Книга: Роддом. Сериал. Кадры 14–26
Назад: Кадр семнадцатый Крепкий продолжительный медикаментозный сон
Дальше: Кадр девятнадцатый Продажная девка империализма

Кадр восемнадцатый
Грязный халат

– Семён Ильич, можно?
Татьяна Георгиевна застыла на пороге кабинета начмеда. Война войной, а работа – по расписанию.
– Входите! – нейтральным тоном позволил заместитель главного врача по акушерству и гинекологии крупной многопрофильной больницы Семён Ильич Панин. – Присаживайтесь, Татьяна Георгиевна. Что у вас?
Мальцева села на один из «посетительских» стульев, приставленных к громадному столу Панина.
– На пятиминутке я уже доложила, что Валерий Иванович Линьков ушёл с дежурства. Вот обещанные рапорты. Мой, как заведующей отделением. И первой акушерки дежурной смены. Что делать с Линьковым, решать, конечно же, вам, но я бы очень вас просила, Семён Ильич, избавить моё отделение от подобного дежуранта. Это далеко не первый случай. Не говоря уже о том, что Валерию Ивановичу давным-давно пора на заслуженную пенсию.
– Хорошо, я приму ваши докладные к сведению, – холодно ответил Панин, придвигая к себе бумажки.
– Приму к сведению?! – Татьяна Георгиевна вскочила. – И это всё? Сёма, уволь его к чёртовой матери! Отправь на пенсию! Купим ему стиральную машину в подарок. Может, хоть на закате дней узнает, что есть такое понятие – «стирка»! Его за сантехника принимают, когда он в своём грязном халате поверх засаленного свитера и задрипанных брюк по коридору идёт или, упаси боже, в палаты заходит! Не хочешь на пенсию отправлять – выкинь в женскую консультацию. Там от него вреда будет меньше! Ты чего так разорялся на пятиминутке? Чтобы мне сейчас свысока кинуть: «Я приму ваши докладные к сведению»?! У меня не отделение, а какой-то коллектор для юных безруких высокомерных выскочек вроде Маковенко, зарвавшихся «мясников» типа Наезжина и немытых пенсионеров! Я ведь даже не прошу тебя дать коленом под зад этим двум престарелым особям женского пола с ожирением головного мозга, что целыми днями пьют чай у меня на втором этаже, делая вид, что они врачи. Старшие ординаторы, блин! Целых два старших ординатора, ха-ха! Ну да, как же ты можешь обидеть пожилых бабцов, которым уже самое место рядом с правнуками, а не в отделении обсервации. Они же – старшие ординаторы, бляха-муха, а не две старые маразматички! Ни хера вообще не делают, а как им что-то скажешь – так срочно отрывают свои необъятные зады от стульев и топают к тебе в кабинет, плакаться. Я не прошу тебя срочно выкинуть этих никчёмных бегемотов. Я даже не выбиваю из тебя стулья, потому что пусть сидят на поломанных, чушки чугунные! Я пока всего лишь прошу тебя избавить меня от Линькова. Ты в курсе, что к своим достаточно редким нынче пациенткам он заходит с оттопыренным карманом? И в этом оттопыренном кармане грязного халата у него торчит дежурная пачка долларов. Он, дрянь, даже фокус отработал: наклоняется к животу беременной со стетоскопом, типа послушать сердцебиение плода, и в этот самый момент эта дежурная пачка вываливается веером девчонке на кровать. «Ах, извините, милочка! – говорит Линьков, медленно собирая рассыпанные стодолларовые купюры. – Вчера роды принимал, перед вами зашёл проведать, а она вот… Три тысячи». У него даже кличка – Валера Три Тысячи. Это уже вообще за гранью! Избавь меня от него! Потому что сил у меня уже нет никаких!
– Танька, ты такая страстная! – ехидно заметил Панин, благодушно откинувшись в своём шикарном кожаном кресле.
– Что?!
– Слушай, как ты думаешь, Андриевич справится с заведованием обсервационным отделением?
– Что?!
– Тебя заклинило?
– Семён Ильич, вы меня увольняете? – Мальцева села обратно на стул. – Нет, Семён Ильич, не справится Анатолий Витальевич с должностью заведующего обсервационным отделением. У него мания величия. Да и опыта не слишком. Он всё больше у нас функциональный диагност. Сколько он в обсервации работал? Года два, и те сразу после интернатуры? Как свой сертификат с аппаратом получил – привет. Роды он способен только нормальные принимать. Стоя рядом, не отсвечивая и не мешая работе акушерки. Кесарево тоже проковыряет, если что. И тоже – неосложнённое. Он довольно-таки средненький врач и никакой организатор. Не справится… Мне сейчас заявление по собственному желанию писать, чтобы ты мне какую-нибудь статью из трудового законодательства не пришил, или как?
– Совсем с ума сошла? Не надейся. Никто тебя не уволит. Просто мне вместо Вовки нужен кто-то, патологией заведовать… Я подумывал тебя поставить…
– Не хочу я в патологию. Скука там смертная.
– Времени свободного больше будет…
– А на что мне, Сёма, свободное время? Куда я его тратить буду? Всё моё время – здесь.
Они ненадолго замолчали. Действительно, патология всё ещё «без головы». О глупо и бессмысленно погибшем Вовке с похорон и поминок, организованных и оплаченных всё тем же Паниным, больше не вспоминали. Слишком тягостная тема. Все чувствовали некоторую вину. Вроде чесать языками про то, как кто с кем спит, кто с кем разводится и кто за кого замуж выходит, – это как два пальца… Типа: «Привет, Никаноровна! Как там у твоего – нормально висит?» А вот хлопнуть Вовку по плечу: «Ну, как там твоя очередная бурятская задница?» – это было бы как-то слишком. О том, что заведующий отделением патологии беременных – гомосексуалист, знали все. Что в последнее время он предпочитал восточных мужчин, да помоложе – тоже многие были в курсе. Но подобные темы вроде как всё ещё табуированы. Отсюда и чувство вины. Хотя какая тут может быть вина? Каждый сам хозяин своей жизни.
Менты квартиру опечатали до появления каких-нибудь наследников и прочего выяснения обстоятельств. Опросили всех, с кем покойный более-менее общался на работе, на предмет Вовкиных знакомств, да только никто из них ни с кем знаком не был. Кроме самого Вовки. А он уже не расскажет. Судя по тяжёлым вздохам следователя, очередной «висяк». Мало ли их, нераскрытых убийств в этом огромном-огромном городе? А у Вовки – ни родителей, ни детей, ни других родных и близких. И единственное напоминание о нём теперь – то, что отделение патологии беременности осталось без заведующего. Обидно? Скорее страшновато… Вот и с тобой, Мальцева, будет так же! Когда ты сдохнешь по той или иной причине, Панин или следующий начмед будет думать только о том, кем же заменить дыру в заведовании. А больше о тебе никто и никак думать не будет. Не говоря уже о том, чтобы вспоминать. Вот о Варваре Паниной вспоминать будут! Когда она умрёт – огромное стадо родни загрузится в катафалк и в сопровождающие автомобили. И понесётся стадный эскорт на кладбище, стеная хором: «На кого ж ты нас покинула?!» И обложат Варьку венками «От скорбящего мужа», «От любящих сыновей» – тут, может быть, даже поимённо. «От внуков», «От правнуков» и от какой-нибудь тёти Зины что-нибудь на манер «Навеки в сердце». Оркестр наверняка будет играть Шопена. И на поминках сожрут три ведра щей и двадцать противней пирожков с капустой. И поставят Варьке мраморный – не меньше! – памятник. И каждый год будут нажираться до треска в большой кривизне желудка. И будет под Варькиной фоткой в Сёминой хате всегда гореть свеча. А у тебя, Мальцева, ни хера такого не будет. Похоронят тебя за казённый счёт. После того, как соседи почувствуют в подъезде странный сладковато-гнилостный запах. Менты взломают дверь твоей квартиры и наткнутся на весьма неприятное зрелище: в твоём распухшем разлагающемся трупе вовсю будет орудовать энтомофауна…Нет, Мальцева, сдыхай на работе. Тогда в гробу ещё будешь на человека похожа…
– Тань! Ты что там в окне увидела? Ау!
– Прости, Сёма. Глупости всякие в голову полезли. Ерунда… В общем, так, если вы не возражаете, Семён Ильич, то я пока, как и прежде, буду заведовать отделением обсервации. С патологией вы сами разбирайтесь. На то вы и начмед. Анатолий Витальевич Андриевич на мало-мальски руководящую должность не подходит. Лучше со стороны кого толкового переманите. Не знаю, на какие уж такие блага… И придумайте, будьте любезны, как избавить вверенное мне отделение от Линькова. Не то в следующий раз рапорт ляжет на стол непосредственно главного врача. С пометкой о том, что его заместитель по акушерству и гинекологии, фактически – главный врач родильного дома, никак не отреагировал на предыдущие многочисленные сигналы.
– Стерва ты, Танька.
– Пока ещё не стерва. Пока ещё живая. Как ты есть у нас весь такой из себя охотник, то должен знать, что стерва – это слегка подгнившая мертвечина. Вы за мой счёт, Семён Ильич, добреньким хотите к своему Валерию Ивановичу быть, понимаю… За мой счёт вам вообще очень многое удобно. Ни один другой заведующий не стал бы столько терпеть. Но у меня уже край, Сёма, уже край.
Панин немного сдрейфил. Чему край? Вот спроси он её сейчас: «Чему край?» – наверняка выпалит: «Всему, Сёма. Всему!» А он её, слава богу, с первого курса знает, дуру набитую! И потом не сдвинешь. С ней можно всё, что угодно. Что ей угодно. Конкретно ему можно всю жизнь её любить, вожделеть; язвить, ругаться можно… Главное – до края не доводить. Однажды уже довёл. Пошёл, дубина, на принцип. Всю жизнь себе поломал уходом из той дурацкой квартиры, со студенческой вечеринки. Вот надо было ей там, на балконе, обсасываться не пойми с кем? Кто это был, кстати? Какой-то самбист, что ли? Или борец? Навалял он тогда пловцу Панину по самое не балуй. Месяц гематомы зализывал. Вот надо было ей эти поцелуйчики устраивать? А ему надо было это увидеть? И такую зубодробительную принципиальность проявить? И что? Проявил? Счастлив? Обосраться, как счастлив. Нажил с какой-то посторонней особью противоположного пола, вечно покорной и заботливой до рези в глазах приживалкой, троих детей. И уже даже внучку. А его единственная женщина, Танька Мальцева, если кого и любила выше неба, так только своего Матвея. А и было за что, честно признаться. Матвей бы не стал устраивать шоу под названием: «Ах ты блядь такая!» – увидь он Таньку хоть с тремя мужиками в койке. Матвей сказал бы парням: «Извините, ребята!» – Таньку бы свою из коечки выудил, пощёчин надавал, под душиком холодным намочил, горячего крепкого чайку бы заварил, да потом бы ещё весь вечер в ответ на её покаянные сопли-слюни-слёзы, уговаривал, что сам виноват. Мол, ослабил контроль, дал попасть в скользкую ситуацию и всё такое. А ребят коечных, если бы вежливо и в момент не свалили, одним узлом бы завязал и в контейнер помоечный сгрузил бы. Относился к ней её муж, как к ребёнку. К собственному ребёнку. А собственному ребёнку всегда всё прощаешь. С собственным ребёнком системы взаимозачётов не существует. Собственного ребёнка ты обязан оберегать. Всю их не такую уж и долгую, но и не слишком короткую совместную жизнь относился Матвей к Таньке, как к малому неразумному дитяти. Он же, кретин Панин, не понял, что именно такое к ней отношение – единственный способ быть рядом. Считал, что женщина сама отвечает за свои поступки. Ну вот чего насчитал – с того сдачу и получил. Каждому по вере его, блин! Вот Варвара – взрослый человек, а не ребёнок! Пальчик в огонь из любопытства не сунет. Конфету из буфета до обеда не стащит. Варвара его никогда не подведёт. Женщина-мать на все сто! Мечта идиота. Памятник ей. Причём ещё при жизни. Безо всякой иронии…
Но теперь-то, теперь! Теперь – и раньше, и все годы после смерти Матвея, и сейчас – Панин готов прощать Таньке всё! Какие там принципы?! Давно издохли все принципы. Принципы – это питательная среда для инфантильных слабаков. Но себе-то, Семён Ильич, себе врать не надо! Матвей не прощал – Матвей принимал. А ты теперь готов прощать всё, что угодно, лишь бы она оставалась в твоей жизни, эта мерзавка! Ты, Сёма, теперь – ха-ха, теперь! – готов ловить любые объедки с барского стола. Холоп ты, Семён. Вот Матвей – тот был барином. До мозга костей в хорошем смысле этого слова барином. Аристократом. Лучшей властью для Таньки Мальцевой. Да к чёрту! Всё, что угодно, лишь бы не край!
– Тань, ты что делаешь на выходные? Я в последнее время вёл себя как свинья. Совсем не уделял тебе внимания. Как-то дел много закрутилось. Командировка, защита эта ещё…
– Внучка, опять же! – съехидничала Татьяна Георгиевна. Но тут же изменила тон. – На выходные, Сёма, я иду в театр. – Она горько вздохнула.
– В какой такой театр?
– В Большой такой театр, Семён Ильич. Он открылся после бесконечной реконструкции. Если ты не в курсе. И уже вовсю функционирует.
– И с кем ты идёшь в Большой театр? – вкрадчиво осведомился Панин.
– В Большой такой театр я иду с большим таким мужчиной.
– С пажом своим юным, что ли? Небось и билетики сама купила, да? – сорвался Семён Ильич на совсем лишние сейчас – теперь! – интонации. – Стареющая леди покупает себе сопровождение! Ну-ну!
– Знаешь, Сёма, я очень рада, что мы с тобой когда-то очень давно не стали мужем и женой. Я счастлива, что моя жизнь сложилась именно так и никак иначе. Почти десять лет я была для мужчины богиней. Без метафор, гипербол и прочих «оборотиков». Я была богиней, и даже то, что мужчина этот временно – я искренне в это верю! – пока не со мной, не отменяет этого факта. А кем бы я стала с тобой, Сёма? Варей Паниной?
Татьяна Георгиевна пожала плечами и направилась к двери.
– Таня, постой! Таня, прости ме…
– Семён Ильич, к вам можно? – в дверях нарисовалась главная медсестра больницы. – У меня важные неотложные вопросы. У нас завтра комиссия из КРУ.
– Хорошо, Татьяна Георгиевна. Идите, работайте! Я постараюсь решить вопрос с Линьковым.
– Спасибо, Семён Ильич.
Разве можно быть богиней для мужчины, который постарается решить вопрос? Ты не старайся, Панин, ты сделай! И никаких подвальных уголков для слёз на сей раз, Татьяна Георгиевна! Тем более что на ловца и зверь бежит. В смысле – прямо навстречу прётся Линьков в своём вечно грязном халате. И прётся, надо заметить, как ни в чём не бывало. Как будто не было утренних разборок и криков на пятиминутке. Шаркает себе незамутнённо, в своей осунувшейся неопрятной седой горбоносости, и даже рот уже открыл:
– А я вас ищу, Татьяна Георгиевна. Старшая сказала, что вы у начмеда. Хорошо, что вы уже вышли. Мне надо девочку госпитализировать, срочно. Подпишите…
* * *
Некогда Валерий Иванович Линьков был дамским угодником. И дамским же любимцем. Хотя в его случае такое сочетание правильнее именовать «сальный сластолюбец». Татьяна Георгиевна отлично помнила, как во времена её собственной интернатуры Валерий Иванович обещал её брать с собой на каждую операцию, если она… каждый раз будет ложиться с ним в постель. Она только посмеялась. Собственно, ничего смешного в этом не было. Ну, кроме того, что Татьяна – тогда ещё не слишком часто Георгиевна – совершенно не могла себя представить в постели с этим невысоким, хмурым, носатым человечком. Кто-нибудь вообще может себе представить, как занимаются любовью невысокие, хмурые, носатые человечки? Помнится, она отшутилась-де, может быть, она и Белоснежка, но гномов, всё-таки, должно быть семь и ни гномом меньше! У них установился относительно добропорядочный вооружённый нейтралитет. Но, судя по всему, Валерий Иванович не оставлял надежд, потому что регулярно приглашал Мальцеву к себе в тогда ещё свой собственный кабинет. То со всеми прочими – выпить в честь его дня рождения. То персонально её – на кофе и поговорить о пациентках. Линьков был уникальным специалистом во всём, что касалось свёртывания крови. Он знал всё о времени кровотечения, о протромбиновом и тромбиновом, опять же таки, временах. Его рассказы о фибриногене можно было слушать бесконечно. А саги о волчаночном антикоагулянте и D-димере были ничуть не хуже поэм об антитромбине III и активированном частичном тромбопластиновом времени.
О том, как свёртывается кровь, как формируются закупорки из тромбоцитов, как творится сгусток крови, как улавливаются фибриновой сетью кровяные клетки и что при этом происходит с биохимией крови, – Линьков мог говорить часами. Стадии гемостаза были его молитвой, и он знал всё об антикоагулянтных препаратах, крови, её компонентах и кровезаменителях. Лучшего специалиста по ДВС-синдрому в акушерстве было днём с огнем не сыскать. Аббревиатуру ДВС при Валерии Ивановиче было вообще опасно произносить. Потому что ляпнувший такое, тут же удостаивался лекции про образование активного тромбопластина, о переходе протромбина в тромбин и об образовании, разумеется, фибрин-полимера. В таких мельчайших подробностях, каких ни один самый садистский учебник не то что акушерства – физиологии и биохимии! – не содержит. Этиология, патогенез, лечение и профилактика разнообразных акушерских кровотечений были его, Валерия Ивановича Линькова, религией. И он готов был рассказывать о её дискурсах всем, желавшим в эту религию обратиться или хотя бы слегка причаститься. Сказать по правде, в этом было определённое очарование. Всегда есть определённое очарование в увлечённости чем бы то ни было. А знание предмета всегда вызывает уважение. Мальцева хотела в старых добрых традициях – всё знать! И потому общества Валерия Ивановича по молодости не бежала. Хотя чисто физически он вызывал у неё чувство брезгливости. Пижама на нём всегда была несвежая. Халат – помятый и затасканный. Тапки, несмотря на гордое звание «моющихся» – всегда были заёрзаны и как-то сразу даже совсем новые – состарены. Если есть люди, способные пагубно влиять на одежду и прочие предметы обихода, – Валерий Иванович Линьков был самым гениальным представителем такового народа. Да что там халаты-тапки и прочие вещи! Были у него способности и пофатальнее…
Жена Валерия Ивановича была ровно на двадцать пять лет его моложе. Женился он довольно-таки немолодым уже человеком на девице, парой курсов старше Мальцевой. Говорят, что прежде она была яркой брюнеткой с синими глазами и хорошей фигурой. Ей нужна была московская прописка, чтобы зацепиться в городе – мечте всех провинциалов. Ему очень нравился свободный доступ к красивым молоденьким женщинам. А для таких несвежих принцев, как Линьков, молоденькая жена – это весьма практичный и неограниченный доступ. Кому же из рачительных гномов не нравятся бесплатные Белоснежки?! Но Белоснежка Белоснежке рознь. Татьяна Георгиевна, будучи всего на пару лет младше жены Валерия Ивановича, никогда не видела ту яркой брюнеткой с синими глазами и хорошей фигурой. Те пару раз, что она её вообще видела, перед ней представала опухшая скорбно-блеклая тётя без возраста, без фигуры, с неопределяемого мутного цвета пожухшей радужкой. Скучную тётю-белоснежку звали Викой. Кроме имени о ней было известно лишь то, что она попала в автокатастрофу буквально сразу после замужества. Счастливый женитьбой на молодой девице стареющий потёртый ловелас Линьков купил супруге «Жигули». Вот на них она во что-то там и въехала. Переломала себе руки, ноги, нос. И тазовые кости. После чего долго лечилась. Ещё дольше проходила реабилитацию. И на работу уже не вернулась. Но сильно-сильно захотела ребёнка.
Ребёнка делали долго. Ребёнок, отчего-то, никак не хотел получаться. Хотя вроде с органами репродукции у обоих всё было в порядке. Проверялись и неоднократно!
И наконец – о чудо! – вышло. Совершенно обесцветившаяся Вика забеременела. И сразу залегла в постель. Где и пролежала ровно десять лунных месяцев. Буквально – двести восемьдесят дней провела в постели. И пищу принимала лёжа. Вероятно, ощущая себя ни много ни мало – патрицианкой. А может, всего лишь свихнулась на идее иметь ребёнка. Кто знает… Злые языки утверждали, что Валерий Иванович даже судно ей подавал в постель. Врали! Наверное…
В положенный срок её оттранспортировали в родильный дом. Весила она к тому моменту сто двадцать килограммов. В роды её никто не отважился пустить. Вику прокесарили. И случился у неё – да-да! – тот самый ДВС-синдром. Вика неделю болталась на тонкой грани между жизнью и смертью. Валерий Иванович чуть не сошёл с ума. Что не помешало ему, впрочем, зажать однажды ночью молоденькую санитарку в углу на лестничном пролёте между четвёртым и пятым этажами и стребовать с неё удовлетворения «вручную».
Когда совершенно побелевшая кожей и отчего-то ставшая какой-то сероволосой Вика пришла в себя настолько, что её можно было выписывать, Валерий Иванович перевёз её домой. Помог добраться до той самой постели, где она пролежала всю беременность, и сошёл-таки с ума. Поехал головой на своём, извлечённом из Викиного чрева, наследнике.
– Поскрёбыши – они самые любимые! И самые несчастные, – глубоко вздохнув, резюмировала тогда одна из старых мудрых родзальных санитарок.
Валерий Иванович стал своему сыну и папой, и мамой, и нянькой, и кормилицей. Он взял отпуск на год. Само собой, без содержания. Валерий Иванович нанимал своему малышу самых лучших нянек. Чтобы тут же их уволить и нанять самых-самых лучших. Ни одна нянька, что правда, долго не задерживалась. Честно говоря, у любой няньки – даже у самой худшей (из самых лучших) – возникало горячее желание как можно быстрее покинуть семейство Линьковых, как только она переступала порог их, с позволения сказать, квартиры.
Однажды Татьяна Георгиевна побывала в гостях у Валерия Ивановича. Вместе с Паниным. Они втроём были в Минздраве по какому-то вопросу и после Линьков пригласил их к себе на рюмку чаю. Татьяна Георгиевна была тогда старшим ординатором обсервационного отделения, а Панин заведовал физиологическим родильно-операционным блоком. Валерий Иванович жил буквально за углом, в здании, считавшемся чуть ли не памятником архитектуры. Квартира была огромная, досталась Линькову от родителей. А тем, в свою очередь, от их родителей. Дедушка Валерия Ивановича был каким-то важным ответработником. Только дедушка. Почему родителей не уплотнили – неизвестно. Всё это рассказал им Валерий Иванович, пока они шли к нему чудными московскими переулками.
Почему родителей не уплотнили, стало понятно, как только они зашли к нему в квартиру. Ни один человек в здравом уме и трезвой памяти не желал бы поселиться в этом… В этой… огромной, заваленной дерьмом до потолка ночлежке. Колоссальная энергия и не меньшие средства потребовались бы, чтобы хоть что-то сделать с этим караван-сараем. В мрачной прихожей с высоченными потолками стоял целый ряд разнокалиберных допотопных вешалок. Ещё парочка была косо-криво прибита к стенам, с которых местами клочьями свисали обои, а местами проглядывали такие историко-археологические слои, в виде дранки и штукатурки, что любой археолог посчитал бы за счастье провести тут длительные раскопки. Казалось, что на этих вешалках висят не только курточки и пиджачки маленького Валеры Линькова, не только пальто его мамы, в котором она ходила ещё до Второй мировой войны, но и плюшевый шушун деревенской няньки самого Валерика, единственного и слишком горячо любимого внука ответработника. Кожан его деда. И дореволюционный плащ его прабабушки, перешедший по наследству к его бабушке. Количество обуви, валявшейся в огромной прихожей тут и там, не поддавалось даже приблизительному исчислению. Историк моды сошёл бы с ума от счастья. Таких сандалет уже давно не делали. А ботинки образца 1920-х явно были привезены дедушкой из самого городу Парижу, не иначе. Вся обувка была замурзана. Иные образцы навеки окаменели в конгломератах не меньше, чем полувековой грязи. Из других сыпался крымский песок годов эдак семидесятых. Несмотря на зловещую огромность прихожей, ступить было негде. Потому что кроме обуви и одёжи все горизонтальные и вертикальные поверхности были утыканы разнообразными зонтами – большей частью вышедшими из строя, обломками обувных ложек самых невероятных размеров и фасонов, баночками с насмерть засохшим сапожным кремом, мириадами истёртых почти в ноль обувных щёток, несметным количеством связок ключей неизвестно от чего. И всем таким прочим, что у нормальных людей – даже у самых отъявленных засранцев среди нормальных, – захламляет прихожие в несравнимо меньших масштабах. Было пыльно, темно и страшно. Хотя на улице тогда вовсю бушевало майское солнце.
– Свет не включается! Лампочка перегорела, всё никак не заменю! И не разувайтесь, у нас немного не прибрано! Сейчас поставлю чайник! – бодро прокричал Валерий Иванович, ловко прогарцевавший сквозь весь этот хаос на кухню.
– Немного не прибрано? – с ужасом прошептала Семёну Ильичу Татьяна Георгиевна. – Что же у него тогда «много»? Мне что-то уже не хочется чаю.
– Ну где же вы?!
Мальцева и Панин прошли на кухню. Однако! По размеру кухня Линькова была, наверное, раза в три больше тогдашней трёхкомнатной квартиры Панина. Но на этой огромной кухне не было ни единого пустого места. В почти неразличимой выси рядами стояли бутылки, покрытые пылью. Пивные, водочные, из-под газировки, из-под вина и шампанского. Бутылки молочные, бутылки из-под кефира и ряженки, уксусные… Многие были с навеки, казалось, позабытыми наклейками. А некоторые – так и вовсе давным-давно сняты с производства.
– Никак не сдам, – объяснил Линьков, поймав взгляд Татьяны Георгиевны.
– Кто сейчас сдаёт бутылки? – одними губами сартикулировала Мальцева Панину, когда Валерий Иванович развернулся к засвистевшему чайнику.
Это был чайник-ветеран. Какого цвета он был при рождении, мог бы сказать только тот самый археолог. Если бы успел ещё при жизни закончить раскопки в коридоре. Артефакт был сплошь покрыт толстым наростом того, что получается из послойного слёживания сажи, пепла, пыли, сала, брызг и бог знает чего ещё. Это уже даже грязью нельзя было назвать. Это был монолит. Минерал!
– Ай, зараза! – Валерий Иванович обжёгся, снимая с носика чайника свисток. Свисток упал на пол.
На пол Татьяна Георгиевна смотреть побоялась. Достаточно было того, что она намертво к этому самому полу прилипла. Валерий Иванович разыскал убежавший свисток и положил его на подоконник. Точнее, воткнул между пузырьком выветрившегося бриллиантового зелёного и использованными ватными тампонами. Тут же рядом был разлит из неопрятного флакона давно потрескавшийся тональный крем. Валялись ватные палочки, все в чёрных, коричневых и зелёных разводах. Тушь, ушная сера и антисептический раствор в этом доме совершенно мирно соседствовали, не обращая никакого внимания на давно усохший столетник, какие-то камешки, конфетки, заветренный обгрызенный кусочек докторской колбасы, грязную картофелину, всю в ростках, загнивший в банках из-под майонеза лук, выставленный на проращивание и теперь благоухавший своей осклизлостью на всю эту непомерно огромную кухню, больше похожую на городскую свалку. Описание прочего кухонного интерьера могло бы свести с ума даже бесчувственного санитара, всю жизнь проработавшего в психушке строгого режима.
– Что же вы стоите, друзья?! Берите из-под стола табуретки и садитесь! – всплеснул ладошками Валерий Иванович.
Татьяна Георгиевна, с усилием оторвала свои изящные туфельки от того, что в палеозое было паркетом. Раздался зловещий треск. На цыпочках она перепрыгнула какие-то препятствия в виде заплесневелых трёхлитровых бутылей, замоченных лет десять назад кастрюль и множества совершенно непонятных чумазых агрегатов вроде мини-элеваторов и села Панину «на ручки». Она тогда только-только приобрела себе роскошную юбку из «мокрого шёлка», на которой, как известно, отлично остаются любые пятна, а некоторые даже ничем не отстирываются. Пусть уж на тутошних тронах Сёма, индеец Смелая Задница, восседает. Впрочем, юбка всё равно пропала. Линьков облил её какой-то мазутного колеру мерзостью, настаивая на том, что это «варенье к чаю».
– Немного коньячку?! – воскликнул Валерий Иванович.
– Да-да! – с готовностью отозвался Панин.
Это был не коньяк, а коньячный спирт, налитый в бутылку из-под чего-то такого, что тоже давно уже было снято с производства. Беседа как-то не очень клеилась. Линьков рассказывал об успехах своего малыша, которому на тот момент было годика три. Он так хвастался, что его мальчик удачно бросил мячик, что создавалось впечатление, что мальчик дебил. Или, что скорее всего, дебил именно его папа. Потому что удачно бросать мячик для мальчика такого возраста – это более чем естественно. Когда Валерий Иванович дошёл до рассказов о невероятной гениальности анализов кала своего единственного отпрыска, Татьяна Георгиевна вежливо, исключительно чтобы сменить тему, спросила:
– А где ваша супруга, Валерий Иванович?
– А она в комнате, Танюша, она в комнате. Отдыхает… Ой, мы что-то засиделись, коллеги. Простите, я как-то не сообразил, который час. Мне надо забрать сы́ночку из детского садика. Это очень хороший частный детский садик тут, неподалёку. Его держит очень хорошая женщина, там совсем немного деток. В общем, мне его надо забрать. Вика очень устаёт, когда выходит на улицу. Поэтому мне необходимо, простите…
Мальцева с Паниным с радостью выскочили на свежий воздух.
– Свят-свят-свят, что нас в комнаты не пригласили! Я бы рехнулся! – радостно выпалил педант и чистюля Семён Ильич, как только Линьков исчез за поворотом. – Чёрт, ботинки всё ещё липнут к мостовой и на жопе наверняка табуретка отпечатана!
– Подумаешь! У тебя самые обыкновенные брюки! А моя юбка – она необыкновенная! У-у-у! – заныла Мальцева. – Впрочем, ерунда. Рада, что живыми ушли. За любопытство надо платить. Зато снова солнечный свет и всё такое. Интересно, сколько лет Линьков окна не мыл? Лет тридцать, не меньше! Через его стёкла совсем не проникает солнечный свет. Это не стёкла, это какие-то копчёные бычьи пузыри. Боже мой, и это обиталище хирурга!
Кстати, не столько беспредельный мрак и бардак сводили нанимаемых нянек с ума, сколько требования Валерия Ивановича к «стерильности» и прочей режимности по отношению к его малышу. Вот так вот! Воду для ванночки требовалось кипятить. В замызганном тазике родом, похоже, ещё из позапрошлого века. Саму ванночку, устанавливаемую посреди ужасно загаженной огромной ванной комнаты, лет пятьдесят как вопиющей о ремонте, необходимо было ополаскивать дезраствором. Никаких локтей – только градусник! И сильно-розовый раствор марганцовки. Требовалось насыпать кристаллы в мерную ложечку – с верхом, на одну ванночку! – из мутной литровой склянки, поверх которой был наклеен почти чёрный уже лейкопластырь с затёртой надписью химическим карандашом: «KMnO4». Первая нянька, появившаяся в доме Линькова, узрев годовалого младенца, сказала:
– Ой, какой хорошенький мулатик! Внучёк ваш? Дружба народов, так сказать?
И ту же была уволена. Ну, не разобралась женщина, что ребёнок – вовсе не мулатик, а обыкновенный малыш самой что ни на есть белой расы, просто насквозь продублённый марганцевокислым калием.
Вторая нянька вылетела после того, как посмела не прогладить одёжку малыша двенадцати месяцев от роду с двух сторон, а одела вот так вот просто – сняла с бельевой верёвки – и всего делов.
Третья – за то, что не прокипятила бутылочку с соской, а накормила полуторагодовалого дитятю ложкой. А ведь ребёнка, как известно, ничему нельзя обучать насильно! Только сам!
– Да как же он сам догадается, что ложкой сподручнее, если ему не показать? Если ничему не обучать – так он у вас Маугли будет! – возмутилась нянька. И тут же была рассчитана.
Четвёртая была изгнана сразу же, как попыталась приучить двухлетнего мальчика к горшку. Пока папа напоследок излагал няньке недопустимость подобного варварства в столь раннем возрасте, сынишка Линькова потопал своими толстыми короткими ножками на кухню, разыскал запрещённую ложку и с удовольствием сожрал этой самой ложкой то, что перед этим наделал в горшок. Любимый папа частенько кричал прикроватной маме про то, что человек должен хоть что-то уметь, иначе сам себя не прокормит! Малыш очень хотел похвастаться папе, что он умеет есть ложкой – это уже что-то! и в случае чего сам себя прокормит. Но, увы, он совершенно не умел говорить. Совсем ничего. Вместо того, чтобы озаботиться чрезмерной молчаливостью отпрыска возраста вполне себе уже осмысленного лопотания, Валерий Иванович рассказывал всем встречным-поперечным, что у него не просто какой-то там обыкновенный ребёнок, коих пруд пруди, а самое что ни на есть дитя-индиго.
– Я вас разочарую – индиго говно ложкой не жрут! – припечатала четвёртая нянька перед тем, как хлопнуть дверью.
Пятая лишилась места после того, как выкинула все обмылки. Не успела сообразить, что в доме Валерия Ивановича ничего и никогда не выбрасывается! Из собираемых обмылков Линьков собирался варить мыло. Когда-нибудь. Поэтому этих самых в пыль засушенных обмылков были у него полные коробки из-под старых телевизоров. Давно вышедших из строя старых телевизоров. Которые тоже не выбрасывались, а стояли тут же, на балконе. Очень мешая нянькам развешивать штанишки его ненаглядного отпрыска на той самой бельевой верёвке.
Шестая нянька отказалась быть Вике горничной и выполнять её мелкие поручения типа сгонять за докторской колбасой и коньяком в ближайший гастроном.
Седьмая ещё при знакомстве с семейством уточнила, мол, а зачем вам, уважаемые, нянька, если мамаша, как вы говорите, по целым дням дома? На дому работает? Не работает? А что делает? Всюду нос суёт? Не суёт? На кровати лежит? А чего лежит? Сильно устаёт? О нет. С малышами сильно уставших мам дел не буду иметь ни за какие деньги, увольте! До свидания!
И так далее.
В общем, пришлось Валерию Ивановичу крутиться со своим ненаглядным малышом самому. Из-за этого он сильно просел в деньгах. Договорятся, например, с Валерием Ивановичем насчет родов, а рожать начинают – когда? Ну, разумеется, именно тогда, когда ему не с кем оставить пятилетнюю кроху на ночь. Жена? Да, есть жена… Но малыш не уснёт, пока папа ему не прочитает сказку на ночь!
Со временем Валерий Иванович растерял клиентуру. Просился было в гинекологию, в ординаторы. Но сам же первый оттуда и сбежал. Что ординатором в гинекологии заработаешь, кроме гембеля и зарплаты? В дневное время и заведующий прекрасно со всеми пациентками разберётся. Так что пришлось Линькову кое-что достать из сильно запрятанного дедушкиного тайника и начать продавать помаленьку.
– Интересно, этот болван в курсе, что в его захламлённом коридоре на обдрипанной стене сыреет и блекнет подлинник Коровина? – как-то раз спросила у Семёна Ильича Мальцева.
– Правда?! Ух ты! Но… думаю, болван в курсе. Его дедуган, судя по пьяным базарам нашего Валерия Ивановича, неплохо в своё время пограбил награбленного. Линьков как-то брякнул, что у него есть клочок бумажки с рукописным наброском Маяковского. «Где-то на книжных полках валяется». Но Валерий Иванович, моя дорогая, не просто жаден. Он патологически жаден. Жаден до безумия – и это не фигура речи. Он не продаёт ничего такого вроде картины Коровина или наброска Маяковского не потому, что ценит их как раритетные вещи, произведения искусства и тому подобное. Он не продаёт их по той же причине, по которой не может выбросить пустые пыльные бутылки. Которые, разумеется, никуда и никогда не сдаст. Это и есть безумная жадность. Именно это, а не оголтелое завышение цен на что бы то ни было. Впрочем, он и по-умному жаден до бесстыдства. В прежние времена своим девкам такие ценники за аборты-роды лепил, что у меня волосы дыбом вставали. Оттого в основном, что находились такие, что ему эти бабки шальные несли.
Несмотря ни на что, Панин питал к Линькову что-то вроде благодарности. Когда-то тот очень помог ему с кандидатской диссертацией, касавшейся некоторых аспектов кровотечений в акушерской практике. Кроме того, Валерий Иванович был из тех людей, что бесстыдно играют на чувствах ближних. И даже дальних. Когда Панин его песочил за разнообразные должностные нарушения вроде побега с дежурства, грязного халата или напоминал, что прооперировать и бабки снять – это ещё полдела, женщину надо до выписки довести, Валерий Иванович делал такое несчастное лицо, начинал так слезливо плакаться на больную жену и несчастного бесприютного малыша (четырнадцатилетнего нынче возраста!), что Панину тут же становилось стыдно, и он, слегка пожурив Валерия Ивановича, тут же его отпускал. Даже выговора ни разу не влепил.
* * *
– Я вас ищу, Татьяна Георгиевна. Старшая сказала, что вы у начмеда. Хорошо, что вы уже вышли. Мне надо девочку госпитализировать, срочно. Подпишите…
– Валерий Иванович, в отличие от Панина, я совершенно бессовестный и бесстыжий человек! Я ничего вам не подпишу, – ответила Татьяна Георгиевна подошедшему к ней в грязном халате доктору. – «Срочно» – это в вашем исполнении значит – «девочка» не по контракту. А меня за неконтрактных слишком сильно не любит начальство. – Она кивнула головой в сторону кабинета начмеда. – Кроме того, господин Линьков, я отстраняю вас от работы в отделении. И в график дежурств вместо вас ставлю другого врача. Какого-нибудь не слишком кормящего папашу. И поверьте мне, сделаю всё для того, чтобы вас наконец вышибли на пенсию. И молитесь, чтобы вышибли вас туда если не с почётом, то хотя бы более-менее достойно.
– Танечка, девочка! Милая! Как же я буду жить? На что я буду содержать моего малыша и больную жену? – ахнул Линьков.
– Валерий Иванович! Вы эти представления оставьте для Панина. Надеюсь, вы отдаёте себе отчёт в том, что я вас с вашими концертами в любом случае… – Мальцева хохотнула. – В любом случае перекукую. А вашего «малыша», дорогой Валерий Иванович, от окончательного распада личности может спасти только ваша смерть, уж простите за откровенность. И смерть вашей супруги. У неё ещё пролежней нет? Желаю счастливо оставаться, господин Линьков! Привет Коровину. Кстати, то полотно, что гниёт в вашем хлеву, стоит столько, что хватит до конца ваших дней, ещё и на дубовый гроб с парчовой набивкой останется.
Мальцева развернулась и спустилась в подвал, покурить…
Не слишком ли она была с этим несчастным Линьковым жестока? Вот ведь, вроде дерьмо человечишко, но всё-таки… Помнится, как-то давным-давно – она едва интернатуру закончила – запер её этот Валерий Иванович в своём кабинете. Были какие-то посиделки – тогда частенько у него собирались, не только на его дни рождения, а и по любому поводу. Уж очень удобный у доцента Линькова был кабинет – в самом углу отделения патологии беременных. Теперь там люкс для контрактниц. А тогда был кабинет, он же – учебный класс для студентов и интернов, он же – место сборищ по самым разным поводам. Все тогда немного выпили, и сальный Валерий Иванович, тогда ещё временами бывавший вполне сносным, почему-то запер Таньку Мальцеву у себя в кабинете. Кажется, она задержалась, чтобы собрать и перемыть тарелки, а он взял и запер… И из-за двери прокричал ей, что будет её тут держать, пока она ему не «даст». Запер, а сам куда-то умёлся. Хорошо, что телефон у него в кабинете был. Она переключила вилку из внутренней розетки в городскую, позвонила Матвею и, смеясь, рассказала, что она тут «пленница тире наложница» в кабинете у Линькова. «Ну, у такого, помнишь? Облезлого гнома, который дока в ДВС-синдроме, я тебе рассказывала!» Матвей, смеясь же, пообещал прибыть и выручить прекрасную наложницу из плена. – «Да ладно, он скоро вернётся!» – «Уверен. Но на всякий случай я лучше приеду. Всё равно уже темно и страшно, бу-бу-бу! Заберу своё неразумное дитя, застрявшее в лапах злого кощея!» – «Да какой он злой, он просто жалкий, несчастный человечек. А у меня нет клаустрофобии!» Матвей, понятное дело, выехал. Линьков никак не возвращался. Клаустрофобии-то нет, а вот кофе вкупе с крепкими спиртными напитками обладает совершенно чумовым мочегонным эффектом. Спустя четверть часа Татьяне Георгиевне страшно захотелось по-маленькому. А поскольку кабинет доцента тогда ещё не был палатой люкс, то и санузла в нём не было. Через полчаса Мальцева поняла – всё. Катастрофа. На одной из полок у Валерия Ивановича стоял хрустальный вазон, подаренный кем-то из благодарных пациенток. В общем, пусть пеняет на себя, как говорится! Помнится, в вазон всё не поместилось. Мало того, не поместилось. Именно когда началось переливаться через край, но остановиться было уже никак не возможно, ключ в двери повернулся, и в кабинет вошел хохочущий Матвей, хлопающий по плечу улыбающегося – большая редкость! – доцента Линькова. Вот это была картина маслом, куда там тому Коровину!
– Писай, писай, мармеладочка! – ни на секунду не смутившись, сказал Матвей ласково.
– Простите, Татьяна Георгиевна, старого дурака! – извинился перед ней Линьков, когда она подскочила и суетливо привела себя в порядок, с ужасом обозревая растекающуюся вокруг вазона лужу. – Не беспокойтесь, я сам! Сейчас позову санитарку. Какие вы счастливые, ребята. Я вам очень завидую! Я, Татьяна Георгиевна, тоже хочу любить кого-то так, как вы любите своего мужа. И чтобы меня кто-то любил так, как вы его любите. – И, помолчав, добавил: – Татьяна Георгиевна, а можно я на этом хрустале гравировку сделаю? Что-нибудь вроде: «В этот вазон мочилась самая счастливая женщина на свете!»
«Что ты ему там наговорил?» – немым вопросом делала она тогда страшные глаза Матвею. Но тот только улыбнулся и сказал Линькову, что санитарки не надо. Сходил в отделение за ведром и шваброй и совершенно спокойно прибрал за ней… Её Матвей, такой мужественный, квинтэссенция всего мужского… Впрочем, никаких противоречий.
Но не слишком ли она сейчас?.. Больше никто и никогда не будет так увлечённо, с таким фанатизмом рассказывать о свёртывающей системе крови, как Валерий Иванович. Не слишком ли она была жестока с этим несчастным Линьковым? Да нет. Никакой он не несчастный. Омерзительный тип. Коллекционер грязи в белом халате. Точнее, некогда бывшим белым.
Назад: Кадр семнадцатый Крепкий продолжительный медикаментозный сон
Дальше: Кадр девятнадцатый Продажная девка империализма