Книга: Ослепление
Назад: Конфуций, сват
Дальше: Иуда и спаситель

Мобилизация

От нищих и лоточников дом на Эрлихштрассе, 24, был уже много лет избавлен. Привратник изо дня в день нес караул в своей каморке сразу у входа и перехватывал всякую шваль. Людям, рассчитывающим на сочувствие в этом доме, внушал ужас овальный глазок на обычной высоте, под которым было написано «швейцар». Проходя мимо, они всегда низко кланялись и благодарили, словно получили бог весть какую милостыню. Но их осторожность была напрасна. Об этом обыкновенном глазке привратник не заботился. Когда они прокрадывались под ним, они были уже давно засечены. У привратника имелся свой собственный, испытанный метод. Как полицейский на пенсии он был хитер и незаменим. В глазок-то он углядывал их, да только не в тот, которого они остерегались.
На высоте пятидесяти сантиметров от пола он просверлил в стене своей каморки второй глазок. Здесь, где никто не мог ждать этого, он стоял на коленях и бдел. Мир делился для него на штаны и юбки. Те, что носили жильцы дома, были ему хорошо знакомы, о чужих он судил по их фасону, стоимости и достоинству. Он достиг в этом такой точности, как прежде во взятии под арест. Ошибался он редко. Если показывался какой-нибудь подозрительный субъект, привратник, еще стоя на коленях, тянулся короткой кряжистой рукой к дверной ручке, которая — тоже его изобретение — была врезана наоборот. Сила, с какой он вскакивал, открывала ее. Затем он орал на этого субъекта и избивал его до полусмерти. Первого числа каждого месяца, когда привратнику приносили пенсию, он позволял любому беспрепятственно проходить мимо. Заинтересованные лица очень хорошо это знали и валом валили навстречу жильцам, изголодавшимся за месяц по нищим. Второго и третьего опоздавшим иногда еще удавалось прорваться; по крайней мере выдворяли их не так мучительно, как позднее. Начиная с четвертого пытали счастье лишь новички.
Кин после одного случая подружился с привратником. Однажды вечером он вернулся с какой-то экстраординарной прогулки, в парадном было уже темно. Вдруг кто-то заорал на него:
— Ах ты дерьмо поганое, сейчас я тебя сведу в участок!
Привратник выскочил из клетушки и попытался схватить его за горло. Оно находилось очень высоко, и добраться до него было трудно. Привратник увидел, что грубо ошибся. Ему стало стыдно, дело шло о его престиже знатока штанов. С кошачьей мягкостью он затащил Кина в свою каморку, познакомил его со своим тайным изобретением и велел петь своим четырем канарейкам. Но те не захотели. Кин начал понимать, кому он обязан своим покоем. (Уже несколько лет прошло с тех пор, как нищие перестали звонить в его дверь.) В тесной клетушке этот коренастый, медвежьей силы малый стоял совсем вплотную к нему. Он пообещал этому по-своему дельному человеку ежемесячный «презент». Названная сумма была больше, чем чаевые от всех остальных жильцов вместе взятых. В порыве счастья привратнику захотелось расколошматить стены клетушки рыжеволосыми кулачищами. Так он показал бы своему покровителю, как заслуживает он, привратник, его признательности. Но ему удалось обуздать свои мышцы, он только прорычал: "На меня можете положиться, господин профессор!" — и распахнул дверь в коридор.
С той поры никто в доме не отваживался говорить о Кине иначе, как о господине профессоре, хотя профессором он, в сущности, не был. Новые жильцы сразу же усваивали это правило, соблюдение которого привратник ставил главным условием их пребывания в доме.
Как только Тереза ушла из дому на весь день, Кин закрылся на цепочку и спросил себя, какое сегодня число. Было восьмое, первое миновало, нищих можно было не опасаться. Сегодня ему хотелось гораздо большей тишины, чем обычно. Предстоял праздник. Для этого он и выпроводил Терезу из дому. Времени было в обрез; в шесть, после закрытия магазинов, она вернется. На одни только приготовления ему требовалось несколько часов. Надо было выполнить всякую техническую работу. В ходе ее он мог бы набросать в голове свою торжественную речь. Речь эту он представлял себе чудом учености, не слишком сухой и не чересчур популярной, полной намеков на текущие события, подводящей итоги богатой жизни, которые уже приятно бывает услышать от человека лет сорока. Ибо сегодня Кин преодолел свою сдержанность.
Он накинул на стул пиджак и жилетку и торопливо засучил рукава. Одежду он хоть и презирал, но от мебели все же решил защитить. Затем он бросился к своей кровати, засмеялся и показал ей зубы. Она представилась ему какой-то незнакомой, хотя он каждую ночь спал на ней. В его представлении она стала топорнее и крикливее, так давно он не видел ее.
— Как поживаешь, приятельница? — воскликнул он. — Ты же недурно поправилась! — Со вчерашнего дня он был непрерывно в блестящем настроении. — А теперь вон! И немедленно, ясно? — Он схватил ее обеими руками за спинку в изголовье и толкнул. Чудовище не тронулось с места. Он налег плечами, от второго натиска он ждал большего. Кровать лишь заскрипела, ей явно хотелось поглумиться над таким, как Кин. С кряхтеньем и стонами он стал толкать ее коленями. Это напряжение превзошло его небольшие силы. Его стала бить дрожь. Он почувствовал, как в нем поднимается великая злость, и попробовал по-хорошему.
— Будь умницей! — польстил он. — Ты же вернешься сюда. Это только на сегодня. Сегодня у меня свободный день. Ее нет дома. Почему ты боишься? Тебя же не крадут!
Слова, которые он тратил на мебель, стоили ему такого усилия над собой, что в промежутках он совсем забывал толкать ее. Он долго уговаривал кровать, а руки его между тем устало висели, он чувствовал в них сильную боль. Он уверял кровать, что не желает ей зла, только сейчас она не нужна ему, пусть поймет. Кто распорядился тогда купить ее? Он. Кто выложил на это деньги? Он, и притом с удовольствием. Разве он до сегодняшнего дня не проявлял величайшего уважения к ней? Он старательно не замечал ее только из уважения. Человеку не всегда хочется показывать свое уважение. Всякая неприязнь проходит, и время лечит любые раны. Позволил ли он себе хоть одно враждебное замечание по ее адресу? А думать вольно что угодно. Он обещает ей, что она возвратится на место, которое однажды завоевала, он ручается, он клянется!
Может быть, кровать и уступила бы в конце концов. Но всю энергию, на какую он был способен, Кин вкладывал в свои слова. Для рук не оставалось ничего, совсем ничего. Кровать стояла на месте, невозмутимая и немая. Кин пришел в ярость.
— Бесстыжая деревяшка! — закричал он. — Кто, собственно, твой хозяин? — Ему нужна была разрядка. Он во что бы то ни стало должен был приструнить этот наглый предмет.
Тут он вспомнил о своем могучем друге, привратнике. На окрыленных ходулях выскочил он из квартиры, одолел лестницу так, словно та состояла из десятка, а не из сотни ступеней, и добыл себе мускулы, которых у него не было, в клетушке, где они жили.
— Вы мне нужны!
Звук и остов напомнили привратнику тромбон. Он предпочитал трубы, потому что у него у самого была труба. Более всего был он склонен к ударным инструментам. Он только пробурчал: "Да, эти бабы!" — и повиновался. Он был твердо убежден, что атаковать предстоит жену. Чтобы пожелать этого, он внушил себе, что она уже вернулась.
Он видел в глазок, как она уходила. Он ненавидел ее, потому что она была обыкновенная экономка, а теперь именовалась госпожой профессоршей. Когда дело касалось званий, он, как бывший чиновник, был неподкупен и, произведя Кина в профессора, сделал из этого надлежащие выводы. С тех пор как умерла его чахоточная дочь, он не бил ни одной женщины и жил один. На баб у него не хватало времени из-за его напряженной работы, которая к тому же лишила его способности заводить интрижки. Бывало, что он засунет какой-нибудь горничной руку под юбку и ущипнет ее за ляжку. Но делал он это с такой серьезностью, что начисто лишал себя видов на успех, и так-то весьма небольших. До битья дело ни разу не доходило. Годами уже мечтал он о том, чтобы задать наконец славную трепку бабьему мясу. Он шел впереди; он поочередно ударял одним кулаком по стене, другим — по перилам. Из-за шума жильцы открывали двери и глядели на разномастную, но единодушную пару: на Кина в рубашке без пиджака и на привратника в кулаках. Никто не решался сказать ни слова. Взглядами обменивались за безопасными спинами. Когда у привратника выдавался большой день, на лестнице и комар побоялся бы пикнуть, тишина там стояла мертвая.
— Где она? — пробурчал он приветливо, когда они поднялись. — Сейчас мы покажем ей!
Он был приведен в кабинет. Хозяин остался в дверях, злорадно ткнул в сторону кровати длинным указательным пальцем и приказал:
— Долой ее!
Привратник наподдал плечом раз-другой, испытывая сопротивляемость кровати. Она показалась ему очень малой. Презрительно поплевав на руки, он сунул их за ненадобностью в карманы, приналег головой и вмиг вытолкал кровать за дверь.
— Это называется отфутболить! — объяснил он. Спустя пять минут вся мебель из всех комнат стояла в коридоре.
— Книг у вас хватает, куда там, — сказала, заикаясь, протянувшая руку помощи голова. Он хотел перевести дух, но незаметно. Поэтому он просто что-то сказал, не громче, чем человек нормальной силы. Затем он вышел; с лестницы, отдышавшись, он крикнул в квартиру: — Если вам еще что-нибудь понадобится, господин профессор, можете на меня положиться!
Кин поспешил ничего не ответить. Он забыл даже накинуть цепочку и только бросил взгляд на рухлядь, загромоздившую темный коридор, как куча мертвецки пьяных. Они явно не различали, где чьи ноги. Хлестни кто-нибудь кнутом по их спинам, они бы живо разобрались. Сейчас его враги отдавливали друг другу пальцы на ногах и обдирали лакированные головы.
Осторожно, чтобы не обезобразить свой праздник шумом, он затворил за собой дверь комнаты. Бесстрашно скользя вдоль полок, он нежно ощупывал корешки. Он напряженно таращил глаза, чтобы не дать им по привычке закрыться. Его охватил восторг, восторг радости и позднего соединения. В первом смущении он говорил слова непредвиденные и неразумные. Он верит в их верность. Они все дома. У них есть характер. Он любит их. Он просит их не сердиться на него ни за что. Они вправе чувствовать себя обиженными. Грубо, на ощупь удостоверяется он в их сохранности. Но одним глазам он уже не доверяет, с тех пор как пользуется ими по-разному. Это он говорит только им, им он говорит все. Они скрытны. Он сомневается в глазах. Он сомневается во многом. Таким сомнениям были бы рады его враги. У него много врагов. По именам он не станет называть никого. Ибо сегодня великий день господень. И поэтому он хочет простить. И поэтому, будучи восстановлен в своих правах, он хочет любить.
Чем длинней становился обойденный ряд книг, чем целостнее и сплоченнее поднималась его старая библиотека, тем смешнее казались ему враги. Как осмелились они расчленять дверями единое тело, единую жизнь? Но никакие мученья не сломили библиотеку. Хотя ей и скрутили за спиной руки, хотя неделями, страшными, ужасными неделями, и пытали ее, в действительности побеждена она не была. Хороший воздух обвевал воссоединенные части тела. Они радовались, что наконец обрели друг друга. Тело дышало, и глубоко дышал хозяин этого тела.
Только двери ходили на своих петлях туда и сюда. Они портили ему праздничное настроение. Они прозаически вторгались в перспективу. Откуда-то дуло, он взглянул вверх, окна в потолке были открыты. Схватив обеими руками первую соединительную дверь, он снял ее с петель — как возросли тем временем его силы! — вынес ее в коридор и положил на кровать. Та же участь постигла и другие двери. На одном из стульев, который по ошибке, хотя тот стоял у письменного стола, выдворил в коридор привратник, Кин увидел свой пиджак и жилетку. Значит, он начал празднество в неглиже. Немного смутившись, он оделся как следует и с большим самообладанием вернулся в библиотеку.
Он робко извинился за свое прежнее поведение. От радости он нарушил программу. Только ничтожество ощупывает ни с того ни с сего свою возлюбленную. Кто чего-то стоит, тот не разыгрывает из себя перед ней важного барина. Совершенно незачем уверять ее в естественной привязанности. Любимую берут под защиту, не хвастаясь этим. Обнимать ее надо в торжественные минуты, а не в хмелю. В настоящей любви признаются перед аналоем.
Именно это Кин и собирался сейчас сделать. Он подвинул старую добрую стремянку на удобное место и взобрался на нее задом наперед, так что спина его касалась полок, голова — потолка, его удлиненные ноги — то есть стремянка — пола, а глаза — всего единого пространства библиотеки, и обратился к своей возлюбленной с такой речью:
— С некоторых пор, точней говоря, с тех пор, как в нашу жизнь вторглась чужая сила, я лелею мысль поставить наши отношения на прочную основу. Ваше существование охраняется договором; но мы, я думаю, достаточно умны, чтобы не заблуждаться насчет опасности, в которой, несмотря на действующий договор, находитесь вы.
Мне незачем напоминать вам во всех подробностях древнюю и гордую историю ваших страданий. Возьму только один случай, чтобы наглядно показать вам, до чего близки друг к другу любовь и ненависть. В истории страны, которую мы все одинаково чтим, страны, где вам оказывали всяческое внимание, являли всяческую любовь и даже почитали вас, как то и подобает, наравне с божествами, есть одно ужасное событие, преступление мифической огромности, учиненное над вами одним дьявольским деспотом по наущению одного еще более дьявольского советчика. В двести тринадцатом году до рождения Христова по приказу китайского императора Ши-хуанди, жестокого узурпатора, отважившегося присвоить себе титул "Первый, Величественный, Божественный", были сожжены все книги Китая. Сам этот дикий и суеверный преступник был слишком невежествен, чтобы верно оценить значение книг, на основании которых оспаривалась его деспотическая власть. Но его первый министр Ли Сы, сам детище своих книг, презренный, стало быть, ренегат, сумел ловким внушением склонить его к этой неслыханной мере. Даже разговоры о классическом песеннике и классическом историографическом труде китайцев карались смертной казнью. Устная традиция уничтожалась одновременно с письменной. Не подлежало конфискации ничтожное меньшинство книг; можете себе представить какие: труды по медицине, фармакопее, гадальному искусству, земледелию и выращиванию деревьев, то есть сплошь практическая ерунда.
Признаюсь, меня и сегодня еще преследует запах гари, стоявший в те дни. Что толку, что спустя три года варвара-императора постигла заслуженная им судьба? Он умер, но мертвым книгам это не помогло. Они были сожжены и остались сожженными. Но не премину упомянуть и о том, что произошло вскоре после смерти императора с ренегатом Ли Сы. Раскусив его дьявольскую сущность, престолопреемник лишил его должности первого министра царства, которую тот занимал более тридцати лет. Его в кандалах бросили в темницу и приговорили к бастонаде в тысячу палочных ударов. Удары он получил все до единого. Пыткой его заставили признаться в своих преступлениях. Кроме стотысячекратного убийства книг, на совести у него были и другие мерзости. Его попытка отказаться позднее от этого признания не удалась. На рыночной площади города Сянъян его распилили пополам, медленно и в длину, потому что это продолжается дольше. Последняя мысль этого кровожадного зверя была об охоте. Кроме того, он не постеснялся расплакаться. Весь его род, от сыновей до семидневного младенца правнука, как мужчины, так и женщины, был уничтожен, только заслуженное сожжение было милостиво заменено обычной казнью. В Китае, стране семьи, культа предков и памяти об отдельных лицах, память о стотысячекратном убийце Ли Сы не сохранилась ни в одной семье, а сохранилась только история, та самая история, которую этот распиленный затем пополам негодяй хотел уничтожить.
Каждый раз, читая у какого-нибудь китайского автора историю сожжения книг, я не упускаю случая справиться по всем имеющимся источникам и насчет поучительного конца виновника массового убийства Ли Сы. К счастью, конец этот описывали не раз. Пока его десять раз не распилят пополам у меня на глазах, я еще ни разу не мог успокоиться и уснуть.
Часто я с болью спрашиваю себя, почему этим ужасным событиям суждено было случиться именно в Китае, который для всех нас — земля обетованная. Наши враги непременно указывают нам на катастрофу двести тринадцатого года, когда мы ссылаемся на пример Китая. Мы можем только возразить, что и там число образованных ничтожно мало по сравнению с остальной массой. Болото неграмотности иногда засасывает в свою тину книги и книжников. От стихийных бедствий не защищена ни одна страна в мире. Почему требуют невозможного от Китая?
Я знаю, ужасы тех дней остались у вас в крови, как и многие другие преследования. Не по душевной черствости, не по бесчувственности говорю я вам о мучениках вашего славного прошлого. Нет, я хочу только встряхнуть вас и добиться от вас поддержки тех мер, которыми мы должны защитить себя от опасности.
Будь я предатель, я мог бы отвлечь вас от грозящей беды красивыми словами. Но вину за то положение, в каком оказались мы, несу я сам. У меня хватает твердости духа признать это перед вами. Если вы спросите меня, как мог я настолько забыться — а у вас есть право на этот вопрос, — то мне, к стыду моему, придется ответить: я забылся потому, что забыл нашего великого учителя Мэна, который говорит: "Они действуют и не знают, что творят; они верны своим привычкам и не знают почему; они всю свою жизнь бродят, но пути своего не знают; таковы они, люди толпы".
Всегда и неукоснительно надо быть начеку перед людьми толпы, — вот к чему призывает нас этими словами учитель. Люди эти опасны, потому что у них нет образования, а значит, и разума. Случилось так, что заботу о вашем физическом благополучии и человечном уходе за вами я поставил выше советов учителя Мэна. Эта моя близорукость тяжело отомстила за себя. Характер, а не пыльная тряпка создает человека.
Но не будем впадать и в противоположную крайность! Ни одна буковка не пострадала у вас. Я никогда не простил бы себе этого, если бы кто-нибудь обвинил меня в нерадивом отношении к обязанности опекать вас. Если у кого-нибудь есть жалобы, пусть скажет.
Кин помолчал и поглядел вокруг себя с вызовом и угрозой. Книги тоже молчали, ни одна не выступила вперед, и Кин продолжал свою хорошо подготовленную речь:
— Я предвидел такой результат моего призыва. Я вижу, что вы верны мне, и хочу, поскольку вы заслуживаете этого, посвятить вас в планы наших врагов. Сперва удивлю вас одним интересным и важным сообщением. При генеральном смотре я установил, что в оккупированной врагом части библиотеки произошли недозволительные перемещения. Чтобы не вносить еще большего смятения в ваши ряды, я не стал поднимать шума. Для пресечения всяких тревожных слухов я сразу клятвенно заявляю, что никаких потерь мы не понесли. За полноту и полномочность этого собрания ручаюсь своим честным словом. Пока мы еще в состоянии обороняться как целостная и монолитная корпорация, где все за одного и один за всех. Но то, чего еще нет, может произойти. Уже завтрашний день может вырвать кого-нибудь из наших рядов.
Я знаю, чего добивается враг этими перемещениями: он хочет затруднить контроль над нашим составом. Он думает, что мы не осмелимся аннулировать его завоевания на оккупированной территории, что он, полагаясь на наше незнание новой обстановки, сможет еще до объявления войны приступить к похищениям, которых мы не заметим. Будьте уверены, он начнет с самых выдающихся из вас, с тех, за кого сможет потребовать очень большой выкуп. Ведь о том, чтобы употребить похищенных против их же товарищей, он и думать не думает. Он знает, на что нельзя надеяться, а ему нужны, чтобы вести войну, деньги, деньги и еще раз деньги. Существующие договоры для него просто клочок бумаги, не больше.
Если вы хотите, чтобы вас прогнали с вашей родины и рассеяли по всему миру, как рабов, которых оценивают, ощупывают, покупают, с которыми не разговаривают, которых еле слушают, когда они исполняют свои обязанности, как рабов, в чьей душе не читают, которыми владеют, но которых не любят, которых бросают на произвол судьбы или перепродают с прибылью, которых используют, но не понимают, — тогда сидите сложа руки и сдавайтесь врагу! Но если у вас еще остались в теле храброе сердце, отважная душа, благородный дух, — тогда вставайте вместе со мной на священную войну!
Не переоценивай силу врага, народ мой! Ты раздавишь его своими литерами, пусть твои строки будут дубинами, которые обрушат свои удары на его голову, твои буквы — свинцовыми гирями, которые повиснут у него на ногах, твои переплеты — латами, которые защитят тебя от него! Тысяча хитростей есть у тебя, чтобы его заманить, тысяча сетей, чтобы его опутать, тысяча молний, чтобы его размозжить, — все это есть у тебя, мой народ, сила, величие, мудрость тысячелетий!
Кин умолк. Изнуренный, полный восторга, он поник на складной лестнице. Ноги его дрожали — или это дрожала лестница? Восславленное оружие пустилось перед его глазами в военный танец. Потекла кровь; поскольку это была книжная кровь, ему стало совсем дурно. Только не упасть в обморок, только не потерять сознание! Тут поднялся шум оваций, казалось, буря всколыхнула лес листьев, со всех сторон раздались возгласы ликования. Отдельных бойцов в толпе он узнавал по их словам. Их язык, их звуки, да, это были они, его друзья, его сподвижники, они шли за ним на священную войну! Вдруг его снова подняло на лестницу, он несколько раз поклонился и положил — волнение сбило его с толку — левую руку справа на грудь, где и у него не было сердца. Овация не прекращалась. Ему казалось, что он всасывает ее глазами, ушами, носом и языком, всей своей влажной, зудящей кожей. Он никак не думал, что способен на такую зажигательную речь. Ему вспомнился его страх перед этой речью, — чем иным было то извинение, как не страхом? — и он улыбнулся.
Чтобы прекратить овацию, он слез с лестницы. Он заметил на ковре пятна крови и схватился за лицо. Приятная влага была кровью. Теперь он вспомнил также, что уже лежал на полу и, сохранив сознание благодаря разразившейся буре, еще раз влез на стремянку. Он побежал в кухню — только бы поскорее убраться из библиотеки, кто знает, не забрызганы ли уже кровью книги, — и тщательно смыл с себя все красное. Он предпочитал, чтобы это ранение сказалось на нем, а не на ком-нибудь из его войска. Освеженный, исполненный нового боевого духа, он поспешил назад на театр военных действий. Бурная овация смолкла. Только ветер грустно свистел в окне наверху. На жалобные песни у нас нет сейчас времени, подумал он, а то скоро нам придется петь их на реках Вавилонских. Стремглав взлетев на стремянку, он вытянулся в струнку и заорал командирским тоном, отчего стекла вверху в страхе зазвякали.
— Я рад, что вы вовремя образумились. На одном восторге войну вести нельзя. Судя по вашему одобрению, вы готовы сражаться под моим началом.
Объявляю:
1. Мы находимся в состоянии войны.
2. Предатели подлежат суду.
3. Командование централизовано. Я — верховный главнокомандующий, единственный вождь и военачальник.
4. Все без исключения различия, вытекающие из прошлого, из авторитета, величия и ценности участников войны, отменяются. Демократизация войска практически выражается в том, что с сегодняшнего дня каждый отдельный том стоит корешком к стене. Эта мера усиливает наше чувство солидарности. Она отнимает у хищного, но невежественного врага его мерила.
5. Сообщаю пароль — имя Кун.
На этом он закончил свой краткий манифест. На то, какое действие возымели его слова, он и не посмотрел. Успех прежней воинственной речи взрастил в нем чувство собственной власти. Он знал, что вся его армия единодушно любит его. Он удовлетворился однократным волеизъявлением и перешел к действиям.
Каждый в отдельности том был вынут и поставлен спиной к стене. Когда он — наскоро, конечно, в ходе этой работы — взвешивал в руке своих старых друзей, ему было жаль, что приходится обрекать их на безымянность готового к войне войска. Несколько лет назад он ни за что не пошел бы на такую жестокость. A la guerre comme а la guerre, — оправдался он и вздохнул.
Речи Гаутамы Будды, вообще-то очень миролюбивого характера, пригрозили, хоть и в мягкой форме, отказом от военной службы. Он презрительно усмехнулся и крикнул: "Попробуйте только!" Но такой уверенности, с какой это прозвучало, в душе у него отнюдь не было. Ибо речи эти составляли десятки томов. Вот они все плотно стояли рядом, на языке пали, на санскрите, в китайских, японских, тибетских, английских, немецких, французских, итальянских переводах, целая рота, сила, внушающая уважение. Их поведение показалось ему чистым лицемерием.
— Почему вы раньше не заявили?
— Мы не участвовали в овации, о господин.
— Вы могли подавать реплики.
— Мы молчали, о господин.
— Это на вас похоже, — обрезал он их. Но жало молчания жгло. Кто уже десятки лет назад возвел молчание в высший принцип своей жизни? Он, Кин. Где он постиг ценность молчания, кому он обязан был решающим поворотом в своем развитии? Будде, Просветленному. Тот чаще всего молчал. Может быть, своей славой он и обязан был тому факту, что так много молчал. Знание он не очень-то жаловал. На любые вопросы он отвечал молчанием или давал понять, что ответы на них не стоят труда. Напрашивалось подозрение, что он этих ответов не знает. Ибо то, что он знал, свой знаменитый причинный ряд, он ввертывал при малейшей возможности. Если он не молчал, то говорил всегда одно и то же. Изыми из его речей притчи, и что останется? Этот самый причинный ряд. Бедный ум! Ум, от чистого упрямства обросший жиром. Можно ли представить себе Будду иначе, чем жирным? Молчание молчанию рознь.
Будда мстил за эти неслыханные оскорбления: он молчал. Кин спешил повернуть его речи, чтобы выбраться из этой деморализующей, пораженческой сферы.
Он поставил перед собой трудную задачу. Принимать воинственные решения легко. Но потом надо в каждом в отдельности поддерживать твердость духа. Принципиальных противников войны было все-таки меньшинство. Главное сопротивление вызвал четвертый пункт манифеста, демократизация войска, первое действительно практическое мероприятие. Какую сумму тщеславий тут надо было преодолеть! Эти дураки предпочитали быть украденными, чем отказаться от личной славы. Шопенгауэр проявлял свою волю к жизни. Задним числом он страстно желал этого худшего из миров. Во всяком случае, он отказался бороться плечом к плечу с каким-то Гегелем. Шеллинг вытащил свои старые обвинения и доказывал тождество гегелевского учения с его собственным, которое, однако, старше. Фихте героически восклицал: "Я!" Иммануил Кант категоричнее, чем при жизни, выступал за Вечный Мир. Ницше декламировал, объявлял себя и Дионисом, и Анти-Вагнером, и Антихристом, и Спасителем. Другие встревали, злоупотребляя этой минутой, именно этой минутой, чтобы подчеркнуть свою непризнанность. Наконец Кин повернулся спиной к фантастическому аду немецкой философии.
Он надеялся вознаградить себя у менее великолепных и, может быть, слишком ясных французов, но был встречен градом шпилек. Они издевались над его смешным обликом. Он не умеет, мол, обходиться со своим телом, вот он и идет на войну. Он-де всегда был скромен, вот он и унижает их, чтобы возвысить себя. Так, мол, поступают все любящие: выдумывают себе какие-то препятствия, чтобы иметь возможность победить. Ведь за его священной войной кроется всего только женщина, какая-то невежественная экономка, старая, никуда не годная и пошлая. Кин рассвирепел.
— Вы не заслужили меня, нет! — возмутился он. — Я бросаю вас всех на произвол судьбы!
— Ступай лучше к англичанам! — посоветовали они.
Они были слишком заняты своим умом, чтобы вступать с ним в серьезную борьбу, и дали ему добрый совет.
У англичан он нашел то, что ему нужно было сегодня, — солидную почву фактов, на которой они твердо стояли. Их замечания, при всей их флегматичности вырывавшиеся у них, были трезвы, полезны и все же глубокомысленны. Под конец они, правда, не удержались от одного тяжелого упрека по его адресу. Почему он взял пароль из языка цветной расы? Тут Кин вскочил и сам накричал на англичан.
Он проклинал свою судьбу, уготавливавшую ему одно разочарование за другим. Лучше быть кули, чем полководцем, крикнул он и приказал многотысячному собранию молчать. Он долгие часы занимался их поворачиванием. Легко было дать кому-нибудь и шлепка. Но он не решался сделать выводы из нового дисциплинарного устава и никого не обидел. Усталый и унылый, огорченный до смерти, больше по велению характера, чем по убеждению, ибо они отняли у него его веру, ковылял он вдоль полок. Для верхних он брал на подмогу стремянку, она тоже обходилась с ним неласково и неприязненно. Она то и дело перекашивалась и строптиво ложилась на ковер. Тонкими, бессильными руками поднимал он ее, и каждый раз это давалось ему все тяжелее. У него не хватало теперь даже гордости, чтобы выругать ее по заслугам. Влезая, он ступал на перекладины с особой осторожностью, чтобы они не шутили с ним шуток. Дела его были настолько скверны, что приходилось ладить даже с собственной стремянкой, фигурой чисто вспомогательной. Завершив перестановку книг в прежней столовой, он оглядел дело рук своих. Он позволил себе трехминутную передышку, которую провел на ковре в горизонтальном положении, тяжело дыша, но с часами в руке. Затем пришла очередь соседней комнаты.

Смерть

На пути домой Тереза дала волю своему возмущению.
Она приглашает человека пообедать, а он вместо благодарности наглеет. Может быть, она чего-то хотела от него? Ей не нужно бегать за чужими мужчинами. Она женщина замужняя. Она не служанка, которая пойдет с любым.
В ресторане он сперва взял меню, спросил, что заказать нам. Она, дура, сказала в ответ: "Но плачу я".
Чего он только не заказал! Ей и сейчас еще стыдно перед людьми. Он клялся, что он человек высокого пошиба. Ему не было написано на роду стать бедным служащим. Она его утешала. Тут он и скажи, что зато ему везет у женщин, но что ему из того? Ему нужен капитал, не обязательно большой, потому что каждому хочется быть хозяином себе самому. У женщин нет капитала, у них только сбережения, и то жалкие, с такими пустяками дела не начнешь, кто-нибудь другой, может быть, и начнет, но не он, потому что он не признает компромиссов и дерьмом пробавляться не станет.
Прежде чем приняться за второй шницель, он берет ее руку и говорит:
— Вот рука, которая поможет мне добиться счастья.
При этом он щекочет ее. На диво ловок он щекотать. Никто еще не говорил ей, что она счастье. И не хочет ли она участвовать в его деле?
Откуда же у него вдруг возьмутся нужные для этого деньги?
Тут он засмеялся и сказал: капитал даст ему его возлюбленная.
Она чувствует, как багровеет от злости. Зачем ему возлюбленная, если есть она, она тоже человек!
— Сколько лет этой возлюбленной? — спросила она.
— Тридцать, — сказал он.
— Красива ли она? — спросила она.
— Красивей всех на свете, — сказал он.
Тут она пожелала взглянуть на портрет его возлюбленной.
— Сию минуту, пожалуйста, это тоже в моих силах. — Вдруг он сует палец ей в рот — такой у него славный, толстый палец — и говорит: — Вот она!
Поскольку она ничего на это не отвечает, он щипает ее за подбородок, такой настырный человек, делает что-то ногой под столом, прижимается, разве можно так, смотрит ей в рот и говорит: он опьянен любовью и счастьем и когда можно будет испробовать эти великолепные бедра. Пусть она положится на него. Он знает толк в делах. У него ничего не пропадает.
Тут она сказала, что любит правду больше всего на свете. Она должна сразу признаться ему. Она женщина без капитала. Ее муж женился на ней по любви. Она была простая служащая, как и господин Груб. Ему-то она может сказать. Насчет испробованья ей надо подумать, как это устроить. Она ведь тоже совсем не прочь. Таковы уж женщины. Вообще-то она не такая, но бывают же исключения. Пусть господин Груб не думает, что он — единственная ее возможность. На улице все мужчины глядят ей вслед. Она уже с радостью ждет этого. Ровно в двенадцать муж ложится спать. Он засыпает сразу, он очень точен. У нее есть отдельная комната, где прежде спала экономка. Экономки теперь уже нет в доме. Она не выносит мужа, потому что дорожит своим покоем. Это такой назойливый человек. При этом он совсем не мужчина. Поэтому она спит одна в комнате, где прежде жила экономка. В четверть первого она спустится с ключом от парадного и откроет ему. Бояться ему нечего. Привратник спит крепко. Он так устает, наработавшись за день. Она спит совершенно одна. Спальню она покупает только для того, чтобы квартира была на что-то похожа. У нее всегда есть время. Она устроит так, что он будет приходить каждую ночь. Женщине тоже хочется что-то урвать от жизни. Оглянуться не успеешь, и тебе сорок, и кончилось золотое время.
Ладно, сказал он, он упразднит свой гарем. Когда он любит, он делает для женщины все. Она должна отплатить, как подобает, и попросить капитал у мужа. Он примет его только от нее, ни от какой другой женщины, потому что сегодня ночью его ждет величайшее счастье, блаженство любви.
Она любит правду больше всего на свете, предупреждает она, и должна сразу признаться. Ее муж скуп и никому не желает добра. Он ничего не выпускает из рук, даже книг. Будь у нее капитал, она тут же вложила бы его в его дело. Ему любая поверит на слово, к такому человеку любая испытывает доверие. Пусть же он придет. Она уже с радостью ждет этого. В ее времена была в ходу прекрасная поговорка: "Поживем — увидим". Каждому суждено когда-нибудь умереть. Так уж водится у людей. Он будет приходить каждую ночь в четверть первого, и вдруг капитал вот он. Она вышла замуж за старика не по любви. Надо подумать и о своем будущем.
Тут он отодвигает под столом одну ногу и говорит:
— Прекрасно, дорогая, но сколько лет мужу? Сорок уже было, это она точно знает.
Тут он отодвигает под столом также вторую ногу, встает и говорит:
— Позвольте, это же возмутительно!
Пусть он продолжает кушать, просит она его. Она в этом не виновата, но ее муж похож на скелет и определенно нездоров. Каждое утро, вставая с постели, она думает: сегодня он умрет. Когда она входит к нему с завтраком, оказывается, что он еще жив. Покойная ее мать тоже была такая. В тридцать была уже больна, а умерла в семьдесят четыре. И притом только с голоду. Никто не поверил бы при виде такой оборванки. Тут этот интересный человек второй раз кладет вилку и нож и говорит: он не будет есть больше, он боится.
Сперва он не хотел сказать — почему, затем все-таки открывает рот и говорит: как легко человеку отравиться! Вот мы, счастливые, сидим вдвоем и предвкушаем за обедом ночь блаженства. Из зависти хозяин или официант тайком подсыпает нам в еду какой-то там порошок, и вот мы оба уже в холодной могиле. Любовь поминай как звали, хотя мы еще не вкусили блаженства. Но он все же не думает, что они так поступят, потому что в общественном заведении это раскроется. Будь он женат, он жил бы в постоянном страхе. От женщины можно ждать всего. Он знает женщин лучше, чем собственный карман, с внутренней стороны и с наружной, не только бедра и ляжки, хотя они — самое лучшее в женщине, если в них разбираешься. Женщины деятельны. Сперва они дожидаются нужного им завещания, а потом делают с мужем что хотят и над свежим трупом обручаются с верным возлюбленным. Тот, естественно, не остается в долгу, и ничего не открывается.
Но у нее сразу нашелся ответ. Этого она не сделает. Она женщина порядочная. Иногда такое все же раскрывается, и тогда тебя сажают в тюрьму. Сидеть в тюрьме порядочной женщине не подобает. Многое на свете было бы лучше, если бы тебя не могли посадить в тюрьму. Нельзя шевельнуться. Едва что-нибудь открывается, полиция уже тут как тут и сажает человека в тюрьму. Они не смотрят на то, что женщине этого не вынести. Они должны во все совать нос. Какое им дело до того, как живет женщина со своим мужем? Женщина должна мириться со всем. Женщина — не человек. А муж при этом ни на что не годится. Разве это муж? Это же не муж. Такого мужа не жалко. Лучше бы возлюбленный взял косарь и хватил им по голове мужа, когда тот уснет. Но ведь муж всегда запирается на ночь, потому что ему страшно. Пусть возлюбленный подумает, как ему самому все устроить. Он же говорит, что ничего не откроется. Она этого делать не станет. Она женщина порядочная.
Тут он прерывает ее. Не надо так громко кричать. Он сожалеет о досадном недоразумении. Она же не станет утверждать, что он подстрекал ее к отравлению с целью убийства? Он человек добрейшей души и мухи не обидит. Потому-то женщины и готовы сожрать его от любви.
— Они знают, что хорошо! — сказала она.
— Я тоже, — говорит он. Вдруг он встает, снимает с вешалки ее пальто и делает вид, будто ей холодно. На самом деле это нужно было, чтобы поцеловать ее в затылок. Губы у него что его голос. И еще сказал при этом: — Люблю целовать славные затылочки, а вы все это обдумайте!
Снова сев, он начинает смеяться:
— Вот как это делается! Вкусно было? Пора нам расплачиваться!
Затем она заплатила за обоих. Почему она была такая глупая. Все было так славно. Беда началась потом, на улице. Сперва он долго ничего не говорит. Она не знала, что ответить на это. Когда они дошли до мебельного магазина, он спрашивает:
— Да или нет?
— Да, доложу я вам! Точно в четверть первого!
— Я имею в виду капитал! — сказал он. Совершенно невинно она дает ему славный ответ:
— Поживем — увидим.
Они входят в магазин. Он исчезает в задней комнате. Вдруг выходит начальник и говорит:
— Изволили пообедать. Завтра утром спальня будет доставлена. Или у вас есть какие-нибудь возражения?
— Нет! — говорит она. — Заплатить я хотела бы сегодня.
Он принимает деньги и дает ей квитанцию. Тут этот интересный человек выходит из задней комнаты и громко говорит ей при всех:
— На место друга дома вам придется поискать кого-нибудь другого, сударыня. У меня есть помоложе, чем вы. И они будут куда покрасивей, чем вы, сударыня!
Тут она быстро выбежала из магазина, захлопнула дверь и на улице при всех расплакалась.
Разве она чего-то хотела от него? Она платит за обед, а он наглеет. Она женщина замужняя. Ей незачем бегать за чужими мужчинами. Она не служанка, которая пойдет с любым. У нее же могло бы их быть по десятку на каждый палец. На улице все мужчины смотрят ей вслед. А кто в этом виноват? Виноват муж! Она бегает ради него по всему городу и покупает ему мебель. А в благодарность за это надо еще и обиды терпеть. Пусть сам ходит. Он же ни на что не годится. Квартира принадлежит, однако, ему. Не может же быть ему безразлично, какая мебель стоит рядом с его книгами. Откуда у нее столько терпения? Такой тип думает, что он может помыкать кем угодно. Сначала ты делаешь для него все, а потом он позволяет обижать жену при всех. Пускай бы такое случилось с женой этого интересного человека! Но у него нет жены. Почему у него нет ее? Потому что он мужчина. У настоящего мужчины нет жены. Настоящий мужчина женится только тогда, когда он что-то представляет собой. Ведь этот, что сидит дома, ничего не представляет собой! Что он собой представляет? Такой скелет! Можно подумать, что он мертвец. Зачем такое живет на свете. Такое еще и живет. Такой человек ни к чему. Он только отнимает у других денежки.
Она вошла в дом. Привратник появился на пороге каморки и проворчал:
— Сегодня что-то будет, госпожа профессорша!
— Посмотрим! — ответила она и презрительно показала ему спину.
Наверху она отперла входную дверь. Никто не пошевелился. В передней вся мебель была свалена вперемешку. Она бесшумно отворила дверь в столовую. Тут она испугалась до ужаса. Стены вдруг стали совсем другими. Раньше они были коричневые, теперь они белые. Что-то произошло. Что произошло? В соседней комнате та же перемена. В третьей, в которой она хотела устроить спальню, ей стало все ясно. Он повернул книги кругом!
Книгам полагается стоять так, чтобы их можно было схватить за корешок. Это нужно, чтобы стирать с них пыль. Как иначе вытаскивать их? Ее это устраивает. Ей надоело вечно вытирать пыль. Для вытирания пыли держат прислугу. Денег у него хватает. На мебель он выбрасывает деньги. Пусть лучше поэкономит. У хозяйки дома тоже есть сердце.
Она искала его, чтобы стукнуть его по голове этим сердцем. Она нашла его в кабинете. Растянувшись во всю свою длину, он лежал на полу, прикрытый стремянкой, которая немного выдавалась за его голову. Прекрасный ковер вокруг него был в пятнах крови.
Такие пятна очень трудно вывести. Чем бы ей попытаться лучше всего? Он с ее трудом совсем не считается! Ему не терпелось, вот он и свалился с лестницы. Что она говорила, он нездоров. Интересному человеку следовало бы это увидеть. Она не радуется этому, она не такая. Что это за смерть? Ей почти жаль его. Не хотела бы она взобраться на лестницу и упасть мертвой. Можно ли быть настолько неосторожным?
Каждому по заслугам. Больше восьми лет она ежедневно взбиралась на стремянку и вытирала пыль, с ней-то разве случалось что-нибудь? Порядочный человек держится крепко. Почему он был так глуп? Теперь книги принадлежат ей. В этой комнате повернута только половина. Они составляют капитал, говорил он всегда. Он-то уж знает, он же сам покупал их. Она не притронется к трупу. Намучаешься с тяжелой лестницей, а потом еще выйдут неприятности с полицией. Лучше она оставит все на своих местах. Не из-за крови, на нее ей плевать. Это же не кровь. Откуда у него возьмется настоящая кровь? Насажать пятен может он своей кровью, только и всего. Ковра ей жаль. Зато теперь все — ее, прекрасная квартира тоже чего-то стоит. Книги она продаст сразу же. Кто бы мог подумать еще вчера? Но такова уж судьба. Сначала позволяешь себе дерзости в отношении жены, а потом вдруг умираешь. Она всегда говорила, что это добром не кончится, но она же ничего не смела сказать. Такой тип думает, что он один на свете. Ложиться спать в двенадцать часов и не давать покоя жене — разве так поступают? Порядочный человек ложится спать в девять часов и оставляет жену в полном покое.
Из сострадания к беспорядку, царившему на письменном столе, Тереза скользнула к нему. Она включила настольную лампу и стала искать среди бумаг завещание. Она полагала, что он составил его перед своим падением. Она не сомневалась в том, что объявлена единственной наследницей, поскольку о существовании каких-либо других родственников не знала. Но в ученых заметках, которые она прочитала от начала до конца, не было о деньгах ни слова. Листки с чужеземным письмом она добросовестно отложила в сторону. Они содержали особые ценности, которые можно было продать. За едой он однажды сказал ей, что то, что он пишет, дороже золота, но дело для него не в деньгах.
Через час, все тщательно разобрав и перечитав, она с возмущением установила, что никакого завещания нет. Он ничего не подготовил. До последней минуты он оставался самим собой, мужем, который думает только о себе и плюет на жену. Вздохнув, она решила обследовать и внутренность письменного стола, все ящики по порядку, чтобы обнаружить завещание. Первая же попытка жестоко разочаровала ее. Стол был заперт. Ключи он носил всегда в кармане штанов. Хорошенькое дело, вот она и промахнулась. Ей же нельзя ничего вынимать. Если она случайно угодит в кровь, полиция, чего доброго, подумает. Она подошла к трупу вплотную, нагнулась и не сумела разобраться в расположении карманов. Она боялась просто стать на колени. Перед великими мгновениями она обычно сначала снимала юбку. Она аккуратно сложила ее и доверила дальнему углу ковра. Затем она стала на колени на расстоянии одного шага от трупа, оперлась для устойчивости головой о стремянку и медленно влезла указательным пальцем левой руки в его правый карман. Продвинулась она недалеко. Он лежал так неловко. В глубине кармана она, показалось ей, нащупала что-то твердое. Тут ей, к величайшему ее ужасу, пришло в голову, что лестница, возможно, тоже в крови. Она быстро встала и схватилась за лоб, за то место, которым она прижималась к лестнице. Она не обнаружила крови. Но тщетные поиски завещания и ключей доконали ее.
— Надо что-то сделать, — сказала она вслух, — нельзя же оставлять его так!
Она надела юбку и пошла за привратником.
— Что случилось? — спросил он угрожающе. Обыкновенным людям он не очень-то позволял мешать ему во время работы. К тому же он и не понял ее, потому что она говорила тихо, как полагается при покойнике.
— Ну, доложу я вам, он умер!
Теперь он понял. В нем ожили старые воспоминания. Он слишком давно вышел на пенсию, чтобы сразу довериться им. Его сомнения медленно уступили место вере в такое славное преступление. В такой же мере изменилась его внешность. Он стал безобидным и слабым, как в те знаменательные дни его службы в полиции, когда надо было захватить с поличным какого-нибудь особенного зверя. Его теперь можно было счесть худым. Рычанье застряло у него в горле. Его глаза, обычно вперявшиеся в противника, кротко отступили в углы и здесь притаились. Рот его пытался улыбнуться. Этому мешали жесткие, глаженые, тугие усы. На помощь пришли два дельных крепыша — пальца, которые и вытянули в улыбку уголки рта.
Убийца подавленна и не подает признаков жизни. Он в полной форме выходит к судьям и объясняет, как это делается. Он главный свидетель на сенсационном процессе. Прокурор живет исключительно за его счет. Как только убийца попала в другие руки, она отказалась от всех своих показаний.
— Господа! — говорит он звонким голосом, журналисты записывают каждое слово. — С человеком надо уметь обращаться. Преступник тоже всего-навсего человек. Я уже давно на пенсии. В свободное время я изучаю нравы, душу, как говорят, этих субъектов. Если вы будете обращаться с субъектом хорошо, убийца признается в своем преступлении. Но предупреждаю вас, господа, если вы будете обращаться с субъектом плохо, она станет нагло все отрицать, и суду придется искать доказательства. В этом сенсационном процессе по делу об убийстве вы можете положиться на меня. Господа, я свидетель обвинения. Но я спрашиваю вас, господа, сколько всего таких свидетелей? Я единственный! Теперь будьте внимательны. Это делается не так просто, как вы думаете. Сперва у человека возникает подозрение. Потом ничего не говоришь и хорошенько присматриваешься к преступнице. Потом невзначай бросаешь на лестнице:
— Жестокий человек.
Когда привратник принял такой дружелюбный вид, Тереза почувствовала ужасный страх. Она не могла объяснить себе происшедшую с ним перемену. Она готова была на все, чтобы только он опять зарычал. Он не топал впереди, как обычно, он подобострастно шел рядом с ней, и когда он поощрительно спросил во второй раз: "Жестокий человек?", она все еще не понимала, кого он имеет в виду. Вообще же понять его бывало легко. Чтобы привести его в привычное настроение, она сказала:
— Да.
Он подтолкнул ее и, не спуская с нее хитрого и скромного взгляда, всем своим корпусом призвал ее к защите от жестокости мужа.
— Надо защищаться, если такое дело.
— Да.
— Тут всякое может случиться.
— Да.
— Раз-два, и человеку конец.
— Конец, да.
— Это смягчающие обстоятельства.
— Обстоятельства.
— Виноват он.
— Он.
— Забыл про завещание.
— Еще чего не хватало.
— Человеку надо на что-то жить.
— На что-то жить.
— Можно и без яда.
Тереза в этот миг думала то же самое. Она не произносила больше ни слова. Она хотела сказать: интересный человек уговаривал меня, но я защищалась.
Полиция сразу прицепится. Тут она вспомнила, что привратник сам из полиции. Он все знает. Сейчас он скажет: отравлять нельзя. Зачем вы это сделали? Таких слов она не потерпит. Виноват интересный человек. Его зовут господин Груб, он простой служащий в фирме "Больш и Мать". Сперва он пожелал прийти ровно в четверть первого, чтобы не дать ей покоя. Потом он сказал, что возьмет топор и убьет мужа, когда тот будет спать. Она ни на что не согласилась, и на отравление тоже, а теперь у нее неприятности. Разве она виновата, что муж умер? На завещание у нее есть право. Все принадлежит ей. Она дневала и ночевала у него в доме и надрывалась для него, как слуга. Его же нельзя было оставить одного дома. Один раз она ушла, чтобы купить для него спальню, он ничего не смыслит в мебели. Так он влезает на лестницу и разбивается насмерть. Извольте, ей жаль его. Может быть, женам не положено получать что-то в наследство?
С каждым этажом к ней возвращалась какая-то доля прежней храбрости. Она убедилась в том, что она не виновата. Полиции тут нечего делать. Дверь квартиры она открыла как хозяйка всех хранящихся здесь ценностей. Привратник прекрасно заметил беспечность, которую она вдруг снова на себя напустила. У него это ей не поможет. Она уже призналась. Он предвкушал очную ставку убийцы и жертвы. Она пропустила его вперед. Он поблагодарил, хитро подмигнув, и уже не спускал с нее глаз.
Ситуация стала ясна ему с первого взгляда, когда он еще стоял на пороге кабинета. Стремянку она потом положила на труп. Его такими штучками не проведешь. Он знает что к чему.
— Господа, я подхожу к месту преступления. Я обращаюсь к убийце и говорю ей: "Помогите мне поднять лестницу!" Вы же понимаете, что лестницу я могу поднять и сам, — он показывает свои мускулы, — я хотел определить, какое лицо сделает обвиняемая. Лицо — это главное. Человек делает то или иное лицо!
Еще во время этой речи он заметил, что стремянка шевелится. Он оторопел. На миг ему стало жаль, что профессор жив. Последние слова профессора грозили отнять у главного свидетеля большую долю его блеска. Официальной походкой он подошел к лесенке и поднял ее одной рукой.
Кин только что очнулся и корчился от боли. Он попытался встать, но это не получилось у него.
— До смерти ему еще далеко! — проворчал привратник, снова прежний, и помог Кину подняться на ноги.
Тереза не верила своим глазам. Лишь когда Кин, скорчившись, но все же длиннее, чем его опора, встал перед ней и сказал слабым голосом: "Чертова лестница", она поняла, что он жив.
— Это подлость! — завизжала она. — Так не ведут себя! Порядочный человек! Ну, доложу тебе! Можно было и впрямь подумать!
— Цыц, дерьмо несчастное! — прервал привратник ее бурные жалобы. — Беги за врачом! А я пока уложу его в постель.
Он перекинул тощего профессора через плечо и вынес его в переднюю, где среди прочей мебели находилась кровать. Пока его раздевали, Кин не переставал твердить: "Я не терял сознания, я не терял сознания". Он не мог примириться с тем, что на короткое время лишился чувств.
— Где мускулы к такому костяку? — спросил себя привратник и покачал головой. От жалости к этому несчастному скелету он забыл свою гордую мечту о процессе.
Тереза тем временем пошла за врачом. На улице она постепенно успокоилась. Три комнаты принадлежали ей, это было записано. Лишь изредка она еще тихонько всхлипывала:
— Разве так можно — быть живым, если ты умер, разве так можно?

Больничный режим

Полных шесть недель после злосчастного падения Кин пролежал в постели. После одного из своих визитов врач отвел жену в сторону и объявил:
— От вашего ухода зависит, останется жив ваш супруг или нет. Ничего определенного сказать пока не могу. Мне не ясна природа этого редкого случая. Почему вы не вызвали меня раньше? Со здоровьем не шутят!
— У него всегда был такой вид, — возразила Тереза. — С ним никогда ничего не случалось. Я знаю его больше восьми лет. Что делали бы врачи, если бы никто не болел?
Этим заявлением врач удовлетворился. Он знал, что его пациент в хороших руках.
Кин чувствовал себя в постели весьма неважно. Двери были, вопреки его желанию, снова заперты, только дверь в смежную комнату, где теперь спала Тереза, оставалась открытой. Ему хотелось знать, что происходит в остальной части библиотеки. Сначала он был слишком слаб, чтобы приподняться. Позднее ему удалось, несмотря на резкую боль, наклонить корпус вперед настолько, чтобы увидеть часть противоположной стены соседней комнаты. Там, казалось, мало что изменилось. Один раз он выбрался из постели и проковылял до порога. От радостного ожидания он ударился головой об угол дверной рамы, не успев заглянуть внутрь. Он упал и потерял сознание. Тереза вскоре нашла его и в наказание за непокорность дала ему так пролежать два часа. Затем она подтащила его назад к кровати, уложила его на нее и связала ему ноги крепкой веревкой.
Она была, в сущности, вполне довольна жизнью, которую вела теперь. Новая спальня была на славу. В память об интересном человеке Тереза испытывала к ней какую-то нежность и любила в ней находиться. Две другие комнаты она заперла и носила ключи от них в потайном кармане, который специально для этого вшила в юбку. Таким образом хотя бы часть имущества была всегда при ней. К мужу она входила когда хотела; ей же надлежало ухаживать за ним, это было ее право. Она действительно ухаживала за ним, ухаживала целыми днями, по предписаниям умного, доверчивого врача. Она успела уже обследовать внутренности письменного стола и не нашла завещания. Из речей в бреду она узнала о каком-то брате. Поскольку прежде о нем умалчивалось, она тем скорее поверила в его мошенническое существование. Этот брат жил для того, чтобы облапошить ее, как только дело дойдет до тяжко заработанного наследства. В жару больной выдал себя. Она не забывала, что он позволил себе жить дальше, хотя, в сущности, уже умер, но она прощала ему это, потому что за ним было еще составление завещания. Где бы она ни находилась, она всегда находилась с ним рядом. Весь день она говорила так громко, чтобы он не мог не слышать ее отовсюду. Он был слаб и старался, по совету врача, не раскрывать рта. Поэтому он не мешал ей, когда ей надо было что-нибудь сказать. Ее манера говорить за несколько недель усовершенствовалась; все, что ей приходило в голову, она высказывала вслух. Она обогатила свой лексикон выражениями, которые прежде хоть и употребляла мысленно, но произнести никогда не решилась бы. Лишь обо всем, что касалось его смерти, она умалчивала. На его преступление она намекала в общих словах:
— Муж не заслуживает того, чтобы жена так самоотверженно ухаживала за ним. Жена делает для мужа все, а что делает для жены муж? Муж думает, что он один на свете. Поэтому жена защищается и напоминает мужу об его долге. Ошибку можно исправить. Чего нет, то может произойти. В загсе обеим сторонам надо было составить завещание, чтобы одна сторона не голодала, если умрет другая. Умереть суждено каждому, так уж водится у людей. У меня должно быть все на своем месте. У меня ни о каких детях не может быть речи, на то есть я. Я тоже еще человек. Одной любовью не проживешь. В конце концов, мы составляем одно целое. Но жена нисколько не в обиде на мужа. У жены нет ни часа покоя, потому что ей всегда надо смотреть, что с мужем. Он ведь у меня может опять потерять сознание, а мне расхлебывать.
Кончив, она начинала сначала. Десятки раз в день говорила она одно и то же. Он знал ее речь наизусть, слово в слово. По паузам между фразами он узнавал, предпочтет ли она этот или тот вариант. Ее причитания выгоняли у него все мысли из головы. Его уши, которые он сначала пытался заставить делать защитные движения, привыкли напрасно вздрагивать в такт. От общей слабости и бессилия пальцы его не добирались до ушей, которые они должны были заткнуть. Однажды ночью у него выросли вдруг на ушах веки, он раскрывал и смыкал их по желанию, как над глазами. Он опробовал их раз сто и засмеялся: они захлопывались, они не пропускали ни звука, они выросли как по заказу и сразу же совершенной формы. От радости он ущипнул себя. Тут он проснулся. Ушные веки превратились в обыкновенные мочки, ему все приснилось. Какая несправедливость, подумал он, рот я могу закрыть, когда захочу, как хочу плотно, а что значит рот? Он нужен для приема пищи, но защищен превосходно, а вот уши, уши отданы на произвол любым словоизлияниям!
Когда Тереза подходила к его кровати, он притворялся, что спит. Если она была в хорошем настроении, она тихо говорила: "Он спит". Если она была в плохом настроении, она громко кричала: "Наглость!" Она не имела никакого влияния на свое настроение. Оно зависело от того места монолога, на каком она в данную минуту остановилась. Она жила в своей речи полной жизнью. Она говорила: "Ошибку можно исправить" — и ухмылялась. Хотя он, который исправит ошибку, спит — она выходит его, и то, чего нет, появится. Потом ему вольно умереть снова. Если же муж как раз думал, что он один на свете, то сон его раздражал ее еще пуще. Тогда она доказывала ему, что она тоже человек, и будила его возгласом: "Наглость!" Ежечасно справлялась она о размерах его актива в банке и о том, все ли его деньги в одном и том же банке. Незачем держать все в одном банке. Она не против того, чтобы одна часть лежала в одном месте, другая — в другом.
Его подозрение, что она нацелилась на книги, с того несчастного дня, вспоминать который ему не хотелось, уменьшилось. Он верно понял, чего она добивается от него: завещания, и притом такого, где он распорядился бы только деньгами. Именно поэтому она оставалась ему совершенно чужой, хотя он знал ее целиком от первого до последнего слова. Она была на шестнадцать лет старше, чем он, по всей вероятности, ей суждено было умереть задолго до него. Какую ценность имели деньги, относительно которых было точно известно одно — что она никогда не получит их? Протяни она столь же бессмысленным образом руку к книгам, она, при всей естественной вражде, все-таки обеспечила бы себе его участие. Ее сверлящий, вечный интерес к деньгам, напротив, задавал ему загадки. Деньги были самым безличным, самым незначительным, самым бесцветным, что он мог представить себе. Как легко, без заслуг, без трудов, он просто-напросто унаследовал их!
Иногда его любознательность не выдерживала и открывала ему глаза, хотя он только что закрыл их при звуке ее шагов. Он надеялся на какую-то перемену в ней, на какой-то незнакомый жест, какой-то новый взгляд, какой-то непроизвольный звук, который выдал бы ему, почему она всегда говорит о завещаниях и деньгах. Лучше всего он чувствовал себя, помещая ее туда, где находило место все, чему у него, несмотря на его образованность и ум, не было объяснения. Сумасшедших он представлял себе грубо и просто. Он определял их как людей, совершающих действия самого противоположного рода, но обозначающих все одними и теми же словами. По этому определению Тереза — в отличие от него самого — была, безусловно, сумасшедшей.
Привратник, ежедневно навещавший профессора, был другого мнения. От бабы ему наверняка нечего было ждать. У него возникли опасения насчет ежемесячного «презента». Он считал, что этот куш ему обеспечен, пока жив профессор. Можно ли тут положиться на бабу? Нарушив свой привычный распорядок дня, он утром по целому часу просиживал, для личного надзора, у постели профессора.
Тереза молча впускала его и тотчас — она считала его швалью — уходила из комнаты. Прежде чем сесть, он презрительно глядел на стул. Затем либо говорил: "Я — и стул!", либо жалостливо трепал его по спинке. Пока он сидел, стул качался и скрипел, как тонущий корабль. Привратник разучился сидеть. Перед своим глазком он стоял на коленях. Сидеть у него не оставалось времени. Когда на стуле случайно воцарялось спокойствие, привратник приходил в беспокойство и озабоченно поглядывал на свои ляжки. Нет, они не стали слабее, на вид они были хоть куда. Только когда они снова становились хороши и на слух, он продолжал свою прерванную речь.
— Баб надо убивать. Всех как есть. Я знаю баб. Сейчас мне пятьдесят девять. Двадцать три года я был женат. Это почти половина моей жизни. Всегда с женой. Я знаю баб. Все преступницы. Сосчитайте все убийства путем отравления, господин профессор, у вас же есть книги, вот вы и увидите. Бабы — они трусливые. Я это знаю. Если мне кто-нибудь что-то скажет, я влеплю ему как следует, чтобы помнил, дерьмо несчастное, скажу я ему, да как же ты позволяешь себе? А теперь возьмите бабу. Она от вас убежит, бьюсь об заклад на мои кулаки, посмотрите, они кое-чего стоят. Я могу сказать бабе что угодно, она не шевельнется. А почему она не шевельнется? Потому что боится. А почему она боится? Потому что труслива! Я-то уж поколотил на своем веку баб, поглядели бы вы. У моей жены синяки не сходили. Моя покойная дочь — вот кого я любил, это была баба так баба, с ней я начал, когда она еще под стол пешком ходила. "Вот, — говорю я жене — та сразу в крик, как только я дотронусь до девчонки, — выйдет замуж, попадет в мужские руки. Пока молода, пусть приучается. А то ведь сразу пустится от него наутек. Я не отдам ее за такого, который не будет бить. На такого мужчину я чихать хотел. Мужчина должен это уметь. Я за кулаки". Вы думаете, был какой-нибудь толк от того, что я так говорил? Никакого! Старуха прикроет, бывало, собой дочь, и бить мне приходится обеих. Потому что баба не должна мне перечить. Мне — нет. Вы слышали ведь, как они обе кричали. Жильцы, бывало, сбегались послушать. Уважение в доме. Если вы перестанете, то и я перестану, говорил я. Сперва они затихали. Потом я пробовал, не закричат ли опять. Мне нужна была мертвая тишина. Я немножко добавлял правой. Я не сразу перестаю бить. А то бы я потерял навык. Бить — это, скажу я, искусство. Этому надо учиться. Один мой коллега, знаете, бьет сразу в живот. Человек падает без сознания и ничего уже не чувствует. Ну, а теперь я могу бить его сколько хочу, говорит коллега. Ну, говорю я, а что мне за радость, если тот ничего не чувствует. Если человек без сознания, я не стану его бить, потому что он ничего не чувствует. Этого правила я держался всю жизнь. Бить, говорю я, надо учиться так, чтобы человек не терял сознания. Бессознательного состояния не должно быть. Это я называю бить. Убить любой сумеет. Это не искусство. Я могу сделать вот так, и ваш череп — к черту. Можете поверить? Я этим не горжусь. Я говорю, что убить каждый сумеет. Знаете, господин профессор, это и вы сумеете. Сейчас, правда, как раз не получится, потому что вы умираете…
Кин видел, как росли кулаки от совершенных ими героических подвигов. Они были больше, чем человек, которому они принадлежали. Вскоре они заполнили всю комнату. Рыжие волосы росли в той же пропорции. Они энергично стряхивали пыль с книг. Кулак врывался в соседнюю комнату и давил Терезу в кровати, где та вдруг оказывалась. Где-то кулак попадал в юбку, которая разлеталась на куски с великолепным шумом. Как радостно жить! — кричал Кин сверкающим голосом. Сам он был так ничтожен и худ, что ему нечего было бояться. Из осторожности он занимал еще меньше места, чем обычно. Он был тонок, как полотно. Никакой кулак в мире не мог причинить ему никакого ущерба.
Это преданное, ладно скроенное существо исполняло свою обязанность очень быстро. Стоило ему посидеть здесь четверть часа, и уже Терезы как не бывало. Перед этой силой ничто не могло устоять. Только потом оно забывало уйти и оставалось еще на три четверти часа без видимой цели. Книгам оно не причиняло вреда, но Кину оно начинало докучать. Кулаку не следует так много говорить, а то становится заметно, что ему нечего сказать.
Его дело — бить. Побил — и пусть уходит — или хотя бы молчит. А он мало заботился о нервах и желаниях больного и упорно разглагольствовал о себе самом. Сначала, правда, он проявлял некоторую деликатность и в угоду Кину прохаживался насчет преступного женского племени. Но горе, когда с женщинами бывало покончено, тогда оставался кулак как таковой. Он был еще силен, как в свои лучшие времена, но уже в том возрасте, когда часто и с удовольствием предаются подробным воспоминаниям. Чтобы такой человек, как Кин, знал всю его славную историю. Тут нельзя было закрывать глаза, а то бы кулак сделал из него, Кина, кашу. Тут и ушные веки не помогли бы, не выросли еще заслоны от такого рычанья.
Когда истекала половина срока визита, Кин стонал от одной старой и мнимо забытой боли. Уже в детстве он нетвердо стоял на ногах. Он, по сути, так и не научился ходить как следует. На уроках гимнастики он регулярно падал с турника. Наперекор своим длинным ногам он был худшим бегуном в классе. Учителя считали его отставание в гимнастике неестественным. По всем остальным предметам он шел благодаря своей памяти первым. Но что толку было ему от этого? Из-за его смешной фигуры его никто, в сущности, не уважал. Ему без конца ставили подножки, и он добросовестно спотыкался. Зимой из него делали снеговика. Его валили в снег и катали в нем до тех пор, пока тело его не достигало нормальной ширины. Это были самые холодные, но и самые мягкие его падения. Он вспоминал о них с очень смешанными чувствами. Вся его жизнь была непрерывной цепью падений. От них он оправлялся, от личной боли он не страдал. Тяжело до отчаянья становилось у него на душе тогда, когда в голове его разворачивался один список, который он обычно держал в строжайшей тайне. Это был список невинных книг, которые он заставил упасть, настоящий перечень его грехов, педантичный протокол, где были точно отмечены час и день каждого такого падения. Тут он увидел перед собой трубачей Страшного суда, двенадцать привратников, как его собственный, с надутыми щеками и мускулистыми руками. Из их труб гремел ему в ухо текст этого списка. В своем страхе Кин только усмехался по поводу бедных трубачей Микеланджело. Те жалко ютились в углу, спрятав за спину свои трубы. Перед такими малыми, как эти привратники, они посрамленно складывали оружие — длинные свои инструменты.
В списке упавших книг под номером тридцать девять фигурировал толстый старый том о "Вооружении и тактике наемных воинов". Как только он с грохотом скатывался с лесенки, трубачи-привратники превращались в наемных воинов. Кина охватывал великий восторг. Привратник был наемным воином. Кем же еще? Коренастость, громогласность, верность за золото, отчаянная смелость, не отступающая ни перед чем, даже перед женщинами, его манера хвастаться и орать, ничего толком не говоря, — самый настоящий наемный воин!
Теперь кулак уже не нагонял на него страха. Перед ним сидела хорошо знакомая историческая фигура. Он знал, как она поведет себя. Ее глупость, от которой волосы становились дыбом, разумелась сама собой. Она вела себя так, как то подобало наемному воину. Бедный малый, которого угораздило родиться наемным воином в двадцатом веке, торчал целыми днями в своей темной дыре, без единой книги, один-одинешенек, выброшенный из эпохи, для которой он был создан, вытолкнутый в другую, где он всегда будет чужим! В безобидной дали начала шестнадцатого века привратник таял, превращался в ничто, он мог теперь хвастаться сколько угодно. Чтобы овладеть человеком, достаточно классифицировать его исторически.
Ровно в одиннадцать часов наемный воин вставал. Что касается точности, то тут они с господином профессором были одного поля ягоды. Он повторял то, что делал при своем появлении, — бросал жалостливый взгляд на стул. "Он еще цел!" — заверял он и доказывал свою правоту, стукнув правой рукой по сиденью, которое терпеливо сносило и это. "Платить не буду!" — добавлял он и гоготал при мысли, что он должен был бы заплатить профессору за просиженный стул.
— Не затрудняйтесь, господин профессор! За мной не пропадет. Прощайте! Не марайте об нее руки! Терпеть не могу старушенций. — Он бросал воинственный взгляд в соседнюю комнату, хоть и знал, что там ее нет. — Я за молодых. Вот, знаете, моя покойная дочь — это было то, что мне нужно. Почему? — потому что она мне дочь? Молодая она, баба она, и я могу делать с ней что хочу, потому что я ей отец. Теперь она тоже на том свете. А эта живучая старуха еще скрипит.
Качая головой, он выходил из комнаты. Нигде и никогда не бесила его несправедливость мирового порядка так, как в квартире профессора. Когда он находился на посту у себя в клетушке, у него не было времени для размышлений. Как только он попадал после своего гроба в высокие комнаты Кина, им овладевали мысли о смерти. Дочь приходила ему на память, мертвый профессор лежал перед ним, кулаки его были без работы, и он чувствовал, что его недостаточно боятся.
Кину он казался при прощании смешным. Национальный костюм вполне пошел бы ему, но сейчас стояли другие времена. Кин жалел, что его исторический метод применим не всегда. В истории всех культур и всех разновидностей варварства, насколько он был с ними знаком, Терезе не находилось места нигде.
Этот процесс посещения протекал ежедневно в одной и той же последовательности. Кин был слишком умен, чтобы сократить его. Пока Тереза не оказывалась убита, покуда у кулака имелась праведная и полезная цель, он, Кин, мог его не бояться. Пока страх не делался так силен, что всплывал тайный список болей, наемные воины не приходили ему на ум и привратник не был еще наемным воином. Когда тот в десять часов показывался в дверях, Кин говорил себе с радостью: опасный человек, он оставит от нее мокрое место. Он ежедневно ликовал по поводу гибели Терезы и мысленно воздавал хвалу жизни, о которой он и раньше уже кое-что знал, не видя, однако, повода воздавать ей хвалу. Он не избавлял себя ни от Страшного суда, ни от случайной насмешки над сикстинскими трубачами, которая была тщательно зарегистрирована и теперь ежедневно исполнялась как обязательный урок. Может быть, он только потому и выдержал скуку, неподвижность и гнет этих долгих недель под знаком жены, что некое ежедневное открытие придавало ему силу и мужество. В его жизни ученого открытия относились к великим, центральным событиям. Теперь он праздно лежал, его работы у него не было; вот он и заставлял себя ежедневно открывать, кто такой привратник — наемный воин. Привратник нужен был ему больше, чем один из тех ломтей хлеба, которых он съедал очень немного. Он нужен был ему, как ломоть работы.
В часы посещений Тереза была занята. Только потому, что ей нужно было время, она и пускала в свою квартиру привратника, эту шваль, чьи речи она подслушала в первый же раз. Она занялась инвентаризацией библиотеки. Ее озадачило то, что муж тогда перевернул книги. К тому же она боялась появления нового брата, который мог потом стащить самые ценные экземпляры. Чтобы знать, что, собственно, налицо, чтобы не дать обмануть себя, она однажды, когда привратник сидел у больного и ругал баб, приступила в столовой к важной работе.
Она отрезала от старых газет узкие пустые поля и шла с ними к книгам. Она брала книгу в руки, читала заглавие, произносила его вслух и записывала на длинную полоску бумаги. При каждой букве она повторяла все заглавие, чтобы не забыть его. Чем больше было знаков, чем чаще она произносила то или иное слово, тем своеобразнее изменялось оно в ее устах. Мягкие, на ее взгляд, то есть звонкие согласные. в начале заглавия, Б, Д или Г, твердели, то есть превращались в глухие и становились все тверже. У нее было пристрастие ко всему твердому, ей стоило труда не разорвать газетную бумагу своим твердым карандашом. Ее грубым пальцам удавались только большие буквы. Длинные научные заглавия злили ее, потому что не помещались между двумя краями. На книгу по строчке — так решила она, чтобы легче было сосчитывать полоски и чтобы они выглядели красивее. Дойдя до края, она обрывала заглавие на серединке и посылала ненужный его остаток ко всем чертям.
Самой любимой ее буквой было О. Писать О она наловчилась еще в школе. (О вы должны замыкать так же плавно, как Тереза, всегда говорила учительница. У Терезы выходили самые красивые О. Потом она трижды оставалась на второй год, но это была не ее вина. Виновата была учительница. Та терпеть ее не могла, потому что под конец Тереза писала О красивее, чем она. Все просили, чтобы Тереза писала им О. На О учительницы никто и глядеть не хотел.) Поэтому О получались у нее сколь угодно маленькие. Эти аккуратные, ровные кольца тонули среди своих втрое больших соседей. Если в длинном заголовке было много О, она сперва сосчитывала, сколько, быстро выписывала все в конце строчки и уж потом отводила оставшееся место самому заголовку, который соответствующе обкарнывала.
Готовые полоски она подытоживала, подсчитывала книги, замечала сумму в уме — на цифры у Терезы была хорошая память — и записывала ее, если после трехкратного пересчитывания она оставалась та же.
Ее буквы с каждой неделей уменьшались, и кольца тоже. По заполнении десяти полосок они аккуратно сшивались вверху и упрятывались в новоиспеченный карман юбки рядом с ключами — новая, нелегко доставшаяся часть ее имущества, опись шестисот трех книг.
Недели через три она наткнулась на имя «Будда», которое надо было написать несметное число раз. Его мягкие звуки взволновали ее. Вот как надо бы именоваться ему, интересному человеку, а не господином Грубом. Она закрыла глаза, стоя на лесенке, и прошептала как могла мягче: "Господин Пуда". Так из «Путы», как сперва прозвучало у нее это имя, вышел "господин Пуда". Ей казалось, что он знает ее, и она гордилась им, потому что его книгам не было конца. До чего же красиво он говорил, а теперь он все это написал. Она была не прочь заглянуть в его книги. Но разве у нее было время на это?
Его присутствие заставило ее поторапливаться. Она поняла, что продвигалась слишком медленно, час в день — слишком мало. Она решила пожертвовать сном. Она проводила на лесенке бессонные ночи, читая и записывая. Она забыла, что порядочный человек ложится спать в девять. В четвертую неделю она покончила со столовой. Благодаря своим успехам она приобрела вкус к ночной жизни и чувствовала себя хорошо только тогда, когда расходовала электричество. Она стала держаться с Кином увереннее. Старые фразы произносились с новыми акцентами. Она говорила, пожалуй, медленнее, но энергичнее и с каким-то достоинством. Три комнаты он отдал ей тогда добровольно. Свои книги она зарабатывала себе сама.
Когда она приступила к работе в спальне, последний остаток страха был побежден. Среди бела дня — рядом лежал и не спал муж — она влезала на лестницу, брала очередную полоску и исполняла свой долг перед книгами. Чтобы молчать, она стискивала зубы. Тут некогда было говорить, тут нужна была собранность, а то с какой-нибудь книгой могла выйти ошибка, и тогда пришлось бы начинать все сначала. О главном, о завещании, она не забывала и по-прежнему ухаживала за мужем старательно и самоотверженно. Когда появлялся привратник, она прерывала работу и уходила на кухню. Ведь он же мешал бы ей работать, этот громкий тип.
На шестой, и последней неделе своего лежанья Кин немного вздохнул. Его точные догадки перестали подтверждаться. Среди речи она вдруг осекалась и умолкала. Она говорила теперь в общей сложности только полдня. Говорила она, как всегда, одно и то же; тем не менее он был готов к сюрпризам и ждал с замиранием сердца великого события. Как только она умолкала, он счастливо закрывал глаза и действительно засыпал.

Молодая любовь

В тот самый миг, когда врач сказал: "Можете завтра встать!", Кин почувствовал себя здоровым. Но он не вскочил с постели сразу же. Дело было вечером, он хотел начать здоровую жизнь размеренно и в шесть часов утра.
Он начал ее на следующий день. Таким молодым и сильным он не чувствовал себя уже много лет. При умывании ему вдруг показалось, что у него появились мускулы. Вынужденный покой пошел ему на пользу. Он закрыл дверь в соседнюю комнату и, прямой как палка, сел за письменный стол. Его бумаги были перерыты, осторожно, правда, но так, что он тут же заметил это. Он был рад необходимости привести их в порядок, прикасаться к рукописям было приятно. Ему предстояло бесконечно много работы. Эта баба искала здесь завещания, когда он, упав, лишился чувств. При всех переменах настроения во время болезни одно его намерение оставалось твердым: не писать завещания, поскольку она придавала ему такую важность. Он решил хорошенько прикрикнуть на нее, как только ее увидит, чтобы живо поставить ее на место.
Она принесла ему завтрак и хотела сказать: "Дверь останется открыта". Но, готовя улыбчивую атаку для взятия завещания и не зная, в каком расположении духа находится он с тех пор, как встал на ноги, она сдержалась, чтобы не раздражать его преждевременно. Она лишь нагнулась и сунула чурку под дверь, чтобы ее нельзя было закрыть одним махом. Она была настроена примирительно и готова добиться своего окольным путем. Он вскочил, смело посмотрел ей в лицо и сказал подчеркнуто резко:
— В рукописях царит полная неразбериха. Я хочу знать, как попал ключ не в те руки. Я нашел его снова в левом кармане штанов. К сожалению, я вынужден предположить, что он был незаконно изъят, использован в преступных целях и затем возвращен на место.
— Еще чего не хватало.
— Я спрашиваю в первый и последний раз. Кто рылся в моем письменном столе?
— Можно подумать!
— Хочу это знать!
— Ну, доложу, может быть, я что-нибудь украла?
— Я требую объяснения!
— Требовать может любой.
— Что это значит?
— Так уж водится у людей.
— У кого?
— Поживем — увидим.
— Письменный стол…
— Вот я и говорю.
— Что?
— Как постелешь, так и ляжешь.
— Это меня не интересует.
— Он сказал: кровати хорошие.
— Какие кровати?
— Супружеские ложа хоть куда.
— Супружеские ложа!
— Так уж зовется это у людей.
— Я не живу супружеской жизнью!
— Может быть, я вышла замуж по любви? — Мне нужен покой!
— Порядочный человек в девять уже…
— Впредь эта дверь будет закрыта.
— Человек предполагает, бог располагает.
— Из-за этой болезни я потерял полных шесть недель.
— Жена жертвует собой денно и нощно.
— Так продолжаться не будет.
— А что делает муж для жены?
— Мое время дорого.
— В загсе обеим сторонам надо было…
— Я не напишу завещания!
— Кто думает отравлять?
— Сорокалетний человек…
— Жене можно дать тридцать.
— Пятьдесят семь.
— Никто еще не говорил мне этого.
— В метрике указано именно так, я прочел.
— Прочесть может любой.
— Вот как!
— Жена хочет, чтобы это было записано. А то какая же радость? Три комнаты принадлежат жене, одна за мужем, это записано на бумаге. Сперва женщина потрафляет мужчине, а потом она остается с носом. Почему она была такая глупая? В письменном виде — самое милое дело. Устно может любой. Вдруг муж потеряет сознание. Неизвестно же, какой банк. Жена должна знать банк. Без банка она скажет «нет». Что ж, доложу вам, разве она не права? На что ей муж, если у нее нет банка? Муж не называет банка. Разве это муж, если он не называет банка? Это же не муж. Муж называет банк!
— Вон!
— Гнать вон может любой. От этого жене нет никакого толка. Муж пишет завещание. Жена не может знать. Муж не один на свете. Есть еще и жена. На улице-то все мужчины смотрят мне вслед. В женщине самое главное — великолепные бедра. Выгонять вон не годится. Комната останется открыта. Ключи у меня. Сперва муж должен получить ключи, потом он может и запереться. Ключи он может долго искать. Ключи здесь! — Она хлопает по юбке. — Туда ведь муж не хочет. Хотеть-то он хочет, да не смеет!
— Вон!
— Сперва жена спасает мужу жизнь, потом пусть убирается вон. Муж ведь умер. Кто привел привратника? Может быть, муж? Муж лежал под стремянкой. Почему, доложу вам, он сам не привел привратника? Он не мог шевельнуться. Сперва он умер, а потом ничего не уделил жене. Новый брат ничего не узнал бы. Банк обязан дать о себе знать. Женщина хочет опять выйти замуж. Разве мне был какой-нибудь прок от мужа? Вот стукнет мне сорок, и мужчины перестанут смотреть мне вслед. Женщина — тоже человек. У женщины, доложу я, есть сердце!
Брань перешла у нее в плач. Сердце, которое есть у женщины, звучало в ее устах так, словно оно разбилось. Она стояла прислонясь к косяку двери, наклонив все тело, как обычно наклоняла лишь голову, и вид у нее был беспомощный. Она твердо решила не сходить с места и ждала нападения действием. Левой рукой она защищала юбку, как раз там, где та, несмотря на свою накрахмаленность, топорщилась из-за ключей и описи книг. Как только она вполне утвердилась в том, что ее имущество при ней, она повторила: "Сердце! Сердце!" — и из-за большой редкости и красоты этого слова еще раз расплакалась.
У Кина спала с глаз безобразная пелена завещанья. Он увидел ее очень бедной, выклянчивающей любовь, она хотела его соблазнить, — такой он ее еще никогда не видел. Он женился на ней ради книг, а любила она его. Ее плач очень испугал его. Оставлю ее одну, подумал он, одна она скорей успокоится. Он поспешно вышел из комнаты, из квартиры, из дому.
Трогательное обращение со штанами господина фон Бредова относилось тогда, стало быть, к нему, а не к книге. Ради него легла она тогда к нему на диван. Женщины тонко чувствуют настроение любимого. Она знала об его смущении. Его мысли, когда он вышел с ней из загса, она прочла по его лицу, как по открытой книге. Она хотела помочь ему. Когда женщины любят, они становятся бесхарактерны. Она хотела сказать: "Иди сюда!" — но застеснялась и вместо того, чтобы призвать его, смахнула книги с дивана. В переводе на слова это означало: вот как недороги мне книги, вот как дорог мне ты. Символический жест как объяснение в любви. С тех пор она не переставала домогаться его. Она добилась совместных трапез, добилась другой мебели для него. Она задевала его, когда только могла, жесткой юбкой. Оттого что она искала случая поговорить о кровати, он получил вместо дивана кровать. Она устроила себе спальню в другой комнате и купила новую мебель для обоих. Завещание во время болезни было лишь предлогом, чтобы говорить с ним. Как она всегда повторяла: "Чего нет, то может произойти". Бедное, ослепленное существо! Много месяцев прошло со дня заключения брака, а она все надеется на его любовь. Она на шестнадцать лет старше его, знает, что умрет раньше, чем он, и все-таки настаивает на том, чтобы оба оставили завещание. Наверняка у нее есть какие-то сбережения, которые она хочет ему подарить. Чтобы он не отказался принять их, она требует от него завещания. Какая ей польза от этого, если ей суждено умереть настолько раньше? А ему это ее завещание пойдет, несомненно, впрок. Она доказывает свою любовь деньгами. Есть ведь старые девы, которые все сбережения своей жизни, сбережения десятилетий, нет, все, что они откладывали каждый день, каждый именно поэтому и не прожитый ими по-настоящему день, отдают разом какому-нибудь мужчине. Как подняться ей над своей материальной сферой? У неграмотных людей деньги считаются решающим доказательством всего — дружбы, доброты, образованности, власти, любви. У женщины простые факты становятся из-за ее слабости сложными. Оттого что она хочет подарить ему свои сбережения, она должна шесть недель мучить его одними и теми же речами. Она не скажет ему это просто и напрямик: я люблю тебя, вот тебе мои деньги. Она прячет ключ от соединительной двери. Он не находит ключа, и она получает возможность дышать его воздухом. Больше ничего общего он иметь с ней не хочет, и она довольствуется его воздухом. Он забывает выяснить, надежен ли банк, где лежат его деньги. Она трепещет от страха, что он потеряет свои деньги. Ее собственные сбережения слишком скудны, чтобы долго оказывать ему поддержку. Окольным путем, обиняками, как если бы она боялась за себя самое, она не перестает справляться относительно банка. Она хочет спасти его от возможной катастрофы. Женщины озабочены будущим любимого. У нее впереди только несколько лет. Последние свои силы кладет она на то, чтобы обеспечить его перед своей смертью. Во время его болезни она в отчаянии обыскала письменный стол, она надеялась на более точные сведения. Чтобы избавить его от волнений, она не оставила ключа в столе; она положила его обратно туда, где нашла его. Как человек необразованный, она не представляет себе его точности и памятливости. Она настолько необразованна, что при одном воспоминании о ее языке его начинает тошнить. Он вообще не может помочь ей. Человек живет на свете не для любви. Он женился не по любви. Он хотел, чтобы был уход за его книгами, она представилась ему подходящим для этого человеком.
Кину казалось, что он впервые в жизни вышел на улицу. Среди людей, которые встречались ему, он различал мужчин и женщин. Книжные магазины, мимо которых он проходил, его, правда, задерживали, но именно ненавистными прежде витринами. Горы безнравственных книг ему не мешали. Он прочитывал их заглавия и, не качая головой, шел дальше. Собаки бегали по тротуару, встречали себе подобных и радостно обнюхивали друг друга. Он замедлил шаг и стал удивленно глядеть на них. У самых его ног шлепнулся узелок. Какой-то малый метнулся к свертку, поднял его, толкнул Кина и не извинился. Кин следил за пальцами, которые открывали пакетик; обнаружился ключ, на измятом листке было написано несколько слов. Прочитав их, малый ухмыльнулся и посмотрел вверх, на дом. Из окна пятого этажа, над проветривавшимися перинами, высунулась девушка и, решительно кивнув, исчезла с такой же быстротой, как ключ в кармане штанов этого малого. "Что он сделает с ключом, громила, прислуга бросает ему ключ, его любовница". На следующей поперечной улице находился важный книжный магазин; он оставил его по левую сторону. На противоположном углу полицейский страстно уговаривал женщину. Слова, которые Кин увидел издалека, притягивали его, он хотел их услышать. Когда он подошел достаточно близко, те стали расходиться. "Всего вам доброго!" — кряхтел полицейский. Его красное лицо светилось среди бела дня. "До свиданья, до свиданья, господин инспектор!" — клокотала женщина, он был толстый, она была ядреная. Кин не мог забыть этой пары. Когда он проходил мимо собора, ему в уши ударили теплые, тревожные звуки. В этой тональности он сейчас сам запел бы, если бы его голос был так же послушен ему, как его настроение. Вдруг его забросали дерьмом. С любопытством и в испуге он посмотрел вверх на контрфорсы. Голуби миловались и ворковали, никто не был виноват в том, что случилось. Уже двадцать лет он не слышал этих звуков, во время прогулки он проходил здесь каждый день. Но воркованье было ему хорошо знакомо по книгам. "Верно!" — сказал он тихо и кивнул головой, как всегда, когда реальность соответствовала своему прообразу в печатном слове. Сегодня это трезвое подтверждение не доставило ему радости. На голову Христа, который вырастал из постамента, больной и худой, с искаженным болью лицом, сел голубь. Ему не хотелось быть в одиночестве, это заметил другой голубь и тотчас подсел к нему. На взгляд людей, этот Христос невесть как страдает, люди думают, что у него болят зубы. Но дело не в том, просто он не выносит этих сидящих на нем голубей, они, наверно, проводят так целый день. И тогда он думает о том, как он одинок. Об этом нельзя думать, а то ничего путного не сделаешь. За кого же он умирал бы, если бы думал на кресте о своем одиночестве?.. Да, он был действительно очень одинок, брат перестал писать ему. Несколько лет он не отвечал на письма парижанина, тому это надоело, и он тоже перестал писать. Quod licet Jovi, non licet bovi. С тех пор как Георг стал якшаться с женщинами, он считал Юпитером себя самого. Георг был женствен, он никогда не был одинок, он не выносил одиночества, вот он и окружал себя женщинами. Его, Петера Кина, тоже любила одна женщина. Вместо того чтобы остаться с ней, он удрал и досадовал на свое одиночество. Он сразу повернул и длинными, полными надежды шагами пошел теми же улицами домой.
Милосердные мысли гнали его вперед быстрее, чем то было на пользу его мужеству. В его власти одна человеческая жизнь. Он может отравить и сократить последние годы жизни этому жалкому существу, чахнувшему от любви к нему. Нужен какой-то средний путь. Ее надежды напрасны, бонвивана из него не выйдет. Его брат производит на свет достаточное количество детей. О продолжении рода Кинов уже позаботились. Говорят, женщины некритичны, это верно, они не видят, с кем имеют дело. Больше восьми лет живет она с ним в одной квартире. Скорее удалось бы соблазнить Христа, чем его. Пусть голуби отступаются от цели своей жизни, у них ее нет. Женщина при таком количестве работы — это преступление перед природой науки. Он ценит ее верность, она делает все, что в ее ограниченной власти. Он ненавидит воровство и скрытное присвоение чужого. Собственность — дело не жадности, а порядка. Он не станет скрывать, не станет замалчивать то, что говорит в ее пользу. Для женщины она восемь лет любила его удивительно тихо. Он решительно ничего такого не замечал. Лишь после заключения брака она стала так говорлива. Чтобы уйти от ее любви, он сделает все, чего она требует от него ради него же. Она боится краха его банка? Хорошо, он скажет ей, какой это банк, она же и так знает, один раз она получала там деньги по чеку. Потом она сможет разузнать, надежен ли этот банк. Она хочет подарить ему свои сбережения? Хорошо, он доставит ей это невинное удовольствие, он напишет завещание, чтобы у нее был предлог написать и свое. Как мало надо человеку для счастья! Этим решением он отделается от ее громкой и непомерной любви.
Однако сегодня у него был слабый день. Втайне он надеялся на неудачу. Настоящая любовь не знает покоя и создает себе новые заботы, когда еще не совсем умерли старые. Он никогда еще не любил, он чувствовал себя как мальчик, который ничего не знает, сейчас узнает и перед тем и другим — незнаньем и знанием — испытывает одинаковый смутный страх. Его голова шла кругом, он мысленно болтал, как баба. За все, что ни приходило ему на ум, он сразу же без проверки хватался и, вместо того чтобы довести это до конца, снова отбрасывал, потому что на ум ему приходило что-то другое, а не что-то лучшее. Две идеи держали его в своей власти: идея любящей, самоотверженной женщины и идея полных рабочего ража книг. Чем ближе подходил он к своему дому, тем сильнее ощущал он разлад у себя в душе. Разум его видел, в чем тут дело, и очень стыдился. Он взял любовь на мушку и стал урезонивать ее жесткими словами, прибегнув к самому отвратительному оружию: он пустил в ход юбку Терезы. Ее невежество, ее голос, ее возраст, ее фразы, ее уши — все оказывало свое действие, но решила дело юбка. Когда Кин подошел к своему дому, юбка была раздавлена тяжестью близких книг.
— Как это так? — сказал он себе. — Одинок? Я одинок? А книги?
С каждым этажом он приближался к ним еще более. Из передней он крикнул в кабинет:
— Национальный банк!
Тереза стояла у письменного стола.
— Я хочу написать завещание! — крикнул он и сильнее, чем то отвечало его намерению, оттолкнул ее в сторону. В его отсутствие она написала на трех прекрасных новых листах заглавие «Завещание». Она указала на них и попыталась ухмыльнуться; удалась ей лишь улыбка. Она хотела сказать: "Что я говорила!" — но голос ей отказал. Она чуть не упала в обморок. Интересный человек подхватил ее, обняв, и она снова пришла в себя.
Назад: Конфуций, сват
Дальше: Иуда и спаситель