смерть и уничтожение сохранили немного силы отошедшей души – как найденные в земле, изъеденные ржавчиной мечи древних богатырей сохраняют волшебное могущество.
На следующий день Эрленд поехал в город в сопровождении только Ульва да еще одного слуги. Он так и не возвращался домой в течение всего поста, но Ульв приезжал за его оруженосцами и уехал с ними, чтобы встретить Эрленда на весеннем тинге в Оркедале.
Наедине с Кристин Ульв рассказал ей, что Эрленд договорился с Тидекеном Паусом, немцем, золотых дел мастером в Нидаросе, о том, что Маргрет выйдет замуж за сына Тидекена, Герлаха, вскоре после Пасхи.
Эрленд вернулся домой к праздникам. Он теперь успокоился и пришел в себя, но Кристин понимала, что это все не пройдет ему так легко, как проходило многое, – оттого ли, что он теперь уже не так молод, или потому, что ничто еще не унижало его столь глубоко. Маргрет же, казалось, была совершенно равнодушна к тому, как отец устраивал ее судьбу.
Однажды вечером, когда муж и жена остались вдвоем, Эрленд все же сказал:
– Будь она моим законным ребенком – или будь ее мать незамужней женщиной… никогда я не отдал бы ее чужеземцу, когда с ней такое дело. Я бы не пожалел ей и ее потомству ни защиты, ни приюта. Теперешний выход худший из всех, но раз уж она такого происхождения, то законный муж может лучше всего защитить ее…
Но в то время как Кристин готовила все к отъезду своей падчерицы, Эрленд сказал однажды коротко:
– Ты сейчас, наверно, чувствуешь себя не так хорошо, чтобы ехать с нами в город?
– Если ты хочешь, то, разумеется, я поеду, – сказала Кристин.
– А зачем мне хотеть? Если ты прежде не была ей вместо матери, так и теперь можешь избавиться от этого… Особого веселья на свадьбе не будет! А фру Гюнна из Росволда и жена ее сына обещали вспомнить наше родство и приехать.
Так Кристин и просидела в Хюсабю, пока Эрленд выдавал свою дочь в Нидаросе за Герлаха, сына Тидекена.