Книга: Locus Solus
Назад: Глава третья
Дальше: Глава пятая

Глава четвертая

Пройдя вместе с Кантрелем всю эспланаду, мы вступили на прямую пологую дорожку из желтого песка, проложенную посреди ярко-зеленых газонов, которая постепенно переходила в горизонтальную поверхность и огибала двумя рукавами, как река огибает остров, гигантскую прямоугольную стеклянную клетку размером примерно десять метров на сорок.
Состоявшая исключительно из огромных стекол, закрепленных на ажурном железном каркасе, где властвовали только прямые линии, прозрачная конструкция походила геометрической простотой своих четырех стенок и потолка на чудовищную коробку без крышки, уложенную на землю вверх дном так, чтобы ее главная ось совпадала с аллеей.
Достигнув своеобразного устья, образуемого расходящимися рукавами аллеи, Кантрель взглядом пригласил нас взять правее и, обогнув угол хрупкого сооружения, остановился.
Вдоль всей стеклянной стенки, к которой мы приблизились и теперь все вместе направлялись, стояли люди.
Нашим глазам предстала находившаяся отдельно на расстоянии меньше метра от него своего рода квадратная камера, в которой отсутствовали, чтобы ее можно было лучше разглядеть, потолок и та из четырех стен, которая должна была бы располагаться против нас. Камера похожа была на некую полуразрушенную часовенку, используемую как место заключения. Посередине правой от нас стены камеры было проделано окно с двумя кривыми поперечинами, разнесенными далеко друг от друга и несущими насебе ряд вертикальных прутьев с заостренными концами. На выщербленных плитах пола валялись два тюфяка: один побольше, другой поменьше, и стояли низенький стол и табуретка. В глубине, у стены, виднелись остатки алтаря, от которого отвалилась лежавшая рядом разбитая статуя Богородицы, из рук которой выпал при падении, правда, не пострадав, младенец Иисус.
Какой-то человек в меховом пальто и шапке, который прохаживался, как мы успели заметить издалека, в огромной клетке и которого Кантрель назвал одним из своих помощников, при нашем приближении вошел через пролом в часовенку, откуда он только что вышел, направляясь в правую сторону.
В камере на большем из двух тюфяков с задумчивым видом лежал седовласый мужчина.
Некоторое время спустя он как бы на что-то решился, встал и, осторожно ступая левой ногой, что, по-видимому, причиняло ему боль, направился к алтарю.
Возле нас послышались всхлипывания, рвавшиеся из уст женщины в черной вуали, опиравшейся на руку юноши. Умоляюще протягивая руку к часовне, она окликала:
— Жерар… Жерар…
Человек, к которому она взывала, подошел к алтарю, подобрал с пола младенца Иисуса, уселся на табуретку и положил фигурку себе на колени.
Затем кончиками пальцев он достал из кармана круглую металлическую коробочку, щелкнул ее откидывающейся крышкой и стал набирать из нее какую-то розовую мазь, которую тут же наносил на лицо статуэтки.
Женщина в черной вуали, словно имея в виду эти странные действия мужчины, немедленно обратилась к плачущему и согласно кивающему юноше:
— Это было ради тебя… чтобы тебя спасти…
Напряжено вслушиваясь, будто опасаясь какой-то неприятной неожиданности, Жерар быстро орудовал рукой, и в скором времени все каменное лицо, шея и уши фигурки были покрыты розовой мазью. Закончив дело, Жерар уложил изваяние на меньший тюфяк, под левой стеной, на несколько мгновений задержал на нем взгляд, отправил в карман коробочку с мазью и подошел к окну.
Благодаря несколько выгнутой наружу форме решетки он смог наклониться и посмотреть вниз.
Движимые любопытством, мы сделали несколько шагов вправо и увидели противоположную сторону стены. Выполненное с небольшим уступом назад окно находилось между двумя проемами, дальний из которых служил вместилищем и платформой для пестрой кучи отбросов, в которой видны были между прочим бесчисленные остатки груш. Не обращая внимания на кожуру, Жерар протянул руку сквозь прутья и подобрал все валявшиеся в куче остатки мякоти груш вместе с семечками и черенками. Собрав «урожай», он вернулся в часовню, а мы перешли на прежнее место.
Быстрыми движениями его пальцы отделили от черенков и от семечек оставшиеся на грушах волокна, выглядевшие теперь, как толстые беловатого цвета шнурки, и он стал терпеливо разделять их на нити.
С помощью этих кусков, которые он связывал мелкими узелками по несколько штук, чтобы сделать их длиннее, с жарким упорством, помогавшим ему преодолеть явный недостаток сноровки, Жерар принялся за диковинную работу, напоминавшую действия ткача и портного.
В конце концов хитроумное плетение, постоянно направляемое на создание некоего выпуклого изделия, завершилось тем, что в руках умельца оказался чепчик для младенца, весьма похожий на настоящий. Он одел его на выкрашенную розовой мазью статуэтку, которая лежала лицом к стене, укрытая по голову одеялом, и теперь, когда не стало видно ее каменных волос, была похожа на младенца.
Жерар тщательно собрал с пола отходы от своего труда и выкинул их в левое окно. После всего этого на какое-то мгновение он показался нам рассеянным и отсутствующим. Вскоре, однако, к нему вернулась ясность ума, он резко опустил левую руку от локтя, сложил пальцы вместе, и с запястья в ладонь правой руки соскользнул золотой браслет в виде цепочки с подвешенным на ней старинным экю.
Жерар принялся царапать монету о выступавшее внутрь камеры острие железного прута на окне, собирая золотой порошок на подставленную к пруту левую руку. На столе, контрастируя с четырьмя современными книжками карманного формата, лежала очень толстая старая книга, на обложке которой ясно читалось написанное большими буквами название: «Erebi Glossarium a Ludovico Toljano».
Рядом стоял кувшин, полный воды, и валялся стебель цветка.
Сунув браслет в карман, Жерар придвинул табурет к столу, стоявшему довольно близко от нас, прямо у стены с окном, и уселся перед «Словарем Эребия», расположил его поудобнее и только перевернул картонный переплет, потянувший за собой и ровно легший вслед за ним форзац. Показалась абсолютно чистая первая страница или ложный форзац.
Жерар взял стебель, лишенный цветка, словно ручку, и слегка обмакнул один конец его с длинным шипом в воду, почти до краев наполнявшую кувшин. Затем кончиком шипа он принялся писать на белом листе словаря, по-прежнему проявляя некоторую тревожную спешку. Написав несколько строк он взял со все так же вытянутой левой руки щепотку золотого порошка и постепенно ссыпал его, потирая указательным и большим пальцами, на свежую невидимую запись, которая, впрочем, сразу же окрасилась.
Под написанным большими буквами названием «Ода» проявилась строфа из шести александрийских стихов.
Выполнив столь несложную задачу, он пересыпал то, что осталось от щепотки порошка, снова на левую руку, еще раз обмакнул в кувшине конец стебля с шипом и продолжал писать. Вскоре на листке была написана новая строфа, которую он тоже посыпал золотом.
Так, в чередовании царапанья и посыпания порошком, на странице до самого низа выстраивались одна за другой новые строфы.
Дождавшись, когда порошок высохнет, Жерар приподнял на миг листок, скатав его наполовину, и ссыпал тем самым к левому полю все золотые песчинки, не впитанные водой, затем поднял словарь почти вертикально, и все они перекочевали на еще неистраченную кучку золота на левой руке, терпеливо ожидавшую ее наполнения. При этом маневре до тех пор расплывчатые золотые строки освободились от всего лишнего, что только отвлекало глаз, и предстали во всей своей чистоте.
Жерар легонько опустил словарь на стол и, действуя одной рукой, подложил стопкой четыре книжки карманного формата под переднюю сторону переплета так, чтобы он лег горизонтально на опору из книг. Перевернутый вслед за этим ложный форзац обнаружил свою нетронутую обратную сторону, которую Жерар прежним способом покрыл стихотворными строками из золотых букв, тоже вскоре высохших до последней.
И на этот раз лист был осторожно перегнут, свободные золотые песчинки соскользнули по правому полю, прежде чем были тонкой струйкой ссыпаны обратно в запас в результате очередного подъема тяжелой книги.
После того как Жерар совершил, подобно человеку без руки, еще один маневр, стопка книжек переместилась вправо и поддерживала уже другую сторону переплета, на которой ровнехонько лежали форзац и ложный форзац, на левую же сторону были перевернуты все страницы словаря, и теперь чистая сторона ложного форзаца мало-помалу заполнялась новыми строфами, вписываемыми смоченным в воде шипом и посыпаемыми золотом.
Убедившись, что написанное высохло, и собрав по обычаю золотые песчинки, Жерар перевернул страницу и уже на ее обратной стороне закончил и подписал свою оду, все строфы которой внешне не отличались друг от друга.
На левой руке у него оставалось лишь несколько драгоценных песчинок, и он стряхнул их на пол.
Когда полностью высохла и поставленная внизу страницы золотая подпись, Жерар ссыпал золотой песок уже просто на стол, закрыл свой фолиант и снова положил на прежнее место.

 

После длительной паузы, в течение которой, как казалось, его ум был занят усиленной работой, Жерар протянул руку к стопке маленьких книжек, взял верхний томик в мягкой обложке с названием «Эоцен».
Он отодвинул в сторону словарь, перелистал книжку до конца и остановился на первой странице указателя, расположенного в две колонки. На ней напечатаны были в виде списка слова и цифры, по которым он водил пальцем, пересчитывая их одно за другим. На следующих страницах указателя Жерар продолжил, ничего не пропуская, вести свой быстрый счет при помощи пальца и, дойдя до последнего слова на одной из них, быстро встал.
Он вновь направился к окну в дальнюю от нас сторону, вынул из кармана свой золотой браслет, снова поскоблил монету об уже служившее для этого острие решетки, собрал на этот раз очень мало золотого порошка и не мешкая снова уселся у стола перед книгой.
На той странице, где закончился его счет, он в обычной своей манере, но только большими печатными буквами, написал сверху посередине: «Время в заключении», над левой колонкой — «Актив», а над правой — «Пассив». Последнее слово написано было задом наперед и без какого-либо усилия, благодаря геометрической простоте составляющих его букв. После этого Жерар перечеркнул действительно напечатанное слово, которым начиналась первая колонка.
Порции порошка хватило как раз на то, чтобы позолотить новые слова и черту. Когда вся влага на бумаге высохла, Жерар на миг поставил книжку на ребро и с нее ссыпались песчинки, не впитанные водой.
Поставив палец под цифру, следующую сразу же за зачеркнутым словом, он стал листать книгу к началу, словно искал какую-то страницу.

 

В этот момент Кантрель провел нас немного вправо вдоль огромной прозрачной клетки и предложил остановиться перед красиво отделанным католическим алтарем, обращенным к нам лицевой стороной за стеклянной стенкой. Там же находился священник в ризе, стоявший перед дарохранительницей. Выполнявший какое-то дело помощник в зимней одежде направился от алтаря к помещению Жерара и на какое-то время скрылся в нем.
На плите алтаря, справа, покоился роскошный металлический ларец, на вид очень древний, на передней стороне которого над замочной скважиной выполненными из гранатов буквами было начертано: «Недостойный венец золотой свадьбы». Священник подошел к столу, поднял крышку ларца и извлек из него довольно большие простые тиски в виде обруча, приводившиеся в действие гайкой с «барашком».
Спустившись по ступенькам алтаря, он подошел к очень старым мужчине и женщине, вставших при его приближении со стоявших бок о бок спинками к нам парадных кресел. Мужчина был во фраке и без шляпы, а слева от него стояла женщина в глубоком трауре с черной шалью на голове, зябко кутавшаяся в тяжелое пальто. И у него, и у нее на руках не было перчаток.
Повернув стариков лицом к лицу, священник крепко соединил их правые руки, одел на них обруч и потихоньку начал закручивать гайку, специально держа ее так, чтобы мы видели.
Однако мужчина с улыбкой протянул левую руку и, оттеснив ею священника от металлических ушек гайки, стал сам весело и с лукавой намеренной силой вращать ее, в то время как расчувствовавшаяся женщина принялась всхлипывать.
Захваты обруча, очевидно, были сделаны из какого-то легкого материала, имитирующего железо, ибо они поддавались, не причиняя никакой боли переплетенным правым рукам.
Наконец мужчина отпустил гайку, и священник долго раскручивал ее, а затем снова поднялся по ступенькам алтаря, направляясь к ларцу, а пожилая пара, разжав руки, вновь уселась в кресла.

 

Двигаясь все так же вдоль гигантской клетки, Кантрель подвел нас к находившемуся в нескольких метрах роскошно убранному помещению, откуда в сторону пожилой пары поспешно вышел помощник в мехах, который перед этим зашел туда, пройдя за алтарем.
Совсем рядом со стеклянной стеной, за которой мы находились, видна была устроенная вровень с полом сцена, напоминавшая своим убранством богатую залу средневекового замка. Благодаря отсутствию рампы помощник мог свободно входить и выходить через переднюю часть сцены.
В глубине сцены, чуть слева, у наискось поставленного стола напротив отдернутого занавеса с видневшимся за ним большим окном боком сидел какой-то сеньор с голой шеей и делал пометки в книге. На затылке его начертаны были готическим шрифтом буквы Б, Т, Г.
Посредине площадки, у самой задней стены, в нескольких шагах справа от сеньора лицом к закрытой двери стоял человек с пергаментом в руке. Костюмы обоих актеров хорошо сочетались с декорациями, изображавшим давно минувшие времена.
Не меняя позы и не прекращая делать пометки, сеньор произнес с подчеркнутой иронией:
— Вправду… расписка?… А как подписана она?…
Голос его доходил до нас благодаря тому, что в стеклянной стене в двух метрах от земли проделано было круглое отверстие величиной с тарелку, заклеенное с внешней стороны шелковой бумагой.
Прямо под этим слуховым окошком стояла одетая в черное девушка. Она внимательно слушала и пожирала глазами говорившего.
На заданный вопрос человек с пергаментом кратко ответил:
— Там — лошадь.
В тот самый момент, как прозвучало это слово, сеньор растопырил пальцы, неожиданно резко повернул голову вправо и тут же поднес обе руки к затылку, словно почувствовав боль, о которой он, впрочем, быстро забыл. Затем он встал и нетвердой походкой подошел к человеку, а тот поднес к его глазам свой пергамент, на котором под словом «Расписка» располагались несколько строк, оканчивавшиеся каким-то именем над грубо нарисованной лошадью с короткой гривой.
Тоном, в котором слышна была необыкновенная тревога, указывая пальцем на набросок лошади, сеньор все время повторял:
— Лошадь!.. Лошадь!..

 

Но Кантрель уже вел нас дальше все в том же направлении, и после небольшого перехода мы увидели мальчика лет семи с непокрытой головой и голыми ногами в простом синем домашнем платье, сидевшего на коленях у примостившейся на стуле молодой женщины в траурных одеждах.
Помощник, вновь обойдя сцену, на миг подошел к ребенку и большими шагами направился в сторону актера с широко распахнутым воротником рубахи.
Через еще одно такое же, как первое, слуховое окошко мы смогли ясно услышать, как мальчик, находившийся не гак уж далеко от нас за прозрачной стеной, объявил название: «Вире-лэ, сочиненное Ронсаром», а затем прочитал наизусть целое стихотворное произведение, глядя в глаза женщине и жестами рук вполне к месту подчеркивая каждую интонацию.

 

Когда детский голосок умолк, мы продолжали наш путь, следуя за Кантрелем, и вскоре оказались рядом с юношей, стоявшим перед мужчиной в бежевой блузе, который сидел лицом к нам у стола, приставленного изнутри прямо к стеклянной стене. От него отходил помощник, направляясь к мальчику, которого он перед этим почтительно, дабы ничего не нарушить в чтении стихов, обошел, описав довольно большую дугу.
Человек в блузе склонил свою породистую голову артиста с длинными волосами поближе к листу бумаги, полностью закрашенному уже высохшими чернилами, и тонко заостренной лопаточкой стал царапать что-то на листе, время от времени смахивая соскобленные чернила средним пальцем.
Мало-помалу из-под острия, которым он действовал с высочайшей ловкостью, стали проявляться белым по черному линии портрета анфас кого-то вроде Пьеро или даже балаганного Жиля-простака, если вспомнить подобные сюжеты у Ватто.
Застывший вместе с нами юноша чуть ли не прижимался лицом к стеклу и с превеликим вниманием следил за неуловимыми движениями художника, произносившего время от времени с невольной улыбкой слова «Большая присказка», долетавшие до нас через подобное двум другим третье слуховое окошко.
Работа продвигалась быстро, и в конце концов, несмотря на эту странную технику скоблением, на листе показался прекрасно исполненный, излучающий кипучее жизнелюбие Жиль, уперший руки в бока и с расцветшим от смеха лицом.
Тонкие чернильные линии, умело оставленные на бумаге стальным резцом, являли вид подлинного шедевра грации и обаяния, красоту которого мы вполне могли оценить, хотя с нашего места картина была видна вверх ногами.
Когда работа была закончена, чертилка, вновь являя мастерство водившей его руки, спустилась ниже и на оставшейся закрепленной части бумаги изобразила того же Жиля, но уже со спины. Абсолютное сходство фигуры, позы и пропорций обоих рисунков не оставляли сомнения в их тождестве, отражавшем замысел художника.
И снова результатом движений твердой рукой направляемого лезвия стало некое замечательное целое, которое, даже представленное нашим взглядам вверх ногами, очаровывало элегантностью законченных форм.
Сделав последнюю царапину, художник отбросил свою чертилку, встал с листом в руке и, отойдя чуть вглубь, разложил его на вращающемся круге с проволочным каркасом, напоминавшим человеческое тело, рядом с массой зубил и белой картонной коробкой без крышки. На обращенной к нам стороне коробки большими буквами было написано чернилами: «Ночной воск».
Взявшись за каркас, прикрепленный со спины к толстому вертикальному металлическому пруту с круглым плоским основанием, привинченным к деревянной планке, лежавшей на поворотном круге, художник легко, пользуясь податливостью проволоки, придал ему в точности такую же позу, в какой только что изобразил Жиля.
Затем рука его нырнула в коробку и вынула из нее толстый кусок какого-то черного воска в пятнах мельчайших белых зернышек. Вся эта масса была похожа на звездное небо в миниатюре, чем, очевидно, и объяснялась надпись на коробке.
Художник обмазал этим ночным воском по очереди голову, туловище и конечности каркаса, а оставшуюся часть массы вернул в коробку. После этого над приготовленной таким образом заготовкой стали работать его пальцы, облекая ее в довольно ясные окормы. Чуть позже художник взял в руки и одно из множества зубил, которое, как было видно по его беловатому цвету, особой зернистости, сухости и твердости, изготовлено было из размятого, а потом засохшего хлебного мякиша.
По мере продвижения работы мы с каждым мигом все больше узнавали в фигурке чернильного Жиля. О том, что это была точная лепная копия рисунка, говорило, впрочем, и частое обращение художника взглядом к листку с черным фоном.
В работу по очереди вступали все его резцы, каждый из которых имел не похожую на других, необычную форму и все они сделаны были из зачерствевшего хлебного мякиша.
Снимавшийся при лепке внешний воск художник разминал левой рукой и отделял время от времени от полученного таким образом шарика кусочки для добавки в другие места.
Выполняя работу скульптора, неутомимый творец занимался и другим делом, и оно, будучи само по себе абсолютно излишним, в силу какой-то непреодолимой рутины казалось совершенно необходимым ему. С поверхности статуэтки он собирал, а потом укладывал каждым резцом белые зернышки ночного воска, чтобы получить из них линии, в точности воспроизводящие чернильную модель, которой он следовал. Даже когда дошел черед до смеющегося лица, он справился с непростой задачей, хотя в этой части фигурки она была куда более деликатной, чем в других.
Иногда он поворачивал больше и меньше круг, чтобы взяться за другой бок произведения, и передвигал при этом листок с образцом, чтобы постоянно видеть перед собой оба рисунка, поочередно служившие ему. Коробку с воском, если она ему мешала, он просто отпихивал.
Образ Жиля продвигался быстро, принимая необыкновенно тонкие черты. В одном месте художник затирал воском белые зернышки, резко видневшиеся на статуэтке, в другом, напротив, видя, что на поверхности их мало, он делал небольшие углубления и доставал зернышки оттуда.
В конце концов нашим взорам перелетала изящная черная статуэтка, эдакое совершенное негативное изображение лукавого Жиля, позитив которого находился на листке бумаги.

 

После очередного перехода, сделанного по знаку Кантреля, мы остановились перед круглой решеткой высотой с два метра, стоявшей вблизи прозрачной стены, которая отделяла ее от нас, и имевшей вид клетки, залитой синим цветом, диаметр же ее был не более одного шага.
Два горизонтальных железных обруча сверху и снизу объединяли всю конструкцию с помощью проходивших в них прутьев, четыре из которых, бывшие особенно толстыми, располагались на четырех углах воображаемого квадрата с двумя сторонами, параллельными стеклянной стенке, и входили концами в довольно обширный пол, которого остальные прутья не касались.
Отойдя от больного, лежавшего в халате и сандалиях на носилках с каким-то странным шлемом на голове вместо прически, помощник, опередивший нас в ставшей уже привычной манере обходным путем, достал из кармана огромный ключ и вставил в замок, размещавшийся на середине одного из четырех толстых прутьев — на том, слева, что был дальше всех.
Ключ был повернут, и помощник открыл настежь изогнутую дверь, состоящую просто-напросто из четвертой части круговой решетки и подвешенную на двух шарнирных петлях, укрепленных на верхнем и нижнем обручах, после чего пред нами предстала надпись: «Фокусная тюрьма», выбитая на изогнутой пластине, прикрепленной довольно высоко тыльной стороной к трем прутьям.
Лежавший слева больной встал с носилок, снял халат и остался в купальных трусах. Внимание всех привлекал его шлем. На небольшой металлической ермолке, крепко державшейся на макушке благодаря кожаному ремню, пропущенному под подбородком, в самом центре торчал короткий штырь, а на нем вращалась горизонтальная стрелка, которая, по словам Кантреля, была сильно намагничена и достигала полуметра в длину. Над правым плечом больного болталась старая квадратная рамка, подвешенная на двух небольших крючках, вертикально ввинченных в ее верхнюю кромку и продетых в два горизонтальных отверстия, просверленных перпендикулярно плоскости стрелки. В рамке помещена была без всякого защитного стекла гравюра на шелке, очень старая на вид, изображавшая, как было ясно из названия, написанного одной строкой в левом верхнем углу, детальный план древнего Парижа. Жирная черная идеально ровная линия пересекала северо-западный район, выходя с обоих концов за пределы равномерной кривой, образованной городской стеной. Над левым плечом человека, на противоположном конце стрелки точно таким же образом была подвешена квадратная рамка поновее, также без стекла, а в ней — карикатурная гравюра на бумаге с надписью под ней: «Нурри в роли Энея». На гравюре посреди беспредельного пространства был изображен в профиль певец в костюме троянского царя, стоявшего на пустынном земном шаре. Лицо его обращено было к центру, а шея напряглась от громкого пения. Ноги его стояли на Италии, оказавшейся на верхушке сильно наклоненного по оси шара. Из широко разверзнутого рта певца вылетал вертикальный ряд точек, пересекавший по диаметру землю, продолжавшийся среди неясно различимых географических названий и оканчивавшийся в группе звезд, где можно было прочитать слово «надир», скрипичным ключом, переходившим в ноту до рядом с тремя «f».
Пройдя несколько шагов, больной не без опаски вошел в открытую перед ним круглую тюрьму.
Дверь была заперта на два оборота ключа, и прут с замком теперь воссоединился с теми своими частями, которые ждали его, пока дверь была распахнута.
Помощник вынул ключ, спрятал его в карман и бегом направился к художнику, все еще возившемуся со своей статуэткой.
Метрах в трех вправо от клетки с больным, параллельно стеклянной стене в вертикальном положении стояла огромная круглая линза такой же высоты, что и круглая клетка. Вся она была помещена в медную оправу, приваренную снизу к центру медного же диска, прочно привинченного к полу большими винтами.
Заинтригованные находившимся позади линзы источником света, мы отступили на несколько шагов и смогли полностью рассмотреть стоявший на полу черный тяжелый на вид цилиндр с крупной сферической лампой сверху, от которой исходило синее свечение, видимое даже при дневном свете.
Лампа вдруг на миг погасла, и стало видно, что стекло ее абсолютно прозрачное, а свез синий сам по себе.
Центры лампы, линзы и тюремной клетки находились на одной воображаемой горизонтальной линии.
Знаменитый сеньор Сэрхыог, одетый в тяжелую шубу и легкий головной убор, не узнать которого было нельзя, манипулировал на площадке черного цилиндра всевозможными щелкающими кнопками, расположенными за лампой, если смотреть со стороны линзы, к которой он сам стоял лицом. Доктор все время следил за круглым зеркалом, неподвижно и с некоторым поворотом установленным чуть впереди и справа от него на вертикальной металлической стойке, привинченной к полу.
Сделав еще два шага к стеклянной перегородке, мы увидели, что больной подает признаки чрезвычайного возбуждения, вызванного, несомненно, действием синего света — более интенсивного в том месте, где он стоял, чем в других, так как именно на самый центр фокусной камеры, как видно, названной так вполне справедливо, приходился фокус линзы.
С обратной стороны клетки, прямо против нас, стоял человек в шерстяных перчатках и в наглухо застегнутой шинели из толстого сукна с надетым на голову капюшоном, держа в правой руке короткий железный прут, оказавшийся, как объяснил Кантрель, магнитом. Не спуская глаз со шлема больного, он добивался того, чтобы обе гравюры были постоянно обращены в сторону источника света, а для этого он лишь приближал к нужной точке стрелки свой магнит, от чего стрелка все время находилась на линии, перпендикулярной нашей стеклянной стене.
Кантрель отвел нас чуть правее, рекомендуя смотреть на гравюру, изображавшую Нурри. Когда больной еще только вошел в клетку, она стала бледнеть, а теперь рисунок исчезал прямо на глазах. По словам метра, доктор Сэрхьюг видел в своем зеркале клетку, от которой его отделяла линза и в зависимости от быстроты постепенного исчезновения рисунка нажимал на цилиндре ту или иную кнопку, вызывая тем самым значительные, хотя и невидимые нам, колебания синего света. II вот в тот момент, когда в рамке оказалась лишь просто белая бумага, щелканье кнопок прекратилось, а это означало, что регулировка яркости окончательно завершена. Что касается плана старого Парижа, то он сохранял свой прежний вид.
Больной тем временем достиг вершины возбуждения и больше не владел собой. Словно пытаясь избежать какой-то боли, он тряс руками и ногами прутья клетки, вставал, испытывая, как казалось, нестерпимую тревогу. Несмотря на всю эту тряску и верчение, обе рамки все время были обращены к линзе, благодаря человеку в капюшоне, который то и дело, ни на миг не теряя бдительности, двигал рукой вправо, влево, вверх, вниз, все время поднося магнит в нужное место так, чтобы не выпустить из подчинения вращающуюся стрелку, сам же он, разумеется, не входил в клетку и даже случайно не прикасался к решетке.
Какое-то время мы смотрели, как беснуется в клетке больной, но Кантрель, не дожидаясь окончания сеанса, повел нас дальше. Проходя мимо черного цилиндра, мы снова увидели, как доктор Сэрхьюг, все так же положив руки на кнопки пульта, не прерываясь и не меняя позы, смотрел на зеркало. Кантрель объяснил, что, когда исчез рисунок с первой гравюры, он следил с помощью зеркала за планом Парижа, обладавшим большей стойкостью. Начни он бледнеть, доктору стало бы ясно, что его световой аппарат разладился и работает с чрезмерной силой, а значит, требуется его немедленное вмешательство.

 

Следуя дальше, мы увидели позади доктора Сэрхьюга обратную сторону некой декорации. Обойдя ее, мы оказались с лицевой стороны, представшей нам в виде части роскошного фасада, покрытого окрашенной штукатуркой и лепниной. Фасад стоял перпендикулярно стеклянной стене и касался ее чуть левее места, где мы остановились.
Совсем рядом с нами сквозь широко распахнутую настоящую двухстворчатую входную дверь в фасаде, над которой красовалась надпись «Гостиница Европейская», виден был мощеный плитами холл, стены которого обозначались простыми разноцветными холстами на подрамниках.
Над входом, как раз посредине горизонтальной части дверной рамы, торчал направленный наружу перпендикулярно фасаду короткий кованый стержень с подвешенным на конце большим фонарем. На той из четырех стеклянных граней фонаря, которая обращена была к входившим в гостиницу, мы увидели карту Европы — всю в красном цвете.
Над дверью выступал вперед настоящий большой навес-маркиза, контрастировавший с просто нарисованными окнами этого, с позволения сказать, здания. Из маркизы лился яркий луч света, шедший от электрической лампы с рефлектором, закрепленной на самом верху на железной поперечине прозрачного потолка огромной клети. Луч косо падал на карту, и создавалось впечатление, что это солнце посылает его, хотя в данный момент оно скрылось за облаком. В нескольких шагах от входной двери рядом с грумом в летней ливрее стоял человек во всем черном, одетый так, будто на улице трещал мороз.
Помощник, который, пока мы наблюдали за больным, прошел довольно далеко от нас, направляясь вправо, вдруг вышел из гостиничного холла и стал быстро удаляться от нас, дошел до угла фасада и исчез за ним. Отклонившись назад, мы увидели, что он бежит к фокусной камере.
Вслед за этим из холла появилась красивая молодая женщина в элегантном пляжном костюме. При каждом движении пальцев рук ногти ее сверкали, как зеркала. За ней ступал старик в гостиничной ливрее, и едва только она преступила порог, он остановил ее, протягивая ей конверт.
В правой руке за середину стебля она держала чайную розу, и именно этой рукой, поскольку левая была занята зонтиком и перчатками, молодая женщина взяла письмо, на котором мы разглядели единственное среди всех других написанное красными чернилами слово «пэресса».
Явно встревоженная чем-то, увиденным в письме, очаровательная особа внезапно пошатнулась, вздрогнула и укололась о шип на стебле розы, оказавшемся между ее большим пальцем и конвертом.
Вид крови, неожиданно окропившей цветок и бумагу, произвел на нее, как нам показалось, чрезвычайное сильное впечатление, и она в ужасе бросила оба предмета, окрасившиеся алыми пятнами, и застыла, как под гипнозом, пристально глядя на поднесенный к лицу палец.
Произнесенные ею слова: «В лунке… вся Европа… красная… вся…» донеслись до нас через слуховое окошко, такое же, как и предыдущие, и тоже проделанное в прозрачной стене. Объяснялись ее слова тем, что карта на стекле, светившаяся позади нее под мнимым солнечным лучом, видна была ей в лунке ногтя, отражавшего изображение, как зеркало.
Едва лишь конверт и цветок с пятнами крови на них коснулись земли, как старик попытался поднять их. Но в силу своего возраста (а было ему на вид не меньше восьмидесяти лет) он не смог достаточно наклониться. Тогда он воззрился на грума и величественно призывно окликнул его: «Тигр», указав пальцем на тротуар.
Подросток покорно подобрал письмо и цветок и подал их женщине. Она же сначала вздрогнула при звуке произнесенного стариком слова и теперь, словно находясь во власти какой-то галлюцинации, заметалась от ужаса, произнося прерывистые фразы, в которых постоянно повторялись слова: «отец», «тигр» и «кровь».
Затем она будто совершенно обезумела, и на помощь к ней бросился человек в черном, с самого начала с волнением следивший за этой сценой, взял ее под руку и осторожно повел в гостиницу.
Тут Кантрель снова окликнул нас и пригласил следовать дальше. Несколько секунд спустя он остановил нас возле мужчины и женщины из простолюдинов перед прямоугольной комнатой без потолка, одной из двух длинных стен которой служила стеклянная перегородка, позволявшая нам видеть всю комнату целиком. Там вновь оказался помощник, перешедший сюда, как мы успели мельком заметить, еще в конце пашей предыдущей остановки. Подойдя к стене справа от нас, он открыл дверь, вышел и снова закрыл ее. Почти сразу же, отойдя чуть назад, мы увидели, как он обошел комнату и побежал наискосок за молодой одержимой, только что вошедшей в гостиницу.
Комната, перед которой мы остановились, представляла собой рабочий кабинет.
У дальней стены справа стояли высокие шкафы, полные книг, а слева — широкая черная этажерка, заставленная черепами. На плите потухшего камина между шкафами и этажеркой, в стеклянном шаре лежал еще один череп в одетом на него подобии адвокатской шапочки, вырезанной из старой газеты.
В стене слева от нас проделано было широкое окно прямо против двери, в которую вышел помощник. За большим прямоугольным столом, упиравшимся узким концом в стену, спиной к нам и совсем рядом со стеклянной перегородкой сидел, перебирая бумаги, мужчина.
Некоторое время спустя, как бы устав от этого занятия, он встал, вынул из кармана кожаный портсигар и достал из него сигарету. Сделав несколько шагов, он подошел к камину, на котором лежал раскрытый коробок с наклеенной на одну из сторон наждачной бумагой, готовый предоставить свое содержимое для удовлетворения желания мужчины. Мгновением позже, сладострастно окутанный дымом, он погасил спичку, помахал ею в воздухе и бросил в камин.
При этом, как нам показалось, что-то необычное в черепе со странным головным убором вдруг привлекло его внимание.
Движимый внезапно возникшим интересом, он взял стеклянный шар в руки и переставил его правее, а затем достал его жуткое содержимое, не потревожив при этом шапочку, и вернулся к столу. Поскольку он шел теперь лицом к нам, то мы смогли увидеть, что это был человек лет двадцати пяти.
Просто одетые мужчина и женщина, оказавшиеся теперь в нашей группе и бывшие, судя по их сходству и разнице в возрасте, матерью и сыном, жадно следили за человеком через стекло.
Человек с сигаретой снова уселся за стол спиной к нам и стал пристально изучать череп, установив его прямо перед собой. На всей видимой части лба черепа видны были тонкие, перекрещивающиеся бороздки, возможно, даже нанесенные на кости каким-то острым металлическим предметом и напоминавшие сделанные с детской неумелостью ячейки какой-то сетки.
Кантрель обратил наше внимание на рунические буквы рукописи, воспроизведенные факсимильным способом на одном из вертикальных краев бумаги, служившей адвокатской шапочкой и выполненной, по его словам, из кусков газеты «Таймc». Затем он указал нам на некоторое сходство между буквами и бороздками на лбу черепа, которые, если хорошо присмотреться, образовывали, за исключением тех, что находились внизу справа, руны странной формы, наклоненные в разные стороны и соединенные друг с другом. Можно было ясно разглядеть два слова с кавычками над каждым без какого-либо промежутка между ними.
То, что так вдруг заинтересовало молодого человека, было, несомненно, таинственное сходство знаков на лбу черепа с текстом на краю его убора.
Молодой человек взял со стола небольшую грифельную доску с белым карандашом и начал переписывать буквами нашего алфавита слова со лба черепа, все время водя по нему указательным пальцем левой руки, чтобы не пропустить какой-либо линии.
Когда он закончил, мы смогли прочитать с нашего листа на доске только два слова: «Бис» и «Лицевая», написанные прописными буквами и потому лучше различимые. Судя по их расположению в переписанном тексте они соответствовали тем двум словам, которые в оригинале были отмечены кавычками.
Следуя, очевидно, какому-то указанию, прочитанному им в только что написанных строчках, молодой человек подошел к книжному шкафу и снял объемистую книгу, на обложке которой под весьма длинным названием можно было прочитать: «Том XXIV. Простолюдины».
Молодой человек снова уселся за стол лицом к черепу, отодвинул его левой рукой, чтобы освободить место, положил книгу перед собой и открыл ее на первой странице, состоявшей из нескольких отдельных абзацев, напечатанных на дорогой белоснежной бумаге. Помогая себе кончиком белого карандаша, он стал считать буквы одного из абзацев. Время от времени, доходя до какого-либо определенного числа, он записывал на доске соответствующую этому числу букву, а потом продолжал счет, предварительно, и словно для того, чтобы знать, что делать дальше, отметив кончиком белого карандаша нужную точку в записи текста со лба черепа.
В выбранном им месте книги благодаря очень жирному шрифту, которым строки были набраны и выделялись из всего абзаца, читалось с одной стороны: «…епископ в подряснике».
Когда молодой человек завершил и эту свою работу, внизу грифельной доски появился ряд написанных по отдельности белых букв, очень четко различимых и составивших слова: «Рубиновая звезда», написанные без промежутка между ними.
На столе в открытом футлярчике лежало необычное ювелирное изделие чуть продолговатой формы, представлявшее собой факсимиле театральной афиши размером с визитную карточку наибольшего формата. Это была золотая пластина со множеством вделанных в нее мелких драгоценных камней, усыпавших всю ее поверхность. На фоне из светлых изумрудов темными была сделана надпись. Двенадцать имен разной длины из сапфировых букв сверкали на прямоугольных полях из алмазов. А сверху на достаточно широкой бриллиантовой полоске полыхало рубиновое имя, подавлявшее все, что лежало ниже его, своими размерами. Над титулом было указано, что это сотое представление.
Молодой человек взял это произведение искусства в левую руку и принялся тщательно рассматривать в оказавшуюся тут же лупу рубиновую звезду.
Проведя так довольно долгое время, он вдруг словно о чем-то догадался и грубо вдавил ногтем один из бесчисленных рубинов, который вернулся в прежнее положение, как только его отпустили.
Отложив в сторону лупу, молодой человек продолжил нажимать ногтем на рубин с пружиной и после нескольких попыток добился того, что поверхность с каменьями, подобно тонкой крышечке на полозках, вдруг сдвинулась вправо, открыв в вырезанном пространстве пластины тайничок с несколькими листками тончайшей, почти прозрачной бумаги в виде сложенной вчетверо стопки.
Вынутые из тайника и развернутые молодым человеком листки заполнены были рукописным текстом, который он начал читать, бросив сначала сигарету прямо со своего места в камин.
По его жестам можно было понять, что с каждой прочитанной строкой он проникает в глубины какой-то ужасной тайны, о существовании которой он до сих пор не мог и подозревать. Странички он переворачивал с трудом, весь дрожа и продолжая жадно проглатывать написанное. Дочитав до конца, он замер, охваченный бессознательным оцепенением. Потом вдруг встрепенулся, сжал одну руку другой и словно предался потоку страшных мыслей.
В конце концов ему удалось успокоиться, он положил голову на руки, упиравшиеся локтями в стол, и надолго задумался.
Состояние это сменилось холодной уверенностью, возникающей при принятии непоколебимого решения.
На обратной стороне последнего рукописного листка, в самой середине, под последней строкой текста жирными буквами поставлена была подпись: «Франсуа-Жюль Кортье» без какого-либо постскриптума за ней.
Молодой человек обмакнул в чернила перо и стал что-то плотно писать на оставшейся пустой части страницы. Заполнив ее почти полностью, он подписался с нажимом «Франсуа-Шарль Кортье», а под буквой «с» быстро и умело, как если бы рука его на этом была набита, нарисовал свернувшуюся в полукольцо змею. Внезапно возникшая догадка заставила его перевести взгляд на первую подпись, и он обнаружил, что поставивший ее человек тоже пририсовал под буквой «с» небольшую змейку.
Когда высохли чернила, молодой человек собрал листки вместе, сложил их вчетверо, опять поместил в их золотой тайничок и аккуратным движением пальца задвинул крышку с каменьями, щелчок от запирания которой долетел до нас, хотя рядом и не было слухового окошка.
Через мгновение миниатюрная драгоценная афиша была возвращена на прежнее место и засверкала, как раньше, в своем открытом футлярчике.
Молодой человек поставил в книжный шкаф не нужную больше книгу, вернулся к столу, кончиком указательного пальца стер все с грифельной доски и перенес назад череп, который благодаря его стараниям опять оказался вместе со своим убором в стеклянном шаре, служившем главным украшением камина.
Затем правой рукой он вынул из кармана револьвер, а левой быстро расстегнул пуговицы на жилетке. Приставив дуло к груди напротив сердца, он нажал на курок. Мы все вздрогнули от раздавшегося выстрела, а молодой человек рухнул на спину.
В тот же момент Кантрель повел нас дальше, а в комнату, рванув резко дверь, вошел помощник.
Просто одетые женщина и ее сын, не упустившие ничего из происходившего на их глазах, стояли, обнявшись, со следами сильного волнения на лице.

 

Мы продолжали свой путь вдоль прозрачной стены, за которой видна была теперь лишь пустая площадка, ожидавшая, как видно, появления новых персонажей.
Дойдя до конца гигантской клетки, Кантрель свернул налево, прошел в конец стеклянной перегородки метров двадцать и свернул налево еще раз. Теперь мы медленно шли вместе с ним в направлении террасы вдоль той из двух последних стеклянных стенок, которую мы еще не обследовали.
Вскоре Кантрель остановился, указал пальцем на стекло, и мы увидели метрах в трех за ним большой предмет цилиндрической с|юрмы из темного металла, оснащенный разного рода ручками и имевший фута два в диаметре и пять в высоту. Метр сообщил нам, что это — электрический аппарат его изобретения, предназначенный, главным образом, для выработки сильного холода. Еще шесть таких же аппаратов занимали вместе с первым всю длину помещения и располагались в идеально симметричном порядке параллельно еще одной хрупкой стенке, посредине которой находилась пока что закрытая двухстворчатая дверь, разделявшая помещение на две одинаковые части.
Объяснив нам, что с помощью этих семи аппаратов во всей клетке поддерживается постоянная температура, Кантрель вернулся назад, но через секунду вновь присоединился к нам и повел нашу группу по аллее, посыпанной желтым песком, тянувшейся по прямой, вплоть до видневшегося далеко впереди плавного поворота, а пока же на нескольких метрах сужавшейся, чтобы затем вновь обрести свою нормальную ширину.
В то время как каждый шаг удалял нас от гигантской стеклянной клетки и террасы, Кантрель прояснял все то, что успели увидеть наши глаза и услышать наши уши.

 

Обнаружив, какие великолепные рефлексы удалось получить на лицевых нервах Дантона, переставших жить более века тому назад, Кантрель задумал создать полную иллюзию жизни недавно умерших людей, предотвратив малейшую их порчу с помощью сильного холода.
Однако необходимость в низкой температуре не позволяла использовать электризующую силу слюдяной воды, которая быстро замерзла, а посему в ней окончательно застывал бы и каждый покойник.
После долгих опытов на трупах, вовремя помещенных в нужные условия, после продолжительных поисков метр создал в конце концов «виталин», а вместе с ним и «воскресин» — красноватое вещество на основе эритрита, которое, если ввести его в жидком виде в череп мертвеца через проделанное сбоку отверстие, охватывало мозг со всех сторон и затвердевало. Теперь достаточно было прикоснуться к какой-либо точке созданной таким путем внутренней оболочки виталином — коричневым металлом, который можно было легко вводить в виде короткого стержня в уже проделанное отверстие, чтобы два этих новых тела, инертные, пока находятся в разобщенном состоянии, мгновенно производили мощный электрический разряд, проникавший в мозг, побеждавший неподвижность трупа и придававший ему поразительную видимость жизни. Вследствие удивительного пробуждения памяти труп сразу же воспроизводил, причем с высокой точностью, мельчайшие движения, совершавшиеся человеком в те или иные знаменательные моменты его жизни, и после этого, не останавливаясь ни на минуту, он бесконечно долго повторял все тот же неизменный набор жестов и движений, выбранный раз и навсегда. При этом иллюзия жизни была абсолютной: живость взгляда, дыхание, речь, различные действия, переходы — здесь было все.
После того как об открытии стало известно, к Кантрелю посыпались письма от многих удрученных горем семей, желавших увидеть ожившего на их глазах после рокового мига кого-нибудь из безвозвратно ушедших родственников. Кантрель для удобства расширил частично одну из аллей в своем парке и построил нечто вроде огромного прямоугольного зала, собранного из металлического каркаса с потолком и стеклянными стенами. В зале он установил свои электрические холодильные аппараты для постоянного поддержания холода, достаточного, чтобы предохранить тела от разложения, и в то же время такого, чтобы ткани их не зацепенели. Сам же Кантрель и его помощники должны были потеплее одеваться, когда им приходилось проводить в зале длительное время.
При помещении в этот просторный ледник каждому покойнику, принятому Кантрелем, делали внутричерепную инъекцию воскресина. Вещество вводилось через маленькое отверстие, просверливаемое над правым ухом, которое, впрочем, вскоре затыкалось плотной виталиновой пробкой.
Как только воскресни и виталин входили в соприкосновение, покойник начинал двигаться, а находившийся рядом, тщательно укутанный свидетель его жизни по жестам и словам пытался узнать воспроизводимую сцену, которая могла состоять из цепочки нескольких отдельных эпизодов.
На этой исследовательской стадии Кантрель и его помощники держались вблизи двигавшегося трупа и следили за каждым его жестом, чтобы оказать при необходимости нужную помощь. Они подметили, что точное повторение мышечных усилий, служивших при жизни для поднятия какого-либо тяжелого предмета (которого теперь здесь не было), приводило к потере равновесия, которое, если не принять немедленных мер, влекло за собой падение покойника. Точно так же, если ноги, ступавшие по ровному полу, решили бы вдруг подняться или спуститься по воображаемым ступенькам, нужно было быть готовым в любой момент заменить своей рукой несуществующую стену, о которую вдруг захотел бы опереться плечом покойник, или же подхватить его, если бы он вообразил, что перед ним кресло, и сел в него.
После такого знакомства с воспроизводимым эпизодом Кантрель тщательно записывал все детали и создавал в одном из мест стеклянного зала точную копию нужной обстановки, пользуясь как можно чаще для этого подлинными предметами. В тех случаях, когда произносились слова, в соответствующем месте стены проделы-валось малюсенькое слуховое окошко, заклеенное кружком из шелковой бумаги.
Предоставленный сам себе и одетый соответственно своей роли труп теперь передвигался свободно и без опасности упасть среди правильно расставленной мебели и различных предметов обстановки, служивших опорой и поддержкой. По окончании цикла действий его возвращали на первоначальное место и он снова повторял только что проделанные упражнения. Свою покойничью недвижимость он обретал, как только палочку из виталина извлекали за малюсенькое токопроводящее колечко, а когда Виталии вновь вставляли в череп через прикрытое волосами отверстие, труп принимался играть свою роль с самого начала.
Если того требовало содержание сцены, Кантрель нанимал статистов. Поддевая толстые вязаные свитера под костюм, необходимый для соответствия персонажу, и покрывая голову густым париком, они смело оставались в ледяном холоде клетки.

 

Так, прибывая по очереди, восемь покойников были подвергнуты в Locus Solus новой обработке и вновь переживали здесь эпизоды из своих прошлых жизней, связанные с определенным сплетением событий.

 

№ 1. Поэт Жерар Ловерис, доставленный его вдовой, которую в ее безутешном горе поддерживала только надежда на мнимое воскресение, обещанное Кантрелем.
За последние пятнадцать лет Жерар с успехом издал в Париже ряд замечательных поэм, причем ему особенно удавалась передача местного колорита самых отдаленных краев.
Особенности его дара без конца толкали его в путешествия, и чтобы избежать постоянных тяжелых разлук, поэт возил с собой по всему свету молодую жену Клотильду, как и он, неплохо владевшую всеми основными европейскими языками, и сына Флорана — крепкого ребенка, легко переносившего тяготы бродячей жизни.
Как-то, когда они ехали в дорожной карете по голым калабрийским ущельям в Аспромонте, на них напала шайка бандитов под предводительством знаменитого атамана Грокко, известного частыми дерзкими и жестокими нападениями на путников.
Раненый кинжалом в левую ногу при первой же попытке сопротивления, Жерар был схвачен вместе с двухлетним Флораном. Клотильду Грокко оставил на свободе, но предупредил, что спасти обоих пленников от смерти она сможет, только если принесет пятьдесят тысяч франков ко дню, на который назначена их казнь. Затем он достал из-за пояса письменный набор с гербовой бумагой и принудил поэта, от которого не ускользнуло ни одно слово из приговора, выписать Клотильде доверенность на получение денег. Жерара с Флораном отвели на вершину крутой горы и заперли в старой часовне заброшенной крепости, где Грокко с горем пополам держал свой лагерь.
Поэт не видел для себя никакой возможности спастись. Грокко совершенно ошибочно принял его за праздного богача, путешествующего удовольствия ради, и назначил слишком высокий выкуп, едва ли Клотильда могла надеяться собрать хоть пятую часть его. Если же деньги вовремя не доставлялись, бандит ни на час не откладывал время казни.
И все же после долгих раздумий Жерару пришел на ум смелый способ спасти хотя бы Флорана. Пообещав несколько тысяч франков, которые, как он знал, Клотильда сумеет без труда достать, поэт подкупил своего сторожа — некого Пьянкастелли, считавшегося самым хитрым в банде и решившегося на рискованное дело, взяв в помощники лишь сожительницу свою Марту.
В шайке у многих разбойников были любовницы, не подчинявшиеся никакой дисциплине и ходившие по близлежащим городам за припасами. Столь же вольная, как и ее товарки, Марта должна была тайно отвести Флорана к Клотильде, получив за это условленную сумму, которую она принесет Пьянкастелли, после чего сообщники быстро покинут логово Грокко во избежание наказания.
Поэт отказался бежать сам, чтобы таким образом спасти сына. Грокко часто проходил мимо часовни, расположенной вровень с землей, и видел в окно Жерара, так что, если бы тот вдруг бежал, то погоня за ним не заставила бы себя долго ждать. Оставаясь же на месте, отец прикрывал исчезновение сына, чье бегство также во многом зависело от удачи, а путь к спасению обещал быть долгим и трудным.
Грокко опасался, как бы его пленники в стремлении вырваться на волю не снеслись с кем-либо на стороне, и потому всегда строго следил за тем, чтобы у них не было ни перьев, ни карандашей.
Пьянкастелли нарушил на время сей запрет и предоставил узнику возможность написать Клотильде записку о вручении определенной суммы женщине, которая приведет к ней Флорана. На следующий день, еще до рассвета, снабженная письмом Марта ушла вместе с ребенком, укрывая его своим плащом.
Но в тот день, узнав внезапно о приближении группы богатых путешественников, которых стоило захватить, Грокко взял на вылазку Пьянкастелли, так как ценил его помощь и советы в таких серьезных предприятиях.
К Жерару же приставили другого стража — Луппатто, и пленник весь дрожал от мысли, что исчезновение его сына будет обнаружено и Марту вместе с ним без труда догонят.
К счастью, когда Луццатто в первый раз принес ему поесть, он не обратил внимание на отсутствие ребенка, решив, очевидно, что тот еще спит в куче тряпья, сваленной в темном углу часовни. Однако поэт боялся, что в следующий раз его новый тюремщик обязательно увидит, что ребенка нет и дело раскроется еще до того, как Марта окажется недосягаемой для преследователей. Жерар стал думать, как избежать опасности.
У одной из стен часовни валялась разбитая на куски среди обломков алтаря статуя Богоматери в натуральную величину, а рядом — выпавшая из державших его когда-то материнских рук и оставшаяся невредимой фигурка младенца. Поэт решил обмануть Луццатто при помощи ребенка, сделанного из камня.
Надо сказать, что Грокко передал ему какую-то мазь, чтобы лечить рану на левой ноге, полученную им при нападении на карету, и мазь эта по цвету не отличалась от цвета кожи. Жерар взял статуэтку божественного дитяти, намазал ему мазью лицо, уши, шею и уложил на подстилку Флорана. Довольный полученным результатом, он стал думать, как прикрыть каменные волосы. Лучше всего для этой цели подошел бы белый чепец. Но как его сделать? По выработанной им во многих путешествиях привычке, на Жераре было цветное белье, и яркий чепец вполне мог бы вызвать подозрения.
Часовня освещалась только светом из одного окна, забранного толстой решеткой, установленной на нем в свое время как защита от ночных грабителей. Решетка эта находилась в глубине своеобразной узкой ниши, образованной углублением фасада. Снаружи в углу этой ниши виднелась куча всевозможных отбросов — огрызков, объедков, корок и кожуры.
Узник решил попробовать найти что-либо подходящее в этой свалке, которую он мог рассматривать через немного выступающую наружу решетку. Увидев сверху кучи большое количество кожуры, он вспомнил, что накануне один из разбойников стащил с крестьянской повозки корзину груш и вся шайка потом ими угощалась. Узнал об этом он от Пьянкастелли, принесшего ему одну грушу на ужин.
Осененный внезапной мыслью, Жерар просунул руку между прутьями и собрал все белые остатки от груш висевшие на черенках, и отделил их, оторвав семечки и то, что их окружало. Он получил толстые грубые нити и старательно разделил их на нити более тонкие, из которых его неумелые пальцы, неустанно трудясь, связали постепенно чепчик, похожий на настоящий. Одетая в этот головной убор, укрытая по шею и повернутая лицом к стене, статуэтка была похожа на настоящего ребенка. Мазь хорошо имитировала кожу, а чепчик казался сделанным из ткани.
Затем поэт старательно подобрал все следы своего труда, которые могли выдать его, и вернул их на послужившую ему таким образом кучу.
Когда Луццатто принес обед, Жерар, подавив страшное волнение, попросил его не шуметь, чтобы не нарушить, пояснил он, сон Флорана, захворавшего с утра. Сторож бросил взгляд в темный угол и ушел, не заметив ничего подозрительного. Та же сцена успешно повторилась и вечером, когда узнику доставили ужин.
В первой половине ночи Жерара разбудил скрежет замков. Очередная вылазка Грокко, очевидно, оказалась успешной, так как в соседние помещения водворяли новых пленников.
Наутро вернувшийся к своим обязанностям сторожа Пьянкастелли подивился выдумке поэта, а его рассказ успокоил разбойника, терзавшегося неуемным страхом с прошлого утра. В целях предосторожности статуэтку решено было оставить на месте, чтобы обмануть других нежданных посетителей.
Марта вернулась через пять дней. Она без труда нашла Клотильду, и та вручила ей указанный выкуп за ребенка, а кроме того, еще и нежное письмо для Жерара с тысячью смелых планов его освобождения.
Однажды утром, получив от Грокко задание разузнать о предстоящем проезде в Аспромонте состоятельной купчихи, Пьянкастелли решил воспользоваться своей двухдневной отлучкой, чтобы вместе с Мартой и деньгами подальше удалиться от разбойничьего стана и больше никогда сюда не возвращаться.
Жерар одобрил его план и распрощался с ним со словами благодарности.
Благодаря ловкости поэта, старавшегося обезопасить бегство Пьянкастелли, заменивший его Луццатто еще день принимал фигурку за ребенка. Однако через сутки у него возникли подозрения и, подойдя к постели, он все понял. Тут же обо всем было доложено Грокко, и тот после короткого дознания разгадал, какую роль сыграли в этом деле Пьянкастелли и Марта, которые в этот момент были уже вне досягаемости и уж наверняка не собирались возвращаться.

 

В стремлении отвлечься работой от ожидания скорой и неминуемой смерти Жерар попытался найти способ писать, несмотря на запрет.
Еще в тот роковой день, когда, выехав из какой-то деревушки, их карета поднималась в гору, сопровождаемая бедными ребятишками, протягивавшими ручонки со свежесорванными цветами, Жерар купил букетик для Клотильды, из которого она тут же вынула розу и приколола к лацкану его сюртука. Поэт до сих пор трепетно хранил в своем узилище эту память о той, которую больше не надеялся увидеть.
Жерар решил использовать в качестве пера один из шипов розы, и для этого он отодрал их все, оставив самый длинный на стебельке и получив довольно сносный инструмент для письма.
Ему позволено было забрать несколько книг, бывших в его багаже. Среди них оказался старый толстый словарь, начинавшийся и кончавшийся белым листом, вставленным переплетчиком, так что в его распоряжении оказались четыре чистые страницы, готовые принять на себя плоды его труда.
Жерар знал, что чернилами ему может послужить его же собственная кровь, если проколоть, например, палец шипом, но он боялся, что хитрость его раскроют, если вдруг он случайно запачкает кровью белье или одежду.
Он подумал тогда, что если растереть в порошок какой-либо прочный материал вроде металла и окрасить им написанные водой — единственной имевшейся у него жидкостью — буквы, то после того, как они высохнут, на бумаге останется хорошо видимый и закрепившийся текст.
Тогда встал вопрос: из какого металла добыть порошок?
О стальных прутьях решетки на окне думать не приходилось, а кроме них в часовне не было больше ничего подходящего за исключением замков на двери, но они находились снаружи. К счастью, когда разбойники отобрали у Жерара все его драгоценности и деньги, они не заметили старинную золотую монету, с которой связана была трогательная история.
Еще девочкой, проводя лето в Оверни, Клотильда часто бегала играть в тенистую рощу недалеко от развалин феодального замка. Как-то, копая в земле лопаткой, чтобы окружить рвом построенную ею из песка крепость, она наткнулась на золотую монету, в которой после тщательного изучения признали экю четырнадцатого века. Гордясь находкой, Клотильда подвесила монету на золотую цепочку и носила ее на руке в виде браслета. По мере того как она взрослела, цепочку приходилось удлинять. В день, когда она надела обручальное кольцо, Клотильда подарила браслетик Жерару, пожелав, чтобы теперь он носил на своей руке предмет, с которым она не расставалась с детства. Поэт носил эту трогательную реликвию, не снимая ни днем, ни ночью, а разбойники, обыскивавшие его, проглядели браслет под манжетой.
Прутья решетки удерживались двумя изогнутыми поперечинами, вделанными в стену, и оканчивались острыми концами, потерев монету о которые, можно было добыть золотой порошок.
Монета — столь дорогое воспоминание молодой пары — должна была, таким образом, утратить свой первоначальный вид. Но позднее в глазах ставшей вдовой Клотильды ее ценность лишь возрастет благодаря той роли, которую ей суждено было сыграть в лебединой песне ее поэта, оставшиеся после которого вещи она, несомненно, сможет выкупить у Грокко.
Полагая, что написанное им будет весьма непрочно и может стереться при малейшем прикосновении к бумаге, Жерар решил воспользоваться самой книгой с ее толстым переплетом и не вырывать заполненные им два листа. К тому же в таком виде его произведение должно было вернее достичь рук Клотильды, ибо, когда она договорится о выкупе вещей, то наверняка проверит наличие всех их и, конечно же, потребует старинную книгу.
Чтобы не испортить книгу, которая ввиду ее высокой цены заслуживала лучшей участи, чем просто быть источником пустых стараний, пленник задумал объединить свои стихи с прозой автора книги. Не имея отношения к книге, будущая поэма может оказаться в ней чужой и, напротив, обогатит книгу, если по своему сюжету будет продолжать ее. Став для двух новых листков гарантией того, что их не вырвут, такая существенная близость предоставит рукописным строкам возможность бесконечно долгой жизни, а хрупкая запись окажется под вечной защитой переплета. Более того, и сама поэма станет от этого лишь более прекрасной — настолько книга под названием «Erebi Glossarium a Ludovico Toljano» была, казалось, создана для того, чтобы дать пищу и направление последнему плачу приговоренного.
Посвятивший всю свою жизнь глубокому и всестороннему изучению мифологии, знаменитый эрудит шестнадцатого века Луи Тольян объединил в двух замечательных словарях — «Olympi Glossarium» и «Erebi Glossarium» — бесчисленные материалы, собранные им за тридцать лет терпеливых поисков.
Помещенные в книгах в алфавитном порядке боги, животные, города и предметы, относящиеся к двум сверхъестественным местам обитания, описывались объемистым текстом, в котором были тщательно собраны свидетельства и байки, цитаты и разные подробности.
В перечне этом не было ни одного слова, не относящегося к Олимпу или к преисподней в жерле вулкана Эреба.
Написанные на латыни и поныне почитаемые ценным памятником, оба эти труда можно найти теперь только в самых богатых публичных библиотеках. Между тем в семье потомственных писателей Ловерисов из поколения в поколение передавался целехонький второй словарь, который ежедневно и с восхищением перелистывали. В своем самом широком смысле слово «Erebus» обозначает весь мир преисподней.
И куда же обратиться тому, кто хочет издать последний крик на краю могилы, как не к этому источнику, описывающему только царство мертвых?
Жерар набросал план оды, в которой душа его, наделенная по-язычески второй жизнью, попадает в преисподнюю и переживает там множество событий, связанных — для лучшего сочетания с книгой — с взятыми из нее же сюжетами.
Не любивший никакой методической и равномерной работы, поэт творил, изнуряя себя, рваными усилиями, лишая себя отдыха, сна и пищи до самого окончания труда. После этого наступала страшная усталость, надолго воспрещавшая ему рождать хоть какую-то творческую мысль. Одаренный исключительной памятью, он завершал сочинение в уме и только потом брался за перо.
За шестьдесят часов, не переставая думать ни на секунду, Жерар сочинил свою оду, следуя им же установленным правилам, и закончил ее на рассвете. Тогда он подошел к окну и долго царапал экю о внутреннее острие одного из стальных прутьев, пока не получил какое-то количество золотого порошка.
Затем, обмакивая шип розы в воду из кувшина, он начал записывать свою оду на белом листе, посыпая золотой пылью еще влажные буквы каждой строфы.
Когда настоящая первая страница словаря была постепенно заполнена до самого низа и высохла и старавшийся экономить Жерар аккуратно стряхнул не впитанные водой крупинки, на ней остался золоченый светлый текст. Тем же манером поэт заполнил обратную сторону первого листа, потом обе стороны последнего, а закончив оду, поставил подпись.

 

Думая о каком-нибудь новом занятии, способном поглотить готовые вновь навалиться на него жуткие мысли, но надолго утратив после своих титанических трудов способность что-либо творить, Жерар решил заняться скучными мнемоническими упражнениями.
В словаре преисподней содержалось немало занимательных историй, готовых к помещению в память, однако слишком опасных для изнуренного мозга Жерара, который после каждого такого сокрушающего приступа труда доходил до того, что воспрещал себе брать в руки книги, пропитанные воображением автора.
Ему был более необходим какой-нибудь холодный научный труд, и из своего запаса он выбрал «Эоцен» — ученый трактат о геологической эре, чье название красовалось на обложке. Как поэт он часто листал эту книгу, привлекавшую его множеством замечательных цветных иллюстраций, переносивших в бездну земного прошлого разум, охваченный пьянящим головокружением. Он подумал, что если станет заучивать наизусть, не глядя на гравюры, скучные пассажи, то сможет избежать тяжелых мыслей, преследовавших его.
Жерар знал при этом, что выполнить столь сложную задачу он сможет, только если подчинит себя строгому и твердому правилу, которое принуждало бы его до самого последнего дня к неустанному ежедневному труду.
В конце книги был помещен разбитый на две колонки бесконечный и подробный алфавитный указатель всех рассматриваемых в трактате сюжетов о животных, растениях и минералах со ссылкой на страницу, где тот или иной сюжет можно найти.
Поскольку от роковой даты неизбежной смерти его отдаляло тогда пятьдесят дней, Жерар стал искать такую страницу указателя, где было бы перечислено такое же число упоминаемых в книге слов. Вверху пятнадцатой страницы, отвечавшей его желанию, он написал ставшим уже привычным способом: «Дни в заключении», что вполне соответствовало его положению узника, хотя он и находился в часовне.
Над одной колонкой он написал «Актив», а над второй — «Пассив», справа налево. Зачеркивая ежедневно все так же шипом розы, водой и золотым порошком одно из пятидесяти слов, символизирующих отныне его последние пятьдесят дней заключения, Жерар увеличивал свой актив, состоявший из числа отсиженных дней, и уменьшал пассив, то есть число оставшихся ему дней.
Зачеркнув очередное слово, он давал себе задание выучивать на память в промежуток между восходом и заходом солнца все, что относилось к нему на страницах книги, отмеченных в указателе.
Так, добровольно подчинив себя им самим выбранному обязательству, узник не стал откладывать дело на потом, а сразу же и без колебаний принялся следовать свой линии поведения, находя тем самым забвение в изнуряющих упражнениях памяти.
За три недели до рокового дня ему показалось, что он видит сон, когда вне себя от радости в стан разбойников явилась с выкупом Клотильда. Когда-то, в монастыре, она была очень дружна с некой Эвелиной Бреже, чья ослепительная красота помогла ей заключить великолепный брак. Потеряв связь с Клотильдой, оставшейся в неведении относительно изменения ее состояния, Эвелина как-то прочитала в газете известие о том, что произошло с четой Жераров. В заметке приводились также биографические сведения о Жераре и его жене, причем было указано, из какой семьи она родом. Сердце ее сжалось от волнения при мысли о выпавших на долю ее давнишней подруги тяготах, и она щедрой рукой отправила ей сумму требуемого выкупа.
Поэта немедленно освободили, и Грокко великодушным жестом позволил ему забрать с собой тягостные свидетельства его заточения — каменную статуэтку ребенка в странном чепце, обе книги, исписанные золотом, и стебель с одиноким шипом. Что же до золотой монеты, о которой так никто и не проведал, то она по-прежнему висела на запястье поэта.

 

Именно эти два эпизода своего заточения, ставшие столь знаменательными в его жизни, мертвый Жерар Ловерис заново переживал под воздействием воскресина и виталина.
В леднике была сооружена необходимая декорация, дополненная теми памятными аксессуарами, которые поэт свято хранил до самой смерти, наступившей от болезни почек. Не забыли установить и разрушенный алтарь с лежащей у его подножия разбитой статуей Девы Марии.
Чтобы предоставить свободу действий покойнику, пришлось стереть с маленького Иисуса мазь и снять чепец, столь долго украшавшие его, а также убрать с обеих книг нежные золотые знаки.
Время от времени покойник давал свое представление перед плачущей Клотильдой, рядом с которой за этим волнующим воскрешением наблюдал и уже подросший Флоран, переживавший вместе с убитой горем матерью эти краткие мгновенья иллюзии.
После каждого сеанса с каменной головки снова стирали мазь и снимали чепец, а с обеих книг убирали написанный золотом текст.

 

№ 2. Мериадек Ле Мао, умерший в восемьдесят лет.
Сцена, которую сразу же узнала вдова Ле Мао Розик, была невероятно трогательной.
Супруги Ле Мао прожили всю свою жизнь в Бретани, в своем родном городе Пломере, все еще полном местного колорита и верного старым традициям, среди которых особо выделялся любопытный обычай отмечать золотую свадьбу.
Каждая пара, достигшая пятидесяти лет супружеских уз, в день годовщины праздника Гименея торжественно отправляется на мессу в старейшую в городе церковь святой Урсулы.
Посреди службы священник произносит короткую проповедь, достает из металлического дорогого ларца большой старый войлочный обруч цвета железа и самого простого вида, подходит к супругам. Супруги встают, поворачиваются друг к другу лицом и соединяют правые руки, а священник тем временем одевает на них обруч. Сделанные из настоящего железа гайка, винт и слабенькая пружина приводят в действие это подобие инструмента.
Священник вращает гайку, и она втягивает в себя винт, сжимающий половинки, а те смыкаются снизу с помощью скобы под переменным углом, и поскольку все же сам обруч мягкий, символически сжимают руки пары, знаменуя пятидесятилетний союз. Через минуту обруч снимается, супруги снова садятся и месса завершается.
Служивший с незапамятных времен чествованию золотых свадеб предмет этот назывался «Негожий венец» по причине необычного любовного характера его столь запоздалого вмешательства в жизнь старых людей. Полное название его сверкает гранатовыми буквами на одной из граней ларца.

 

Вот так некогда юные молодожены Ле Мао справили недавно со всем приличествующим случаю церемониалом свою золотую свадьбу в Пломере, и Мериадек, движимый нежным баловством, позволил себе самому левой рукой закрутить с необычной силой и твердостью гайку ложного обруча, как бы желая еще сильнее упрочить супружеские узы.
Некоторое время спустя у Мериадека случился перикардит, он отправился в Париж к врачам и умер там на руках у Розик.
Теперь в Locus Solus он как бы вновь переживал те моменты, когда одевал обруч по его назначению.
Пойдя навстречу убедительным просьбам, старая церковь Пломера согласилась передать на время обруч вместе с ларцом. Розик была растрогана той сценой, которая разыгрывалась при каждом мнимом пробуждении ее покойного супруга и решилась, несмотря на свой возраст и холод, самой играть свою роль, чтобы еще раз ощутить пожатие руки любимого. Священника же изображал нанятый статист в парике с тонзурой.

 

№ 3. Актер Лоз, умерший в пятьдесят лет от воспаления легких и привезенный в театр его совсем еще маленькой дочерью Антониной.
Пылкая поклонница таланта отца Антонина неукротимо желала добиться его воскресения, обоснованно полагая, что в нем проявится влияние сцены. И вскоре девочка видела, как покойник играл в течение нескольких мгновений и в утеху ей первую роль из известной драмы «Роланд Мендебургский», названной так по имени исторической личности, чья жизнь была во всех отношениях замечательной, чтобы заполнить ею пять актов пьесы.
Роланд Мендебургский родился в 1148 году в дворянской семье из провинции Бурбонне, где в те времена, согласно интересному обычаю, каждый ребенок знатных семей при появлении на свет отдавался в руки астроному, а тот определял, какая звезда сопутствовала рождению ребенка, и особым способом запечатлевал ее название на затылке младенца в виде монограммы. С чрезвычайной осторожностью ученый муж сей специально изготовленными инструментами вкалывал одну за другой перпендикулярно поверхности кожи малюсенькие и необыкновенно тоненькие иголочки длиной едва ли больше двух миллиметров и с намагниченным наконечником. При этом он умудрялся сделать так, что в конце операции иголочки своей густой массой, видимой под кожей, образовывали нужную фигуру, закреплявшуюся навсегда. Целью этого действа было установить постоянный, на всю его жизнь, контакт ребенка с указанной звездой, которая своими магнитными токами, улавливаемыми намагниченным острием, должна была беречь его и направлять.
Затылок был выбран местом для иголочек для того, чтобы как можно больше токов, сходящих с небес, проходили через мозг, прежде чем достигнуть иголочек, и орошали бы бесценными потоками энергии средоточие мысли.

 

Роланд Мендебургский, едва появившись на свет, был доставлен к астрологу Обертуру, который объявил, что ребенок родился под знаком Бетельгейзе и начертал ему на затылке готическим шрифтом монограмму в виде знака из трех букв: Б, Т, Г.
Это событие привело к сближению Мендебургов и Обертура, которому позднее было доверено воспитание Роланда, и мальчик перенял от него заметное пристрастие к наукам.
В двадцать пять лет Роланд, вступивший во владение фамильным состоянием, женившийся по любви и ставший отцом двоих мальчиков, спокойно наслаждался своим счастьем в замке предков, как вдруг случилось событие, приведшее его к разорению.
Роланд полностью поручил ведение хозяйства в имении старому управляющему Дуртуа, уже почти полвека самым честным образом служившему его семье. На все расходуемые суммы или отдаваемые распоряжения Дуртуа получал от Роланда чистую бумагу с подписью, которую ему оставалось только заполнить.
В час отхода ко сну Дуртуа всегда совершал обход замка, проверяя, надежно ли заперты все выходы и входы. Как-то вечером, выполнив сей долг и вернувшись к себе в опочивальню, он обнаружил следы небольшого пожара, причина которого сразу же показалась ему ясной. На расположенный на холме замок Мендебургов временами налетали резкие порывы ветра. От зажженной свечи, стоявшей на дубовом столе у окна, очевидно, загорелись занавеси, колыхавшиеся от ветра, который был столь сильным, что распахнуло окно. По занавесям огонь перебросился на стол и сжег его, а дальше, наткнувшись на каменные стены и пол, потух сам собой.
В тот день Роланд как раз выдал Дуртуа лист с подписью, который тот поспешил запереть в одном из ящиков дубового стола.
Убежденный, что драгоценный пергамент сгорел и не попал в чужие руки, управляющий не придал большого значения случившемуся, доложил обо всем Роланду и получил от него новый подписанный лист.
На самом же деле пожар был делом рук ленивого и подлого слуги по имени Квентин, бывшего в подчинении у Дуртуа. Увидев однажды, как управляющий заполняет чистый лист с подписью хозяина, Квентин сказал себе, что, заполучив такой незаполненный документ, можно открыть себе путь к богатству. С тех пор он стал дожидаться удобного случая и накануне подсмотрел, как Дуртуа прячет в стол знакомый на вид пергамент. Как только управляющий удалился, слуга взломал ящик стола и извлек документ, а затем устроил пожар, чтобы скрыть кражу и обеспечить свою безнаказанность, справедливо полагая, что вина за него будет возложена на сильный порыв ветра.
Вместо подписи на пергаменте стоял конь, нарисованный Роландом.
В девятом веке многие вельможи не умели ни читать, ни писать и подписывали важные документы с горем пополам грубым и неумелым рисунком. Им и впрямь легче было изобразить пером какую-нибудь привычную глазу фигуру, чем холодное сочетание букв, образующих их имя. Сколь бы скудным ни был рисунок, он лучше всякого письма указывал на сделавшую его руку. Сюжеты таких «картинок», выбираемые безграмотными гербоносцами сообразно их вкусам, были разнообразны до бесконечности: люди, звери, предметы, связанные с войной или с псовой охотой, с искусством, науками или природой. Однажды принятый, а затем и официально зарегистрированный, такой рисунок становился навсегда и для всего рода вельможи, для всех его будущих поколений единой подписью, которой не изменяли даже выходившие замуж дочери. Каждого члена семьи отличала лишь его собственная манера исполнения рисунка, который, пусть даже тот и знал грамоту, должен был обязательно ставиться в конце всех важных документов, тогда как надлежащим образом исполненная подпись не придавала им никакой силы.
Позднее, с постепенным распространением грамоты, дворянские роды добились каждый для себя упразднения такой своей особой печати. Некоторые же из них, как, например, Мендебурги, которых это также касалось, в одиннадцатом веке еще сохраняли свою печать, хотя таких, как они, оставалось уже совсем мало.
Неграмотный Мендебург, выбравший в давние времена сюжет для своей печатки, выделялся изо всех незаурядным искусством наездника и изысканной манерой держаться в седле, но будучи весьма малого роста, ездил только на небольших лошадях английской породы, уже тогда называвшихся «кобами». Неудивительно поэтому, что при выборе подписи он остановился на изображении своих излюбленных животных. Вот так вслед за многими другими Мендебургами Роланд мог узаконить какой-либо документ, только нарисовав коб под его текстом.
Деталь эта была известна Квентину, решившему с помощью ценного похищенного листка заполучить все состояние Роланда, только следовало, чтобы пергамент был заполнен им собственноручно, что избавило бы вероломного слугу от опасности подвергнуться преследованиям за подделку, буде он захотел бы сам составить документ.
Посулив половину будущей добычи некоему Рюскасье, главарю шайки мародеров, с некоторых пор орудовавшей в окрестностях, слуга заручился его поддержкой. Задумано было захватить Роланда, который ежедневно уединялся в лесу с какой-либо научной книгой, и хитростью заставить его вписать в нужное место требуемый ими текст. Можно было бы, конечно же, попытаться, даже и не похищая заранее пергамент, вынудить его под угрозой пыток и смерти написать нужный документ и скрепить его печаткой-«кобом», однако, зная, что Роланд скорее готов вынести любые муки и погибнуть, нежели разорить своих детей отказом от состояния, Квентин решил прибегнуть к хитрости. Знак находился как раз под средней частью листка, который Квентин согнул вдвое и склеил прозрачным клеем обе его половинки.
Таким образом у него получился простой плотный небольшой лист, на чистой стороне которого, чтобы спасти свою жизнь, Роланд покорно должен был написать и подписать своим именем документ, который сам он будет считать недействительным. Разделив потом тонким лезвием склеенные половинки листа и смыв клей, пергамент можно будет развернуть и получить законный документ благодаря поставленной в нужном месте рукописной печати. Роланд же, о честности которого ходили легенды, и не подумает — в этом Квентин был уверен — оспаривать действительность документа.
Итак, во время одной из своих наполненных учеными раздумьями прогулок Роланд был схвачен и отведен в лагерь разбойников. Квентин поостерегся показываться, ибо пленник мог предположить, что его приближенный знал об особой печати, и, увидев его, почувствовал бы, что попал в подготовленную западню.
Рюскасье предложил Роланду на выбор смерть или разорение и указал ему на злополучный пергамент, лежащий рядом с прибором для письма на деревянной колоде, служившей столом.
Как и ожидалось, пленник, чтобы спасти свою жизнь, согласился на требования бандитов, так как считал, что им все равно ничего не добиться, опустился на колени перед плахой и сказал, что готов писать.
Следуя придуманным Квентином указаниям, Роланд, который в силу того, что у него были дети, не мог по закону отказаться от своей собственности, письменно признал, что должен Рюскасье восемьсот тысяч ливров, что соответствовало, по мнению сведущих людей, всему его состоянию. Еще раньше Рюскасье составил расписку Квентину на половину этой суммы.
Роланд поставил под написанным свою подпись, а сверху в качестве названия документа, как того строго требовал закон, написал под бдительным оком Рюскасье слово «Расписка».
Назад: Глава третья
Дальше: Глава пятая