Глава вторая
Смерть Кинанджи
В тот же год умер вождь, Кинанджи. Поздно вечером ко мне пришел один из его сыновей и попросил пойти с ним в деревню, к отцу, потому что отец умирает, — Nataka kufa, — "он хочет умереть", как говорят туземцы.
Кинанджи был не так уж стар. В его жизни недавно произошло великое событие: был отменен карантин на территории резервации масаи. Старый вождь кикуйю, как только услышал про это, тут же отправился собственной персоной в сопровождении немногих приближенных далеко на юг, в глубину резервации, чтобы распутать свои многочисленные дела с племенем масаи и пригнать обратно своих коров вместе с приплодом, который они дали в изгнании. Там он и занемог; насколько я поняла, его боднула в бедро корова — вполне пристойная причина смерти для вождя кикуйю! — и от раны началась гангрена. Кинанджи слишком долго задержался у масаи, или был слишком болен, чтобы предпринимать далекое путешествие, — во всяком случае, когда он наконец направился домой, было уже поздно. Может быть, он так настроился на то, чтобы пригнать обратно все свое стадо, что просто не мог уйти, пока не собрали всех коров и телят; вполне возможно и то, что он дозволил одной из своих замужних дочек выхаживать себя, пока в нем не зародилось подозрение, что она, может, не так уж и хочет его выходить. Наконец, он все же отправился в путь, и его спутники, мне кажется, сделали все, что было в их силах, чтобы доставить его домой — они несли умирающего на носилках в такую даль. Теперь он умирает у себя в хижине и послал за мной.
Сын Кинанджи пришел к нам уже после обеда, и к деревне мы с Фарахом подъехали в полной темноте, хотя на небе была луна в первой четверти. По дороге Фарах заговорил о том, кто будет после Кинанджи вождем кикуйю. У старого вождя было много сыновей, и, как видно, в племени кикуйю плелись разные интриги. Фарах сказал мне, что двое из сыновей вождя — христиане, но один из них католик, а другой принадлежит к шотландской церкви, так что обе миссии, несомненно, будут изо всех сил стараться поддержать своего претендента. Сами же кикуйю, насколько я поняла, стояли на стороне младшего сына, язычника.
Последнюю милю мы проехали без дороги, по следу, протоптанному стадами. Трава стояла седая от росы. Перед самой деревней нам нужно было переехать через русло реки, посредине которого струился, извиваясь, серебристый ручеек; мы погрузились в густой белый туман. Когда мы подъехали к большой маньятте Кинанджи, все было тихо под луной — и рассыпанные на широком пространстве хижины, и низенькие островерхие кладовые, и загоны для скота. Когда мы поворачивали, въезжая в деревню, свет фар выхватил из темноты стоящую под соломенным навесом машину, которую Кинанджи купил у американского консула — в ней он приезжал к нам на ферму, когда решалось дело о Ваньянгери. Вид у машины был жалкий и заброшенный, она вся проржавела, облупилась — но теперь-то, конечно, Кинанджи о ней и не думал, он вернулся к традициям своих предков и пожелал видеть возле себя только коров да женщин.
Деревня, погруженная в темноту, не спала, никто не ложился, и толпа окружила нас, когда мы подъехали. Но все было непохоже на прежнюю маньятту. Маньятта Кинанджи всегда были местом оживленным, шумным, как бьющий из земли и разбегающийся во всех направлениях ключ; все занимались своими делами, бегали туда-сюда, затевали какие-то новые предприятия; и все это под благосклонным взглядом величественного, властного Кинанджи. Теперь смерть закрыла своим крылом всю жизнь, и под ним, как под влиянием мощного магнита, жизнь внизу меняла свой узор, складываясь в новые созвездия и группки. На карту было поставлено благосостояние каждого члена семьи и всего племени; чувствовалось, что здесь, как и везде, разыгрываются сцены, обычно сопровождающие смерть монарха, — в смутном свете луны, среди загонов, крепко пахнущих коровами. Когда мы вышли из машины, мальчик с фонарем проводил нас к хижине Кинанджи, а толпа пошла за нами, но осталась снаружи.
Я еще ни разу не была в хижине Кинанджи. Этот королевский дворец был значительно больше обычной хижины кикуйю, но, войдя, я не увидела никакой роскошной обстановки. Там стояла кровать, сделанная из жердей и ремней, и несколько деревянных табуреток для гостей. На плотно утоптанном глиняном полу горело два или три костра, жара в хижине стояла удушающая, а дым был такой густой, что я сначала и не поняла, кто там есть, хотя на полу стояла лампа-молния. Немного притерпевшись к духоте и присмотревшись, я увидела, что кроме меня в хижине сидят три лысых туземца, дядья или советники Кинанджи, дряхлая старуха, которая, опираясь на клюку, держалась поближе к кровати, юная красивая девушка и мальчик лет тринадцати — интересно, что за новое созвездие сложилось в силовом магнитном поле у смертного ложа вождя?
Кинанджи лежал на спине. Он умирал, он уже наполовину принадлежал смерти и тлению, и зловоние вокруг него было такое густое, что я поначалу боялась заговорить — как бы не стошнило. Старик, совершенно обнаженный, лежал на клетчатом пледе, который я ему когда-то подарила — должно быть, он не мог выдержать ни малейшего прикосновения к воспаленной ноге. На его ногу страшно было смотреть — она так раздулась, что нельзя было различить, где раньше было колено, и в свете лампы я заметила, что вся она, от бедра до ступни, была испещрена черными и желтыми подтеками. Под ногой плед был черный, мокрый, как будто из нее все время сочилась вода.
Сын Кинанджи, тот самый, что прибежал за мной на ферму, принес старый европейский стул, у которого одна ножка была короче остальных, и поставил его у самой кровати, чтобы я могла сесть.
Кинанджи был так истощен, что все кости его тела и черепа были видны, словно скелет проступал наружу, и он стал похож на черную деревянную фигуру, кое-как вырезанную ножом. Губы его были раздвинуты, так что видны были и зубы, и язык. Глаза помутнели, они казались почти белыми на черном лице. Но он еще видел, и когда я подошла к постели, он обратил свой взгляд на меня и не отрывал глаз от моего лица все время, пока я была в хижине. Медленно, страшно медленно, он подтащил руку, лежавшую поперек его тела, чтобы коснуться моей руки. Он терпел чудовищную боль, но все еще оставался самим собой; нагой, распростертый на кровати, он все еще был повелителем. По его виду я догадалась, что он вернулся из своего похода с триумфом и пригнал весь принадлежащий ему скот, как ни противились его зятья-масаи. Сидя рядом с ним и глядя на него, я вспомнила, что у него была только одна слабость: он боялся грома, и если гроза застигала его у меня в доме, он становился похож на грызуна, ищущего, в какую бы норку забиться. Но теперь передо мной был человек, который уже не страшится ни блеска молний, ни нагонявшего на него ужас удара грома: безусловно, думала я, он завершил свой земной труд, возвратился домой, и все, что ему причиталось, получил — во всех смыслах. Если голова у него достаточно ясная, и он может припомнить всю прожитую жизнь, он вспомнит очень мало случаев, когда не сумел одержать над ней верх. Неуемная сила жизни, громадная способность радоваться и наслаждаться, бурная и многообразная деятельность — все сошлось к своему концу здесь, где недвижимо лежал Кинанджи. "Мирной кончины тебе, Кинанджи", — подумала я.
Старики стояли вокруг молча, словно потеряли дар речи. А мальчик, который был в хижине с нами, — как видно, последний младший сын Кинанджи, — теперь приблизился к кровати отца и заговорил со мной; очевидно, они обо всем договорились заранее, до моего приезда.
Он сказал, что доктор из миссии знает о болезни Кинанджи и приезжал его навестить. Он сказал людям кикуйю, что вернется и увезет вождя умирать в больницу миссии, сегодня ночью приедет грузовик из миссии и заберет его. Поэтому он и позвал меня. Он хочет, чтобы я увезла его к себе домой, пока не приехали люди из миссии. Мальчик говорил, а Кинанджи смотрел на меня. Я сидела и слушала с тяжелым сердцем. Если бы Кинанджи лежал при смерти в другое время, год назад или хотя бы три месяца назад, я бы взяла его к себе в дом, не задумываясь. Но сегодня все было иначе. Последнее время на меня свалилась куча бед, и я начала бояться, как бы не стало еще хуже. Я целые дни просиживала в конторах в Найроби, слушая юристов и бизнесменов, то и дело встречалась с кредиторами. И дом, куда Кинанджи просил отвезти его, уже не был моим домом.
Я сидела и думала, глядя на Кинанджи, что он непременно умрет, его уже не спасти. Он умрет дорогой, прямо в машине, или у меня в доме, если довезу его живым. Святые отцы из миссии соберутся и обвинят меня в его смерти; и любой, кто об этом услышит, их поддержит.
Сидя на колченогом стуле в хижине умирающего, я чувствовала, что это непосильный для меня груз. У меня не осталось больше мужества восставать против властей в этом мире. Я не смела бросать вызов им всем, нет, только не всем сразу. Два или три раза я пыталась заставить себя решиться взять Кинанджи, но каждый раз смелость мне изменяла. Тогда я решила, что придется его оставить.
Фарах стоял у двери и слышал все, что сказал мальчик. Увидев, что я сижу молча, он подошел ко мне и тихим голосом стал настойчиво объяснять мне, как лучше всего поднять Кинанджи в машину. Я встала и отвела его в угол хижины, подальше от глаз и зловония, подальше от старого вождя. Я сказала Фараху, что не могу взять Кинанджи к себе. Фарах совершенно не ожидал такого поворота дела; лицо у него омрачилось, глаза потемнели от удивления.
Мне хотелось еще посидеть около Кинанджи, но я не хотела видеть, как люди из миссии приедут и заберут его.
Я подошла к кровати Кинанджи и сказала, что не смогу взять его к себе в дом. Не было нужды объяснять причину, и больше мы об этом не говорили. Старики, бывшие в хижине, поняв, что я отказала ему в просьбе, собрались вокруг меня, неуверенно переминаясь с ноги на ногу, а мальчик немного отступил назад и застыл в неподвижности: больше ему делать было нечего. Сам Кинанджи не шелохнулся, он вообще не двигался, только продолжал, как и в начале, смотреть мне в лицо. Казалось, что-то подобное уже случалось прежде в его жизни — вполне возможно, так оно и было.
— Куахери, Кинанджи, — сказала я. — Прощай. Его горячие пальцы слегка шевельнулись у меня на ладони. Я еще не дошла до двери хижины, но когда я обернулась, мрак и дым уже поглотили простертую фигуру моего вождя кикуйю. Когда я вышла наружу, было очень холодно. Луна спустилась к горизонту; должно быть, уже далеко за полночь. И в эту минуту один из петухов в маньятте Кинанджи пропел дважды.
Кинанджи умер той же ночью в больнице миссии. На следующий день двое его сыновей принесли мне эту весть. Они пригласили меня на похороны, которые были назначены на следующий день, поблизости от его родной деревни, в Дагоретти.
Кикуйю, по своим обычаям, мертвых не хоронят, а оставляют лежать на земле, и с ними управляются гиены и грифы. Мне этот обычай всегда был по душе; я думала как приятно лежать под солнцем и звездами, как хорошо, когда тебя так быстро, аккуратно и дочиста убирают; ты сливаешься воедино с Природой, становишься привычной черточкой ландшафта. Когда у нас на ферме вспыхнула эпидемия испанки, я целые ночи напролет слышала, как гиены рыскают и грызутся вокруг загонов, и часто потом находила в блестящей длинной траве в лесу коричневый гладкий череп, словно орех, свалившийся с дерева или выкатившийся на опушку. Но цивилизация таких обычаев не приемлет. Правительство приложило много стараний, чтобы заставить кикуйю изменить древним обычаям и научить их предавать своих мертвых земле, но они до сих пор не одобряют это новшество.
Как они мне сообщили, Кинанджи будет зарыт в землю, и я подумала, что кикуйю, должно быть, согласились нарушить свои обычаи только потому, что покойный был вождем. Может быть, им захочется по этому случаю собраться, устроить небольшое представление. На следующий день, к вечеру, я поехала в Дагоретти, ожидая увидеть собрание всех менее важных вождей и большие поминки, как любят кикуйю.
Но похороны Кинанджи были устроены по европейскому образцу и по обрядам церкви. Присутствовали несколько представителей правительства, окружной инспектор и два чиновника из Найроби. Но день и место определили священники — вся равнина, залитая вечерним солнцем, почернела от монашеских ряс. Здесь были почти полностью представлены и французская миссия, и миссия церкви Англии и Шотландии. Если их целью было продемонстрировать кикуйю, что монахи наложили свою руку на мертвого вождя, в этом они преуспели. Их перевес в силе был столь наглядным, что ни у кого и мысли не было о том, что Кинанджи может от них ускользнуть. Это старый фокус всех церковников. В тот день я впервые увидела во множестве слуг из миссии, новообращенных туземцев, облаченных в какое-то полумонашеское одеяние, какая бы функция им не предназначалась, толстых молодых кикуйю в очках, со сложенными на животе руками — с виду они были похожи на поддельных евнухов. Может быть, и два сына Кинанджи, на этот день отложивших свои догматические распри, тоже были в этой толпе христиан, но я их не знала. На похороны прибыли и несколько старых вождей, среди них был Киой, и я некоторое время говорила с ним о Кинанджи. Но вожди старались держаться поодаль, на заднем плане.
Могилу для Кинанджи вырыли под двумя высокими эвкалиптами, стоящими на равнине, и вокруг ее обнесли канатом. Я приехала рано, поэтому стояла близко к могиле, за канатом, и наблюдала, как люди прибывают и скапливаются, словно мухи, вокруг могилы.
Кинанджи привезли из миссии на грузовике и сгрузили вблизи от могилы. Вряд ли я хоть когда-нибудь в жизни была так потрясена и возмущена, как тогда, при виде гроба Кинанджи. Я помнила его высоким и крупным человеком — когда он величаво шествовал к ферме в сопровождении своих сенаторов, даже когда он лежал на кровати, всего два дня назад. Они запихнули его в гроб почти квадратный, никак не больше пяти футов в длину. Я даже не сразу догадалась, увидев ящик, что это — гроб; я подумала, что там какие-то необходимые для похорон предметы. Но оказалось, что это гроб Кинанджи. Я так и не узнала, почему взяли такой гроб — может быть, в шотландской миссии другого не было? Но как они уложили туда Кинанджи, как же он там умещается? Они опустили гроб на землю, почти к моим ногам.
На гробе была приделана серебряная пластинка с надписью, в которой говорилось, как мне потом рассказали, что гроб — дар миссии вождю Кинанджи, и еще там была цитата из Священного писания.
Похоронная церемония затянулась. Миссионеры один за другим вставали и говорили; я думаю, что они вложили в свои речи много обещаний и увещеваний. Но я не слышала ни слова, я держалась за канат, ограждающий могилу Кинанджи. Некоторые крещеные туземцы следили за речами, и их голоса нестройным хором разносились над зеленой равниной.
Наконец Кинанджи опустили в родную землю и засыпали ею.
Я взяла с собой в Дагоретти, посмотреть на похороны, своих домашних слуг, они остались поболтать с друзьями и родичами, а домой собирались вернуться пешком. Мы с Фарахом поехали обратно вдвоем. Он молчал, как могила, которую мы оставили позади. Фараху было очень тцудно примириться с тем, что я не забрала Кинанджи к себе домой, и эти два дня он бродил, как неприкаянный, под гнетом великих сомнений и скорби. И вот, когда мы подъехали к крыльцу, он сказал:
— Не беспокойтесь, мемсаиб.