История мученичества, или «Квинтэссенция сюрреализма» (Виля)
По городу рыщет пёс – он ищет меня.
Его чуткий нос находит мои следы
В пятнах огня,
В бисерных кругах мокрых берёз.
Когда он меня найдёт,
Он споёт мне песню дождя.
Будет жутким его напев,
Похожим на безумство волка,
Нашедшего в голодной тайге
Раненого брата по крови.
Когда он найдёт меня…
«Пёс»
Так ли вам не по нраву промышленные районы города, как не по нраву они мне? Или, может быть, вам приятно присутствие крупнодисперсной нерастворимой пыли, ровным слоем укрывающей всё живое в радиусе пары километров от эпицентра цементного производства? Или, скажем, невыносимое благоухание, источаемое мясокомбинатом в самую душу лета – июль, – вам по душе? Запах мазута? Вечное облако муки над терминалом? Выжженная Жевахова Гора, вечно лысая, вечно замурзанная? Безликие новостройки, набитые безликими же коммерсантами (читай – «мелкими пройдохами») земли русской? Или старые, покосившиеся, спаянные, как сиамские близнецы, «шанхаи» рабочих районов? Близкие потомки выходцев из общежитий ГОП и хитрые крикливые украинские торговки? Автору не очень. Потому по долгу писательской службы и, соответственно, по велению скорее разума, чем сердца, отправляюсь туда, где сейчас стоит восемнадцатилетняя Лидочка, одна из ключевых фигур следующей истории. Не оставлять же её, в самом деле, одну в этом непривычном для неё районе. Она умная девочка, но пока слишком юная. Потому морщит нос и с лёгким оттенком высокомерия всех выросших в «центре» недоумевает: «Как это можно любить?!» Она пока не понимает, не знает, что «нравится» и «люблю» – не синонимы. Даже не предполагает, что можно любить то, что не нравится, и ненавидеть нравящееся. Пока Лидочке…
…не нравится этот район.
Лидочке не нравится этот трамвай.
Ей, все детские лета загоравшей в тени старых акаций Амбулаторного переулка, в окружении людей, говоривших на чистейшем русском языке и даже её, совсем малышку, называвших по имени-отчеству, не по нраву пьяные, потные и грязные грузчики мебельного магазина, матерящие друг друга, всё и всех вокруг, а также бога, душу и мать. Щедро отвесившие и Лидочке вдогонку грязные словечки под дружный фрикативный гогот, когда она вышла из трамвая.
Девушке Лиде, прежде ходившей лишь по белым насыпным пескам пляжей справа, не по душе чумазая мелкая каменистая труха левого берега. Бифуркация, начинающаяся морским вокзалом, чудовищно несимметрична. Бронхи терминалов, артерии и вены железнодорожных и автомобильных путей sinistra чудовищно гипертрофированы беспрестанным обеспечением обмена веществ между крупным промышленным центром и прочим миром. Бездельным пляжам dextra вполне хватает тоненьких ломких сосудиков пешеходных дорожек и нервных волокон трамваев для жизнеобеспечения симбиотических, сопутствующих основной – производственной, – дачной и санаторно-курортной форм жизни. Сердце этого странного города – морской торговый порт – никогда не прекращает своей более-менее ритмичной деятельности, как это и положено любому сердцу. В то время как шахматно-расчерченный мозг города, так недавно заканчивавшийся для Лидочки полукруглой улицей Комсомольской, днём и вечером делает вид, что он культурный и научный центр, полный памятников архитектуры, высших учебных заведений и легендарных достопримечательностей вроде безымянного Оперного театра и Лестницы, названной в честь не то броненосца «Потёмкин», не то восстания на нём, не то в честь катящейся по лестнице детской коляски, известной всему миру. Отключаясь от мыслительной деятельности незадолго до наступления густой южной непроглядной томной ночи, похожей по консистенции и вкусу на приторный мармелад, как отстраняется женщина от всего в преддверии оргазма. Чтобы ранним утром утолить жажду недолгой пустынностью и снять неловкость похмелья суетливой нарочитой деловитостью.
За зоной доисторического Порто-Франко существуют и прочие нормальные и патологические анатомии и физиологии города, но восемнадцатилетняя Лидочка с ними не слишком хорошо знакома.
Кварталом выше кинотеатра «Родина» находится Еврейская больница, где Лидочка побывала дважды. Нет-нет, Лидочка очень здоровая девушка, она была там «с визитами». Первый раз с одноклассницей Маринкой Гендельман, когда Сашке Сорочану вырезали аденоиды. Маринка была в него влюблена, но идти одна стеснялась. Лидочке было непонятно, за что влюбляться в похожего на коммунального таракана Сашку, чей папа водит троллейбус, а мама – толстая и некрасивая, но пошла с подругой. В основном, чтобы увидеть то, что в книгах именовалось заветно: Молдаванка. Никаких признаков хулиганской романтики на грязной улице Богдана Хмельницкого она не обнаружила. Вспомнила только, что именно эти скучные, ничем не примечательные пейзажи они насквозь проезжали на третьем троллейбусе два раза в год, когда класс снимали с уроков и в сопровождении классного руководителя отправляли в «зубодралку» на полную предвосхищения опасности «санацию зубов».
Тогда они с Маринкой сперва честно зашли в «приемное отделение». Так громко именовалось похожее на заводскую проходную помещение с турникетом, злой тёткой за окошком и какими-то комнатами, куда девочек не пустили.
– Пошли отсюда! – сказала Маринка.
И повела подругу за угол.
За углом, на перпендикулярной улочке, в пяти минутах ходьбы от «проходной», на улице, о которой псевдоблатным гнусавым хрипом частенько голосил соседский магнитофон: «Улица, улица, улица родная, Мясоедовская улица моя…» – оказались огромные открытые настежь ворота, увенчанные вывеской «Одесская ГКБ № 1, БСМП», а ниже белой краской было написано: «Только по пропускам и для служебного транспорта!» У них не было ни пропусков, ни тем более служебного транспорта, тем не менее девочки беспрепятственно вошли на территорию. Маринка топала решительно, неся на лице профессиональную отстранённую презрительность, подсмотренную у матери – старшей медсестры гинекологического отделения этой самой Еврейской больницы. Лидочка несмело ступала следом, втайне восхищаясь причастностью подруги к тайнам абсолютно чужого для Лидочки «монастыря». Маринка, правда, знала только место свободного «нелегального» входа и где находится «женская гинекология» – вот корпус, прямо напротив ворот. На крыльце сидели дамы разных видов и возрастов с одинаково печальными выражениями лиц.
– Где ЛОР-отделение? – строго спросила у них Маринка.
– Там, – женщины замахали руками в разные стороны. – А вам чего?
– Ничего! – отрезала Маринка. – Эй, привет! – крикнула она, заметив толстого дядьку в «двойке» из белой простыни – бесформенные штаны и рубаха без застёжек с короткими рукавами. Он дымил папиросой «Беломор» и беседовал с замарашкой в застиранном халатишке. Дядька поглаживал здоровенной волосатой ручищей эту бесцветную девицу, кривившую некрасивое бледное личико и кусавшую губы, по спине и говорил ей какие-то тихие слова. Девица продолжала нюниться. «Дура какая-то!» – внезапно зло подумала Лидочка и тут же выругала сама себя. За то, что ей понравился незнакомый, нелепо одетый, старый, толстый, громадный некрасивый мужик, и за то, что не понравилась ни за что ни про что какая-то несчастная заплаканная серая мышь.
– Здравствуйте, Мариночка. Сейчас за угол, потом прямо, а затем налево, девочки, – ласково ответил мужчина.
– Спасибо, Михаил Самуилыч! – нехарактерно для неё вежливо ответила дядьке Маринка. – Это Валевский. Заведующий маминым отделением, – тут же тихо доложила она Лидочке. – Страшный бабник, как ему это не надоело? – добавила подруга следом совсем другим, явно маминым тоном. – Даже тут баб гладит, видишь? – торжествующе прошептала одноклассница уже явно от себя.
– Она же страшненькая и в больничном халате! – удивилась Лидочка.
– Вот такие они, бабники, им что страшненькая, что не страшненькая, что в парче, что в парше – всё равно, – вздохнула Маринка.
– По-моему, он её как-то не так гладит всё-таки. Не как бабник, – возразила Лидочка.
– Ну, не знаю. Мама говорит, что он, – Маринка смешно закатила глаза и, пародируя свою мать, густо прошептала, – обаятельный, очаровательный, мужчина-мужчина-мужчина. Тьфу! Пошли ЛОР-отделение искать.
– Пошли. Мне он тоже понравился, представляешь? Ужас! Руки страшные, волосатые. Слушай, а чего он «Беломор» курит? Врач всё-таки.
– А что должен курить врач? – уточнила Маринка.
– Ничего. Он же врач! – укоризненно ответила Лидочка.
– Ой, ты бы знала, что эти врачи вытворяют! – махнула подружка рукой снова явно не своим жестом. – Кстати, он мне тоже нравится. Во-первых, он себя со мной ведёт, как со взрослой, а не как с девчонкой, а во-вторых, у него в кабинете всё можно трогать и он про всё очень интересно рассказывает. Я его даже в щёку как-то поцеловала! – гордо сказала Маринка.
Они все равно заблудились, зайдя и в терапию, и в какие-то разные хирургии, и в какой-то совсем уж непонятный сарай. С другой, парадной стороны «сарая», который подружки прошли насквозь, было написано: «Кожно-венерологическое отделение».
– Надо срочно помыть руки, а то у нас будет сифилис! – сказала всезнающая Маринка и деловито погрызла ноготь указательного пальца правой руки.
Наконец, искомое – «Ото-рино-ла-рин-го-логи-чес-кое, – по слогам прочитала Маринка, – белиберда какая, язык поломаешь!» – отделение было найдено, прооперированному накануне Сашке были вручены нарезанные ромбиками каменные козинаки, дубовые ириски, твёрдые кислые зелёные яблоки и Маринкины ахи и охи.
Еврейская больница Лидочку не впечатляет. Увиденное нынче походит на услышанное прежде ровно настолько, насколько мифы похожи на правду. Полыхающие всеми майскими жаркими цветами юга клумбы соседствуют со сваленным хозяйственным мусором. Ковыляющие больные сталкиваются со стремительно шагающими, курящими на ходу врачами. Мужик с наружностью сторожа дымит папиросой на обшарпанной скамейке, сам с собой разговаривает и часто гневно сплёвывает на усыпанный окурками асфальт. Внутренности корпусов нарезаны на казарменные помещения, как их представляет себе Лидочка из книг. Она очень начитанная и очень наблюдательная девочка, потому всё время удивляется несоответствию мира со-страничного миру реальному.
«Ну вот, например, если уж речь зашла о еврейском, где то еврейское кладбище, сидя на заборе которого можно представить, что у тебя «на носу очки, а в глазах осень», как написано у Бабеля? Есть трамвайная остановка «Второе кладбище». Или, как называла его бабушка, «Второе католическое». Если есть второе, то где же первое? Иногда вместо «Второго кладбища» эту же самую остановку кондукторы называют «Еврейское кладбище». Или совсем просто: «По требованию». По требованию кого?..» – думает Лидочка, как думают все подрастающие дети – обрывками, ассоциациями, образами и прочей ерундой.
– Где оно, еврейское кладбище?! – спрашивает бабушку Лидочка.
– Напротив, – показывает бабушка на величественную арку, торчащую посреди перекопанного поля, полного никогда не работающими бульдозерами. – Скоростную строят. По еврейским костям ездить будут.
Второй раз Лидочка была в Еврейской больнице годом позже. У аденоидного Сашки уже начал ломаться голос, у Маринки Гендельман выросла грудь и пошли месячные, и она теперь чуть ли не каждую неделю отпрашивается с уроков физкультуры. Когда физрук Виктор Васильевич отказывается верить в столь частые девичьи «неприятности» и отсылает Маринку в медпункт, она идёт туда с видом оскорблённой королевы. И непременно приносит ему белую бумажку с треугольной печатью (благо у мамы в отделении их завались, а у этого дурака ни разу не хватает сообразительности прочитать мелкие синие буквы по периметру), швыряет в раскрытый классный журнал, покоящийся на потрёпанном «козле», и величественно, медленно, надрывно кривя лицо и придерживая ладонями низ несуществующего живота, как полный до краёв ночной горшок, удаляется.
– Строит тут из себя! – фыркает вслед противный физрук.
– Некоторым и строить не из чего! – не остаётся в долгу языкатая Маринка, счастливая хотя бы тем, что ей уже не нужны пятёрки за нормативные секунды и метры.
Сашка Сорочан бренчит на гитаре, Маринка Гендельман стала девушкой, а у Лидочки Юсуповой умер дедушка.
Сначала дедушку «уходят на пенсию», потому что «все сроки в заведующих пересидел». Затем дедушка устраивается куда-то ночным сторожем, потому что не знает, чем заниматься.
– Я не могу с детьми и огородами возиться, как ты! – говорит он своему старому другу за стаканом самогона. – Тошно мне. Я должен просыпаться рано, вставать тут же, тягать гирю, обливаться холодной водой, бриться, одеваться и идти, понимаешь?!
– Да тебе уже семьдесят с гаком! – восклицает его словоохотливый товарищ. – Просыпайся, вставай, тягай, обливайся, брейся-одевайся, да иди себе сидеть в тени винограда и газеты читать.
– Не могу. Так – не могу.
И подаётся в сторожа. Днём в своём кабинете перебирает старые фотографии, что-то пишет в ветхие блокноты и меряет расстояние между стенами в шагах. Потом спит. Просыпается поздно, встаёт тут же, тягает гирю, обливается холодной водой, бреется, одевается и идёт сторожить. Дедушке «семьдесят с гаком», но он может стоять на голове «без рук и стены», и вообще очень сильный и «физически подготовленный», если пользоваться казённым языком школьного учителя физкультуры. Дедушку никто не учил физкультуре, он сам всю жизнь «культивирует своё физическое тело», если говорить прекрасным и загадочным, чуть насмешливым дедушкиным языком. Дедушка отстраняется от Лидочки, потому что, как он сам говорит ей: «Всему, чему мог, научил. Больше мне сказать тебе нечего. Теоретический курс изложен в самые оптимальные сроки – за первые пять лет. Дальше человек или научается учиться сам, или всё без толку. Так что пора приступать к самостоятельным лабораторным практикам».
Да и она сама куда реже бывает в доме у бабушки с дедушкой, хотя, оказывается, они вовсе не так далеко, как в детстве, живут. Всего-то дойти до площади Октябрьской революции, сесть на восемнадцатый трамвай и доехать до конечной остановки, до 16-й станции Большого Фонтана. Или до железнодорожного вокзала – на двадцать шестой или двадцать девятый. И выйти на 8-й станции Черноморской дороги, но оттуда дольше идти пешком, хотя вокзал чуть-чуть ближе площади Октябрьской революции. Так кажется Лидочке в тринадцать. В семнадцать вокзал и площадь с указующим перстом «вечным дедушкой», одетым в бетонное пальто, вдруг очутились не просто рядом, а прямо-таки разными сторонами одной дороги. Дороги, положенной на еврейские кости, разгрузившей трамвайный «пассажиропоток» и значительно облегчившей передвижения «Центр – Черёмушки – посёлок Таирова – Центр».
Да и времени сейчас меньше. Вернее, время внезапно стало конечно. Если в пять лет, просыпаясь рано-рано, Лидочка знает, что перед ней расстилается такая чистая, свежая, пустая, бескрайняя вечность, течением дня заполняющаяся пережитым, что наверняка к вечеру она, Лидочка, будет такой древней старухой, что лечь и умереть совсем не страшно и даже нужно. Куда уж больше? Больше в неё не помещается!
– Представляешь? Бабочки живут всего один только день! – говорит ей мама.
Лидочка очень хорошо представляет и не понимает, почему мама расстраивается, что бабочки живут «всего один только день». Скажет тоже, «всего». Это не «всего один только день». ЭТО ВСЁ – один только день. Как мама не чувствует? На самом деле все живут всё один только день, а потом умирают. А на следующий день снова рождаются. Просто так, без причины. И умирают без причины, просто пережив всё отмеренное неизмеримое. И рождаются без причины с предощущением всего. Просто, пока время ещё не становится конечным, помнят после утреннего рождения, что было перед вечерней смертью.
– Не расстраивайся, мамочка! – утешает маму Лидочка. – Бабочка сегодня умрёт, а завтра снова родится!
– Глупая ты, не понимаешь! – улыбается мама Лидочке.
– Дедушка говорит, что я умная.
– Дедушка у нас вообще много говорит. Особенно того, чего не надо, – сердится мама.
«А потом оказалось, что люди не умирают каждый день, а просто спят. Было даже как-то обидно. Потому что если ты рождаешься и умираешь каждый день, то времени у тебя – полная бесконечность. Когда уже начинаешь просто спать, то оно, время, превращается в графы дневника, в календарь, где красным отмечены выходные и праздники. И сразу уменьшается под этими присвоенными значениями. Время пугается интервальности и съёживается, как облитый крутым кипятком целлофан, и куда-то девается, как свежие красивые живые грибы тоже деваются куда-то, будучи вывалены на раскалённую сковородку. Бабушка говорит, что они ужариваются. Теряют воду. Вот так и время ужаривается, теряет воду, и этих самых «вод времени», вычитанных из того романа «Китайская философия», что валяется у деда на столе, тебе всё время не хватает, чтобы напиться. Ты глотаешь и глотаешь время, а жажда остаётся. Естественно, ты же пьёшь уже ужаренное, потерявшее воду сухое время».
Примерно так время от времени размышляет Лидочка, начавшая спать от усталости, перестав умирать от пресыщения бесконечностью. Лидочкино время «ужаривается» школами общеобразовательной и музыкальной. «Теряет воду» в бассейне «Динамо». Испаряется в «воронцовском» дворце пионеров имени Яши Гордиенко. Усыхает за выполнением бесконечных домашних заданий «по предметам». К чистым источникам беспредметной воды Лидочка приникает всё меньше и меньше.
– Моё время, дедушка, стало как-то быстро терять свои воды! – вздыхает постаревшая семилетняя Лидочка.
– Береги его, береги его, детка. Наслаждайся каждой каплей. Мучительна смерть бесконечности от временнОго обезвоживания. Другие, нормальные взрослые, не такие безумцы, как твой дед, называют эту мученическую смерть взрослением. Но какая разница, как ты умирал вечером – легко или мучительно, если утром снова непременно родишься, так или иначе? Иди, Лидочка.
Девочка послушно уходит в своё новое конечное время. Старик с вечной бесконечной любовью смотрит ей вслед.
Лидочка растёт, и её город перестаёт быть камерным, разделённым всего на два сезона, на две реперные точки бытия – квартиру и дом. Оказывается, что город не только её, Лидочкин, не только соседей и друзей, а и ещё кого-то. И этих «кого-то» очень и очень много. Город больше, чем «Центр», «Фонтан» и «Черноморка». Он больше мифов, книг и фильмов о нём, как время больше человеческих представлений, как вода – огромнее знаний о ней. И жизнь есть даже за границей старого Порто-Франко – улицей Комсомольской, – как есть вечность до рождения и после смерти.
Дедушка, не терпящий уплотняющихся пространств и замшелости пенсионного водоёма, как-то утром встаёт, тягает гири, обливается, одевается, бреется, уходит сторожить и не возвращается в положенный срок. Не возвращается и через сутки. Потом – не возвращается через двое. В последующее сорокавосьмичасовое течение интервального времени Лидочкина бабушка и мама, обезумев от тревоги, звонят в милиции города, в морги города и в больницы города в попытках разыскать имя, отчество, фамилию, приметы и возраст. Лидочка, сама пугаясь того, что она надумала и собирается сказать, подходит к бабушке и тихо спрашивает её:
– Куда чаще всего в нашем городе попадают те, кто не жив и не мертв, похож на многих других и не может сказать, как его зовут и сколько ему лет?
– Чёрт! – вдруг выкрикивает никогда не ругающаяся бабушка. – Поехали в Еврейскую!
Они садятся в такси, подъезжают к «проходной» на Богдана Хмельницкого и через полчаса находят дедушку.
– Неизвестный. Доставлен в отделение реанимации в бессознательном состоянии каретой «Скорой помощи» сутки назад. Посмотрите, может, ваш? – равнодушно говорит дежурная медсестра.
Дедушка в большой палате, страшной уже тем, что в ней, как в мертвецкой (это слово Лидочка только что вычитала в «Яме» Куприна), вперемежку лежат и мужчины, и женщины. И почти все они в «бессознательном состоянии». «Это какое-то странное состояние – «бессознательное», – думается Лидочке. – Оно не живое, не мёртвое и не спящее. Оно похоже на состояние медуз, выброшенных прибоем. Не движется, не начинается, не кончается, а… колышется. Вокруг море, солнце, визг малышни, а состоянию медуз всё равно. Они бессознательно колышутся. Отбросит кто-то в песок – и куски прозрачного студня съёжатся, порвутся в сморщенные клочья, «ужарятся» на солнце. Возьмёшь за купол ладошкой, опустишь в волну – болтается в прибое. А что там с ней, в прибое, после бессознания?..»
К человеческим телам тянутся жуткие оранжевые резиновые трубки, надетые на воткнутые в плоть иглы. У иных изо рта торчат зловещие гофрированные шланги, будто высасывающие воздух из бессознательных людей-медуз в металлический ящик на колёсиках. У дедушки во рту ничего нет. Губы потрескались до ран. Щёки впали. Руки, прежде такие красивые, мускулистые и сильные, покрытые кожей в бархатную, приятную на ощупь, успокаивающую морщинку, сейчас багрово-синие и какие-то необычно дряблые, неприятные, как старый, изжёванный временем картон.
– Флебит, – поясняет взрослый красивый мужчина в белом халате, поймав Лидочкин взгляд. – Воспаление вен. – Но это так, осложнение терапии. Основной диагноз – кровоизлияние в мозг, возникшее в результате механической травмы головы. Плюс внутренние кровоизлияния в паренхиматозные органы, но куда его на стол?.. – Доктор вздохнул. – На операционный стол. – Уточняет он для испуганной Лидочки, – Его сильно избили, короче говоря. – Снова обращает он к взрослым женщинам. – И ещё обезвоживание. Судя по состоянию – цвету и тургору – кожных покровов, он долго лежал на солнцепёке, пока его не обнаружила какая-то собачница. Лето, сами знаете, какое. – Действительно, июль жаркий. До сорока градусов в тени. – Мы в вены лили, чего могли, но вы же понимаете… Он так и не приходит в сознание. Сердце пока работает, что удивительно. При таких лабораторных показателях непонятно, как он ещё жив. Как он вообще выжил? Такая дегидратация на фоне таких повреждений в его возрасте. Хотя мужик крепкий, редко такие встречаются. В общем…
– Доктор! Выйдем на минутку! – Мама уводит врача в коридор, чтобы поговорить наедине.
О девочке забывают, и она тихо стоит, боясь пошевелиться. Не потому, что ей страшно, а чтобы не заметили и не переключили внимание, так нужное сейчас дедушке, на неё. Бабушка садится на край кровати и берёт дедушку за руку. Спустя мгновение он открывает глаза, называет бабушку по имени, шепчет ещё пару слов и, как кажется Лидочке, наконец-то спокойно засыпает, видимо, устав от своего «бессознательного состояния».
– Я знала, что ты дождёшься. Знала, что ты не уйдёшь, не попрощавшись, – тихо говорит никому бабушка, и больше ничего не говорит никому целый месяц. Она молчит, даже когда мама рыдает и кричит:
– Боже, какая мученическая смерть! Какими подонками надо быть, чтобы избить старика и бросить его на пустынном солнцепёке?! Давно не было такого жаркого лета, даже трава выгорела вся! Вся трава выгорела! – оплакивает мама не то траву, не то отца, не то не сказанные ему её или ей его слова. – Он должен был умирать дома, в окружении родных и близких, в любви и заботе. А умер, как бездомный бродяга! Избитый, искалеченный, брошенный умирать на пустыре под палящим солнцем!
– Прекрати! – говорит ей Лидочкин папа и потихоньку кивает на бабушку.
Но бабушка не слушает. Или не слышит? И не плачет. Больше никогда – никогда не плачет. Ни на похоронах дедушки, ни при ком-то, ни сама с собой. А ровно через год, в день смерти дедушки, бабушка просыпается, убирает дом, приготовляет много вкусной «фирменной» еды, болтает с соседкой, и с мамой, и с Лидочкой. И такая добрая-добрая, мягкая-мягкая, вкусная-вкусная, как раньше. Шутит. Показывает старые фотографии и называет Лидочку «Лидией Фёдоровной». И Лидочке кажется, что ей снова пять, сейчас дедушка зайдёт в комнату и возьмет её с собой на море. Ночью тёплая вода, огромные звёзды и можно никого и ничего не бояться, а, сидя на дедушкиной сильной руке и крепко обняв его за шею, с восторгом ждать, когда он, картинно поохав, окунётся вместе с ней. И Лидочка уйдёт под мокрую солёную воду с головой, спрячется от сухого мира, начинающего становиться конечным, в бесконечность неинтервального времени с одним-единственным бесконечно своим человеком.
Бабушка прямо сейчас дарит Лидочке красивые рубиновые серьги, дожидавшиеся совершеннолетия внучки. И даже наказывает маме:
– Не забирай. Отец подарил мне их на твоё рождение, пусть будут у Лидочки.
После чая она говорит, что устала, желает всем спокойной ночи и отправляется в ванную. Бабушка моется, надевает красивую ночную рубашку, ложится в постель и спокойно засыпает, устав от бесконечного дня жизни.
Лидочка очень хорошо помнит, что бабушка умирает от обширного кровоизлияния в мозг.
– Размером с детский кулак, сказал патологоанатом, – рассказывает мама папе, думая, что Лидочка ничего не понимает, хотя та давно уже не несмышленая малышка. Да и малышкой отлично смышляла. – Представляешь? Точно такое, как у отца! Откуда? У неё давление всю жизнь до самой смерти было, как у космонавта! И её-то никто не избил!
– Не понимаю, зачем тебе понадобилось её вскрывать? – спрашивает папа. – Ну, ладно – дед. Умер в больнице, фактически не приходя в сознание, доставлен с улицы. Но мать-то, умершую в собственной постели, тебе зачем понадобилось вскрывать?
– Ну, знаешь! Должна же быть у смерти причина. Не бывает вот так – трах-бах! – и на фоне полного благополучия…
– Ну и что, выяснила причину? – горько усмехается отец.
– Выяснила! Огромное кровоизлияние в головной мозг.
– Я тебя спрашиваю о причине, которую ты выяснила, а не о патологоанатомическом диагнозе. Который не только ничего не разъясняет, но даже никого ещё не оживил, надо же! – зло иронизирует папа, редко восстающий против властной жены.
Мама сильно сердится на него. Потом обижается и плачет. Папа извиняется и успокаивает маму. А Лидочка так и не понимает причину смерти бабушки.
– Ну, значит, если огромное кровоизлияние в мозг – причина смерти, а причина огромного кровоизлияния в мозг – удар по голове, значит, твоя бабушка умерла от удара по голове! – резюмирует Маринка Гендельман, как раз сейчас глотающая Агату Кристи. – Ты её не ударяла? – подозрительно вглядывается она в подругу.
– Что ты несёшь?! Нет, конечно! И мама, и папа не ударяли!
– Значит, надо искать того, кому выгодна бабушкина смерть… – задумчиво посасывает кончик «конского хвоста» из густых тёмных длинных волос Маринка.
– Разве что дедушке, – по-старушечьи вздыхает Лидочка. – Наверняка ему одиноко без неё там… Где-то там… В бесконечных водах времени.
– Вот, значит, он и ударил! – безапелляционно заявляет подруга.
– Марина, хоть у тебя и грудь, и месячные, и физрука только ты можешь прищучить, но мне иногда кажется, что ты законченная кретинка!
– Нет, ну отчего же сразу кретинка?! Вот если она его так любила, а он, например, привидение, и тоже её любит, – тут же переключается Маринка на другой жанр, – и чтобы быть вместе, всего-то и надо, что умереть, то она вполне могла попросить его…
– Марина! Это всё-таки были мои дедушка и бабушка!
– Ладно-ладно, извини, что-то я и правда иногда кретинка. Не обижайся. Пошли газировки напьёмся, пока время есть до звонка…
Напротив их школы стоит жестяная будка, где в гранёные стаканы за копейку наливают простую газировку, а за три – с сиропом. Маринка всегда пьёт с тройным за девять копеек.
– Как тебе после такого варенья пить не хочется? – удивляется Лидочка.
– Так вкусно же!
– Воду пьют для того, чтобы утолить жажду, а не чтобы слиплось.
У Лидочки особые отношения с жаждой. Они с жаждой уважают друг друга издалека. Лидочка никогда не забывает брать с собой на море бутылку с пресной водой. Фонтанчики есть не на всех пляжах. Да и среди тех, что есть, действующие далеко не все. Пресной водой можно напиться. Тёплой газировкой – никогда. Девочка предусмотрительна, и жажда не трогает её. Если не уважать (и не уважить) жажду, если относиться к ней пренебрежительно и легкомысленно задеть, на её защиту придёт страшное чудовище Обезвоживание.
Школьные сентябри жаркие.
Но не такие жаркие, как первый студенческий июль. Последний экзамен летней сессии успешно сдан вчера на «отлично с отличием». И вчера же вечером Лидочка вздорит с мамой. Та не хочет отпускать её «с ночёвкой» к Ленке Лисневской. Лидочка пытается выяснить причину, по которой она не может весело провести время с друзьями на берегу моря ночью, но мама причину не говорит. Она говорит, что днём Лидочка может веселиться с друзьями на берегу моря, а вечером должна будет отправиться домой. И чтобы не позже одиннадцати! Но ведь на море они собираются именно вечером, когда спадает самая сильная жара. На всю ночь. Отпраздновать сессию.
– Ничего не знаю! Чтобы вечером была дома! Никаких ночёвок! И расскажи мне, кто там будет!
– Мама, да я всех и не знаю. Ленка Лисневская будет. Это её дом. Бабушка оставила в наследство. Она там сама живет. Одна. Правда, родители за забором, но всё равно одна. Вернее, даже с мальчиком. Ну, не то чтобы с мальчиком. Скорее с мужчиной. С Петей. Ему двадцать шесть.
– Вот видишь! А ты – с ночёвкой…
– Мама, но он не зэка, не насильник, он – врач. Друзья его будут. Тоже врачи. Ну и мы с Ленкой, и ещё девочки, ты их не знаешь.
– Зато хорошо знаю, что происходит, когда в одном месте ночью собирается много мальчиков и девочек!
– Мама! Мы собираемся есть шашлыки и купаться в море!
– И пить!
– Конечно. Жарко же!
– Не прикидывайся идиоткой.
– Я не прикидываюсь. Я честно тебе говорю, что мы будем пить холодное вино. Ленкин папа пообещал принести. Ленкин папа тоже не что-то там, а хирург. Отделением заведует. Приличная компания. Никаких водителей троллейбусов и прочего пролетариата. Сплошь интеллигентная публика, – не удерживается Лидочка от ехидства.
– Ещё неизвестно, что хуже.
– Мамочка, но я же должна с кем-то встречаться. Хоть с кем-то. Ну, не с мальчиками, так хоть с девочками. Гулять. Музыку слушать. И всё остальное.
– Ещё не время для всего остального! – отрезает мама.
– А когда оно, время, мама, если мне через несколько дней уже полных восемнадцать?
– Когда-когда. Тогда. Тогда, когда кто-то придёт в этот дом, познакомится с родителями…
– Мама! Но чтобы кто-то пришёл в этот дом, я должна с ними как-то, где-то знакомиться! И, вспомни, сюда уже приходили. И Генка…
– Колхоз! – фыркает мама.
– И Ванька.
– По лицу видно, алкоголик. И глаза, как бараньи яйца.
– Мама, я не знаю, как выглядят бараньи яйца, но у Ваньки красивые, чуть навыкате карие глаза.
– Жид потому что, вот и карие навыкате.
– Ладно. Генка – колхоз. Генка, талантливейший Генка, способный обаять всё, что попадает в периметр его ауры, невзирая на лица и чины, – колхоз! Ванька, милый, забавный, трогательный Ванька, Иван Петрович Баклушин – жид, о боги. Мам, ты сама себя послушай, пожалуйста, хоть иногда! Ну, а Герман чем тебе не угодил?
– Мажор! Сидит вальяжно, смотрит нагло, ключики от папиной машинки на пальчике покручивает. Да и слишком взрослый для тебя. Имя ещё это дурацкое – Герман. Германович. Германовна. Гер-ман-овна. – Интеллигентная стройная Лидочкина мама сейчас, в свои сорок, похожа на невольно подражавшую «пролетариям с Молдаванки» одиннадцатилетнюю Маринку. – Овна. Ужас!
– Мама, о чем ты? Я не собираюсь срочно рожать от Германа, Генки, Ваньки или ещё от кого. И, кстати, – смеётся Лидочка, – почти от всех получаются «ович» и «овна». Сидел и смотрел Герман нормально, извини уж его, что не как двоечник на педсовете согбенно стоял на полусогнутых, подобострастно глядя в пятый угол. Да и машина эта не папина, а его собственная. Старая японская дешёвая там машина. Он из рейса привёз. И ему всего двадцать четыре. Он старше меня на шесть лет. Папа старше тебя на пять.
– И ещё он высокомерный надутый павлин, этот твой Герочка! – пропускает мама подсчёты мимо ушей.
– Да какой же он надутый павлин? Скорее уж ты, мамочка, курица-скандалистка! Герман просто сел на табуретку, после того как ты предложила присесть, просто смотрел тебе в лицо во время отнюдь не светской с твоей стороны беседы, просто держал ключи от машины в руках. А ты ему такое говорила, что я чуть от стыда не сгорела.
– Лида! Я тебе только добра желаю! – строго говорит мама. – Потом спасибо скажешь!
После этой фразы про пожелание добра и последующее спасибо любые споры превращаются в скандал, потому Лидочка замолкает. Но решает, что всё равно поедет к Ленке, а там видно будет.
С Ленкой она дружит недавно. Они с разных факультетов. Случайно присели за один столик в студенческом кафе, и дома у неё Лидочка ещё ни разу не была. Потому что Ленка живёт страшно далеко. Если раньше казалось, что Маринка Гендельман живет страшно далеко – аж через три квартала, то что уж говорить о Ленке Лисневской, к которой надо добираться двумя трамваями в совсем неизвестную Лидочке часть города. А ведь Ленка каждый день ездит оттуда в институт, а потом возвращается обратно. И вроде неплохо себя чувствует. Есть ещё студенты, живущие на поселке Котовского, на Таирова, в городе Ильичёвске и даже в порту Южном! Лидочка ходит в институт пешком, как ходила в школу, и не понимает, как у постоянно курсирующих на далёкие расстояния однокашников ещё остается время на то, чтобы учиться, развлекаться и жить. Это ведь туда-сюда-обратно, поел, почитал и упал лицом в подушку. Чтобы утром всё сначала.
Но если они ездят каждый день, то неужто Лидочка развалится, если съездит один раз и пусть даже вернется вечером? Ничего страшного. Можно, конечно, позвонить Герочке, но как-то неловко звонить и просить отвезти, как будто она действительно маленькая, как кричала ему мама и тыкала осуждающим перстом в его белые штаны, где «торчал слишком большой». Если звонить и просить, придется пригласить. Ленка против не будет, да только… Не сильно ей хочется быть с Германом в «тёплой дружеской обстановке». Потому что катания по городу, прогулки по паркам, переулкам и лестницам, кафе, и театры, и даже дневной пляж – это одно. А тёплая дружеская обстановка, куда вы прибудете вдвоем и ещё подогреетесь, – это совсем другое. Лидочке приятно с Германом, но не настолько, насколько он этого хочет. Он всё время этого с ней хочет, Лидочка отлично научилась разбираться в вопросе мужского хотения, хотя ещё и девственница. Нет уж! Девственность теряешь один раз, хотя мама считает, что Лидочка её уже «двадцать раз потеряла». Но какая разница, что считает мама или даже Папа Римский, если это твоя собственная одна-единственная девственность. И потерять её надо так, чтобы: а) не было мучительно больно, особенно если «торчит слишком большой»; б) не бесцельно её, девственность, потерять, лишь бы потерять, а красиво и с удовольствием, чтобы хотя бы приятные воспоминания. Не такой уж и тяжкий груз эта девственная плева. Ну, сколько может весить складка слизистой? Если она ещё есть, конечно. Потому что на нормальной анатомии и даже на гистологии-эмбриологии говорили, что, бывает, её и не бывает, этой складки. И ещё говорили, что она иногда очень растяжима, особенно если «первый половой контакт», выражаясь функциональным языком физиологии, «происходит с опытным партнёром», размышляет Лидочка.
– С экспериментальным! – гогочет кто-то из потока во время лекции.
– Что? – удивлённо переспрашивает доцент Бреус, бубнящий свою эмбриологию в огромные окна первой аудитории.
– Опытный партнёр. Партнёр, используемый в опыте, в эксперименте. То есть – экспериментальный! – разъясняет ему парень с верхней скамьи, ненадолго оторвавшись от партии в клабр.
– Остроумно! – улыбается журналу доцент и мгновение спустя продолжает бубнить.
Маринка Гендельман теряет девственность сразу после выпускного. С Сашкой Сорочаном. Не впечатляется и как-то сразу разлюбливает Сашку, хотя все считают, что они поженятся.
– И ради чего стихи и песни? Ради трёх суетливых скомканных потных минут, когда тебе пытаются всунуть в маленькую дырочку деревянную палку, которая туда никак не помещается, а её наконец-таки впихивают со скрипом? Слава богу ещё, что сразу после этого палка тут же превращается в мокрую старую посудомоечную тряпку, пока её «носитель» дёргается, как повешенный, и хрипит. А ты, как дура, остаешься, где была – на траве, с кровянистыми, неприятно пахнущими прокисшим творогом соплями между ног. Но тебе уже хоть не больно, и то радость. Пошла в жопу такая радость! – заключает Маринка и, провалившись в университет, отстригает гордость своих родителей – «конский хвост» толщиной в руку – и сбегает из дому в неизвестном направлении. – Буду путешествовать автостопом! – говорит она подруге и отчаливает с тощей сумкой через плечо.
Для послушной домашней Лидочки Маринкин поступок дик. Но она гордится тем, что у неё такая смелая подруга и «плевать на всех хотела». Лидочка тоже хочет на всех плевать, но боится последствий. Гордясь, рассудочная Лидочка втайне завидует безрассудству подруги. Маринка возвращается через полгода, резко повзрослевшая, страшно исхудавшая и переменившая мнение о «такой радости».
– Главное, чтобы мужик был опытный! – говорит она Лидочке.
– Да-да, знаю. Экспериментальный, – улыбается та. – Мама-то с папой простили?
– Куда они денутся?! – свысока кидает взрослая женщина Марина девственному несмышлёнышу Лидочке. – Да и упало бы мне их прощение, я не у них живу, а у одного тут в коммуне на Гарибальди. Приходи в гости.
Улица Гарибальди Лидочке нравится. Если идти по ней вниз, то окажешься у кафе «Сказка», где всегда продаются сказочно свежие и вкусные пирожные. Она всегда съедает «корзинку», «картошку» и «трубочку». После – всегда покупает три «корзинки», три «картошки» и три «трубочки» «с собой», чтобы вечером пить чай с мамой и папой. Пока они пьют чай с пирожными, никто не ругается, потому что чай с пирожными и ругань – несовместимы, как гений и злодейство. Лидочка покупала бы и больше – у неё повышенная стипендия, – но больше сладкого ни в кого не помещается. Хотя, когда мама печёт торт «Наполеон», в Лидочку помещается сколько угодно, как тогда, когда она была совсем маленькая и могла съесть хоть три коржа и хоть полкастрюли теплого заварного крема. Когда торт уже составлен – коржи помазаны и уложены друг на друга, – торт «Наполеон» готов и совсем не так вкусен, как его составляющие, которые поедаются во время приготовления. Хрупкие крошащиеся коржи становятся мягкими, покорными, ровно уложенными в тортовую кладку. Не видна их вкусная бежево-песочная структура, покрытая воздушными пузырями. Крем – уже всего лишь крем, а не бездонная ёмкость наслаждения цвета свежего древесного спила, нежно-обволакивающей структуры, куда можно окунать палец и держать его в ней просто так. И вообще, Лидочка уже не ребёнок, чтобы размышлять о таких глупостях, как отчего это «неженатые» крем и коржи куда изящнее, куда интереснее, куда как вкуснее и желанней «поженившихся», намертво слипшихся, пропитавшихся друг другом. «Если подавать к столу отдельно коржи и заварной домашний крем в вазочках, ещё тёплый, и предлагать окунать и тут же съедать, запивая несладким чаем – это будет куда вкуснее. Но это будет неправильно, и потому так нельзя делать. Надо намазать и поставить, чтобы пропиталось. И все будут есть и говорить: «Как вкусно!» Действительно, вкусно. Но до – гораздо вкуснее».
«Глупости какие», – одёргивает себя Лидочка и поднимается из кафе «Сказка» вверх по лестнице, мимо входа во Дворец моряков, куда её приводил Герман, наверх, к Оперному. По этой симпатичной недлинной лестнице мало кто ходит, все идут по верху туда, к лестнице большой, навечно спаянной с этим городом, как спаяна бородавка или шрам с человеком, и даже если человек красив, то бородавка или шрам запоминаются всё равно сильнее его красоты, ума и прочего его человеческого. От подножия этой недлинной неприметной лестницы можно дойти до подножия той, большой и символической. Идти легко – всё время вниз. Вниз ровно настолько, насколько символическая длиннее «сказочной». Но Лидочке совершенно незачем идти вниз вдоль пыльных непарадных домиков, на крышах которых растут кусты и даже деревья, чьи кроны видны оттуда, сверху. Снизу – корни, сверху – кроны. Лидочкин город тут многоэтажен не домами, а улицами. Первый этаж ещё ниже, где склады и краны порта. Второй здесь, по нему идёт десятый троллейбус и торчит глупое современное высотное здание «Эпсилон» – завод по производству неизвестно Лидочке чего. Третий – самый верхний – там, где каштаны, платаны, брусчатка, Пушкин, пушка, оперный, постоянные свадьбы и вечные праздношатающиеся. Иногда она не поднимается по лестнице, а возвращается на Гарибальди, чтобы идти домой «короче». И отчего-то идёт не короче, а делает крюк по мосту с гербом, только под мостом не вода, а дома и улица, – через парк Шевченко, на Чичерина и пешком до проспекта мира, угол Чкалова. Она часто делает этот огромный крюк, слегка помахивая белой картонной коробкой с «корзинками», «картошками» и «трубочками». И так ни разу и не заходит «в коммуну на Гарибальди», хотя вот она, над гастрономом «Барвинок». Маринку она вызванивает по коммунальному телефону и встречается с ней в подвальном кафе «Калинка» на Чичерина, где они едят взбитые сливки (с курагой, с черносливом, с шоколадом, с орехами – выбирай на вертящихся стеллажах и иди плати к стойке), пьют кофе, а подруга ещё и курит сигареты «Темп». «Соусированные», – читает на пачке Лидочка.
– Это как?
– Да хер его знает! – отвечает взрослая Маринка маленькой Лидочке и щёлкает красивой зажигалкой.
– А у нас почти все преподаватели курят, представляешь?
– Я же тебе говорила, что доктора такое вытворяют! – хмыкает Маринка.
– Они не все доктора. Химики, физики, филологи. Преподавательница латыни совсем не врач, а последующую подкуривает от предыдущей. Математик даже курит. Представляешь, в медине есть высшая математика! Кошмар! Я приспособилась списывать у одного там, Васи.
– Зато ты небось и не попробовала? – смеётся Маринка.
– Попробовала. Затянулась пару раз на Приморском. Мне не понравилось. Гадость!
Во время большого перерыва между второй и третьей парами студенты младших курсов прогуливаются по бульвару. Строго говоря, тот бульвар, к которому попадаешь, пройдя крохотный переулочек без названия в просвете домов спуска Короленко, называется Комсомольским. Приморский бульвар заканчивается колоннадой. Комсомольский – начинается уже после Тёщиного моста и заканчивается, упираясь в невысокую кирпичную глухую стену, стоящую перпендикулярно к склону, ведущему вниз, на средний этаж – улицу Суворова, по которой ходит десятый троллейбус. Как-то раз Лидочка спускалась по этому склону и теперь считает его обрывом. Как все студенты младших курсов – иногородние и коренные – считают этот курительный закуток – слепую кишку бульвара Комсомольского – Приморским.
Пирожные на Гарибальди. Взбитые сливки на Чичерина. Так и тянет революционеров на сладкое. А студентов-комсомольцев – на курение.
Мама не разрешает Лидочке приходить в гости в коммуну на Гарибальди. Это, как минимум, нелогично, если Лидочка уже «двадцать раз потеряла девственность», но Лидочка не спорит с мамой. Ей, Лидочке, не нравился Сашка Сорочан и точно так же не нравится тот, из коммуны с Гарибальди. Он бряцает на гитаре, проникновенно завывая, гундосит свои ужасные рифмы, которые называет стихами, и проповедует свободную любовь, хотя это давно уже не модно, да и с самого начала было не столько протестом, сколько распущенностью, на Лидочкин взгляд. Заниматься любовью – это всё-таки не чай со сладким в малознакомой компании. Нет-нет, она, Лидочка, не ханжа и не против разнообразных опытов и экспериментов, но знать бы тему исследования для начала, а не лишь бы лабораторных мышей потрошить из любви к потрошению лабораторных мышей. Это уже не осмысленный эксперимент, а беспричинный садизм. И что-то Лидочке подсказывает, что именно в коммуне на Гарибальди никому не нужны её пирожные из кафе «Сказка», её глупые детские мысли о торте «Наполеон» и восхищение одесской главой «Евгения Онегина» – взрослая Маринка уж точно не размышляет о такой ерунде. И, кажется, именно тут Лидочка может лишиться девственности не так, как хочет она сама. А сама она, Лидочка, хочет лишиться девственности с тем, у кого времени – полная бесконечность, а не конечный цейтнот трехминутной похоти, экспериментальная идеология и ещё что-нибудь такое же бессмысленное. Она хочет с тем, кто будет думать о ней, Лиде. Лидии Фёдоровне. Думать головой, сердцем, душой, а не торопиться тыкать в неё тем, что растопыривает Герочкины штаны, как только он к Лидочке прикасается. Ещё бы! Ему всего двадцать четыре! А у кого время не конечно? Правильно! У детей и, что в данном вопросе главнее, – у стариков. Значит, лишиться девственности, соблюдя собственные пункты, можно только с кем-нибудь древним. С тем, кто никуда не торопится. Пусть ему будет лет тридцать, или даже пусть он будет совсем дряхлым – лет сорока. И пусть он потратит на Лиду всю свою оставшуюся жизнь, а не три минуты. Лидочка очень любит старых мужчин вообще и не понимает, почему мама так волнуется из-за всех этих мальчишек.
Лидочкина мама уже близка к тому, чтобы напрочь категорически запретить поездку к Ленке Лисневской, но Лидочка сообщает маме, что Лисневский, Ленкин папа, будет преподавать у них хирургию на третьем и четвёртом курсах, и мама разрешает. Но только туда-обратно и не поздно! Не напиваться! Не напиваться! Не напиваться! Вообще не пить!!! И никакого моря ночью. А ведь море ночью, если рядом есть сильный старый мужчина, которого можно обнять за шею, замерев в его мускулистых руках, – самое безопасное место, если вдуматься. Но Лидочка не хочет рассказывать такое маме. Потому что мама не вдумается. Мама схватится за сердце и голосом стареющей примы провинциального театра сообщит, что Лидочка развратная женщина и даже ещё хуже на «п» и совсем уж на «б». И неблагодарная тварь. Это непременно. И где справедливость? Маринку, в университет провалившуюся, косу отстригшую, полгода неизвестно где шатавшуюся, живущую в такие же восемнадцать в коммуне на Гарибальди «там, с одним», родители целуют во все места и рады, если она соизволит у них полчаса лишних посидеть. А её, Лидочку, золотую медалистку, поступившую в медицинский институт, послушную до отвращения, постоянно пытаются уличить в чём-то постыдном. Лидочка видит, как постаревшая, но всё ещё властная старшая медсестра отделения гинекологии еврейской больницы, которая на самом деле всего лишь ГКБ № 1, мама Марины Гендельман, превращается в дешёвое повидло, стоит Маринке занестись «на секундочку» на порог родительской маленькой квартирки в крохотном дворике. Мама наливает Маринке стопочку тягучей, приятно пахнущей наливки цвета венозной крови и смотрит-смотрит-смотрит на неё. То волосы дочери, короткие, жесткие и непослушные, поправляет. То обнимает и целует. Просто так. Потому что хочется, а не потому что надо на день рождения. Маринкина мама и Лидочке наливки предлагает.
– Нет, нет! Что вы! – испуганно отмахивается Лидочка.
– Да её маман порешит! – заливисто хохочет Маринка.
– Ну, тогда, может, кофе? – спрашивает мама подруги Лидочку и достаёт из перекошенного временем замурзанного уютного шкафчика дефицитный растворимый кофе, презент внимательного заведующего старшей сестре отделения.
– Да, кофе, пожалуй, можно, – соглашается Лидочка.
– Можно-можно. А то ей дома и кофе небось можно только с молоком. Некрепкий. И негорячий, – целует Маринка подругу в щёку, заметив, что та сердится. – Не пыхти! Заори: «Дура ты, Маринка! Безалаберная дура, плохая дочь и падшая женщина!» Разозлись!
– Я не могу на тебя заорать и тем более разозлиться. Ты же знаешь, – улыбается Лидочка.
– Да ты ни на кого не можешь.
– Конечно, не могу. Потому что я послушная хорошая девочка, которая всегда себя хорошо ведёт и не задаёт глупых вопросов, – вздыхает Лидочка. – Не могу, но иногда очень сильно хочу. И заорать, и разозлиться, и назадавать кому-нибудь воз и маленькую тележку глупых вопросов, и, может быть, даже кого-нибудь убить. Хочу, а сама даже рюмку наливки выпить с подругой и её мамой не могу. Со своей – и подавно.
Маринкина мама отчего-то вдруг плачет.
Утром Лидочка просыпается, умывается, легкомысленно одевается, потому что жара стоит невероятная уже в семь утра. Собирает в сумку полотенце, купальник, на который потратила две стипендии (мама ругала, но не за деньги, а за фасон и расцветку), какие-то мелочи и блокнот с карандашом. Выходит из дому, идёт к остановке и садится на третий трамвай. Лидочке до конечной. До Пересыпи. И это совсем в другую сторону от её чистенького детства, полного подметенных-политых центральных улиц и минеральных вод из бюветов желудочно-кишечного санатория имени Горького.
– Он так называется, потому что этим желудочно-кишечным санаторцам всё время горько? – интересуется Лидочка.
– Ну, им, конечно, не сладко, но санаторий так называется в честь писателя Максима Горького. Алексея Пешкова, – улыбается Лидочке дедушка.
– А при чем здесь писатель к желудкам и кишечникам, и при чем здесь Алексей Пешков к Максиму Горькому?
– Ну, что тебе ответить на первый вопрос, я не знаю, а Максим Горький и есть Алексей Пешков. Это, детка, называется «псевдоним».
– А зачем нужен этот… севданим?
– По разным причинам. Если надо скрыть настоящее имя. Или если твоё собственное кажется тебе неблагозвучным.
– Мне не кажется. Когда меня называют «Лидия Фёдоровна», мне это кажется очень вот этим, благозвучным. А когда меня называют «Лидочка» – мне не очень нравится. Но почти все почти всегда, когда не дома, всё равно называют меня «Лидочка».
– Вот и Алексея Пешкова, может, раз назвали Максимом Горьким, а потом уже прилипло, уважаемая Лидия Фёдоровна, – говорит дедушка.
– Ты, дедушка, можешь называть меня «Лидочка». Ты всё равно называешь «Лидочкой» не так, как все. Даже когда ты говоришь «дитя моё», мне тоже нравится. А когда говорят другие, мне прямо вот горько-горько и даже противно! Особенно, когда незнакомые тёти говорят мне: «дитё», – говорит Лидочка дедушке, забыв и про санаторий, и про горького писателя Алексея.
На Пересыпи надо пересесть на другой, седьмой трамвай и долго-долго ехать по улице Московской и даже ещё по Николаевской дороге до остановки «Зерновой», там перейти проезжую часть, пройти по улице Лиманной до нужного номера. Огромное путешествие для неподготовленной Лидочки начинается с конечной третьего трамвая. Через дорогу на неё пялится двумя слепыми глазами грязный переход под железнодорожной насыпью. В нём толкутся не праздничные курортники в шортах и панамках, как в том, Лидочкином ареале, а самые будничные люди промышленного города в спецовках, грязных кепках и простой обычной одежде без санаторных и пляжных безалаберностей и вольностей. Сплёвывающие прямо под ноги дядьки в замасленных робах. А она, Лидочка, тут в своих легкомысленных лаптях на двух лямках – считай, босиком, – идёт по этому мягкому липкому месиву, мало похожему на подметенный и политый асфальт 16-й cтанции. Под грязным гастрономом работяги пьют пиво из выщербленных стаканов прямо на деревянных ящиках. На разостланной порванной газете расквашенный солнцем и рассолом свинец передовиц тает в луже перламутровых внутренностей переливающейся серебром кильки. Над натюрмортом обильно кружат яркие зелёные мухи. Все это настолько отвратительно, что уже прекрасно, будь Лидочка студенткой художественного училища. Но Лидочка – студентка медина и не будет, как её странный друг «Генка-колхоз», хвататься за карандаш и зарисовывать всё «с натуры» в растрёпанный альбом, который он везде таскает с собой. Во-первых, она не умеет рисовать, в своём блокноте только пишет и поэтому завидует Генке. Во-вторых, не понимает Генкиных восторгов по поводу тюльки. Лидочка и раньше не могла есть эту гадкую рыбёшку иначе, как в виде «биточков», а уж после лицезрения этой вонючей малосольной массы, в которую матерящиеся мужики запросто запускают свои грязные клешни и, оторвав пуговичную головёшку с тупым круглым глазом, отправляют это себе в рот, крякая… Фу!!! Лишь бы не стошнило. А Генка пишет яркую картину «Сон, навеянный поеданием тюльки портовыми грузчиками за секунду до окончания обеденного перерыва», Дали несчастный! И ведь как восхищаются так называемые ценители, глядя на Генкину мазню: голый портовый грузчик возлежит, закинув руки за голову, на плите Лонжерона; справа нависает склон Собачьего пляжа; вдали, в море, торчит страшный блок с железной петлёй; слева от него – погрузочный контейнер в разрезе; а в небесах над морем парят две страшные громадные тюльки, раскрыв зубастые пасти – одна пялит в грузчика свои пустые, глупые до реального ужаса глазницы, а у второй из пасти свисает человеческий «язык жены»; чуть справа и сверху тонкими ножками уходит в глубины моря белесый высоченный кран-погрузчик; а прямо в невидимый зрителю рот склонённой набок головы грузчика упирается из небес пивная бутылка.
– Только тут, черт возьми, от оригинала пришлось отойти! – цыкает «Генка-колхоз». – Не может бутылка изливаться в плечо!
– Мазня! – возмущается Лидочка маминым голосом. – Так и я могу! Ты вот…
– …«Мурку» сбацай? – гогочет Генка и тут же рисует Лидочкин портрет пастелью на куске картона, в правом верхнем углу. Рядом, внизу – обнажённого коленопреклонённого себя, только на месте того, что у Герочки торчит в белых штанах, изображает классический кувшин с лежащими рядом двумя яблоками, отбрасывающими классические тени. Затем пририсовывает справа внизу собаку, похожую на корову. Ещё пару минут спустя красивое Лидочкино лицо превращается в группу воздушных шариков, с ниточками на юбочных пупочках, сохраняя при этом, как ни странно, и чуть брезгливое выражение, и слегка длинноватый нос, и вообще узнаваемость. Когда Генка докуривает сигарету, над Лидочкиным лицом-шариками уже парит дурацкая лошадка из детской карусели.
– И что это за фигня? – фыркает Лидочка.
– Ага! Значит, мы так, по верхам, а туда же, интеллигенция вшивая! – трубно вопит Генка и щёлкает Лидочку по носу.
И почему-то умная мама начинает казаться глупой, а «Генка-колхоз» – наоборот, очень умным. Лидочка краснеет и сердится на Генку, который не только образованнее, но и всё-всё замечает. Такое, что пусть оно себе горит ярким пламенем, чтобы его замечать. Зачем замечать плевки на грязном асфальте? Зачем замечать огромного, вонючего, пузатого, на слоновьих ногах сторожа вивария, чьей кирпичной ряхи Лидочка страшно боится и, скрывая страх, бежит мимо, якобы высокомерно задрав голову и не здороваясь, потому что вдруг он изрыгнёт в ответ не только запах перегара, а и фонтан тюлечьих голов? Генка же, увидав сторожа, вопит:
– Какая фактура!!!
Лезет жать тому лопатообразную руку и спрашивает разрешения нарисовать, и тут же – тут же! невдалеке от вонючего общественного сортира! – делает набросок, присев на бордюр газона анатомического корпуса, положив свой вечный альбом на землю. И у сторожа оказывается внезапно приятный голос, и от него совсем не страшно пахнет морскими свинками и яблочным духом. И Лидочка перестаёт бояться сторожа вивария и уже не пробегает проход в библиотеку между виварием и анатомкой, сломя голову от ужаса, а спокойно идёт и здоровается со сторожем, и он приветливо улыбается в ответ. Вот тебе и «Генка-колхоз»!
Лидочка знакомится с ним как-то вечером в вестибюле между анатомическими залами. Она строит рожи зеркалу, полагая, что никого нет в маленьком коридорчике между большими сводчатыми мирами, кроме неё и трюмо, и тут чувствует на себе чей-то взгляд. Люди всегда чувствуют взгляд, он не менее материален, чем приятное прикосновение или же брошенный в тебя камень. Так, во всяком случае, говорит Генка.
– Взгляд может быть похож на брошенный в тебя микроскоп? – спрашивает потом Лидочка Генку.
– Ну, считай, что я извращенец и приятно прикасался к тебе микроскопом, – отвечает ей Генка.
А тогда, в коридорчике, она вопит, как ненормальная, потому что в анатомке может быть очень страшно в десять вечера между сводчатыми мирами цинковых столов с отверстием в центре, под которым подвешено ведро, чтобы не капало на кафельный пол то, что всё ещё истекает из очередной покинутой жизнью оболочки формы существования белковых тел.
– Тихо! Это я, Генка!
Лидочка орёт ещё громче, потому что если в десять вечера в анатомке услышать: «Тихо! Это я, Генка!» – особенно если ты никакого Генку не знаешь, – то это вовсе не успокаивает и тем более ничего не объясняет. Зато позволяет приобрести не очень нормальный портрет твоей особы: забавная симпатичная ты показываешь забавный симпатичный человеческий розовый язык лицу, перекошенному ужасом. А между вами – зеркало. Приобрести портрет и друга Генку, студента художественного училища, которого лаборант пускает вечером в анатомку рисовать оболочки. Потому что, «если вы отказываетесь изучать анатомию… то позвольте вам заметить, что это скорее признак лени, чем гениальности». Но мама все равно говорит, что Генка – «колхоз» и лентяй. Ничего из него не выйдет, Лидочка только зря теряет с ним время. А Лидочка не теряет с ним время. Наоборот. Когда она с Генкой, ей кажется, что время становится больше. Во всяком случае, часовая прогулка с Генкой по Приморскому бульвару – это больше, чем весь вечер кататься с Герочкой на машине. Никакой Генка не колхоз. Он Козьма Прутков. Только не слов, а мазков.
Лидочка приходит на круг трамвая и ждёт. Местная публика кучкуется у давно вычисленных мест раскрытия дверей. Сейчас утро, и из неведомого «оттуда» трамваи приходят битком набитые, а в неведомое «туда» уходят полупустые. Лидочка, зайдя последней, даже садится. Как раз там, где она любит сидеть с детства – на одно из задних трёх мест. Красное заняла развесистая потная баба. Лидочка садится в крайнее, серое. «Ну и ладно, мне уже восемнадцать! Я уже с молодыми людьми встречаюсь. Какая глупость – красное, не красное!.. Ужасное место эта гадкая легендарная Пересыпь! И стоило о ней столько апокрифов создавать? Мелкие покосившиеся домишки, грязь и заводы – заводы – заводы. Страшные фантастические пейзажи! Потрясающе уродливые».
Лидочка, погруженная в свои мысли, чуть не проезжает свою остановку. Динамик невнятно и с одолжением скрипит противным женским базарным голосом: «Зерновой!» – и девушка быстро выскакивает, чуть не упав и неэлегантно согнувшись в коленках. Чем вызывает гогот и словечки потных грузчиков мебельного магазина, двери которого выходят прямо на остановку. Позади невысокого здания виднеется линия горизонта. Может быть, для кого-то горизонт – это воображаемая линия, а для Лидочки – это самое настоящее совокупление, венчание, вечный брачный день и вечная брачная ночь неба и моря. Иных горизонтов в виде каких-то воображаемых линий и недостижимых перспектив Лидочка себе не представляет.
«Кому тут нужна мебель?» – удивляется Лидочка.
Море и небо везде прекрасны. Все остальное конкретно здесь – фи! Ленка говорит, что там, дальше, в Лузановке, берег чище, чем тут, где она живёт, но они сегодня отправятся не сюда и даже не в Лузановку, а за город, в какую-то не то Крыжановку, не то Вапнярку, а может быть, даже Александровку. По обстоятельствам. Потому что шумной толпой легче доехать, конечно же, до Крыжановки, в крайнем случае – до Вапнярки, но никак не в Александровку. В Александровку надо ехать на машине, а машин у них всего одна – Ленкиного жениха. Или мужа? Наверное, правильнее говорить «мужа», раз они вместе живут и даже уже подали заявление в ЗАГС. Но Ленка зовёт его «мой Петя».
Лидочке прямо сейчас расхотелось идти или ехать дальше. До Ленки бы дойти. Что это вообще за море такое без склонов и волнорезов? Дикий, запущенный район! Это точно Лидочкин город? Лидочкин город всё ещё начинается красивым главным корпусом на улице академика Павлова и заканчивается в Черноморке мединовским летним спортивным лагерем. Между, чаще всего, мелькают платаны переулка Чайковского, каштаны Приморского бульвара, липы и акации парка Шевченко и тополя проспекта Мира. А это что такое?! Нет, кажется, когда-то она тут уже была. Давно-давно. Пейзаж знаком, а память у Лидочки отличная. Ну да. После окончания пятого класса мама достаёт путёвку в пионерлагерь «Молодая гвардия», и они едут в безумную даль на жёлтом автобусе номер сто семьдесят семь. Там море без волнорезов, нет склонов, и Лидочке отвратительно целых двадцать дней заходить и выходить в воду по свистку. В отгороженную сеткой с буйками воду. Купание стада баранов… Подъём стада баранов. Кормление стада баранов. Стадные игры баранов на свежем воздухе. Сон стада баранов…
Старшекурсники уверяют, что и там, дальше, если ехать по этой дороге на автобусе долго и прямо, есть город и даже называется, как Лидочкин. И в том городе даже есть большая больница, где у них занятия по клиническим специальностям – терапии, хирургии, неврологии, травматологии, урологии, акушерству и другим заманчивым таинственным предметам вроде эндокринологии. Лидочка же пока крутится внутри пропедевтического клизменно-уточно-инъекционно-пальпаторно-перкуссионно-десмургического цивилизованного круга и дальше Слободки – тоже то ещё местечко – не выезжает.
В Слободском автобусе ездит страшный-престрашный мужик. Он грязный, вонючий и даже летом в каком-то засаленном кожухе. Если он едет в автобусе – это видно издалека. Сзади – люди, и спереди – люди. Посредине салона, свободный от неприятных чужих прикосновений, надёжно защищённый от них бронёй своего запаха, стоит этот вечно сопливый страшный мужик и орёт что-то непонятное в заавтобусный мир. Сопли он не вытирает никогда, и зрелище это не для слабонервных. Лидочка не из слабонервных, но однажды зимой столкнулась с мужиком непосредственно в автобусе. И вышла на следующей же остановке. Генка потом весь февраль охотился на обрисованную Лидочкой натуру. Написал. Даже в самых сюрреалистических творениях «Генки-колхоза» не было столько безумия, как в этом «Портрете одесского слободского бича», выполненном в самой что ни на есть реалистичной манере. Чем-то он напоминает Лидочке Мусоргского, который упорно взирал когда-то на девочку безумным похмельным взглядом, в какой угол в кабинете музыкальной литературы ни забейся.
– Мусоргский?
– Намекаешь на манеру Ильи нашего Репина? Вот и фигушки. Не то! Это моя манера, я нашёл! Эта картина когда-то будет стоить миллионы. Причём отнюдь не рублей.
– Ни на что я не намекаю. Просто страшная картина. Выкинь её к чертовой матери. Даже препараты, извлечённые из ведра с формалином, не были так ужасны в твоём исполнении.
– Ты что! У меня на неё уже три покупателя. Но я жмусь, хотя холсты и краски нынче дороги, да и кисточки недёшевы. Не говоря уже о пожрать. – Генка сладострастно взирает на своё творение, поедая кильку в томате. – И к тому же, что такое препараты? Подумаешь, кусок мёртвой плоти. Смерть и смерть. А тут – живой мертвец. Мёртвый жилец. Разложение души и гниение духа.
– Генка, как ты можешь есть, глядя на это?! – ужасается Лидочка, подавляя рвотные позывы, возникающие при виде не то товарища, не то ухажёра, жующего в непосредственной близости от портрета.
– Много ты понимаешь! Я его обожаю! – отвечает Генка и любовно проводит рукой по гребням масляных мазков, изображающих венец намертво смёрзшихся соплей на неожиданно аккуратных усах и стильно подстриженной бороде, накинувших прочную сеть на открытый в оре рот мужика.
Так же, как любовь Генки к своей картине, ей непонятна любовь Ленки к своему району. «Мой Петя» предлагает продать этот домишко и купить что-нибудь в районе поприличнее. Но Ленка, судя по тому, что Лидочка о ней уже знает, скорее расстанется с эскадроном «моих Петь», чем с проживанием в этом неуютном, неприспособленном для комфортной жизни, некрасивом пыльном месте. Лидочке больше понятна любовь Германа к японской машине или её собственная любовь к обыкновенно красивым вещам и обыкновенно красивым людям, чем такие странные формы восхищения уродством и даже любви к нему.
– Простите, а где улица Лиманная? – спрашивает Лидочка у более-менее вменяемой и безопасной с виду толстой гражданки.
– Тебе кого там надо? – тыкает ей незнакомая тетка, золотозубо щерясь.
– Подругу, – отвечает опешившая Лидочка.
– Имя-то у подруги есть?
– Лена.
– Лисневского, шо ли, дочка? Так то тебе дорогу перейти, и сто метров справа будет твоя Лена. Зелёные ворота. Не ошибёшься. Там такой лай раздастся, что подпрыгнешь. Иди, иди. Вот она, Лиманная, одна она тут. Вместе учитесь? – зачем-то уточняет незнакомая гражданка.
– Не совсем, мы с ней в одном институте учимся, но на разных факультетах. Она на стоматологическом, а я – на лечебном, – зачем-то оправдывается перед тёткой Лидочка, наученная не общаться с людьми на отвлечённые темы прежде узнавания имени-отчества.
– Ой, молодец, Ленка! Будет кому нам теперь зубы лечить. А ты кем будешь?
– Врачом, – отвечает Лидочка тётке.
– Так то любому дурню понятно, шо врачом, если уж в медицинском институте учишься. Каким врачом будешь? – спрашивает тупая тётка, не посвящённая в таинства долгого пути обучения врачеванию. – Вот папа-то у Ленки хирург, мама – детский врач, дядька – по психам, а стоматолога ещё не было. Ночью зуб заболит, куда бежать?
– А что, если у вас ночью живот болит, вы к Лисневскому бежите? – спрашивает Лидочка, не удостаивая тётку ответом на заданный вопрос.
– Ну, а куда же ещё?! – незамутнённо удивляется тётка.
– Вообще-то он сосудистый хирург, – свысока кидает девушка. Но тут же опоминается. – Спасибо, – говорит уже по-королевски воспитанная вежливая Лидия Фёдоровна, и, не в силах вести себя иначе, высокомерно задрав нос, как последняя Лидочка, гордо шествует в указанном направлении.
«Кажется, я понимаю, зачем Ленке Лисневской московская сторожевая», – перебегая широкую пыльную дорогу, думает она.
Никакого лая Лидочка не слышит и громко стучит в зелёные ворота. Вместо звуков присутствия грозной собаки со двора доносятся музыка и смех, и сомневаться в том, что именно здесь уже гуляет студенческая компания, не приходится. Ворота распахивает не Ленка, а какой-то незнакомый парень. Не очень симпатичный, но высокий, сильно хмельной и в плавках.
– Лёня! – представляется он. – Привет!
– Здравствуйте, а я Лидочка. – «Вот чёрт! – проносится в голове. – Нет, чтобы сказать «Лида», ну что такое-то, а?!» – Елена Лисневская здесь живёт?
– Заходи. Ленка!!! – кричит Лёня. – Твоя подруга пришла. Садись! – Он пригласительным жестом указывает на стол, стоящий под тентом. – Ешь, пей. Сейчас Ленка придёт, а чуть позже и остальные подтянутся. Купаться пошли. Я уже не могу купаться. Ты с Ленкой учишься?
– Нет, – разозлилась Лидочка на Лёню за то, что собирается и ему объяснять что и как. – Не совсем, мы с ней на разных факультетах учимся. Она на стоматологическом, а я – на лечебном.
– Так, значит, ты со мной учишься! Потому что я тоже на лечебном. На шестом курсе, – ржёт парень и, схватив Лидочку за руку, тащит за стол и наливает ей полный бокал красного вина из трёхлитровой стеклянной банки.
«Да к чёртовой матери, в конце концов, этот некрепкий кофе с молоком!» – думает Лидочка и залпом выпивает холодное сладкое вино. Она долго ехала в жарком трамвае. Ей очень хочется пить, быть, наконец-то, непослушной девочкой, очень нехорошо себя вести и даже задавать глупые вопросы.
Спустя ещё бокал холодного красного сладкого вина в голове становится шумно-шумно. Ещё – и в сердце – смело-смело. Ещё – и на душе – легко-легко. Лёня что-то увлечённо рассказывает и беспрестанно хватает Лидочку за коленки. Ленка ругается с «моим Петей», во дворе грохочет музыка. Город накрывает немыслимая даже для пыльного юга жара, и холодное красное сладкое вино хочется пить ещё. И ещё. И ещё. Лидочка не может, но ей хочется. И она пьёт.
– Ленка, а где твой пёс? – спрашивает отчего-то вдруг неповоротливым языком Лидочка подругу, когда та, наконец, перестаёт метаться между домом и двором и пилить «моего Петю» за очередное что-то.
– Вильям? Да он в дальнем углу огорода привязан. Он же зверь, ты что! Только меня подпускает. Даже на моего Петю рычит, вроде как предупреждает: «Не подходи!» Можешь посмотреть издалека. Кстати, надо бы ему свежей воды налить. Нет-нет! Не вздумай. Это я себе напоминаю. Жарко. У него знаешь какая шуба? Дублёнка настоящая, а не шуба! Кожух! Ты чего так окосела-то? Ты смотри осторожней. Жара, вино холодное. Только это, Лидочка, вино, а не вода. Да ещё и дурное молодое вино. Иногда лучше водки выпить, уж поверь.
– Что ж это все со мной как с маленькой?! Я хочу и могу! Хочу и могу смотреть на собаку!
– Ну, иди, смотри, раз хочешь и можешь. Только издалека, – миролюбиво отвечает Ленка подруге.
Лидочка отмахивается от надоедливого Лёньки, который уже, кажется, желает её ничуть не меньше, чем Герочка. «Судя по состоянию его «кувшина с яблоками», – думает про себя и хихикает вслух пьяная Лидочка.
– Я пойду на пса посмотрю, понял?! А ты отстань! У меня жених есть. Даже целых два. А может, и три, но Ванька – жид. Кто ж русской Лидии разрешить выйти замуж за жида Ивана? – заявляет она Лёне и хохочет.
– Ну, сходи-сходи, освежись. День ещё длинный, да и ночь не коротка, – соглашается новоявленный кавалер. – Я пас. Вильям наш Шекспирович просто зверь. Лает и рвёт цепь так, что ну его. Я даже издали любоваться не имею желания. Сейчас сама убедишься, Лидочка.
Девушку передёргивает.
– Для кого Лидочка, – пищит она внезапно противным голоском, морща лобик, – а для кого Лидия Фёдоровна Юсупова. Ага?..
– Чего? – недоумевает Лёня.
– Того! Ты что, «Пять эпизодов из жизни Берегова» не читал?
– Начитанная? – шутливо спрашивает старшекурсник, но в маленьких бесцветных глазках его загораются злобные огоньки. – Мы тут все пересыпские, в школе фасона «шлях до вьязныци» учились, так что…
– Не сильно выпендривайся? Это я ещё не сильно. Сильно будет, когда я задам тебе глупый вопрос.
– Это какой же? – насмешливо уточняет Лёня.
– О коллапсе звезды и превращении её в чёрную дыру! Съел?! Так что ты пока размышляй, чего бы такого умного ответить на мой глупый вопрос, а я пойду смотреть на Вилю, пока остальные не вернулись. Что-то долго купаются.
Перемещение тела в липком тягучем пространстве жары даётся Лидочке с трудом. В тени тента всё легко и возможно. Тут же, под солнцем, девушке кажется, что она резко уплотнилась, отяжелела и весит тонну. Или даже две тонны. Где-то в поддиафрагмальном пространстве внезапно начинаются неприятные волнения.
– Лидочка, ты себя хорошо чувствуешь? – окликает девушку Лёня. – Если охота блевать, звезда, цивилизованный туалет есть в доме. На дворе только чёрная дыра, – гогочет Лёнчик.
– Я туда, на огород, – не обернувшись, бурчит Лидочка, не привыкшая к такому громогласному объявлению всего, что касается физиологии.
«Только последний дурак может сказать слово «блевать» молодой интеллигентной девушке, которая хочет… блевать. Ещё и мои слова украл, чтобы меня же ими и высечь, гад!» – думает Лидочка, с трудом ворочая мысли. Она с неожиданной для незнакомого ей бессознательного состояния ног прытью доносится до дворового нужника, и её щедро, обильно рвёт холодным красным сладким вином. Мгновение спустя ей ещё хуже. Но уже от запаха, источаемого отверстием. «Как неудобно! – стесняется Лидочка. – Ну вот, края облевала. Как стыдно!» Обеспокоенно взирает она на отверженное организмом, пытаясь сфокусироваться. «И как тут омерзительно, мама дорогая! И дерьмища-то сколько вонючего, и я тут ещё…» Не додумав, она не то выползает, не то вываливается из дощатого криво сколоченного домика. «Я медуза. Медуза на линии ленивого прибоя. Прибой то облегчит муки, то забудет про жалкий кусок желе, подсыхающий на не омываемом водами песке. Водами времени…» – хихикает девушка, и её ещё раз тошнит. Она подползает под старую яблоню. «Тень, тень… Спасительная тень. Я – ползущая медуза. Меня бросает то в жар, то в ещё больший жар. Моё время замедляется, частота моих колебаний уменьшается, я краснею, как те фотоны, и вот-вот приближусь к горизонту событий… Зачем же я нажралась, как свинья?! Мамочка предупреждала! Хочется, чтобы водой кто-то окатил. Холодной. Хорошо, что они меня не видят». С «цивильной» части двора сквозь пелену слышатся голоса и музыка. «Как будто полные уши ваты напихали. Надо быстренько прийти в себя и вернуться, как ни в чем не бывало. Где бы умыться только?..»
Лидочка вяло бредёт куда-то дальше, в глубь огорода, и вдалеке, у забора, ей вдруг чудятся блики воды. Блики, что резвятся на водной глади в солнечные дни. Такое маленькое озерцо. Очень маленькое озерцо, полное весёлых маленьких бликов. «Сейчас доберусь, умоюсь и голову себе оболью. Что там у них? Почему вода? Ленка кричала «моему Пете», чтобы набрал в колодце и полил огурцы, раз он такой мудак, что шланг не может подключить. Ох, ну их! Только бы добраться до спасительного, призывно бликующего водоёма… «Генка-колхоз», обожающий уродство, непременно бы начал меня рисовать, будь он здесь. Я как раз очень похожа на «Постоянство памяти». Я желеобразная, из меня вырываются фонтаны дряни, я истекаю липким потом и грязью. Мне гадко. Я – гадкая. И как раз коричневый, дерьмовый фон. Я наверняка вляпалась, блюя в нужнике, в человеческое дерьмо. Хуже нет дерьма, чем человеческое. Да ещё и чужое. Я кувыркаюсь в дерьме, и Генка пишет это в режиме реального времени, как паскудный импрессионист-извращенец. Только это не рассвет с лодочками, а дерьмо с Лидочкой. И где-то вдали небо любит горизонт. Какие красивые слова в моей медузьей голове, и как омерзительно у меня во рту, в желудке и везде».
Лидочка добирается до углового подзаборья и окунает свою плохо соображающую голову в озерцо с водой. Напивается из него, умывается оттуда же, остатки озера выливает себе на голову и впадает в бессознательное состояние.
Приходит в себя оттого, что кто-то протирает ей потный липкий лоб какой-то шершавой плотной тряпкой. Рррраз. Дввва. Тррри. От этих ритмичных тугих массажных протираний становится значительно легче. Пахнет ванилью.
– Ой, спасибо! Спасибо! Простите, мне так неловко! Я сама виновата, я никогда ещё не пила так много холодного красного сладкого вина на жаре. Если честно, совсем никакого даже мало не пила. Даже наливку не пила из напёрсточных красивых стопок, у одной маленькая трещинка в дне. Только газировку из будки, да и ту без сиропа. А тут вино такое сладкое, красное и холодное. Вот Маринка, та всегда пила с сиропом и, наверное, может пить много холодного красного сладкого вина. И пьет с мамой наливку. А я – нет. Вы простите, я всё уберу! – извиняется Лидочка, силясь поднять веки.
Внезапный спаситель не отвечает, а только протирает и протирает Лидочкин лоб. Ррраз. Дввва. Тррри.
– О, как хорошо! Спасибо! – Лидочка с трудом разлепляет глаза и видит огромную лохматую пегую… корову. Корова пахнет тёплой шерстью, ванилью, зелёными абрикосами, морскими свинками, свежескошенной травой, высушенным на улице в ветреный день льняным пододеяльником, арбузом и снегом, новорожденным молочным младенцем, белой акацией, болотной ряской, пшеничным самогоном, дедушкиными руками и нагретым солнцем ракушняком. Всем тем по отдельности, что не умеющие нюхать вкусно люди называют «запахом псины». Корова сочувственно смотрит на Лидочку огромными карими, слишком умными для коровы глазами и ласково говорит:
– Р-р-р… – И лижет в нос.
– Ты не корова! Ты – Виля, да? Очень приятно познакомится. Я – Лидочка. Прости, что разлила твой тазик воды, – извиняется она и треплет пса по мощной шее из положения ниц.
– Ты прости, что я утратила человеческий облик. Я теперь горькая пьяница, Виля. Чёрная дыра, и не отсвечиваю. Алкоголичка, как «Ванька-жид». Кроме того, что я вылила себе на голову твой тазик, я ещё и облевала туалет твоей хозяйки. Там, правда, и без меня было не очень-то, что не извиняет меня ни в коей мере. – Лидочка обнимает пса за мощную шею и, подтянувшись на ней, садится.
– Здоровая у тебя выя. Спасибо тебе ещё раз. И на кого я сейчас похожа? На свинью я похожа. Надо принять приличный вид и пойти к людям, да?
Виля смотрит на девушку, наклонив голову набок. Выражение его морды выражает сомнение в том, что надо идти к людям.
– Лидка!!! – раздаётся голос Ленки. Только Лидочка собралась было откликнуться, как…
Автор в очередной раз отдаёт на отсечение руку, уцелевшую во время истории с Диком, что московская сторожевая Виля сделал Лидочке глазками: мол, что, мать, попала? Ухмыльнулся краешком своей чёрной собачьей губы и негромко призывно залаял – мол, не переживай, хозяйка, тут твоя гостья.
– Господи! Да он пьяных ненавидит ещё больше, чем просто людей! Как ты умудрилась? Хорошо, что он тебя не загрыз! – пугается Ленка.
– Он мне оказал первую медицинскую помощь. – Лидочка гладит пса по голове и за ушами.
Виля гордо задирает голову, выражая некоторое видимое презрение к так нравящейся ему фамильярности.
– Ленка! Мне так стыдно! Ужас. Приехала, называется, в гости. Нажралась, как портовый грузчик, обрыгала пол-огорода и умылась из собачьей миски. Вообще не помню, как я сюда добралась. Время стало какое-то резиновое. Ещё не ночь? Сколько меня не было?
– Какая, к чёрту, ночь? Солнце палит, не видишь? У нас тут белых ночей не бывает, если помнишь! Недолго тебя не было. Минут десять от силы. Я бы и искать не отправилась, да только там Лёнчик кипеш поднял. А что пьяная… Пьяных ты не видала! С непривычки, да жара… – Ленка была девушкой доброй. Резкой, порою грубой, но не злой, и никогда не смаковала чужие нелепости и неловкости. Чем очень напоминала Лидочке школьную подругу Маринку. Видимо, поэтому её так сильно и потянуло к ней тогда, в кафе. – Пошли, я тебе ванну в доме наберу. Полежишь, под душем постоишь, поешь, отойдёшь.
– Я в первый момент, как очнулась окончательно, подумала, что он корова, представляешь? – Лидочка улыбается Виле.
– Да, Виля у меня парень большой и красивый. Крутые пятна, да? Вообще-то, свинья ты, Виля, а не московская сторожевая! – грозит Ленка псине кулаком. – Какая ты сторожевая, если у тебя пьяная в стельку незнакомка из миски пьёт, а ты, вместо того чтобы защищать свою собственность, поцелуи разводишь тут? Тьфу! Плохая собака!
Виля виновато машет хвостом и косит глазом на Лидочку: мол, с кем казусов не случается, пусть первый бросит в меня камень.
– Ладно! Но чтобы в последний раз! – строгим голосом говорит ему Ленка, заговорщически подмигивая Лидочке.
Девушки отправляются в дом. Виля смотрит им вслед. Вздыхает, ложится в узкую полоску тени от забора и, прищурившись, недолго глядит в небо. Ещё с полчаса вращения Земли вокруг Солнца – здесь, пожалуй, будет тень. Ну, а потом, может, уже отвяжут. Или хотя бы перевяжут в другое место. Палить будет до самой ночи, в прогноз не смотри, не будь он большая собака! Походили бы сами в таком тулупе, знали бы почём фунт каждого бестеневого градуса по Цельсию в этой атмосфере.
Лидочка принимает ванну, стоит под холодным душем, ест – всё, как будущий доктор-стоматолог, более опытный в делах опьянения, прописала.
Потом танцы, и Лёнчик так нарезается уже не вина, а водки, что решительно пристаёт к Лидочке, а уж если он ей и резко захмелевшей был не очень по душе, то уж трезвой – и подавно. Весь последующий день Лидочка пьёт только простую воду. В общем, ей весело, но не так, как остальным. Скорее, просто не скучно. Лидочке куда веселее бродить со всё подмечающим и рассказывающим ей Генкой. Или ездить на машине по ночному центру с Герочкой, который, несмотря на сильное и постоянное желание, галантен, предупредителен, образован и рассказывает о разных странах. Правда, в его рассказах стран куда больше, чем в его реальных путешествиях начинающего моряка торгового флота. И заходит он в своих рассказах в какие-то уж совершенно нереальные для советского чёрт знает какого порядкового номера помощника капитана места. Нет, пожалуй, с Генкой интереснее – он может из обыденной лужи создать праздник и сказку, а Герочка ведёт себя просто, как породистый петух в брачный период, создавая из реальности попсовый кич. Но с ними интереснее, чем в этой компании. Тут просто сидят, пьют, рассказывают анекдоты, большей частью бородатые, сами же первые над ними гогочут, хватают друг друга за разные части тел, сопровождая «изысканные» телодвижения анекдотическим же гоготом. В общем, «всё это не то, не то и не то», как верно говорил повар Никодимов. Вот «Ванька-жид» умеет рассказать самый затасканный анекдот так, что все заливаются по полчаса. А он сохраняет абсолютно серьёзную мину, как во время рассказа, так и пережидая веселье в преддверии следующей короткой истории.
К вечеру обстановка совсем уж непривычна для кристально трезвой и незамутнённо домашней Лидочки, и она решает отправиться восвояси. Не из боязни мамы. А просто – домой. Ну, не к Герочке же с его торчащим «слишком большим» в отдельные однокомнатные пенаты. И не к Ваньке в двушку, где он живёт с суетливой мамой. И точно уж не к Генке в общагу, где маленькая комнатка набита бумагой, картоном, холстами, подрамниками, красками и людьми, похожими на тех, что не любит сторожевой Виля.
– Откуда он берёт деньги на всё это, твой Генка? – уточняет мама тоном кинематографического Жеглова.
– Во-первых, мама, он не мой. Во всяком случае, в том смысле, который ты в это вкладываешь, – отвечает Лидочка маме. – А во-вторых, он свои картины продаёт в горсаду у фонтана по выходным, чтобы ты знала.
– Кто его мазню покупает?! – презрительно цедит мама.
– Можешь не верить, но его «мазня» разлетается! – Лидочка немного лукавит.
Разлетается не совсем то, что Генка маниакально творит, увлекаясь то импрессионизмом, то сюрреализмом, а то и вовсе поиском новых форм, как будто в этом мире ещё хоть что-то осталось непридуманным. Нарасхват идут его маленькие миниатюрки – одесские дворики, переходики, вид на Дюка «со второго люка», шары Ланжерона, Сабанеевский мост, колоннада и «плоский» дом. «Он выпекает эти миниатюрки быстрее, чем мама жарит котлеты, и относится к ним со снисходительным высокомерием, как поэт, перебивающийся написанием поздравительных од на свадьбы и юбилеи. Но эти картинки города отлично кормят Генку, позволяя ему закупаться холстами, кисточками, красками и всякими прочими «штуками», во множестве необходимыми художникам. Ко всему остальному, к красивой одежде, модным ресторанам, заграничным сигаретам он, в отличие от Герочки, равнодушен. А ведь, может быть, много позже именно благодаря «попсовым» миниатюркам «Генки-колхоза» город останется таким, какой он сейчас. Генка думает, что пишет достопримечательность, а сам выписывает проехавшую мимо машину, спиленную акацию, замену булыжника на дурацкую тротуарную плитку. Генка считает, что ваяет «халтуру», а сам с упорством гениального хроникёра запечатлевает детали, может статься, очередной смены эпох. Генка – писатель городского пейзажа. Новый Костанди и Бабель, смешанный в палитре текущего настоящего. Хранитель того, чего нет уже мгновением позже. Он превращает пересыхающие водоёмы времени в миражи для ещё не родившихся любителей покопаться в окаменевших корнях юрских папоротников».
– О чём задумалась? – развязно спрашивает её Лёня и по-хозяйски кладёт руку Лидочке на бедро.
– О роли художника в истории, ни много ни мало! О том, что кое-кто не умеет рассказывать анекдоты, а иные – вовсе не так галантны, как положено мужчине. И ещё о том, что сильная надёжная шея в этой компании только у большой собаки Вили. Ну, и больше всего о том, что мне пора домой, если я не хочу потерять складку слизистой по неопытности, – отвечает Лидочка, решительно сбрасывая руку Лёнчика. – Пойду попрощаюсь с хозяйкой.
Ленка долго уговаривает Лидочку остаться, предлагает звонить её маме, но до телефона-автомата долго идти – за переезд. «Мой Петя» тоже сокрушается, но уже скорее из-за своего друга Лёнчика, положившего глаз на симпатичную Лидочку.
– Петя, Лёнчик для меня молод, – отшучивается Лидочка. – Мне нужен мужчина постарше.
– И поумнее, – вставляет ехидная Ленка.
– И помедленней на поворотах, – смеётся Лидочка.
«Мой Петя» провожает Лидочку до седьмого трамвая. Лидочка садится и уезжает, нисколько не жалея о несостоявшемся ночном море. Это какое-то неизвестное и не то море. Ночное море без сильной шеи и надёжной руки – не ночное море, а чёрная дыра, где неизвестно что происходит, и все предположения на сей предмет могут оказаться ошибочными.
Время опять выкидывает один из своих трюков – Лидочка быстро возвращается домой. Гораздо быстрее, чем добиралась сюда, хотя улица Московская не стала короче. Чтобы любая улица, любой маршрут стали короче, по ним не раз и не два надо проехать и пройти, это Лидочка хорошо знает. Но сейчас она удивительным образом для новичка, осваивающего новый путь, гораздо быстрее оказывается в своём городе, почти не заметив «этапов пути», пересадки с седьмого трамвая на третий, и пейзажи, казавшиеся утром зловеще-индустриальными, не так уж и зловещи. Они пахнут почти так же, как пейзажи 16-й станции Большого Фонтана. Анатомия рисунков и эстетика их перспектив подчиняются одним и тем же законам гармонии. И всё не так уж плохо. Даже опыт бессознательного состояния. И особенно – эта удивительная большая собака, похожая на пегую корову с «запахом ванили»: московская сторожевая по кличке Виля, не только разрешившая Лидочке утолить жажду и умыться в своём персональном озере, но и оказавшая ей первую медицинскую помощь своим большим тугим шершавым заботливым языком.
«Чёрт! – подскакивает Лидочка ночью на кровати. – Кажется, Ленка так и не налила ему свежей воды. После того как я использовала его не совсем свежую воду, у него не осталось никакой. День был безумно жаркий, и сменился он душной ночью, не приносящей облегчения. Такой огромной собаке наверняка жарко без воды».
Но у Ленки нет телефона. И Лидочка ворочается с боку на бок, откинув душную простыню, и убеждает себя, что не может Ленка забыть о собственной собаке. Не может. Не может. Не может. Лидочка идёт на кухню и пьёт воду из запотевшей в холодильнике бутылки минеральной воды, привезенной папой из бювета санатория имени Горького, и вода горька Лидочке. «Не может, не может, не может она забыть! Ленка умная. Ленка ответственная». И, наконец, под утро засыпает, заглушив доводами разума явственную чувственную волну, отлично улавливаемую из эфира.
Последующие дни почти стирают из конечного времени волнения по поводу гипотетической жажды большой собаки. Лидочка ещё немножко уговаривает себя, что у него есть хозяйка Ленка Лисневская. А она, Лидочка Юсупова, уже давно не ребёнок и не должна чувствовать себя ответственной за каждую бабочку. За каждого ничейного котёнка и даже за так выручившую её лично большую собаку Вилю. Того и гляди ещё и дети в Африке покоя давать не будут, а там и до психушки недалеко. Или в мать Терезу переквалифицироваться. Лидочка отгоняет от себя глупые мысли и даже немного саркастично шутит с собой. Восемнадцатилетний цинизм так нелеп, мосласт и наивен, как хорошенький щенок. Конечно, со временем, особенно если попадётся грамотный персональный тренер, цинизм окрепнет, нарастит мышечную массу пропорциональных объёмов в нужных местах, подсушит лишний жирок беззащитности, где дОлжно, подкачает защитную крепкую броню размера не меньше третьего – и нате, любуйтесь идеальной успешной самостоятельной взрослой женщиной, опасной, как натренированная служебная собака. Взрослые женщины умеют подавлять иррациональные импульсы. Взрослые женщины не поддаются глупым необоснованным волнениям и пустой тревоге. Взрослые женщины не несутся сломя голову в далёкий не свой район лишь из-за ощущения. Взрослым женщинам нужны факты. Взрослые женщины в состоянии исполнять собственные, вовремя и по делу данные себе команды! И Лидочка уже достаточно взрослая для того, чтобы анализировать рацио и не вступать в ненужные отношения с эмоцио.
И мир услужливо прогибается под Лидочкину начинающуюся взрослость неоспоримым взрослым рациональным фактом.
– Виля сдох! – рыдает Ленка в телефонную трубку три дня спустя. – Мы поехали в Александровку, потому что машины нашлись. Папа с мамой тоже уехали к друзьям в Алтестово. А я, дура, скотина, тварь, дрянь, забыла… Забы-ы-ыла! – воет Ленка. – Забы-ы-ыла налить ему воды! И все забы-ы-ыли. И не только налить воды, а даже отвязать. И ведь дом могли выставить, я же его для охраны покупала, – включается взрослая Ленка. – Угробила я отличную пси-и-и-ну, недешёвый щенок, между прочим, из питомника везли! – захлёбывается рациональная Ленка. – Он трое суток на солнцепёке без воды подыха-а-а-ал, бедная псина, несчастный Виля! Какая мученическая смерть – смерть от жажды! Угрохала такого пса самым жестоким образом из-за собственной безалаберности и глупости, тварь я, гадина! И этот, мудак мой, Петя, тоже поц великовозрастный, не вспомнил! – Ленкин разум поступает, как любой рациональный взрослый разум: пытается разделять вину.
* * *
Автор может вам рассказать, как мучилась Лидочка. Не тем, что взрослые люди именуют «муками совести». Впрочем, если вы раз эдак сто восемь прочитаете эпиграф к этой истории, то наверняка поймёте, как и, главное, чем мучилась Лидочка. Автор в красочных сочных метафорах может расписать вам биохимические подробности дегидратации, и ваши слёзные канальцы начнут фонтанировать недетскими слезами. Ещё, наверное, было бы неплохо для повышения продаж и больших дополнительных тиражей рассказать о Рае для Больших Собак, где неведомы муки фиксации в ограниченном пространстве, всегда в достатке свежей родниковой воды, есть спасительная тень и никогда не случается слишком много градусов по Цельсию. Возможно, стоило бы удовлетворить читательское любопытство описаниями судеб Лидочки Юсуповой и Ленки Лисневской.
Но автор ничего подобного делать не будет.
Собственно, автор написал эту историю лишь потому, что его уже много лет мучает, хотя и нечасто, один и тот же совершенно иррациональный, безумный, странный кошмар: где-то невдалеке умирает от обезвоживания Большая Собака. День за днём. День за днём. День за днём. Большая Собака умирает каждый вечер от жажды. Чтобы утром родиться снова для мук жажды. Автор хочет пойти к Большой Собаке и помочь, но обнаруживает, что оказался в чёрной дыре и пёс удаляется от него со скоростью света, а он, автор, даже во сне не может двигаться так быстро. И автору хочется, чтобы бесконечность времени мук Большой Собаки стала конечна, даже если его, автора, сожмёт до нулевого объёма, как и должно быть с каждым, попавшим в черную дыру. Но… Ничего не происходит, и автор всего лишь просыпается и идёт на кухню пить холодную минеральную воду.
Впрочем, автор снова о себе, а до истории автора и его большой собаки ещё много воды из-под кранов утечёт. К тому же наверняка у вас есть собственная история мученичества. Вы кому-то не позвонили, хотя хотели, а теперь уже некуда. Вы не встали ночью и не поехали на другой конец города или не полетели утром на другую сторону планеты, потому что сочли это нерациональным, а теперь уже не к кому. Вы с кем-то поругались из-за ерунды, а он ушёл и не вернулся никогда и ни к кому. Вы самому главному не сказали самого главного под стопку наливки. И очень даже может быть, вы со своей собственной историей мученичества давно смирились, как рано или поздно все взрослые смиряются с тем, что сон – это отдых, смерть – это не с тобой, и воды времени таки конечны.