Конфуций, сват
В приподнятом настроении вернулся Кин домой с прогулки в следующее воскресенье. По воскресеньям улицы в этот ранний час бывали пустынны. Свой свободный день люди начинали со спанья. Затем они надевали лучшую свою одежду. В благоговейном раздумье проводили они первые часы бодрствования перед зеркалом. В остальные часы они отдыхали от собственных физиономий при помощи других. Каждый, правда, был для себя лучше всех. Но чтобы это доказать, они выходили на люди. В будни они потели или болтали ради куска хлеба. В воскресенье они болтали даром. Под днем отдыха подразумевался первоначально день молчания. На то, что вышло из этого установления, как и из всех прочих, на его прямую противоположность, Кин взирал насмешливо. Для него не было проку в дне отдыха. Ибо молчал и работал он всегда.
У двери квартиры он увидел свою экономку. Она, по-видимому, ждала его уже давно.
— Приходил молодой Метцгер с третьего этажа. Вы ему обещали. Вы уже дома, сказал он. Горничная видела, как по лестнице прошел кто-то высокого роста. Через полчаса он снова зайдет. Он не будет мешать, он только за книгой.
Кин не слушал. Когда было произнесено слово «книга», он напряг внимание и с опозданием понял, о чем шла речь.
— Он лжет. Я ничего не обещал. Я сказал, что покажу ему виды Индии и Китая, когда у меня будет время. У меня никогда не бывает времени. Пошлите его прочь!
— Люди сразу на голову лезут. На этих, доложу вам, пробу негде ставить. Отец его был простой рабочий. Хотела бы я знать, откуда у него денежки. Но все дело в них. Теперь только и слышишь: все для детей. Нет никакой строгости. Дети так обнаглели, что просто диву даешься. В школе они все время играют и ходят гулять с учителем. Как было, доложу я вам, в наше время! Если ребенок не хотел учиться, родители забирали его из школы и отдавали в науку ремесленнику. Какому-нибудь строгому мастеру, чтобы чему-то научился. Сегодня палец о палец не ударяют. А работать, что ли, кто-нибудь хочет? Скромности нет и в помине. Поглядите на молодых людей, когда они гуляют в воскресенье. Каждой фабричной девчонке подавай новую блузку. Зачем им, доложу я вам, такие дорогие тряпки? Ведь все же ходят купаться и опять раздеваются. И купаются-то вместе с парнями. Где это было видано прежде? Работали бы, гораздо умнее было бы. Я всегда говорю, откуда у них берутся деньги? Ведь все с каждым днем дорожает. Картошка стала уже вдвое дороже. Удивительно ли, что дети наглеют? Родители им все позволяют. Раньше, бывало, закатят оплеуху-другую, справа и слева. Вот дети и слушались. Плохая пошла жизнь. Когда они маленькие, не учатся, а как вырастут — не работают.
Сперва раздражившись, оттого что она задерживала его длинной речью, Кин вскоре почувствовал какой-то удивленный интерес к ее словам. Эта необразованная особа придавала такую важность учению. В ней таилось доброе начало. Может быть, с тех пор, как она стала ежедневно общаться с его книгами. На других людях ее сословия книги не оставляли никакого отпечатка. Она была восприимчивей, быть может, мечтала об образовании.
— Вы совершенно правы, — сказал он, — я рад, что вы так верно думаете. Учение — это всё.
Они тем временем вошли в квартиру.
— Подождите, — приказал он и исчез в библиотеке. Вернулся он с каким-то томиком в левой руке. Листая книжку, он вывернул трубочкой узкие, строгие губы. — Послушайте! — сказал он и сделал ей знак отойти подальше. Предстоявшее требовало простора. С пафосом, резко противоречившим простоте текста, он прочел: — "Мой учитель велел мне писать каждый день три тысячи знаков и каждый вечер еще три тысячи. В короткие зимние дни солнце заходило рано, и я не успевал выполнить свой урок. Я выносил столик на веранду, которая выходила на запад, и дописывал там.
Поздно вечером, просматривая написанное, я уже не мог бороться с усталостью. Тогда я начал ставить возле себя два ведра с водой. Если меня одолевала сонливость, я снимал с себя платье и выливал на себя первое ведро. Раздетый, я снова садился за работу. Благодаря холодной воде я некоторое время сохранял свежесть. Постепенно я согревался, и меня снова клонило ко сну. Тогда я пускал в ход второе ведро. С помощью двух ведер я почти всегда справлялся с заданием. В ту зиму мне пошел девятый год". — Взволнованно и с восхищением захлопнул он книгу. — Так раньше учились. Отрывок из воспоминаний о молодости японского ученого Араи Хакусэки.
Во время чтения Тереза подошла ближе. Ее голова обозначала такт его фраз. Ее длинное левое ухо само тянулось навстречу словам, которые он свободно переводил с японского. Он непроизвольно держал книгу немного косо; Тереза безусловно видела незнакомые знаки и восхищалась гладкостью его чтения. Он читал так, словно в руке у него была немецкая книга.
— Ну и ну! — сказала она, он кончил, она тяжело дышала. Ее удивление развеселило его. Разве поздно, подумал он, сколько ей может быть лет? Учиться можно всегда. Начать ей следовало бы с простых романов.
Тут раздался настойчивый звонок. Тереза отворила. Маленький Метцгер всунул свой нос.
— Мне можно! — крикнул он громко. — Господин профессор позволил!
— Никаких книг! — крикнула Тереза и захлопнула дверь. За дверью неистовствовал мальчик. Он выкрикивал угрозы. Он был так зол, что нельзя было разобрать ни слова.
— Ему, доложу я вам, пальца в рот не клади! Сразу насадит пятен. Он ест на лестнице бутерброд.
Кин стоял у порога библиотеки; мальчик не заметил его. Он дружелюбно кивнул экономке. Ему было приятно, когда охраняли интересы его книг. Она заслуживала некоторой благодарности:
— Если вам захочется что-нибудь почитать, можете смело обратиться ко мне.
— С вашего позволения, я давно уже хотела попросить об этом.
Ну и оживилась она, когда зашла речь о книгах! Обычно ведь она совсем не такая. До сих пор она держалась скромно. Он не собирался устраивать библиотеку с выдачей книг на дом. Чтобы выиграть время, он ответил:
— Хорошо. Завтра что-нибудь подыщу вам.
Затем он сел за работу. Его обещание беспокоило его. Правда, она ежедневно стирает с книг пыль и еще ни одной книги не повредила. Но вытирать пыль и читать — разные вещи. У нее толстые, грубые пальцы. Тонкая бумага требует тонкого обхождения. Твердый переплет крепче чувствительных листков. И умеет ли она вообще читать? Ей далеко за пятьдесят, она не торопилась. Поздно учащимся стариком назвал Платон своего противника киника Антисфена. Теперь появляются поздно учащиеся старухи. Она хочет утолить жажду у родника. Или ей стыдно передо мной, потому что она совсем ничего не знает? Благотворительность, прекрасно, но не за чужой же счет. Почему книги должны страдать за других? Я плачу ей большое жалованье. Это мое право, это мои деньги. Отдавать на ее произвол книги было бы трусостью. Перед невеждами они беззащитны. Я не могу сидеть рядом, когда она будет читать их.
Ночью некий привязанный со всех сторон человек стоял на террасе храма и отбивался деревянными чурками от двух вздыбившихся ягуаров, свирепо наседавших на него справа и слева. Оба были украшены странными лентами самых разных цветов. Они оскаливались, фыркали и вращали глазами так дико, что мороз пробегал по коже. Небо было черное и тесное, оно спрятало свои звезды в карман. Стеклянные шары текли из глаз пленника и вдребезги разбивались, упав. Поскольку ничего не менялось, ты привыкал к жестокой борьбе и зевал. Вдруг взгляд случайно упал на лапы ягуаров. Это были человеческие стопы. Ого, мелькнуло в голове у наблюдавшего за борьбой долговязого образованного господина: это мексиканские жрецы, ведающие жертвенными обрядами. Они исполняют священную комедию. Жертва, конечно, знает, что должна умереть. Жрецы наряжены ягуарами, но я распознал их.
Тут правый ягуар берет увесистый каменный клин и ударяет им жертву в самое сердце. Один край клина взрезает грудь. Кин ослепленно закрывает глаза. Он думает, что кровь брызнет до неба, и порицает это средневековое варварство. Он ждет, чтобы кровь успела вытечь, и открывает глаза. Ужасно: из вскрытой груди выскакивает книга, затем выскакивает вторая, третья, много. Им нет конца, они падают наземь, их охватывают клейкие языки пламени. Кровь зажгла костер, книги сгорают. "Закрыть грудь! — кричит Кин пленнику. — Закрыть грудь!" Он показывает руками: вот как надо сделать, только скорей, только скорей! Пленник понимает; сильным рывком он освобождается от пут и кладет обе руки на сердце, Кин облегченно вздыхает.
Тут жертва широко-широко разрывает себе грудь. Книги, книги бьют фонтаном. Десятки, сотни, их не счесть, огонь лижет бумагу, каждая книга зовет на помощь, повсюду раздаются пронзительные вопли. Кин протягивает руки к книгам, которые полыхают ярким пламенем. Алтарь гораздо шире, чем он думал. Он делает несколько прыжков и нисколько не приближается. Теперь надо бегом, если он хочет застать их живыми. Он бежит и падает, проклятая одышка, это бывает, когда не следишь за своим телом, он готов разорвать себя от ярости. Никчемный человек, когда что-то нужно, он никуда не годится. Эти гнусные изверги! О человеческих жертвоприношениях он знал, но книги, книги! Теперь он у самого алтаря. Огонь опаляет ему волосы и брови. Костер огромен, издали он казался маленьким. Они, наверно, в самой середине пламени. Полезай туда, трус, хвастун, ничтожество!
Но почему он ругает себя? Он же в гуще огня. Где вы? Где вы? Пламя ослепляет его. Что это, черт побери, куда ни сунешь руку, везде он натыкается на кричащих людей. Они отчаянно цепляются за него. Он отбрасывает их, они опять тут как тут. Они подползают снизу и хватают его за колени, а сверху на него падают горящие факелы. Он не глядит вверх и все же отчетливо видит их. Они вцепляются ему в уши, в волосы, в плечи. Они стискивают его своими телами. Безумный шум. "Отпустите же меня! — кричит он, — я вас не знаю. Что вам от меня нужно? Как мне спасти книги?"
Вот один уже кинулся к его рту и держится за сжатые губы. Ему хочется еще что-то сказать, но он не может раскрыть рот. Он мысленно молит: они же погибнут, они же погибнут у меня! Ему хочется заплакать, где же слезы, глаза жестоко закрыты, в них тоже вцепились люди. Он хочет топнуть ногой, он пытается поднять правую ногу, — тщетно, она падает под свинцовой тяжестью горящих людей. Они ему отвратительны, эти жадные существа, никогда они не бывают довольны жизнью, он ненавидит их. Как хочется ему обижать их, мучить, ругать, он не может, не может! Ни на миг не забывает он, зачем он здесь. Глаза у него насильственно закрыты, но духом он зорок. Он видит книгу, которая растет в четыре стороны и заполняет небо и землю, все пространство до горизонта. По краям ее медленно и спокойно жрет красный жар. Неподвижно, беззвучно и невозмутимо принимает она мученическую смерть. Люди визжат, книга сгорает безмолвно. Мученики не кричат. Святые не кричат.
Тут слышится голос, он знает все и принадлежит самому богу: "Никаких книг. Все суета". Кин сразу же понимает, что это вещий голос. Он с легкостью стряхивает с себя горящее отребье и выскакивает из огня. Он спасен. Разве было больно? Адски, отвечает он себе, но все-таки не так страшно, как обычно кажется. Он бесконечно счастлив благодаря этому голосу. Он видит, как сам же вприпляску покидает алтарь. На некотором расстоянии он оборачивается. Его так и подмывает посмеяться над пустым огнем.
Вот он стоит погруженный в созерцание Рима. Он видит копошащиеся части тела, кругом все провоняло горящим мясом. Как глупы люди, он забывает свою злость, один прыжок — и они спаслись бы.
Вдруг — он не понимает, что с ним — люди превращаются в книги. Он громко кричит и сломя голову бросается в сторону огня. Он бежит, задыхается, ругает себя, прыгает в огонь, ищет, и его стискивают молящие тела. Старый страх охватывает его, голос бога освобождает его, он вырывается и смотрит на ту же картину с того же места. Четыре раза он дает себя одурачить. Скорость происходящего от раза к разу растет. Он знает, что обливается потом. Он втайне мечтает о передышке, дарованной ему между возбуждением и возбуждением. В четвертую передышку его настигает Страшный суд. Исполинские повозки, высотой с дом, с гору, до неба, приближаются с двух, с десяти, с двадцати сторон к прожорливому алтарю. Голос, мощный и сокрушительный, глумливо провозглашает: "Теперь это книги!" Кин вскрикивает и просыпается.
Этим сном, самым ужасным на его памяти, он был еще полчаса спустя подавлен и удручен. Оплошная спичка, когда он бродит по улице удовольствия ради, — и библиотека погибла! Она была у него застрахована и перестрахована. Но он сомневался в своей способности продолжать жить после уничтожения двадцати пяти тысяч томов, а не то что заботиться о выплате по полису. Он застраховал их в презренном состоянии духа, позднее он стыдился этого поступка. Всего охотнее он отменил бы страховку. Только чтобы никогда больше не входить в учреждение, где на книги и скот распространялись одни и те же законы, только чтобы избавить себя от агентов, которых, несомненно, послали бы к нему на дом, он вовремя делал нужные взносы.
Разложенный на составные части, сон теряет свою силу. Мексиканские пиктографические рукописи он рассматривал третьего дня. Одна из них изображала жертвоприношение пленника, которое совершали, вырядившись ягуарами, два жреца. О старике Эратосфене, александрийском библиотекаре, он подумал несколько дней назад, по поводу встречи с каким-то слепым. Название «Александрия» будило в каждом воспоминание о пожаре в знаменитой библиотеке. На одной средневековой гравюре по дереву, над наивностью которой он всегда смеялся, были карикатурно изображены десятка три евреев, горевших ярким огнем и даже на костре упрямо выкрикивавших свои молитвы. Микеланджело он восхищался; выше всего он ставил его "Страшный суд". Там грешников тащили в ад безжалостные черти. Один из проклятых, воплощение страха и горя, прижимал ладони к трусливой тупой башке; с его ногами что-то делали черти; бед он никогда не замечал, не замечал он и собственной беды, которая теперь постигла его. Вверху стоял Христос, отнюдь не христианского вида, и проклинал жестокой, мощной рукой. Из всего этого сон и выстроил сновиденье.
Выкатив из комнаты умывальную телегу, Кин услышал непривычно высокое "Уже поднялись?". Зачем этой особе понадобилось так громко кричать, да еще в такую рань, когда почти еще спишь? Верно, он обещал ей книгу. Ей можно предложить всего лишь какой-нибудь роман. Только от романов уму пользы мало. За удовольствие, которое они, может быть, и доставляют, надо платить с лихвой: они разлагают и самый лучший характер. Учишься вживаться во всяких людей. Находишь удовольствие в непрестанной суете. Растворяешься в персонажах, которые тебе нравятся. Каждая точка зрения делается понятной. Покорно задаешься чужими целями и надолго упускаешь из виду свои собственные. Романы — это клинья, которые пишущий актер вбивает в цельную личность своего читателя. Чем лучше он рассчитает клин и сопротивление, тем расщепленнее останется личность. Романы государство должно было бы запретить.
В семь Кин снова открыл дверь. Тереза стояла перед ней, уверенно и скромно, как всегда, несколько сильнее скосив ухо.
— Позволю себе, — напомнила она нагло.
Кину ударила в голову его скудная кровь. Эта проклятая юбка торчала здесь и помнила все, что ей необдуманно обещали.
— Вы хотите книгу! — вскричал он, и голос у него сорвался. — Вы ее получите!
Он швырнул дверь ей в лицо, прошел дрожащими ногами-ходулями в третью комнату и вытащил одним пальцем "Штаны господина фон Бредова". Книга эта была у него с ранних школьных лет, тогда он давал ее читать всем одноклассникам и терпеть ее не мог из-за вида, в каком она с тех пор пребывала. Переплет в пятнах и засаленные страницы вызвали у него злорадство. Он спокойно вернулся к Терезе и поднес книгу к самым ее глазам.
— Это не нужно было, — сказала она и вытащила из-под мышки толстую пачку бумаги, оберточной бумаги, он только теперь заметил ее. Она не спеша выбрала подходящий листок и накинула его на книгу, как распашонку на младенца. Затем взяла второй листок и сказала: — Двойной шов надежнее.
Когда оказалось, что новая обложка сидит недостаточно хорошо, она сорвала ее и примерила третью.
Кин следил за ее движениями так, словно видел ее впервые в жизни. Он недооценивал ее. Она обращалась с книгами лучше, чем он. Ему старье было ненавистно, а она обертывала его сразу двумя слоями. Она не прикасалась к переплету ладонями. Она работала только кончиками пальцев. Да и пальцы были у нее совсем не такие толстые. Ему стало стыдно за себя и радостно за нее. Не следовало ли принести что-нибудь другое? Она заслуживала менее грязного материала для чтения. Ну, начать-то она могла и с этого. Все равно ей скоро понадобится вторая. При ней библиотека была в безопасности, вот уже восемь лет, а он и не знал.
— Я должен завтра уехать, — заявил он вдруг, она как раз расправляла сгибами пальцев обертку, — на несколько месяцев.
— Тогда я смогу наконец как следует вытереть пыль. Разве за час управишься?
— Как вы поступите, если случится пожар?
Она испугалась. Бумага упала на пол. Книга осталась у нее в руке.
— Боже мой, буду спасать!
— Да я вовсе не уезжаю, я просто пошутил. Кин улыбнулся. Тронутый свидетельством полной веры, что он уедет и оставит книги в одиночестве, он подошел к ней, похлопал ее по плечу костлявыми пальцами и сказал почти дружески:
— Вы славная особа.
— Посмотрю-ка, что вы для меня выбрали, — сказала она; уголки ее рта доставали уже до самых ушей. Она открыла книгу, прочла вслух: — "Штаны…" — запнулась и не покраснела. Лицо ее слегка покрылось потом. — Ну, доложу я вам, господин профессор! — воскликнула она и, мгновенно возликовав, ускользнула в кухню.
В течение следующих дней Кин старался обрести прежнюю сосредоточенность. У него тоже случались мгновения, когда он уставал от своих буквенных трудов и испытывал тайное желание выйти на люди на более долгий срок, чем то позволял его нрав. Открыто борясь с такими порывами, он терял много времени; в споре они обычно набирали силу. Поэтому он придумал более действенный способ: он старался перехитрить их. Он не клал голову на письменный стол и не предавался усталым желаниям. Он не бежал на улицу и не вступал с дураками в какие-то пустые разговоры. Напротив, он оживлял свою библиотеку изысканными друзьями. Чаще всего он склонялся к древним китайцам. Он приказывал им выйти из тома и сойти со стены, где было их место, подзывал их, усаживал, приветствовал их, угрожал им, как когда, вкладывал им в уста их собственные слова и отстаивал свое мнение до тех пор, пока они не умолкали. Дискуссии, которые он должен был вести письменно, приобретали от этого неожиданную прелесть. Он упражнялся в устной китайской речи и выпрямлял себя с помощью умных оборотов, легко и победительно слетавших с его губ. Если я пойду в театр, я услышу ничтожные разговоры, которые развлекают, вместо того чтобы наставлять, и нагоняют скуку, вместо того чтобы развлекать. Два-три полноценных часа я должен убить, чтобы в конце концов с досадой лечь спать. Мои собственные диалоги менее продолжительны, и уровень их высок. Так оправдывал он перед собой свою невинную игру, потому что со стороны она показалась бы странной.
На улицах или в книжных магазинах Кин нередко встречал варваров, которые изумляли его человеческими высказываниями. Чтобы сгладить впечатления, противоречившие его презрению к массе, он в таких случаях вспоминал один небольшой подсчет. Сколько слов произносит этот тип в день? Самое меньшее десять тысяч. Три из них имеют смысл. Случайно я услыхал эти три. Слова, которые сотнями тысяч в день мелькают у него в голове, которые у него на уме и которых он не произносит, — сплошная чушь; они написаны у него на лице; их, к счастью, не слышишь.
Экономка, впрочем, говорила мало, потому что она всегда бывала одна. Как-то сразу у них появилось что-то общее, к чему ежечасно возвращались его мысли. При виде ее ему тут же приходили на память заботливо обернутые "Штаны господина фон Бредова". Десятки лет стояла эта книга в его библиотеке. Всякий раз, когда он проходил мимо нее, от одного вида ее корешка у него екало сердце. Почему он не догадался поправить дело красивой оберткой? Он жалким образом спасовал. А вот пришла эта простая экономка и научила его уму-разуму.
Или она только разыгрывала перед ним комедию? Может быть, она подольщалась к нему, чтобы усыпить его бдительность. Его библиотека была знаменита. Из-за некоторых уникумов торговцы уже осаждали его. Может быть, она готовит большую кражу. Надо узнать, что она делает, оставаясь наедине с книгой.
Однажды он неожиданно для нее нагрянул в кухню. Недоверие мучило его, он хотел ясности. Если она будет разоблачена, он ее выгонит. Он просит стакан воды, она, видимо, не слышала, как он кричал ей. Пока она поспешно исполняла его желание, он проверил стол, перед которым она сидела. На вышитой бархатной подушечке лежала его книга. 20-я страница. Продвинулась она еще не очень далеко. Она подала ему стакан на тарелке. На руках у нее были при этом белые лайковые перчатки. Он забыл прижать пальцы к стакану, стакан упал на пол, тарелка вслед за ним. Шум и отвлечение были кстати. Он не проронил ни слова. С пятого года своей жизни, в течение тридцати пяти лет, он читал. Мысль о том, чтобы надевать для чтения перчатки, никогда не приходила ему в голову. Его смущение показалось ему самому смешным. Он взял себя в руки и спросил невзначай:
— Вы прочли еще мало?
— Я перечитываю каждую страницу раз десять, иначе нет никакой пользы.
— Вам это нравится? — Он заставлял себя задавать вопросы, а то бы он устремился вслед за водой.
— Книга всегда хороша. Понимать это надо. В ней были жирные пятна, я всячески пробовала, они не выводятся. Что мне теперь делать?
— Они и раньше там были.
— Все равно жаль. Какую, доложу я вам, ценность имеет такая книга!
Она не сказала "сколько же стоит", она сказала "имеет ценность". Она имела в виду внутреннюю ценность, не цену. А он-то болтал ей что-то о капитале, который, мол, составляет его библиотека. Эта женщина, наверно, презирала его. Это человек великолепной души. Она ночами сидела над старыми пятнами и мучилась с ними, вместо того чтобы спать. Он, из неприязни, дал ей самую растрепанную, самую захватанную, самую засаленную свою книгу, а она стала любовно за ней ухаживать. Она была милосердна — не к людям, это нетрудно, а к книгам. Она пускала к себе слабых и сирых. Она пеклась о последней, всеми покинутой, пропащей твари на земле божьей.
Кин вышел из кухни в глубоком волнении. Святой женщине он не сказал ни слова. Она слышала, как он что-то бормотал в коридоре, и знала, на что могла рассчитывать.
Походив по высоким комнатам своей библиотеки, он позвал Конфуция. Тот двинулся ему навстречу с противоположной стены спокойно и невозмутимо — в чем нет никакой заслуги, если твоя жизнь давно у тебя позади. Кин побежал к нему широченными шагами. Он забыл о всякой приличествующей почтительности. Его взбудораженность разительно отличалась от осанки китайца.
— Кажется, у меня есть какое-то образование! — крикнул он ему с расстояния в пять шагов. — Кажется, у меня есть и какой-то такт. Меня уверяли, что образование и такт составляют одно целое, что одно немыслимо без другого. Кто уверял меня в этом? Ты! — Он не боялся обращаться к Конфуцию на «ты». — И вот вдруг появляется человек без какого бы то ни было образования и обнаруживает больше такта, больше души, больше достоинства, больше человечности, чем я, ты и вся твоя школа ученых вместе взятые!
Конфуций не потерял самообладания. Он даже не забыл поклониться, прежде чем с ним заговорили. Несмотря на невероятные оскорбления, густые его брови не хмурились. Из-под них глядели древние черные глаза, мудрые, как глаза обезьяны. Он степенно открыл рот и изрек следующее:
— В пятнадцать лет моя воля была направлена на ученье, в тридцать я сложился, в сорок у меня уже не было сомнений, — но слух мой открылся лишь в шестьдесят.
Кин помнил эту фразу слово в слово. Но как ответ на его бурную атаку она очень рассердила его. Он быстро сравнил цифровые данные — сходились ли они. Когда ему было пятнадцать лет, он тайком, против воли матери, проглатывал книгу за книгой, днем в школе, ночью под одеялом, при скупом свете крошечного карманного фонарика. Случайно просыпаясь среди ночи, его младший брат Георг, которого мать приставила к нему сторожем, неукоснительно срывал с него одеяло проверки ради. От того, насколько ловко прятал он под собой фонарик и книгу, зависела читальная судьба следующих ночей. В тридцать лет у него сложилось отношение к своей науке. От профессуры он презрительно отказывался. На проценты с отцовского наследства он мог бы приятно прожить всю жизнь. Он предпочел пустить капитал на книги. Через несколько лет, может быть, только через целых три года, все будет истрачено. Денежные затруднения в будущем ему никогда не снились, стало быть, он не боялся будущего. Сорок ему было теперь. До сегодняшнего дня он не знал никаких сомнений. "Штанов господина фон Бредова" он, правда, не одолел. Шестидесяти ему еще не было, а то бы он уже открыл свой слух. Да и кому открывать ему свой слух?
Словно угадав этот вопрос, Конфуций подошел на шаг ближе, приветливо поклонился Кину, хотя тот был выше его на две головы, и дал ему такой доверительный совет:
— Наблюдай за повадкой людей, наблюдай за побудительными причинами их поступков, проверяй, в чем находят они удовлетворение. Как скрытен может быть человек! Как скрытен может быть человек!
Тут Кину стало очень грустно. Что толку знать такие слова наизусть? Надо их применять, проверять, подтверждать. Восемь лет совсем рядом со мной человек жил зря. Повадку ее я знал, а о побудительных причинах не думал. Что она делала для моей библиотеки, это я знал. Результат был у меня перед глазами ежедневно. Я думал, она делает это ради денег. С тех пор как я узнал, в чем находит она удовлетворение, я лучше знаю ее побудительные причины. Она выводит пятна на несчастных, униженных книгах, о которых никто не скажет доброго слова. Это ее отдых, это ее сон. Не застигни я ее в кухне из-за своего подлого недоверия, ее поступок никогда не стал бы известен. В своей уединенности она вышила подушку для приемыша и уложила его на мягкое. В течение восьми лет она никогда не носила перчаток. Перед тем как решиться открыть книгу, эту книгу, она пошла и купила на свои тяжело заработанные деньги пару перчаток. Она не глупа, вообще-то она особа практичная, она знает, что вместо перчаток могла бы купить три новых таких книги. Я совершил большую ошибку. В течение восьми лет я был слеп.
Конфуций не позволил ему подумать так дважды. "Ошибаясь, не исправляться — это и есть ошибаться. Совершив ошибку, не стыдись исправить ее".
Будет исправлено, воскликнул Кин. Я возмещу ей эти восемь потерянных лет. Я женюсь на ней! Она — лучшее средство для содержания в порядке моей библиотеки. При пожаре я могу на нее положиться. Если бы я создавал какую-то особу по своим планам, она не получилась бы настолько целесообразной. У нее хорошие задатки. Она прирожденная опекунша. У нее доброе сердце. Ее сердце закрыто для неграмотного отребья. Она могла бы завести любовника, какого-нибудь булочника, мясника, портного, какого-нибудь варвара, какого-нибудь болвана. Она не решается на это. Ее сердце принадлежит книгам. Что проще, чем жениться?
На Конфуция он больше не обращал внимания. Когда он случайно взглянул в его сторону, тот уже успел раствориться. Он услышал только, как голос Конфуция тихо, но ясно сказал: "Видеть нужное и не сделать нужного — это отсутствие мужества".
У Кина не было времени, чтобы поблагодарить его за это последнее ободрение. Он ринулся к кухне и так рванул дверь, что ручка ее сломалась. Тереза сидела перед своей подушкой и делала вид, что читает. Почувствовав, что он уже стоит сзади, она поднялась и дала ему увидеть его книгу. От нее не ускользнуло его впечатление от прошлого разговора. Поэтому она снова задержалась на третьей странице. Он помедлил, не нашелся что сказать и посмотрел на свои руки. Тут он заметил отломившуюся дверную ручку, он со злостью швырнул ее на пол. Затем он стал перед ней навытяжку и сказал:
— Дайте мне вашу руку!
Тереза выдохнула: "Ну, доложу вам" — и протянула ему ее. "Сейчас начнется совращение", — подумала она и вся вспотела.
— Да нет, — сказал Кин, он употребил слово «рука» не в прямом смысле, — я хочу жениться на вас!
Такого быстрого решения Тереза не ожидала. Она перекинула потрясенную голову в другую сторону и ответила гордо, борясь с заиканьем:
— Позволю себе!
Раковина
Бракосочетание состоялось без шума. Свидетелями были один старый посыльный, добивавшийся от своего дряхлого тела последних маленьких услуг, и один компанейский сапожник-пьянчужка, который, хитренько улизнув от всех собственных бракосочетаний, с большим удовольствием глядел на чужие. Заказчиков поприличнее он настоятельно просил поскорее поженить их дочерей и сыновей. В пользу ранних браков он находил убедительные доводы:
— Как только детки лягут вместе, так уже и внуки готовы. Теперь надо вам и внуков поскорей поженить, и пойдут правнуки.
В заключение он указывал на свой хороший костюм, позволяющий ему присутствовать где угодно. Перед особенно хорошими браками он отдает его в утюжку, при обычных гладит сам дома. Об одном только он молит — чтобы его заблаговременно известили. Если ему долго не случалось бывать на такой церемонии, то он, работник от природы не быстрый, предлагал починить обувь срочно и даром. Обещания, связанные с этой областью, он, хотя вообще-то на него нельзя было положиться, выполнял точно в срок и взимал действительно небольшую плату. Дети, достаточно испорченные, чтобы жениться тайком против воли родителей, но недостаточно испорченные, чтобы обойтись без регистрации брака, большей частью девицы, пользовались иногда его услугами. Вообще-то сама болтливость, он был в таких случаях скрытен. Ни единым намеком не выдавал он себя, со смаком рассказывая ничего не подозревающим матерям о бракосочетании их собственных дочерей. Прежде чем отправиться к своему «идеалу», как он это называл, он вешал на дверь мастерской внушительную вывеску. На ней было написано кудрявыми, угольно-черными буквами: "Ушел по надобности. Возможно, приду. Нижеподписавшийся — Губерт Бередингер".
Он был первым, кто узнал о счастье Терезы. Он сомневался в правдивости ее слов до тех пор, пока она обиженно не пригласила его в загс. Когда церемония закончилась, свидетели вышли вслед за молодыми на улицу. Посыльный принял плату с подобострастной благодарностью. Бормоча поздравления, он удалился. "Если снова понадобится…" — звенело у Кина в ушах. На расстоянии десяти шагов беззубый рот был еще полон усердия. Зато Губерт Бередингер был горько разочарован. Такое бракосочетание было не по нему.
Он отдавал свой костюм в утюжку, а жених явился в будничном виде, в стоптанных башмаках, в изношенной одежде, не было в нем ни радости, ни любви, вместо того чтобы смотреть на невесту, он все смотрел на бумаги. «Да» он сказал так, как сказал бы «спасибо», руку этой старухе он затем даже не предложил, а поцелуй, которым сапожник жил несколько недель, — один чужой поцелуй возмещал ему двадцать собственных, — поцелуй, ради которого ему не жаль было раскошелиться, поцелуй, который, именуясь надобностью, висел на двери мастерской, официальный поцелуй, при котором присутствовал чиновник, поцелуй честь честью, поцелуй навеки, поцелуй, этот поцелуй не состоялся вообще. Свою обиду он спрятал за язвительной ухмылкой. «Минуточку», — хихикнул он, как фотограф, Кины помедлили. Тогда он вдруг склонился к какой-то женщине, ущипнул ее за подбородок, громко сказал «гугу» и стал похотливо обследовать ее пышные формы. Толще и толще становилось его круглое лицо, щеки натягивались, вокруг глаз дергались юркие змейки, его жесткие руки описывали все более широкие дуги. С каждой секундой женщина увеличивалась. Два взгляда посылались ей, третьим он ободрял жениха. Потом он совсем привлек ее к себе и левой рукой грубо схватил за грудь.
Правда, женщины, с которой развлекался сапожник, не существовало, но Кин понял эту бесстыдную игру и потянул прочь глядевшую на нее Терезу.
— Нализываются уже с утра! — сказала Тереза и вцепилась в руку мужа: она тоже была возмущена.
На ближайшей остановке они подождали трамвая. Чтобы подчеркнуть, что и этот день такой же, как все другие, Кин не взял такси. Подошел их вагон; он первым вскочил на подножку. Уже на площадке он подумал, что первой следовало бы пройти жене. Он слез спиной к улице и сильно толкнул Терезу. Кондуктор дал злобный сигнал отправления. Трамвай ушел без них.
— В чем дело? — спросила Тереза с упреком. Он, видимо, причинил ей немалую боль.
— Я хотел вам помочь подняться — тебе — пардон.
— Ну, — сказала она, — еще чего не хватало. Когда они наконец уселись, он заплатил за двоих.
Так надеялся он загладить свою неловкость. Кондуктор вручил ей билеты. Вместо того чтобы поблагодарить, она осклабилась; плечом она толкнула сидевшего рядом с ней мужа.
— Да? — спросил он.
— Можно подумать, — насмешливо сказала она и помахала билетами за тучной спиной кондуктора. Она смеется над ним, подумал Кин и промолчал.
Он начал чувствовать себя неуютно. Вагон наполнялся. Напротив него села какая-то женщина. Она везла с собой целых четырех детей, мал мала меньше. Двоих она держала у себя на коленях, двое стояли. Господин, сидевший справа от Терезы, вышел. "Вон там, вон там!" — воскликнула мать и быстро дала знак своим шалунам. Дети стали протискиваться туда, мальчик и девочка, оба еще дошкольного возраста. С другой стороны приближался какой-то пожилой господин. Тереза подняла руки, защищая свободное место. Дети пролезли под ними. Им не терпелось что-нибудь сделать самим. Головы их вынырнули у самой скамейки. Тереза смахнула их, как пыль.
— Мои дети! — закричала мать. — Что вы делаете?
— Ну, доложу вам, — ответила Тереза и со значением посмотрела на мужа. — Дети в последнюю очередь.
Пожилой господин тем временем подошел, поблагодарил и сел.
Кин перехватил взгляд жены. Ему захотелось, чтобы здесь оказался его брат Георг. Тот практиковал в Париже как гинеколог. Хотя ему еще не было тридцати пяти, он пользовался подозрительно хорошей репутацией. В женщинах он разбирался лучше, чем в книгах. Через какие-нибудь два года после окончания института его уже осаждало высшее общество, в той мере, в какой оно хворало, а оно, со всеми своими страждущими женщинами, хворало всегда. Уже этот внешний успех навлекал на него полное презрение Петера. Его красоту он Георгу, может быть, и простил бы, она была у него от природы, он не был в ней виноват. Искусственно обезобразить себя, чтобы избежать тягостных следствий такой большой красоты, не позволял ему слабый, увы, характер. Сколь слабый, можно было судить по тому, что он изменил избранной специальности и открыто переметнулся к психиатрии. Там он будто бы чего-то достиг. В душе он оставался гинекологом. Безнравственный образ жизни был у него в крови. Без малого восемь лет назад Петер, возмутившись нетвердостью Георга, сразу прекратил переписку с ним и порвал несколько тревожных писем. А на то, что он рвал, он имел обыкновение не отвечать.
Женитьба давала сейчас прекрасный повод возобновить отношения. Влиянию Петера Георг был обязан своей любовью к научной деятельности. Обратиться к нему за советом, вторгшись в его истинную, естественную специальность, было бы вовсе не стыдно. Как обходиться с этим робким, скрытным существом? Она была уже не молода и относилась к жизни очень серьезно. У женщины, сидевшей напротив нее, несомненно куда более молодой, было уже четверо детей, у нее их вообще не было. "Дети в последнюю очередь". Это звучало очень ясно, но что она действительно имела в виду? Может быть, она не хотела детей; он тоже не хотел их. Он никогда не думал о детях. Зачем она это сказала? Может быть, она считает его безнравственным человеком? Она знает его жизнь. Уже восемь лет ей известны его привычки. Она знает, что у него есть характер. Разве он когда-нибудь уходил ночью? Разве к нему когда-нибудь приходила женщина, хотя бы на четверть часа? Когда она приступила к службе у него, он решительно заявил ей, что принципиально не принимает никаких гостей ни мужского, ни женского пола, начиная с младенцев и кончая древними стариками. Пусть она выпроваживает любого. "У меня никогда нет времени!" — это были его собственные слова. Что за бес вселился в нее? Может быть, этот распоясавшийся сапожник. Она была наивным, невинным созданием, как иначе, при своей необразованности, прониклась бы она такой любовью к книгам? Но этот грязный малый играл слишком грубо. Его движения были прозрачны, даже ребенок, не зная, зачем тот вытворяет это, понял бы, что он ощупывал женщину. Таким типам, распускающимся публично, место в закрытых лечебницах. Они наводят людей на гнусные мысли. Она человек дельный. Сапожник ее заразил. С чего бы иначе она подумала о детях? Не исключено, что она об этом слышала. Женщины много говорят между собой. Она, наверно, видела роды, на каком-нибудь прежнем месте работы. Что тут такого, если она все знает. Лучше, чем если бы самому пришлось просвещать ее. Какая-то застенчивость есть в ее взгляде, в ее возрасте это производит почти смешное впечатление.
Я и не собирался требовать от нее никаких пошлостей, вот уж нет. У меня никогда нет времени. Шесть часов мне нужно на сон. До двенадцати я работаю, в шесть мне надо вставать. Собаки и прочие животные могут и днем заниматься такими вещами. Может быть, от брака она ждет этого? Вряд ли. Дети в последнюю очередь. Глупая. Она хотела сказать, что все это знает. Знает цепь, в конце которой — готовые дети. Она выражает это прелестным образом. Она отталкивается от маленького эпизода, дети разбаловались, фраза эта напрашивалась, но взгляд был адресован лишь мне, вместо всяческих исповедей. Понятно. Ведь такие знания вызывают неловкость. Я женился из-за книг, дети в последнюю очередь. Это ничего не значит. Она тогда сочла, что дети учатся слишком мало. Я прочел ей отрывок из Араи Хакусэки. Она была вне себя от радости. Так она себя впервые и выдала. Кто знает, когда бы я еще распознал ее отношение к книгам. Тогда мы сблизились. Может быть, она хочет только напомнить об этом. Она все та же. Ее мнение о детях не изменилось с тех пор. Мои друзья — это ее друзья. Мои враги остаются врагами и для нее. Короткой речи смысл невинный. О других связях она понятия не имеет. Мне надо быть начеку. Она может испугаться. Я буду осторожен. Как я скажу это ей? Говорить трудно. Книг об этом у меня нет. Купить? Нет. Что подумает книготорговец? Я не свинья. Послать кого-нибудь? Кого? Ее самое — тьфу ты, собственную жену! Как можно быть таким трусом. Я должен попробовать. Я сам. Если она не захочет. Она закричит. Жильцы — управляющий домом — полиция — отребье. Мне ничего нельзя сделать. Я женат. Мое право. Отвратительно. Как это мне пришло в голову? Меня заразил сапожник, не ее. Стыдись. В течение сорока лет. И вдруг. Я ее пощажу. Дети в последнюю очередь. Знать бы, что она действительно имела в виду. Сфинкс.
Тут встала мать четверых детей. "Осторожно!" — предупредила она и стала подвигать их вперед левой рукой. Справа, рядом с Терезой, находилась она, отважный офицер. Вопреки ожиданию Кина, она кивнула ей, приветливо попрощалась со своей недоброжелательницей, сказала:
— Вам хорошо. Вы еще не замужем! — и засмеялась, рот ее на прощанье сверкнул золотыми зубами. Лишь когда она вышла, Тереза вскочила и закричала отчаянным голосом:
— Извольте, мой муж, извольте, мой муж! Мы просто не хотим детей! Извольте, мой муж!
Она указывала на него, она тянула его за рукав. Я должен успокоить ее, думал он. Эта сцена была для него мучительна, Тереза нуждалась в его защите, она всё кричала и кричала. Наконец он поднялся на всю свою длину и сказал при всех пассажирах:
— Да.
Ее обидели, она должна была защищаться. Ее ответ был так же неделикатен, как и нападение на нее. Она была не виновата. Тереза опустилась на сиденье. Никто, даже тот господин рядом с ней, которому она помогла занять место, не взял ее сторону. Мир был отравлен симпатией к детям. Через две остановки Кины выходили. Тереза шла впереди. Он вдруг услышал, как за спиной у него говорят:
— Самое лучшее у нее — юбка.
— Крепость.
— Бедняга он.
— Что поделать — старуха не сахар.
Все засмеялись. Кондуктор и Тереза, которая пребывала уже на площадке, ничего не услышали. Но кондуктор все-таки засмеялся. На улице Тереза с довольным видом взяла мужа под руку и сказала:
— Ну и весельчак!
Весельчак высунулся из тронувшегося вагона, приложил руку ко рту и неразборчиво пробурчал какие-то слова. Он весь трясся, несомненно, от смеха. Тереза кивнула и в ответ на недоуменный взгляд оправдалась словами:
— Еще, того гляди, выпадет из вагона.
А Кин украдкой посмотрел на ее юбку. Она была синее, чем обычно, и накрахмалена еще жестче. Юбка была неотъемлема от нее, как раковина от моллюска. Попробуй-ка силой раскрыть створки раковины, в которой замкнулся моллюск. Огромный моллюск, величиной с эту юбку. Надо его растоптать, превратить в слизь и обломки, как тогда в детстве на берегу моря. Раковина не приоткрывала ни щелки. Он никогда не видел голого моллюска. Какую тварь прятала скорлупа с такой силой? Он хотел это узнать, тотчас же, в руках у него была твердая, упрямая штука, он мучился, орудуя пальцами и ногтями, моллюск мучился тоже. Он поклялся себе, что не сойдет с места, пока не взломает раковину. Моллюск поклялся себе в противном. Моллюск не хотел, чтобы его увидели. "Почему моллюск стыдится, — думал он, — я потом отпущу его на волю, даже снова закрою, я не причиню ему никакого вреда, обещаю, если он глухой, то пусть боженька передаст ему мое обещание". Он уговаривал раковину несколько часов. Его слова были так же слабы, как его пальцы. Окольных путей он терпеть не мог, двигаться к цели он любил только напрямик. Под вечер мимо проходил большой пароход, далеко в море. Он, Кин, ринулся на могучие черные буквы на борту и прочел название «Александр». Тут он рассмеялся среди своей ярости, мгновенно надел башмаки, швырнул раковину изо всех сил на землю и, ликуя, сплясал на ней гордиев танец. Теперь вся оболочка моллюска оказалась ненужной. Его башмаки раздавили ее. Вскоре моллюск лежал перед ним нагишом, комочек беды, слизи и надувательства и вообще не животное.
Терезы без оболочки — без юбки — не существовало. Юбка всегда безупречно накрахмалена. Это ее переплет, синий, цельнотканевый. Она ценит хорошие переплеты. Почему складки со временем не расходятся? Ясно, что она очень часто гладит юбку. Может быть, у нее их две. Никакой разницы не заметно. Ловкая особа. Никак нельзя мне мять ее юбку. Она лишится чувств от огорчения. Что мне делать, если она вдруг лишится чувств? Я заранее попрошу у нее прощения. Потом она сможет снова выгладить юбку. Я выйду тем временем в другую комнату. Почему ей просто не надеть вторую? Очень уж много трудностей чинит она мне. Она была моей экономкой, я женился на ней. Пусть купит себе дюжину юбок и почаще меняет их. Тогда можно будет крахмалить их не так жестко. Чрезмерная жесткость смешна. Люди в трамвае правы.
Подниматься по лестнице было нелегко. Незаметно для себя он замедлил шаг. На третьем этаже он решил, что находится уже у себя наверху, и испугался. С пеньем навстречу бежал маленький Метцгер. Едва увидев Кина, он указал на Терезу и пожаловался:
— Она не впускает меня! Она всегда захлопывает дверь. Отругай ее, господин профессор!
— Что это значит? — спросил Кин грозно, благодарный за козла отпущения, который вдруг явился как по заказу.
— Вы же разрешили мне. Я сказал ей это.
— Кому это "ей"?
— Вот этой!
— Вот этой?
— Да, мать сказала мне, что она не должна грубить, она всего лишь слуга.
— Ах ты паршивец! — воскликнул Кин и размахнулся, чтобы дать мальчишке затрещину. Тот пригнулся, споткнулся, упал и, чтобы не скатиться с лестницы, вцепился в юбку Терезы. Послышался хруст, который издает, когда его расправляют, накрахмаленное белье.
— Каково! — кричал Кин. — Ты еще и грубишь! Этот мальчишка издевался над ним. Вне себя от злости, он пнул его несколько раз ногами, кряхтя, приподнял его за вихор, влепил ему две-три костлявые оплеухи и затем отшвырнул его в сторону. Малыш с плачем побежал по ступенькам вверх.
— Я скажу матери! Я скажу матери!
Наверху отворилась и снова захлопнулась дверь. Женский голос начал браниться.
— Жаль ведь хорошей юбки, — оправдала Тереза это жестокое избиение и, остановившись, как-то особенно взглянула на своего защитника. Самое время было подготовить ее. Надо было что-то сказать. Он тоже остановился.
— Да, действительно, хорошая юбка. "Что прочно на земле?" — процитировал он, обрадовавшись своей находчивости, позволившей ему намекнуть на то, что позднее во всяком случае должно было последовать, словами прекрасного старого стихотворения. Стихами можно наилучшим образом сказать все. Стихи подходят к любой ситуации. Они называют предмет его самым церемонным именем, и все же их понимаешь. Уже продолжая идти, он повернулся к ней и сказал:
— Прекрасное стихотворение, правда?
— О да, стихи всегда прекрасны. Надо только понимать их.
— Все надо понимать, — сказал он медленно и со значением и покраснел.
Тереза толкнула его локтем в ребра, вздернула правое плечо, откинула голову в непривычную сторону и сказала колко и вызывающе:
— Что ж, видно будет. В тихом омуте черти водятся.
У него было такое чувство, что она имеет в виду его. Ее ответ он понял как неодобрение. Он сожалел о своем бесстыдном намеке. Язвительный тон ее замечания отнял у него последний остаток мужества.
— Я… я не то хотел сказать, — промямлил он. Входная дверь спасла его от дальнейшего смущения.
Он был рад поводу полезть в карман и поискать ключи. Так он хотя бы мог незаметно опустить взгляд. Он не нашел их.
— Я забыл ключи, — сказал он. Теперь он должен взломать квартиру, как тогда раковину. Трудности одна за другой, ничего не удается. Он растерянно полез в другой карман штанов. Нет, ключей нигде не было. Он продолжал искать, когда услышал какой-то звук со стороны замка. Взломщики! — мелькнуло молнией у него в голове. В тот же миг он увидел возле замка ее руку.
— Зато мои при мне, — сказала она, довольная донельзя.
Счастье, что он не позвал "на помощь". Это уже вертелось у него на языке. Всю жизнь ему пришлось бы стыдиться ее. Он вел себя как мальчишка. Забыть ключи — такого с ним еще не бывало.
Наконец они оказались в квартире. Тереза открыла дверь в его спальню и направила его туда.
— Я сейчас приду, — сказала она и оставила его одного.
Он огляделся и облегченно вздохнул, выпущенный из тюрьмы на волю.
Да, это его родина. Здесь с ним ничего не может случиться. Он улыбается, представив себе, что здесь с ним может случиться что-либо. Он избегает глядеть в сторону дивана, где спит. Каждому человеку нужна родина, не такая, как понимают ее примитивные ура-патриоты, и не религия, вялое предвкушение родины на том свете, нет, а родина, смыкающая почву, работу, друзей, отдых и духовный мир в одно естественное, упорядоченное целое, в собственный космос. Лучшее определение родины — библиотека. Женщин умнее всего держать подальше от своей родины. Если все-таки решаешься принять туда какую-нибудь, то сперва надо постараться, как он это сделал, чтобы она полностью ассимилировалась там. За восемь долгих, тихих, упорных лет книги добились для него покорности этой женщины. Сам он для этого и пальцем не пошевельнул. Его друзья завоевали эту женщину от его имени. Конечно, против женщин можно сказать многое, только дурак женится без испытательного срока. У него хватило ума подождать до сорока лет. Пусть другой попробует выдержать, как он, этот восьмилетний испытательный срок. То, что должно было произойти, созрело постепенно. Сам человек — своей судьбы владыка. Если вдуматься, то ему не хватало только жены. Он не бонвиван, — при слове «бонвиван» он представляет себе своего брата Георга, гинеколога, — он что угодно, только не бонвиван. Но тяжелые сны последнего времени были, вероятно, связаны с его чрезмерно суровой жизнью. Теперь это изменится.
Смешно и дальше уклоняться от положенного. Он мужчина, что должно произойти теперь? Произойти? Это чересчур. Сперва надо определить, когда это должно произойти. Сейчас она будет отчаянно защищаться. Его не должно это смущать. Понятно, что женщина защищает свое последнее достояние. Как только это произойдет, она будет восхищаться им, потому что он мужчина. Таковы будто бы все женщины. Произойдет это, стало быть, сейчас. Решено. Он дает себе честное слово.
Во-вторых: где должно это произойти? Противный вопрос. Фактически уже все это время у него стоит перед глазами диван. Его взгляд скользнул по полкам, диван тоже скользнул по ним. На нем лежала раковина с морского берега, огромная и синяя. Где задерживались его глаза, туда становился и диван, приниженный и неуклюжий. Вид у него был такой, словно он нес на себе всю тяжесть полок. Оказываясь вблизи настоящего дивана, Кин резко отворачивал голову и отходил подальше. Теперь, когда решение принято и скреплено честным словом, он видит диван отчетливее и дольше. По привычке, наверно, взгляд несколько раз еще, правда, отскакивает. В конце концов он все же задерживается и останавливается. Диван, подлинный, живой диван пуст, и на нем нет ни раковины, ни тяжестей. А если на него искусственно навалить тяжесть? Если загрузить его слоем прекрасных книг? Если его совсем завалить книгами, так что его почти не будет видно?
Кин повинуется своему гениальному порыву. Он набирает целую охапку книг и осторожно взгромождает их на диван. Он предпочел бы брать книги сверху, но времени в обрез, она сказала, что сейчас придет. Он отказывается от этой мысли, оставляет стремянку на месте и довольствуется сочинениями, взятыми снизу. Четыре-пять тяжелых томов он кладет друг на друга и наспех гладит их, прежде чем пойти за новыми. Книг похуже он не берет, чтобы не обижать женщину. Правда, она мало что смыслит в этом, но он заботится о ней, потому что по отношению к книгам она деликатна и бережна. Сейчас она придет. Увидев перегруженный диван, она, по своей любви к порядку, сразу подойдет к нему и спросит, где место этих томов. Так он заманит в ловушку ничего не подозревающее существо. Названия книг послужат завязкой для разговора. Мало-помалу Кин будет продвигаться и медленно подведет к делу. Потрясение, которое предстоит ей, — величайшее событие в жизни женщины. Он не хочет пугать ее, он поможет ей. Это единственная возможность действовать смело и решительно. Порывистость ему ненавистна. Он благословляет книги. Только бы она не закричала.
Уже раньше слышал он какой-то слабый шум, как если бы открылась дверь в четвертой комнате. Он не обращает на это внимания, у него дела поважнее. Со стороны письменного стола оглядывает он бронированный диван, проверяя, каков будет эффект, и преисполняется чувством признательной любви к книгам.
Тут голос ее говорит:
— Вот и я.
Он оборачивается. Она стоит на пороге соседней комнаты, в ослепительно белой нижней юбке с широким подзором. Он сперва поискал глазами синего цвета, цвета опасности. Он испуганно переводит взгляд вверх: блузку она не сняла.
Слава богу. Юбки нет. Теперь мне не надо ничего мять. Разве это пристойно? Такое счастье. Я постыдился бы. Как она может так. Я бы сказал: сними ее. Я так не смог бы. Она стоит себе как ни в чем не бывало. Мы, должно быть, уже очень давно знакомы. Конечно, моя жена. При любом браке. Откуда она это знает. Она служила. У одной супружеской пары. Все могла видеть. Как животные. Они находят то, что нужно, сами собой. У нее в голове не книги.
Тереза приближается, качая бедрами. Она не скользит, она переваливается с боку на бок. Значит, только из-за накрахмаленной юбки кажется, что она скользит. Она радостно говорит:
— В такой задумчивости? Да уж, эти мужчины. Она сгибает мизинец, грозит и указывает им на диван. Надо и мне пойти туда, думает он, и тут же оказывается — он не знает, как это получилось, — возле нее. Что надо ему сделать теперь — положить на книги? Он дрожит от страха, он молитвенно взывает к книгам, последнему рубежу. Тереза перехватывает его взгляд, она наклоняется и одним размашистым движением левой руки сметает все книги на пол. Он делает беспомощное движение в их сторону, он хочет закричать, ужас сдавливает ему горло, он сглатывает и не может издать ни звука. Медленно вскипает страшная ненависть: она осмелилась на это. Книги!
Тереза снимает нижнюю юбку, заботливо складывает ее и кладет на лежащие на полу книги. Затем она устраивается на диване, сгибает мизинец, осклабливается и говорит:
— Ну вот!
Кин длинными прыжками вылетает из комнаты, запирается в уборной, единственном помещении в квартире, где нет книг, машинально спускает в этом месте штаны, садится на стульчак и плачет, как ребенок.
Ослепительная мебель
— Не буду же я в одиночестве есть в кухне, как прислуга. Хозяйка ест за столом.
— Стола нет.
— Вот я и твержу — нужен стол. Где это видано, чтобы в приличном доме человек ел за письменным столом? Все восемь лет я уже об этом думаю. Пора наконец сказать.
Был куплен стол, вместе со столовой орехового дерева. Грузчики установили все это в четвертой комнате, самой отдаленной от письменного стола. Каждый день, большей частью молча, обедали и ужинали с новой мебелью. Не прошло и недели, как Тереза сказала:
— У меня просьба. Здесь четыре комнаты. У мужа и жены одинаковые права. Таковы нынешние законы. На каждого по две комнаты. Что дозволено одному, разрешено и другому. Я возьму себе столовую и соседнюю комнату. Муж сохранит за собой прекрасный кабинет и большую комнату рядом. Так проще всего. Обстановка останется какая есть. Не нужно будет никаких счетов. Ведь жаль времени. Надо с этим покончить. Тогда у обеих сторон не будет никаких помех. Муж идет к письменному столу, жена приступает к своей работе.
— Хорошо, а книги?
Кин чует ее замысел. Его не обманешь. И даже если это будет стоить ему двух фраз, он у нее все выведает.
— Они скоро займут все место в моих комнатах.
— Я возьму их к себе!
Его голос зол. Боже мой, ему больно расставаться со своим добром. Ему жаль какого-то скарба.
— Зачем? — доложу я тебе. Перетаскивание не на пользу книгам. Я знаю, как быть. Оставь книги на месте. Я к ним не притронусь. Зато я возьму себе и третью комнату. Так это уравняется. Прекрасный кабинет будет принадлежать исключительно мужу.
— Ты обязуешься молчать во время еды? Мебель ему безразлична. Он продаст ее ей недешево. Во время еды она часто начинает говорить.
— Конечно, я люблю молчать.
— Договоримся об этом лучше в письменной форме! С величайшей расторопностью скользнула она к письменному столу, вслед за ним. Договор, который он быстро набросал, еще не успел высохнуть, как она уже поставила под ним свою подпись.
— Ты знаешь, что ты подписала? — сказал он, высоко подняв листок, и для верности прочел ей свой текст вслух: — "Подтверждаю, что все книги, находящиеся в принадлежащих мне трех комнатах, составляют законную собственность моего мужа и что в этом распределении имущества никогда и ни при каких обстоятельствах ничего не изменится. За предоставление мне трех комнат обязуюсь молчать во время совместных трапез".
Обе стороны, и он и она, были довольны. Впервые после загса они пожали друг другу руки.
Так Тереза, молчавшая раньше по привычке, узнала, как высоко ценил он ее молчание. Условие, от которого зависел доставшийся ей подарок, она выполняла самым скрупулезным образом. За столом она передавала ему кушанья молча. Она добровольно отказалась от одного старого, давно томившего ее желания — рассказать мужу, как происходит в кухне приготовление пищи. Текст договора она твердо запомнила. Молчание по обязанности давалось ей труднее, чем просто молчание.
Однажды утром, когда он, отправляясь на прогулку, вышел из своей комнаты, она преградила ему путь и сказала:
— Сейчас мне можно говорить. Сейчас не трапеза. На этом диване я не могла бы спать. Разве он подходит к письменному столу? Такая дорогая, старая вещь и убогий диван. В приличном доме должна быть приличная кровать. Ведь стыдно же, если придут люди. Диван этот всегда меня угнетал. Как раз вчера я хотела это сказать. Но потом все-таки сдержалась. Хозяйке в доме получать отказ не положено. Этот диван, он ведь жесткий-прежесткий! Где это видано — держать такой жесткий диван? В жестком ничего хорошего нет. Я не безнравственна, этого никто обо мне не скажет. Но спать надо умеючи. Ложиться вовремя, и чтобы кровать была хорошая, вот как надо, а не такая жесткая.
Кин не прервал ее. Уверенный, что она будет молчать во всякое время суток, он неверно составил контракт и оговорил только часы трапез. В юридическом смысле договор не был нарушен. Правда, в моральном отношении она сплоховала. Но такие существа, как она, на это плюют. Он решил быть умнее впредь. Заговорив, он даст ей повод говорить дальше. Словно она была немая, словно он был глухой, Кин посторонился и пошел своей дорогой.
Однако она не отстала. Каждое утро она становилась перед дверью и поносила диван чуть жестче. Ее речь делалась все длиннее, его настроение — все хуже. Хоть и не позволяя себе глазом моргнуть, он, из любви к точности, выслушивал ее до конца. Насчет дивана она была, казалось, так осведомлена, словно сама спала на нем много лет. Непререкаемость ее суждений сказывала на него свое действие. Диван был скорее мягким, чем жестким. Кина так и подмывало заткнуть ее глупый рот одной-единственной фразой. Он спрашивал себя, сколь далеко может зайти ее наглость, и, чтобы узнать это, рискнул произвести один маленький хитрый опыт.
Однажды, когда она снова ополчилась на жесткий, жесткий, жесткий диван, он насмешливо уставился ей в лицо — две жирные щеки, черная пасть — и сказал:
— Этого ты не можешь знать. Сплю на нем я.
— Все равно я знаю, что диван жесткий.
— Вот как! Откуда же? Она ухмыльнулась.
— Этого я не скажу. Есть кое-какие воспоминания. Внезапно она и ее ухмылка показались ему очень знакомыми. Возникла пронзительно белая нижняя юбка, разреженная кружевами, грубая рука набросилась на книги. Вот они лежали на ковре как трупы. Страшилище, наполовину голое, наполовину блузка, гладко сложило нижнюю юбку и покрыло их ею, как саваном.
В этот день работа у Кина не ладилась. У него ничего не вышло; еда вызывала у него отвращение. Один раз ему удалось забыть. Тем отчетливее он вспоминал теперь. Ночью он не сомкнул глаз. Диван казался ему проклятым и зараженным. Если бы он был только жестким! Грязное воспоминание прилипло к нему. Несколько раз Кин вставал и стряхивал эту тяжесть. Но бабища была тяжелая и оставалась, где ей нравилось. Он прямо-таки сбрасывал ее с дивана. Но стоило ему лечь, как он снова ощущал ее образ. Он не мог уснуть от ненависти. Ему требовалось шесть часов сна. Завтра его работу ждала та же участь, что и сегодня. Он заметил, что все скверные мысли кружатся только вокруг дивана. Счастливое озарение спасло его около четырех часов утра. Он решил пожертвовать диваном.
Тут же подбежав к находившейся возле кухни комнате жены, он забарабанил в дверь и барабанил до тех пор, пока Тереза не оправилась от испуга. Спать она не спала. Она мало спала с тех пор, как вышла замуж. Каждую ночь она еще втайне ждала великого события. Вот оно и пришло. Ей потребовалось несколько минут, чтобы в это поверить. Она тихо поднялась с кровати, сняла ночную рубашку и надела юбку с кружевной оборкой. Из ночи в ночь вынимала она ее из сундука и вешала на стул у изножья кровати, на всякий случай, мало ли что. На плечи она накинула широкую ажурную шаль, вторую и истинную жемчужину ее приданого. То первое поражение она приписала блузке. На широченных ее ножищах были сейчас красные туфельки. У двери она громко прошептала:
— Ради бога, я должна отпереть?
Она, собственно, хотела сказать: "В чем дело?"
— Нет, черт возьми, нет! — закричал Кин, злясь на ее мнимо крепкий сон.
Она заметила его заблуждение. Повелительный тон его голоса продлил ее надежду еще немного.
— Завтра будет куплена кровать для меня! — прорычал он. Она не ответила.
— Понятно?
Она собрала все свое искусство и прошептала сквозь дверь:
— Как хочешь.
Кин повернулся, громко захлопнул для подтверждения дверь своей комнаты и мгновенно уснул.
Тереза скинула шаль, бережно положила ее на стул и плюхнулась на кровать тяжелой грудью.
Разве так ведут себя? Разве так поступают? Как будто мне это нужно. Что воображает о себе такой мужчина? Разве это мужчина? На мне красивые панталоны с дорогими кружевами, а он ни с места. Это, конечно, не мужчина. У меня могли бы быть совсем другие любови. Какой это был видный мужчина, что постоянно приходил в гости к прежним хозяевам! У двери он брал меня за подбородок и каждый раз говорил: "Она все молодеет и молодеет!" Это был человек большой, сильный, он что-то представлял собой, не такой вот скелет. Как он, бывало, взглянет! Мне достаточно было только полсловечка сказать. Когда он бывал в доме, я входила в гостиную и спрашивала:
— Что закажут господа на завтра? Говядину с капустой и жареный картофель или копчености с овощами и клецками?
Мои старики никогда не соглашались друг с другом. Он был за клецки, она — за капусту. Тогда я обращалась к гостю и спрашивала его:
— Пусть скажут господин племянник!
И сейчас вижу, как я стою перед ним, а он, такой нахал, вскакивает и обеими руками — силен же он был! — хлопает меня по плечам.
— Говядину с капустой и клецками!
Смех, да и только. Говядину с клецками! Где это видано? Такого не бывало на свете.
— Всегда-то они в веселом расположении духа, господин племянник! — говорила я.
Он был банковский служащий, но после сокращения остался без места с хорошим выходным пособием, ничего не скажешь, но как быть, когда проешь пособие? Нет, я заведу себе только серьезного человека с пенсией или уж господина почище, у которого есть какое-то состояние. Из-за любовей нельзя портить себе жизнь. Надо быть себе на уме. В нашей семье все доживают до старости. Что удивительного при таком солидном образе жизни? Ведь это что-то значит, если вовремя ложишься спать и никуда не выходишь из дому. Мать, оборванка несчастная, умерла тоже только в семьдесят четыре. При этом она вовсе не умерла. Она сдохла с голоду, потому что ей нечего было жрать на старости лет. Ведь она все промотала. Каждую зиму — новую блузку. Не прошло и шести лет после смерти отца, как она завела себе хахаля. Малый был с норовом, мясник, он бил ее и вечно бегал за девками. Я ему хорошенько расцарапала морду. Он хотел меня, а мне-то он был противен. Я подпускала его, только чтобы позлить мать. Она всегда за своих детей горой стояла. Ну и вытаращила же она глаза, когда пришла с работы домой и застала хахаля со своей дочерью! До этого дело у нас еще не дошло. Мясник как раз хочет соскочить. Я крепко держу его, чтобы не вырвался, пока старуха не войдет в комнату, не подойдет к кровати. Ну и крик поднимается. Мать взашей выгоняет его из комнаты. Она хватает меня, ревет и даже пытается целовать. Я этого не допускаю и царапаюсь.
"Мачеха ты, вот кто ты!" — кричу я. До самой своей смерти она думала, что он отнял у меня девичью честь. Как бы не так. Я порядочная особа, и у меня ни с кем ничего не было. Да, если не защищаться, то у тебя будет их до десяти на каждый палец. Но что делать потом? Ведь все день ото дня дорожает. Картошка стала уже вдвое дороже. Никто не знает, к чему это еще приведет. Лучше мне быть в стороне. Теперь я замужем и впереди у меня одинокая старость…
Из газетных объявлений, единственного ее чтения, Тереза узнавала разные красивые обороты речи, которые она в минуты волнения или после важных решений вплетала в свои мысли. Такие слова действовали на нее успокоительно. Повторяя: "Впереди у меня одинокая старость", она уснула.
На следующий день Кину неплохо работалось, он сидел за столом, когда два грузчика принесли новую кровать. Диван исчез, а с ним и все, что к нему пристало. Кровать заняла то же место. Уходя, грузчики забыли закрыть дверь. Внезапно они внесли умывальник.
— Куда его? — спросил один другого.
— Никуда! — запротестовал Кин. — Я не заказывал умывальника.
— Он уже оплачен, — сказал грузчик поменьше.
— Ночной столик тоже, — добавил второй и быстро внес его в комнату, деревянное доказательство.
На пороге появилась Тереза. Она ходила за покупками. Прежде чем войти, она постучала в открытую дверь.
— Можно?
— Да! — крикнули вместо Кина грузчики и засмеялись.
— Уже здесь, господа?
С достоинством скользнув к мужу, она фамильярно приветствовала его плечом и головой, словно они были уже много лет ближайшими друзьями, и сказала:
— Не молодец ли я? За те же деньги! Муж ждет одного предмета, жена приносит в дом три.
— Я не желаю их. Мне нужна только кровать.
— Да что там. Должен же человек умываться.
Грузчики толкнули друг друга. Они, видно, подумали, что он до сих пор ни разу не умывался. Тереза навязала ему семейный разговор. Ему не хотелось представать в смешном виде. Если он заговорит об умывальнике, они сочтут его дураком. Поэтому он предпочел оставить у себя этот предмет, несмотря на холодную мраморную плиту. Умывальник можно было наполовину спрятать за кроватью. Чтобы побыстрее покончить с этой неприятной обновкой, он сам помог установить умывальник.
— Ночной столик не нужен, — сказал он затем и указал на хлипкий, низкий предмет, который посредине высокой комнаты — он стоял еще там — выглядел особенно смешно.
— А ночной горшок?
— Ночной горшок?
Мысль о ночном горшке в библиотеке поставила его в тупик.
— Может быть, его под кровать?
— Что у тебя в голове?
— Разве можно срамить жену при чужих людях? Ей нужно было, значит, только говорить. Она хотела говорить, говорить и ничего больше. Для этого она злоупотребляла присутствием грузчиков. Но он не дал втянуть себя в болтовню. По сравнению с ее речами ночной горшок был книгой.
— Поставьте его туда, возле кровати! — резко сказал он грузчикам. — Ну, вот, а теперь можете удалиться!
Тереза проводила их. Она была сама любезность и, вопреки своему обыкновению, дала им чаевые, из кармана мужа. Когда она возвратилась, он повернул спинкой к ней стул, на котором уже снова сидел. Он не хотел иметь с ней больше ничего общего, даже встречаться взглядами. Поскольку перед ним был письменный стол, она не смогла подойти к мужу и удовольствовалась злым взглядом сбоку. Она чувствовала необходимость какого-то оправдания и стала жаловаться на старый умывальник:
— Дважды в день одна и та же работа. Один раз утром, другой раз вечером. Разве это умно? С женой тоже надо считаться. Прислуга ведь получает…
Кин вскочил и, не оборачиваясь, приказал:
— Молчать! Ни слова больше! Все остается как есть. Никаких дискуссий. Отныне дверь в твои комнаты я буду держать запертой. Я запрещаю тебе входить сюда, покуда я нахожусь здесь. Книги, которые понадобятся мне оттуда, я буду брать сам. Ровно в час и ровно в семь я буду выходить для еды. Прошу не звать меня, потому что посмотреть на часы я могу и сам. Против помех я буду принимать меры. Мое время драгоценно. Прошу выйти!
Он сложил кончики пальцев. Он нашел верные слова: ясные, точные и устанавливающие дистанцию. Как ей с ее неуклюжей речью осмелиться возразить на них. Она вышла и закрыла за собой соединительную дверь. Наконец ему удалось сорвать ее болтливые планы. Вместо того чтобы заключать с ней договоры, на смысл которых она ведь не обращает внимания, он приструнил ее. Кое-чем он пожертвовал: видом на темные, наполненные книгами комнаты, чистотой меблировки своего кабинета. То, что он получил за это, было ему важнее — возможность продолжать свою работу, первым и главным условием которой была тишина. Он жадно глотнул молчанье, как другие воздух.
Все-таки сперва надо было привыкнуть к существенным переменам в своем окружении. Несколько недель его мучила теснота его нового жилого участка. Ограниченный четвертью прежнего пространства, он начал понимать страдания заключенных, которых прежде — вот редкая возможность научиться чему-то, на свободе люди ничему не учатся — вопреки общему мнению считал счастливыми. Ходить взад и вперед при великих озарениях уже нельзя было. Раньше, когда все двери были открыты, библиотека хорошо проветривалась. Потолочные окна впускали воздух и мысли. В волнующую минуту можно было подняться и пройти несколько раз сорок метров в одну сторону, сорок метров в другую. Открытый вид наверх соответствовал этому освежающему простору. Сквозь стекло окон ощущалось общее состояние неба, более приглушенное и спокойное, чем в действительности. Мягкая голубизна говорила: солнце светит, но свет его до меня не доходит. Такая же мягкая серость — польет дождь, но не на меня. Легкий шум выдавал, что падают капли. Они слышны были из далекой дали, они не касались тебя. Ты знал только: светит солнце, идут тучи, льет дождь. Словно кто-то забаррикадировался от земли; словно кто-то построил укрытие от всего чисто материального, чисто планетарного, огромное укрытие, настолько большое, что в него вошло то немногое на земле, что больше, чем земля, и больше, чем прах, то, во что, распавшись, превращается жизнь, словно кто-то наглухо запер это укрытие и заполнил этим немногим. Езда в неведомое не походила ни на какую другую езду. Достаточно было с помощью смотровых окон убедиться в том, что по-прежнему существуют некоторые законы природы, смена дня и ночи, непрестанные причуды климата, течение времени, и ты ехал сам собой.
Теперь это укрытие сжалось. Когда Кин поднимал глаза от письменного стола, отрезавшего один угол комнаты, взгляд его упирался в бессмысленную дверь. За ней, несомненно, находились три четверти библиотеки, он чувствовал их, он почувствовал бы их и сквозь сто дверей, но только чувствовать то, до чего он прежде дотрагивался, казалось ему горьким. Иногда он корил себя за то, что добровольно разрезал на части единый организм, собственное детище. Книги не были живыми, верно, у них не было чувств, а значит, они не знали и боли, какую испытывают животные, а вероятно, и растения. Но кто действительно доказал бесчувственность неорганического мира, кто знает, не тоскует ли книга по другим, с которыми она долго была вместе, каким-то неведомым для нас образом, отчего мы и не обращаем на это внимания? У каждого мыслящего существа бывают мгновения, когда традиционная граница, установленная наукой между органическим и неорганическим миром, кажется искусственной и устаревшей, как все человеческие границы. Наш тайный протест против такого разграничения выдает себя выражением "мертвая материя". То, что мертво, было живым. Если уж нам приходится признать, что в каком-то веществе нет жизни, то мы все-таки желаем ему, чтобы в прошлом она у него была. Особенно странным казалось Кину то, что книги принято ставить ниже животных. Неужели сильнейшему стимулу, определяющему наши цели, а стало быть — наше существование, принадлежит меньшая роль в жизни, чем нашей бессильной, обреченной на заклание жертве, животному? Сомневаясь во всем этом, он все же подчинялся общепринятому мнению. Сила ученого состоит в том, что все сомнения он ограничивает областью своей специальности. Здесь он дает им волю, и они похожи на непрестанный, неуемный прибой: в остальном же и вообще он покорен господствующему в данный момент. Он обоснованно сомневается в существовании философа Ле-цзы. Он считает выясненным раз навсегда, что Земля вращается вокруг Солнца, а Луна — вокруг нас.
К тому же Кину надо было обдумывать и преодолевать нечто поважнее. Эта мебель внушала ему отвращение. Она мешала ему своей настойчивостью, она вцеплялась в его ученые труды. Место, которое она занимала, не соответствовало ничтожеству ее значения. Он был отдан на ее произвол, во власть этих грубых колод, какое ему дело до того, где он спит и где умывается? Скоро он, пожалуй, начнет говорить о еде, как девять десятых человечества; у кого ее слишком много, говорят о ней еще больше, чем те, у кого не хватает ее.
Он был как раз погружен в восстановление одного текста; слова потрескивали. Жадно, как охотник, напряженно вглядываясь, взволнованный, но холодный, крался он от фразы к фразе. Тут ему понадобилась какая-то книга, он поднялся и пошел за ней. Прежде чем он взял ее, в голову его влезла проклятая кровать. Она порвала четкую связь, она отдалила его на много миль от его дичи. Умывальники перечеркнули великолепнейшие следы. Среди бела дня он увидел себя спящим. Когда он сел за стол, надо было начать сначала, обследовать местность, прийти в подходящее настроение. Для чего эта потеря времени? Для чего эта трата сил и внимания?
Постепенно он проникался ненавистью к этой неуклюжей кровати. Он не заменял ее диваном, тот ведь был еще хуже. Он не удалял ее, ведь другие комнаты принадлежали жене. Она никогда не согласилась бы уступить то, чем завладела однажды. Это он чувствовал, хотя и не говорил с ней об этом. Он и не собирался приступать к переговорам. Ибо теперь у него было одно бесценное преимущество перед ней. Уже несколько недель они не произносили ни слова. Он остерегался нарушить молчание. Лучше было терпеть ночной столик, умывальник и кровать, чем, обезумев, подбить ее на новые разговоры. Чтобы утвердить это положение, он избегал ее комнат. Нужные ему книги он брал оттуда в полдень или вечером после еды, поскольку в столовой ему тогда все равно, как говорил он себе, приходится бывать. Во время еды он не глядел на нее. Тайный страх, что она вдруг что-нибудь скажет, никогда не покидал его вовсе. Но как ни была она неприятна ему, одно он должен был признать: буквы договора она держалась.
Умываясь, Кин закрывал глаза, чтобы в них не попала вода. Это была старая его привычка. Он сжимал веки гораздо крепче, чем нужно было, чтобы не проникла вода. Глаза он старался обезопасить всячески. При новом умывальнике эта старая привычка пригодилась ему. Просыпаясь утром, он радовался предстоявшему умыванию. Ведь в какое другое время был он свободен от этой мебели? Нагнувшись над раковиной, он не видел ни одного из этих предательских предметов. (Все, что отвлекало его от работы, было, по сути, предательством.) Углубившись в раковину, погрузив голову в воду, он любил мечтать о прошлом. В эти минуты царила тайная, тихая пустота. Удачные конъектуры порхали по комнате и ни обо что не ударялись. Никакой диван не поднимал вокруг себя шума, можно было подумать, что его не существует, что это мираж, появившийся у самого горизонта и снова исчезнувший.
Так получилось само собой, что Кин стал находить радость в закрытых глазах. Покончив с умыванием, он не спешил открыть их. Еще некоторое время он жил иллюзией исчезнувшей вдруг мебели. И, еще не подойдя к умывальнику, еще вставая с кровати, он закрывал глаза в предчувствии скорого облегчения. Принадлежа к людям, которые борются со своими слабостями, отдают себе во всем отчет и занимаются самоусовершенствованием, он внушал себе, что это не слабость, а сила. Надо содействовать ей, даже если она превратится в большую странность. Кто узнает об этом, он ведь живет один, а то, что на пользу науке, важнее, чем мнение толпы. Тереза вряд ли застигнет его, как посмеет она, вопреки его запрету, нагрянуть к нему?
Сперва он продлил слепоту на время одевания. Затем стал вслепую добираться до письменного стола. За работой он забывал, что находится у него за спиной, тем более что не видел этого. За письменным столом он давал глазам полную волю. Они радовались своей открытости, делались проворнее. Может быть, они черпали силу в периодах отдыха, которые он отмерял им так щедро. Он оберегал их от внезапных атак. Он пускал в ход глаза лишь там, где от этого был толк: при чтении и письме. Нужные книги он приносил вслепую. Поначалу он сам смеялся над такой странностью. Как часто он доставал не те книги и, не подозревая об этом, с закрытыми глазами возвращался к письменному столу. Тут он замечал, что протянул руку на три тома правее, чем нужно, на один левее или порой даже ниже на целую полку. Это его не смущало, он был терпелив и отправлялся в путь второй раз. Нередко его тянуло покоситься на заголовок, разглядеть корешок, еще не дойдя до места. Тогда он иной раз мигал, а иногда и решался стрельнуть взглядом. Но чаще он превозмогал себя и дожидался письменного стола, где зрение не таило в себе никаких опасностей.
Навык в ходьбе вслепую сделал из него мастера. Прошло три-четыре недели, и он стал находить нужное в кратчайший срок, без обмана и ухищрений, с действительно закрытыми глазами, никакая повязка не ослепила бы его в большей мере. Этот инстинкт он сохранил даже на стремянке. Он хватал ее с обеих сторон длинными цепкими пальцами и вслепую взбирался по ступенькам. Наверху и при спуске он тоже играючи сохранял равновесие. Трудности, которых он в зрячие времена никогда полностью не преодолевал, потому что они были безразличны ему, он теперь походя устранил. Так, например, в состоянии слепоты он научился пользоваться своими ногами. Прежде они мешали ему при каждом движении, для своей длины они были слишком тонки. Теперь они ступали твердо и расчетливо. Они словно бы пополнели, нарастили мышцы и жир, он полагался на них, они были опорой ему. Они видели вместо него, слепого, а он зато помогал им, когда-то неповоротливым, новыми, лучшими ногами.
От некоторых своих привычек он отказывался, пока не был вполне уверен в оружии, которое выковал себе из своих глаз. Отправляясь на утреннюю прогулку, он уже не брал с собой портфеля с книгами. Как легко мог его взгляд, когда он, Кин, целый час нерешительно стоял перед полками, упасть на злосчастную троицу, — так называл он это мебельное трио, которое лишь постепенно, к сожалению, уходило из его сознания. Позднее он осмелел от своих успехов. Дерзко и вслепую он стал наполнять портфель. Если его содержимое вдруг переставало нравиться Кину, он опустошал его и подбирал книги заново, словно все осталось как было — он, библиотека, будущее и точное, практичное распределение часов.
Его комната была во всяком случае в его власти. Наука процветала. Ученые статьи росли как грибы из его письменного стола. Раньше он, правда, издевался над слепыми и презирал их за то, что они радуются жизни, несмотря на этот недостаток. Но как только он сменил свое предубеждение на некое преимущество, соответствующая философия нашлась сама собой.
Слепота — оружие против времени и пространства; наше существование — сплошная, чудовищная слепота, за исключением того немногого, что мы узнаем с помощью наших мелочных чувств — мелочных и по их сути, и по радиусу их действия. Господствующий принцип вселенной — слепота. Она делает возможным сосуществование вещей, которые были бы невозможны, если бы они видели друг друга. Она позволяет обрывать время там, где ты не справляешься с ним. Что такое, например, спора, как не частица жизни, окутанная временно слепотой? Уйти от времени, представляющего собой некий континуум, есть только один способ. Время от времени не видя его, ты разламываешь его на части, по которым его и знаешь.
Кин не изобретает слепоту, он только пускает ее в дело, естественную возможность, благодаря которой живут зрячие. Разве люди не пользуются сегодня всеми видами энергии, которыми им удается завладеть? На какие возможности люди не накладывали ручищу? Остолопы орудуют электричеством и сложными атомами. Структуры, невидимые из-за слепоты, которой поражены все, как один, наполняют комнаты, пальцы и книги Кина. Эта напечатанная страница, предельно ясная и расчлененная, есть в действительности адское скопище беснующихся электронов. Если бы он всегда это сознавал, буквы плясали бы перед его глазами. Как слабые булавочные уколы, ощущали бы пальцы давление этого злосчастного движения. За день он одолевал бы какую-нибудь строчку, не больше. Это его право — перенести слепоту, защищающую его от подобных эксцессов чувств, на все помехи в его жизни. Мебели не существует для него так же, как не существует полчищ атомов внутри и вокруг него. "Esse percipi", быть — значит ощущать, чего я не ощущаю, того не существует. Горе слабым созданиям, которые распускаются и видят что попало!
Из чего с непререкаемой логикой следовало, что Кин отнюдь не обманывал себя самого.
Дорогая сударыня
Уверенность Терезы тоже росла с каждой неделей. Из трех ее комнат мебель была только в одной, в столовой. Две другие были, к сожалению, еще пусты. Именно в них она и пребывала, чтобы не изнашивать мебели в столовой. Обычно она стояла за дверью, которая вела к его письменному столу, и подслушивала. Часами и по полдня торчала она там, головой к щели, через которую ничего не было видно, выставив в его сторону локти, без стула, без опоры, рассчитывая лишь на свои силы и на юбку, и ждала — она точно знала чего. Она никогда не уставала. Она застигала его, когда он вдруг начинал говорить, хотя был один. Жена была слишком плоха для него, вот он и говорил с воздухом, поделом. Перед обедом и ужином она удалялась в кухню.
За работой, в такой дали от Терезы, он чувствовал себя хорошо и был всем доволен. А она почти все время находилась на расстоянии ровно двух шагов от него.
Иногда, правда, у него возникала мысль, что она затаила какие-то слова против него. Но она все молчала и молчала. Он решил раз в месяц проверять сохранность книг в ее комнатах. От кражи книг никто не был защищен.
Однажды в десять, ей как раз так хорошо подслушивалось, он в инспекционном раже распахнул дверь. Она отпрянула; она чуть не упала.
— Что за манеры? — закричала она, обнаглев от ужаса. — Надо стучать, прежде чем входить. Можно подумать, что я подслушиваю, находясь в своих комнатах. Зачем мне подслушивать? Мужчина позволяет себе все, потому что он женат. Фу! только и можно сказать, какая невоспитанность, фу!
Что, он должен стучать, чтобы пройти к своим книгам? Бессовестно! Смешно! Нелепо! Она с ума сошла. Он влепит ей, пожалуй, пощечину. Может быть, она образумится.
Он представил себе следы своих пальцев на ее толстой, раскормленной, лоснящейся щеке. Было бы несправедливо предпочесть какую-то одну щеку. Надо бы огреть обеими руками сразу. Если чуть промахнешься, красные полосы на одной стороне будут выше, чем на другой. Это было бы некрасиво. Занятия китайским искусством воспитали в нем страстный вкус к симметрии.
Тереза заметила, что он проверяет ее щеки. Она забыла о стуке в дверь, отвернулась и приглашающе сказала:
— Не надо.
Он победил, таким образом, без пощечин. Его интерес к ее щекам погас. В полном удовлетворении он устремился к полкам. Она оставалась в ожидании. Почему он ничего не говорил? Осторожно косясь, она обнаружила перемену в его лице. Тогда уж лучше она пойдет сейчас в кухню. Свои загадки она обычно решает там.
Зачем только она сказала это? Теперь он опять не захочет. Она слишком добропорядочна. Другая сразу бросилась бы ему на шею. Ничего с ним не получается. Такой уж она человек. Будь она старше, она сразу замкнулась бы. Разве такого можно назвать мужчиной? Может быть, он совсем не мужчина? Есть жуткие мужчины, в которых нет ничего мужского. Штаны ничего не значат, они носят их просто так. Но они и не женщины. Это уже было. Кто знает, когда он снова захочет. У таких людей это длится по нескольку лет. Она не стара, но уже и не девочка. Это она сама знает, не надо говорить ей это. Она выглядит на тридцать, но уже не на двадцать. На улице все мужчины оглядываются на нее. Что сказал ей продавец в мебельном магазине: "Да, лет в тридцать господа норовят сочетаться браком, дамы ли, мужчины ли". Вообще-то она всегда думала, что на сорок, — разве это стыдно в пятьдесят шесть? Но уж если он сам это говорит, такой молодой человек, то ему виднее. "Ну, доложу я вам, чего вы только не знаете!" — ответила она. Интересный человек. Даже замужество он сразу определил по ее виду, не только возраст. А она должна жить с таким стариком. Люди, пожалуй, подумают, что он не любит ее.
"Любить" и «любовь» во всех формах были словами, которые Тереза знала по объявлениям. В молодости она привыкла к более метким словам. Позднее, когда она у своих хозяев усвоила среди прочих грамматических корней и этот, он оставался для нее восхитительным иностранным словом. Сама она таких священных заклятий никогда не произносила. Но она пользовалась любым случаем: везде, где она видела слово «любовь», она останавливалась и основательно изучала все вокруг него. Порою любовные предложения оставляли в тени блестящие предложения места. Она читала "большое жалованье" и протягивала руку; ладонь ее радостно изгибалась под тяжестью ожидаемых денег. Тут взгляд ее скользил по соседним столбцам и натыкался на слово «любовь»; здесь он отдыхал, здесь застревал на несколько вольготных минут. Она не забывала за этим о своих планах, денег на ладони она отнюдь не отдавала назад. Она только закрывала их на несколько коротких, трепетных мгновений любовью.
Тереза повторила вслух: "Он не любит меня". Слово, в котором заключалось все дело, она произнесла как «люпит» и уже ощутила губами чмоканье поцелуя. Это утешило ее. Она закрыла глаза. Она отставила в сторону начищенную картошку, вытерла руки о передник и открыла дверь в свою каморку. У нее зарябило в глазах, и она зажмурилась. Вдруг стало жарко. В воздухе заплясали шарики, красные светляки, стало тесно, пол поднялся, ноги приросли к нему, туман, туман, незнакомый туман, или это дым, куда ни посмотришь, все пусто, голо, столько места, она ухватилась за что-то, ей было скверно до смерти, сундук, приданое, кто унес вещи, на помощь!
Когда она пришла в себя, она лежала на кровати. Чистая и аккуратная, возникла ее клетушка, предмет за предметом, каждый на своем месте. Тут ей стало страшно. Сначала каморка была пуста, потом наполнилась снова. Как тут разобраться? Она не останется здесь. Нет сил от жары. Здесь слишком тесно, слишком убого. Здесь, того и гляди, погибнешь в одиночестве.
Она оправила смявшуюся одежду и проскользнула в библиотеку.
— Я сейчас чуть не умерла, — сказала она просто. — У меня был обморок. Перебои в сердце. Много работы, скверная комнатушка. Так и умереть недолго!
— Как только ты вышла отсюда, тебе стало скверно?
— Не то что скверно, я упала в обморок.
— С тех пор прошло много времени. Я уже целый час стою возле книг.
— Что, так долго?
У Терезы комок подступил к горлу. Никогда она не болела, сколько помнила себя.
— Я вызову врача.
— Мне не нужно врача. Лучше я переселюсь. С чего бы у меня пропал сон? Мне нужен здоровый сон. Комната при кухне — худшая во всей квартире. Это же комната для прислуги. Если бы у меня была прислуга, ей пришлось бы там спать. Там же нельзя спать. Ты выбрал себе лучшую комнату. Могу же я взять себе вторую по качеству, рядом с ней. Такой муж думает, право, что сон нужен только ему. Если так пойдет дальше, я заболею, и ты будешь хорош. Ты забыл, сколько стоит прислуга!
Чего она хочет от него? Своими комнатами пусть распоряжается как угодно. Ему было безразлично, где она будет спать. Из-за ее обморока он не прерывал ее. Счастье, что обмороки случаются редко. Из сострадания — ложного, как он говорил себе, — он заставил себя слушать дальше.
— Кто думает обременять? У каждого своя комната. Тут ничего не может случиться. Я не такая. Другие женщины ведут себя так, что просто позор. Прямо покраснеешь. Разве мне это нужно? Мне нужна новая мебель! Большая комната, туда кое-что уж войдет. Что я, нищая?
Теперь он знал, чего она хочет: опять мебели. Он швырнул дверь ей в лицо. Виноват в том, что она упала в обморок, был, значит, он. Нельзя распахивать двери так резко. Она не выдержала этого потрясения. Он сам был испуган. Она ни разу не упрекнула его; в виде возмещения можно было согласиться с ней насчет мебели.
— Ты права, — сказал он, — купи себе новую спальню.
Сразу после обеда Тереза скользила по улицам до тех пор, пока не нашла самого фешенебельного мебельного магазина. Здесь она попросила назвать ей цены на спальни. Ничто не казалось ей дорогим в достаточной мере. Когда хозяева магазина, два брата-толстяка, старавшиеся переплюнуть друг друга, назвали ей наконец цену, для честного человека наверняка слишком высокую, она резко повернула голову, метнула ее к двери и с вызовом заявила:
— Господа начальники думают, что деньги у нас краденые!
Она покинула магазин не попрощавшись и направилась напрямик домой, в кабинет мужа.
— Что тебе нужно?
Он разозлился, в четыре часа пополудни вошла она в его комнату.
— Я должна подготовить мужа к ценам. А то он испугается, когда жена вдруг потребует столько денег. Какие дорогие теперь спальни! Если бы я сама не видела, я не поверила бы. Я выбрала себе добротную мебель, ничего особенного. Везде одни и те же цены.
Она благоговейно произнесла сумму. У него не было ни малейшей охоты пережевывать то, с чем уже в полдень было покончено. Он торопливо заполнил чек на названную сумму, указал пальцем название банка, где следовало получить деньги, а затем — на дверь.
Лишь на улице Тереза убедилась в том, что эта безумная цена действительно значилась на бумаге. Тут ей стало жаль таких больших денег. Не нужно ей самой изысканной спальни. Она жила до сих пор прилично и солидно. Неужели она, дожив до замужества, вдруг станет безнравственным человеком? Ей не нужно роскоши. Лучше она купит спальню, которая вдвое дешевле, а остальное снесет в сберегательную кассу. По крайней мере, у нее будет что-то надежное. Долго же пришлось бы ей работать, чтобы сколотить такие деньги! Это даже высчитать нельзя. Ей еще много лет работать на него. А получит она за это что-нибудь? Нет! Жить в доме слугой лучше, чем женой. Жена, если сама не смекнет, ничего не достигнет. Почему она так сглупила? Ей надо было договориться с ним об этом до загса. Жалованье ей следовало бы получать по-прежнему. Работы у нее столько же. Работы у нее больше, потому что прибавилась столовая и мебель в его комнате. Везде надо вытирать пыль. Разве это пустяк? Ей следовало бы получать жалованье больше прежнего. Нет справедливости.
От возмущения чек у нее в руке дрожал.
За ужином она надела на лицо самую злую свою улыбку. Уголки глаз и рта сошлись около ушей. В узких щелках ядовито зеленели глаза.
— Завтра стряпать не буду. У меня нет времени. Я не могу делать все сразу.
Чтобы увидеть, какое впечатление произвели ее слова, она остановилась. Она мстила за его подлость.
— Надеюсь, ко мне не будет претензий из-за какого-то обеда? Обеды едят каждый день. Спальню покупают только один раз. Тише едешь — дальше будешь. Завтра я стряпать не буду. Нет!
— В самом деле? — Необычайная мысль осенила его, поглотив нужды и права быта. — В самом деле?
Его голос звучал так, словно он смеялся.
— Смеяться тут нечего! — ответила она обиженно. — Ведь ничего не успеваешь из-за работы. Может быть, я слуга?
В великолепном настроении он прервал ее:
— Будь только осторожна! Обойди побольше магазинов! Сравни разные цены, прежде чем решиться на что-то. Торговцы обманщики по природе. С женщин они стараются содрать втридорога. Среди дня отдохни в ресторане, потому что сегодня тебе было нехорошо, и как следует поешь. Не возвращайся домой! Сейчас тепло, не перенапрягайся. После обеда можешь спокойно продолжать поиски. Только не торопись! Из-за ужина не беспокойся. Очень советую тебе не возвращаться до конца дня, до закрытия магазинов.
Он заставил себя забыть, что она уже присмотрела спальню и потребовала у него точную сумму, в которую та обойдется.
— На ужин можно ведь съесть что-нибудь холодное, — сказала Тереза и подумала: сейчас он хочет опять поймать меня. Сразу видно, когда человеку совестно. Можно ли так использовать свою жену! Со слугой можешь делать что хочешь. Пожалуйста, ведь ты платишь. А с женой — нет. Для того и идут в жены.
Выходя из дому на следующее утро, Тереза твердо решила купить мебель только у того интересного человека, который все сразу определил по ней — и правильный возраст, и то, что она замужем.
Она получила в банке деньги по чеку и половину суммы тотчас снесла в сберегательную кассу. Чтобы разобраться в ценах, она побывала в разных мебельных магазинах. Утро она провела упорно торгуясь. Она увидела, что сэкономить нетрудно. Она снесет в сберегательную кассу еще больше денег. В девятую очередь зашла она в магазин, против цен которого протестовала вчера. Ее тут же узнали. Посадка ее головы и речь рывками навсегда запоминались каждому, кто хоть раз видел ее. После вчерашнего опыта ей показывали сегодня вещи подешевле. Она осматривала кровати сверху донизу, стучала по дереву и прикладывала ухо к спинке, чтобы по звуку узнать, нет ли внутри пустоты. Вещи часто бывают источены жучком еще раньше, чем их купишь. Она открывала каждую тумбочку, наклонялась и совала нос внутрь, чтобы проверить, не была ли уже та в употреблении. На зеркала она дышала, а потом несколько раз проводила по ним платком, который вытребовала у "господ начальников". Все до единого шкафы вызвали ее недовольство.
— Туда же ничего не войдет. Ну, доложу я вам, и хороши нынешние гардеробы! Это же для бедноты. У кого ничего нет. Нашему брату нужно место.
Ее обслуживали предупредительно, несмотря на ее скромную внешность. Ее сочли глупой. Глупые люди стесняются ничего не купить. В психологии покупателей братья смыслили мало. Их опыт ограничивался молодоженами, чье счастье они с быстрым успехом разжигали двусмысленными советами то циничного, то приятно-фамильярного свойства. Волнение этой пожилой особы не вызывало у них, пожилых бонвиванов, никакого сочувствия. После получаса личных ручательств их пыл остыл. Такой обиды Тереза только и дожидалась. Она открыла огромную сумку, которую носила под мышкой, вынула толстую пачку денег и язвительно сказала:
— Надо посмотреть, хватит ли у меня капитала… На глазах у черных, толстеньких братьев, которые не ждали такого содержимого ее сумки, она стала медленно пересчитывать купюры. "Мать честная, у этой, однако, водятся денежки!" — подумали они воодушевленно, фирма, мужчина. Кончив считать, она бережно положила деньги в сумку, захлопнула ее и пошла к выходу. У двери она обернулась и крикнула:
— Господа начальники не дорожат ведь приличными покупателями!
Она направилась к тому интересному продавцу. Поскольку был уже час дня, она очень торопилась, чтобы поспеть до обеденного перерыва. Она обращала на себя внимание. Среди мужчин в штанах и женщин в коротких юбках она была единственная, чьи ноги, под синей накрахмаленной юбкой до пят, работали скрытно. Можно передвигаться и скольжением, таков был всеобщий вывод. Еще как можно было, ибо она обгоняла всех. Тереза чувствовала взгляды прохожих. "На тридцать", — подумала она и вспотела от радости и спешки. Ей стоило усилия держать голову неподвижно. Она надела на лицо восторженную улыбку. На широких крыльях ушей глаза ее взлетели к небу и опустились в дешевой спальне. Тереза, отороченный кружевами ангел, расположилась в ней как можно удобнее. И все же она не с облаков свалилась, не разочаровалась, когда вдруг очутилась перед известной лавкой. Ее гордая улыбка превратилась в радостную ухмылку. Она вошла и скользнула к молодому человеку, так сильно качая при этом бедрами, что широкая тугая юбка заволновалась.
— Вот я и опять пришла! — сказала она скромно.
— Целую ручку, сударыня, какая неожиданная честь! Что привело вас к нам, сударыня, если позволите спросить?
— Спальня. Вы же знаете.
— Так я сразу и подумал, сударыня. На две персоны, конечно, если позволите так выразиться.
— Ну, доложу я вам, вам все позволено. Он с глубоким огорчением покачал головой:
— О нет, не мне, уважаемая. Разве я этот счастливец? За меня сударыня наверняка не вышли бы замуж. Бедный служащий.
— А что. Это неизвестно. Бедные люди тоже люди. Я не люблю чванства.
— Верный признак золотого сердца, сударыня. Господину супругу можно позавидовать.
— Ну, доложу я вам, мужчины теперь какие!
— Сударыня ведь не хотят сказать… — Интересный молодой человек удивленно поднял брови. Влажной собачьей мордой были оба его глаза, и он терся ею об нее.
— Они же думают, что ты им слуга. При этом они ничего не платят тебе. Слуге полагается платить.
— Зато сударыня выберут себе сейчас прекрасную спальню. Позвольте! Превосходный, первоклассный товар, я знал, что сударыня вернутся, и приберег это специально для сударыни. Мы могли бы это уже шесть раз продать, положа руку на сердце! Господин супруг будут рады. Сударыня придут домой, целую ручку, милая, скажут господин супруг. Добрый день, милый, скажут сударыня, я купила нам спальню, милый, — вы понимаете меня, сударыня, так скажете вы, и сядете господину супругу на колени. Вы уж простите, сударыня, я говорю как мне бог на душу положит, но тут уж ни один мужчина не устоит, такого не может быть на свете, и любой господин супруг тоже. Если бы я был женат, не скажу — на вас, сударыня, как можно мне, бедному служащему, а скажу — на какой-нибудь женщине, скажу даже — на какой-нибудь старой женщине, лет, скажем, сорока — ну, этого вы себе и представить не можете, сударыня.
— Ну, доложу я вам, я тоже уже не молоденькая.
— Тут я другого мнения, если сударыня ничего не имеют против. Я допускаю, что сударыне как раз перевалило за тридцать, но это не имеет значения. Я всегда говорю: в женщине самое важное — бедра. Бедра должны быть на месте, и бедра нужно видеть. Что мне с того, если они на месте, а я их не вижу? Извольте, убедитесь сами — вот ведь вам великолепные…
Тереза хотела закричать, от восторга у нее не было слов. Помедлив несколько мгновений, он добавил:
— …принадлежности!
Она еще не удостоила мебель и взгляда. Он привел ее в волнение своими речами, он дотянулся рукой почти до ее дрожащих бедер и заменил их практичными и великолепными принадлежностями спального гарнитура. Смиренный жест, которым он, бедный служащий, простился с недостижимыми бедрами, тронул Терезу, пожалуй, больше всего. Она сегодня просто не переставала потеть. Завороженно следила она за движениями его рта, его руки. Ее глаза, обычно сверкавшие всеми цветами злости, а сейчас мирные, водянистые и почти синие, послушно плыли по принадлежностям спальни. Конечно, они великолепны. Этот интересный человек знает все. Как он разбирается в мебели! Прямо-таки стыдно перед ним. Счастье, что ей не надо говорить. Что бы он подумал о ней. Она же совсем не разбирается в мебели. Другие ничего не замечали. Почему? Потому что другие дураки. А этот интересный человек сразу заметит все. Хорошо, она не будет говорить. У него же голос как растопленное масло.
— Заклинаю вас, сударыня, не забывайте главного! Как уложишь господина супруга, точно так он и отплатит. Если господин супруг лежат удобно, можете делать с ним что хотите. Поверьте мне, сударыня. Путь к семейному счастью проходит не только через желудок, путь этот проходит через мебель, в значительной мере через спальню, но в совершенно исключительной мере, сказал бы я, через кровати, через супружеские, так сказать, ложа. Поймите меня, дорогая сударыня, господин супруг тоже всего лишь человек. Пусть он обладает самой красивой сударыней, сударыней во цвете лет, что ему в том, если он плохо спит? Если он плохо спит, он в плохом настроении. Если он спит хорошо, ну, тогда он не прочь и придвинуться поближе. Вот что я вам скажу, уважаемая сударыня, сударыня могут мне поверить, я кое-что смыслю в этом деле, двенадцать лет я тружусь в этой области, восемь лет стою все на этом вот месте, что толку в бедрах, если кровать плохая? Мужчине плевать на самые распрекрасные бедра. Даже если он господин супруг. Сударыня могут исполнять восточные танцы живота, сударыня могут навести последний лоск на свою красоту и предстать перед ним раздетой, так сказать, обнаженной, — гарантирую, это не поможет, если господин супруг в плохом настроении, даже в вашем случае, глубокоуважаемая сударыня, а это кое-что значит! Знаете, что сделают господин супруг, если, предположим, сударыня стара и плоха, — я хочу сказать: кровать, — господин супруг сбегут и поищут себе кроватей получше. И какие же это будут кровати, по-вашему? Кровати нашей фирмы. Я мог бы показать вам, прекраснейшая сударыня, благодарственные письма от таких же сударынь, как вы. Вы изумились бы, узнав о счастливых браках, которые мы с гордостью оставляем на своей спокойной совести. Разводов у нас не случалось. Мы делаем все, что можем, и господа довольны. Особенно рекомендую вам вот этот гарнитур, сударыня.
Хороши они все, это я гарантирую вам, сударыня, но к этому мне особенно хочется склонить ваше золотое сердце, дорогая сударыня!
Тереза подошла поближе, только чтобы угодить ему. Она была согласна со всем. Она боялась потерять его. Она осмотрела гарнитур, который он рекомендовал ей. Но она не смогла бы сказать, каков тот на вид. В ней все было напряжено, все искало возможности слушать и дальше этот масленый голос. Если она скажет «да» и заплатит, ей надо будет уйти, и с этим интересным человеком все будет кончено. За свои денежки она может кое-что и позволить себе. Люди же на ней зарабатывают. Ничего нет стыдного в том, что она заставляет его говорить. Другие ведь и уходят, ничего не купив. Они-то не стесняются. Она человек порядочный и так не поступит. Да и торопиться не надо.
Она не знала, как быть, и, чтобы хоть что-то сказать, сказала:
— Ну, доложу я вам, это может сказать каждый!
— Позвольте, сударыня, чтобы не сказать: очаровательная сударыня, я же не стану лгать вам. Если я к чему-то склоняю ваше сердце, то к этому склоняю ваше сердце я. Можете мне поверить, сударыня, мне все доверяют. Не премину доказать вам это, сударыня. Господин начальник!
Начальник, господин Больш, крошечный человечек со сплюснутым лицом и затравленными глазками, появился на пороге своего отгороженного кабинета и, как ни был он мал, разделился, согнувшись на две еще меньшие половинки.
— В чем дело? — спросил он и смущенно, робким мальчиком, пробрался поближе к обширной юбке Терезы.
— Скажите сами, господин начальник, был ли случай, чтобы покупательница не доверяла нам?
Начальник промолчал. Он боялся лгать при матери; она могла и отшлепать его. На его лице боролись деловитость и почтительность. Тереза заметила эту борьбу и истолковала ее неверно. Она сравнила служащего с его начальником. Если тот и вмешается, все равно он не уверен в себе. Чтобы усилить торжество интересного человека, она с помпой пришла на помощь ему:
— Ну, доложу я вам, на что мне другие? Вам поверит любая, достаточно вашего голоса. Я верю каждому вашему слову. Кто станет лгать? На что мне этот вот. Уж ему-то я верить не стану.
Коротышка поспешно удалился в свой кабинет. Так с ним всегда случается. Он не успевает рот раскрыть, а мать уже говорит, что он лжет. Со всеми женщинами у него одна и та же беда. В детстве это была мать, потом появилась жена, бывшая служащая. Брак начался с того, что, когда его машинистка на что-нибудь жаловалась, он успокаивал ее обращением «мамочка». С тех пор как он женат, ему нельзя держать машинистку. Все время приходят в магазин матери. Эта, конечно, тоже из них. Поэтому он и отгородил себе кабинетик. Вытаскивать его оттуда можно лишь при крайней необходимости. Он уж отплатит за это Грубу. Тот знает, что при матерях он, Больш, не умеет выступать в роли начальника. Груб хочет стать компаньоном и унижает Больша перед покупателями, чтобы сломить его. Но господин Больш сам возглавляет мебельную фирму "Больш и Мать". Его настоящая мать еще жива и участвует в деле. Дважды в неделю, по вторникам и по пятницам, она появляется, чтобы проверить бухгалтерские книги и покричать на служащих. Она все очень точно подсчитывает, поэтому-то так трудно ее обмануть. Но ему это все-таки удается. Без такого обмана он не мог бы жить. Сам он по праву считает себя истинным главой фирмы; тем более что ее крик идет ему на пользу в отношениях со служащими. Накануне ее появления, то есть по понедельникам и четвергам, он может командовать всласть. Все из кожи вон лезут, потому что на следующий день он может пожаловаться ей, если ему кто-нибудь надерзит. В такие дни стоит мертвая тишина, никто пикнуть не смеет, он в том числе; но все-таки это славно. Лишь по средам и субботам они дерзят. Сегодня среда.
Господин Больш сидит на своем конторском стуле и прислушивается. Груб снова разливается соловьем. Цены ему нет, но компаньоном ему не бывать. Что, она хочет, чтобы он пошел с ней обедать?
— Господин начальник ни под каким видом не разрешит, сударыня, я желал бы этого всей душой, сударыня.
— Ну, доложу я вам, можно сделать и исключение. Я заплачу за вас.
— Ваше золотое сердце глубоко трогает меня, сударыня, но это исключено, совершенно исключено. Господин начальник шуток не понимает.
— Да кто же настолько груб?
— Если бы сударыня знали, как моя фамилия, сударыня посмеялись бы. Груб — это моя фамилия.
— И не подумаю смеяться, с чего бы, Груб — фамилия как фамилия. Вы же не грубы.
— Душевно благодарен за комплимент, целую ручку, сударыня. Если так пойдет дальше, я поцелую эту милую ручку натуральным образом.
— Ну, доложу я вам, если кто-нибудь услышит, то можно подумать…
— Мне не стыдно, сударыня. Да и нечего мне стыдиться. Как я сказал уже, при таких великолепных бедрах, пардон — я хотел сказать: ручках. Каково же решение сударыни? Остановимся на этом вот?
— Но сперва я приглашаю вас пообедать.
— Вы делаете меня самым счастливым человеком на свете, сударыня. Бедный продавец просит извинить его. Господин начальник…
— Этот нам не указ.
— Сударыня ошибаются. Его мать стоит десятерых начальников. Да и он тоже не замухрышка.
— Что это за мужчина? Это не мужчина. По сравнению с ним мой муж, что у меня дома, и тот мужчина. Так как же? Можно, чего доброго, подумать, что я вам не нравлюсь!
— Что вы говорите, сударыня! Покажите мне того мужчину, которому вы не нравитесь! Держу пари, вы не найдете такого. Это просто невозможно, сударыня. Я проклинаю свою жестокую судьбу. Господин начальник не даст нашему брату насладиться таким триумфом. Как, скажет он, покупательница уходит с простым служащим, а вдруг покупательница встретит господина супруга? Господин супруг, если мне позволено так сказать, рассердятся. Разразится шумный скандал. Служащий-то ко мне вернется, но покупательницу поминай как звали. Кто оплатит убыток? Я! Дорогое удовольствие, скажет господин начальник. Тоже резон, сударыня. Сударыня знают песню о бедном ветренике, милом ветренике? "Не надейся, мой свет…" Остановимся на этом! Вы будете довольны кроватями, сударыня!
— Ну, доложу я вам, вы же не хотите. Я заплачу за вас.
— Если бы сударыня были свободны сегодня вечером, но я могу представить себе. Господин супруг в этом вопросе неумолимы. Если бы я имел счастье быть господином супругом красивой женщины — не могу и передать, прекраснейшая сударыня, как был бы я настороже. "Не надейся, мой свет, не позволю я, нет". Вторая строчка моя. У меня есть одна идея, сударыня. Я сочиню песенку в вашу честь, сударыня, о том, как вы лежите на новой кровати, в одной пижаме, так сказать, а великолепные… пардон, значит, остановимся на этом. Сударыня соблаговолит пройти к кассе?
— И не подумаю! Сперва мы пойдем и пообедаем вместе.
Господин Больш слушал их разговор, все больше волнуясь. Почему этот Груб всегда отговаривается ссылками на него? Вместо того чтобы обрадоваться, что мать заплатит за его обед. У всех этих служащих мания величия. Каждый вечер его уводит из магазина другая, всё молоденькие, годятся ему в дочери. Мать уйдет, не купив гарнитура. Этого никакая мать не потерпит, чтобы отказывались от ее приглашения. Груб слишком много позволяет себе. Груб начинает подминать под себя фирму. Сегодня среда. Почему Большу именно в среду не быть начальником?
Напряженно прислушиваясь, он надувался, как индюк. Он чувствовал поддержку со стороны матери, упорно спорившей с его служащим. О нем, Больше, она говорила в таком же тоне, как все матери. Как только сказать это Грубу? Если говорить слишком много, тот наверняка ответит дерзостью, среда, и он потеряет хорошую покупательницу. Если говорить слишком мало, тот, наверно, не поймет его. Самое лучшее, пожалуй, — короткий приказ. Глядеть ли при этом в лицо матери? Нет. Лучше стать перед ней, спиной к ней, к обоим вместе Груб будет почтительнее.
Он подождал немного, пока не стало ясно, что полюбовного соглашения сторон не последует. Тихонько спрыгнув со своего конторского стула, он сделал два длинных шажка к стеклянной двери. Он рывком распахнул ее, проворно высунул голову, которая была самой большой частью его тела, и крикнул своим пронзительным фальцетом:
— Ступайте себе, Груб!
У того так и застряло во рту "господин начальник", ссылкой на которого он оправдывался уже в сотый раз.
Тереза резко повернула голову и с придыханием прошептала:
— Извольте, что я говорила!
Перед тем как отправиться обедать, она охотно одарила бы благодарным взглядом господина начальника, но тот давно скрылся в конторе.
Глаза Груба заблестели злым блеском. Они насмешливо остановились на жесткой юбке. Он, видно, остерегался глядеть ей в лицо. Растопленное масло его голоса было теперь подгорелым. Он знал это и молчал. Лишь пропуская ее вперед у двери лавки, он по привычке сделал широкий жест, раскрыл рот и сказал:
— Прошу вас, сударыня!