Книга: Ослепление
Назад: Вор
Дальше: Часть третья Мир в голове

Крохотулечка

Перед Терезианумом Фишерле, которому удалось сбежать, встретила неожиданность. Вместо его служащих, чья судьба и болтливость его тревожили, у ворот собралась взволнованная толпа. Заметив его, какой-то старик завопил: "Урод!" — и съежился со всей поспешностью, на какую было способно его одеревенелое тело. Он боялся преступника, которого слухи раздули в исполинского карлика; съежившись, он оказался таким же маленьким, как тот. Какая-то женщина подхватила слабый возглас старика и сделала его громким. Теперь это услышали все; счастье хотеть чего-то вместе овладело толпой.
— Урод! — катилось по площади. — Урод! Урод!
Фишерле сказал: "Очень приятно!" — и поклонился. Из людской массы можно извлечь массу выгод. Огорченный тем, что положил назад в карман Кина много денег, он надеялся вознаградить себя за это здесь. Он еще не пришел в себя от прежней опасности и не сразу почувствовал новую. Восторженный возглас, пронесшийся над ним, обрадовал и его. Точно так же будет он в Америке выходить из своего шахматного дворца. Будет играть музыка, люди будут кричать, а он станет вытаскивать у них доллары из карманов. Полиция не нагреет руки; она должна будет смотреть сложа руки. Там с ним ничего не может случиться. Миллионер — это святыня. Сто полицейских стоят при этом и покорнейше просят его угощаться. Здесь они понимают его не так хорошо. Он оставил их там, внутри. Вместо долларов здесь только мелочь, но он возьмет все.
Пока он озирал свое поле боя, переулки, которыми можно улизнуть, карманы, куда можно залезть, ноги, среди которых можно затеряться, воодушевление угрожающе нарастало. Каждый хотел что-то урвать от похитителя жемчужного ожерелья. Даже самые спокойные теряли самообладание. Ну и наглость — показываться на глаза людям, которые его узнают! Мужчины расколошматят его вдрызг. Женщины сначала поднимут его до неба, потом исцарапают. Уничтожить хотят его все, чтобы осталось только позорное пятно, каковым он и был, ничего больше. Но сначала надо увидеть его. Ибо хотя тысячи самозабвенно кричали "Урод!", заметил его разве что десяток людей. Дорога к чертову карлику была вымощена добрыми ближними. Все алкали его, все жаждали его крови. Озабоченные отцы поднимали детей выше голов. Их могли растоптать, и им следовало поучиться, двух зайцев одним ударом. Соседи злились на этих отцов, что те и сейчас еще думали о детях. Многие матери отрешились от детей; они предоставляли им сколько угодно кричать, они ничего не слышали, они слышали только: "Урод!"
Фишерле нашел, что шума делают слишком много. Вместо "Да здравствует чемпион!" люди кричали "Урод!". А почему здравствовать должен был именно урод, он не понимал. На него напирали со всех сторон. Лучше бы его меньше любили, да больше жаловали. Так ему ничего не достанется. Вот кто-то сжал ему пальцы. Вот он уже не разбирает, где у него горб. Красть одной рукой слишком опасно для него.
— Ребятки, — крикнул он. — Вы слишком сильно любите меня!
Только находившиеся совсем рядом услыхали его. С пониманием к его словам никто не отнесся. Толчки вразумляли, пинки убеждали его. Он что-то натворил, если бы только знать — что. Может быть, его уже схватили? Он посмотрел на свою свободную руку. Нет, она не была еще ни в чьем кармане. Мелочи-то он всегда находил — носовые платки, гребенки, зеркальца. Он обычно брал их, а потом, в отместку, выбрасывал. Но сейчас его рука была позорно пуста. Что за блажь у людей — хватать его без вины? Он еще ничего не украл, а они уже пинали его ногами. Сверху осыпали тумаками, снизу пинали, а бабы, конечно, щипали горб. Ему, правда, не было больно, в битье эти олухи ни черта не смыслили, в «Небе» они могли бы бесплатно обучиться битью. Но поскольку наперед ничего не известно, а новички с виду уже не раз оказывались на поверку крупными специалистами, Фишерле принялся жалобно кричать. Обычно он издавал каркающие звуки, но когда нужно было, например сейчас, голос его звучал как голос грудного младенца. Необходимое упорство у него тоже было. Находившаяся близ него женщина забеспокоилась и стала оглядываться. Ее ребенок лежал дома. Она испугалась, что он побежал за ней и затерялся в толпе. Она безуспешно искала его глазами и ушами, успокаивающе щелкала языком, как перед детской коляской, и наконец успокоилась сама. Остальные не пожелали принимать за младенца убийцу-грабителя. Они боялись, что их скоро оттеснят, напор был слишком велик, и торопились. Удары их становились хуже, все чаще они промахивались. Но в круг вступали новые, у которых были те же намерения. В общем, Фишерле отнюдь не был доволен. При желании он мог бы играючи избавиться от этой своры. Достаточно было слазить под мышки и разбросать перед ними банкноты. Может быть, на то они и рассчитывали. Конечно, это лоточник, эгоист, змея подколодная, настропалил людей, и теперь они хотят его денег. Он плотно прижал к себе руки, возмущаясь хамством, которое приходится терпеть сегодня начальникам от своих служащих, он не станет терпеть, он выгонит к черту эту змею, она уволена, он все равно уволил бы ее, и Фишерле решил упасть мертвым. Если эти разбойники станут обыскивать его карманы, он узнает, чего они хотят от него. Если же они не станут его обыскивать, то убегут, потому что он мертв.
Но его план легче было составить, чем выполнить. Он старался упасть; коленки окружающих задержали его горб. Лицо уже умирало, кривые ноги подкосились, вместо рта, который был чересчур мал, дух испускал нос, плотно закрытые глаза раскрылись, застывшие и угасшие — все приготовления были сделаны слишком рано. Из-за горба план его провалился. Фишерле слышал, в чем его упрекают. Жаль бедного барона. Жемчужное ожерелье не стоит всего этого. Жестокий испуг молодой баронессы. У нее теперь разбита вся жизнь, осталась она без мужа. Может быть, она выйдет замуж вторично. Заставить ее никто не может. Карликам дают двадцать лет. Надо бы вернуть смертную казнь. Уродов надо уничтожать. Все преступники — уроды. Нет, все уроды — преступники. Глядит себе этаким дурачком-простофилей. Лучше бы делал какую-нибудь работу. И не вырывал у людей изо рта кусок хлеба. На что ему жемчуга, такому уроду, и нос жидовский хорошо бы оттяпать. Фишерле злился, о жемчужных ожерельях эти люди говорили как слепые о цвете! Если бы только оно было у него!
Тут вдруг чужие коленки поддались, его горб выпростался, он наконец упал наземь. Погасшими глазами он установил, что его покинули. Уже когда они ругали его, ему показалось, что давка уменьшилась. Крик "Урод!" звучал еще громче, но со стороны церкви.
— Вот видите, — сказал он с упреком, вставая и оглядывая двух-трех последних сторонников, которые у него остались. — Действительный преступник там!
Их взгляды последовали за его правой рукой, которая указала на церковь; левой он мгновенно обшарил три кармана, презрительно выбросил гребенку, единственное, что он нашел, и дал тягу.
Фишерле так и не узнал, кому он был обязан своим чудесным спасением. На привычном месте его в обществе остальных ждала Фишерша, и наскучило это ожидание только ей.
Ибо ассенизатор вообще не заметил, как долго нет начальника. Он мог часами стоять на двух ногах и столько же времени ни о чем не думать. Ни развлечения, ни скука не были ему ведомы. Все люди оставались ему чужими, потому что они либо мешкали, либо торопились. Жена будила его, жена выпроваживала его, жена встречала его. Она была его часами и надлежащим временем. Лучше всего он чувствовал себя под хмельком, потому что и другие тогда не замечали часов.
"Слепой" в ожидании развлекался по-царски. Вчерашние щедрые чаевые ударили ему в голову, он надеялся на еще более щедрые сегодня. Вообще-то он выйдет из фирмы "Зигфрид Фишер" и откроет — столько он вскоре заработает — универсальный магазин. Магазин широченный, скажем, на девяносто продавщиц. Их он подберет сам. Меньше чем на девяносто кило он ни одной не возьмет. Он будет хозяин и сможет брать кого захочет. Он будет платить самое высокое жалованье, он отобьет у конкурентов самых тяжелых. Везде, где такая появится, до нее сразу дойдет правдивый слух: в магазине "Иоганн Швер" платят лучше. Владелец, бывший слепой, человек проницательный! Он обращается с каждой в отдельности как со своей женой. Тут она плюнет на других мужчин и придет к нему. В универсальном магазине можно купить все: помаду, настоящие гребни, сетки для волос, чистые носовые платки, мужские шляпы, корм для собак, черные очки, карманные зеркальца, вообще что угодно. Только пуговиц не будет. В витринах будут висеть большие объявления: Пуговицы здесь не продаются.
А лоточник обыскивал церковь, ища наркотики. Их близость действовала на него усыпляюще. Он то и дело находил тайный пакет, но знал, что это не на самом деле, смышлености у него хватало.
Все трое мужчин молчали.
Только Фишерша выказывала растущую озабоченность. С Фишерле что-то случилось. Его все нет, а он такой маленький. Он свое слово держит. Через пять минут, сказал он, он будет на месте. Сегодня утром в газете сообщалось о несчастном случае, она тогда сразу же подумала о нем. Столкнулись два паровоза. Один — наповал, другой угнали тяжело раненным. Она сейчас пойдет посмотрит. Если бы он не запретил, она пошла бы. Они напали на Фишерле, потому что он большой начальник. Он зарабатывает много денег и всё носит с собой. Она же знает: он — что-то особенное. Его жена натравила на него врагов, потому что он не выносит ее. Она для него слишком стара. Ему стоит только развестись — в «Небе» его захочет любая. У церкви черным-черно от людей. Фишерле попал под машину. Она все-таки пойдет посмотрит. Остальные пусть останутся здесь. Он умеет так хорошо ругаться. Его глаз она боится. Когда он глядит на нее, ей хочется убежать, а убежать она не может. Что себе думают эти трое, он же начальник. Они тоже должны бояться. Он лежит под колесами. Горб они ему раздавили. У Фишерле пропали его шахматы. Он ищет их в Терезиануме, потому что он чемпион мира. Вот он и злится, вот и волнуется. Он у нее еще, чего доброго, заболеет. Она должна будет ухаживать за ним. Она так сразу и подумала утром. В газете было написано. Он никогда их не читает. Теперь она пойдет, теперь пойдет.
После каждой фразы она умолкала и озабоченно морщила лоб. Она шагала взад и вперед, качая горбом, подходила, собрав новые слова, к коллегам и произносила их громким шепотом. Она чувствовала, что все точно так же тревожатся, как она. Даже «слепой» ничего не говорил, а в хорошем настроении он любил разглагольствовать. Ей хотелось поискать Фишерле совсем одной, и она боялась, что другие увяжутся за ней.
— Я сейчас приду! — прокричала она несколько раз, чем дальше она удалялась, тем громче. Мужчины не трогались с места; несмотря на свой страх, она была безмерно счастлива. Она найдет Фишерле. На служащих он не станет злиться, при таком-то несчастье. Он сказал, чтобы они ждали.
Тихо пробирается она на площадь перед церковью. Она уже за углом, вместо того чтобы торопиться, она замедляет свои и так-то крошечные шаги и судорожно поворачивает головку назад. Если появится лоточник, или пуговичник, или ассенизатор, она резко остановится, как машина, которая переехала Фишерле, и скажет: "Я только посмотрю". Лишь когда они повернут назад, она двинется дальше. Иногда она немного ждет, ей чудятся за церковью чьи-то штаны, затем их там не оказывается, и она крадется дальше. Такой толпы она уже давно не видела. Тут бы каждому купить по газете, и ей хватило бы на неделю. Вся пачка лежит в «Небе»; на газеты у нее сегодня нет времени, потому что она состоит на службе у Фишерле. Тот платит двадцать шиллингов в день, по собственному почину, потому что фирма у него крупная. Она прячется, чтобы найти его; она делается еще меньше; он лежит где-то на земле. Она слышит его голос. Почему она не видит его? Она проводит рукой по тротуару.
— Не настолько же он маленький, — шепчет она, качая головой. Она уже в гуще толпы, и оттого, что она сутулится, виден только ее горб. Как ей найти его среди сплошь высоких? Все давят ее, его они тоже давят, Фишерле раздавлен, пусть они выпустят его! Ему нечем дышать, он задыхается, он погибнет!
Вдруг кто-то совсем рядом с ней кричит: "Уродина!" — и ударяет ее по горбу. Другие тоже кричат, тоже бьют ее. Толпа набрасывается на нее, здесь люди находились вдали от драки, тем энергичнее они наверстывают упущенное. Она лежит на животе и не двигается. Ее избивают вовсю. Метят в горб, а попадают куда придется. Со стороны Терезианума люди толпой стягиваются сюда. В том, что горб настоящий, сомнений не может быть. На него и обрушивается гнев толпы. Пока она способна на это, Фишерша дрожит за судьбу Фишерле и стонет:
— Он — единственное, что у меня есть на свете. Затем она теряет сознание.
С Фишерле все было в порядке. За церковью он встретил троих из четырех служащих; Фишерши не было.
— Где она? — спросил он, подняв руку до высоты своего живота, — он имел в виду эту крохотульку.
— Она смылась, — быстро ответил лоточник, сон у него был легкий.
— Ну, ясно, баба, — сказал Фишерле, — она не может ждать, ей надо что-то делать, она занята, она потеряла свои деньги, она разорена, все бабы — уроды!
— Моих баб оставьте в покое, господин Фишерле! — угрожающе перебил его «слепой». — Мои бабы не уроды. Не ругайтесь! — Он чуть не начал описывать свой универсальный магазин. Взгляд на конкурентов образумил его. — У меня пуговицы запрещены полицией! — упомянул он только и умолк.
— Ушла, — проворчал ассенизатор. Этот веский ответ, только что наконец сложившийся, относился еще к первому вопросу Фишерле.
А лицо начальника растерянно сморщилось. Его голова упала на грудь, его вытаращенные глаза наполнились слезами. Он безнадежно переводил взгляд с одного на другого и молчал. Правой рукой он бил себя вместо лба по носу, и так же сильно, как его кривые ноги, дрожал его голос, когда он наконец подал его.
— Господа, — заплакал он, — я разорен. Мой покупатель меня, — судорога возмущения тряхнула его выразительное тело, — обманул. Знаете что? Он приостановил платежи и отправился с моими деньгами в полицию! Ассенизатор свидетель!
Он подождал подтверждения. Ассенизатор кивнул, но лишь через несколько минут. За это время универсальный магазин развалился, похоронив девяносто служащих. Церковь рухнула: наркотики, которые в ней находились или еще только должны были попасть туда, погибли. О сне уже нечего было и думать. При расчистке развалин в подвалах магазина обнаружился колоссальный склад пуговиц.
Фишерле заприходовал кивок ассенизатора и сказал:
— Мы все разорены. Вы теряете место, а у меня разбивается сердце. Я думал о вас. Все мои деньги ухнули, и меня разыскивают ввиду незаконных коммерческих операций. Через несколько дней вывесят объявление о розыске, вы сами увидите, мои сведения из надежного источника. Я должен скрыться. Кто знает, где я объявлюсь снова, быть может, в Америке. Если бы только у меня были деньги на дорогу! Но я уж сумею улизнуть. Человек моего шахматного ума никогда не пропадет. Только за вас я боюсь. Полиция может вас слопать. За такое пособничество дают два года тюрьмы. Люди помогают человеку, просто по дружбе, и вдруг их сажают на два года — почему? Потому что они не умеют держать язык за зубами! Знаете что? Вы можете вообще не сесть! Если вы будете умные, вы ничего не скажете. "Где Фишерле?" — спросит полиция. "Понятия не имеем", — скажете вы. "Вы служили у Фишерле?" — "Какое там!" — скажете вы. "До нас дошли слухи!" — "Слухи эти, с вашего позволения, ложные". — "Когда вы видели Фишерле в последний раз?" — "Когда он исчез из "Неба"?" — "Может быть, его жена помнит, какого это было числа". Если вы точно назовете число, это произведет плохое впечатление. Если вы точно не назовете число, то спросят жену, пускай и она сходит разок ради мужа в полицию, ей это не вредно. "Чем торговала фирма "Зигфрид Фишер и Компания"?" — "Да откуда же нам это знать, господин старший генерал?" Как только вы начнете отпираться, вас сразу отпустят. Стоп, у меня появилась блестящая идея! Такого вы еще не слышали! Вам вообще не придется идти в полицию! Полиция оставляет вас в покое, она о вас знать не желает, она не интересуется вами, вы не существуете для полиции, вас нет на свете, — как мне вам это объяснить? А почему? Очень просто, потому что вы держите язык за зубами. Вы не говорите ни слова, никому ни слова, во всем «Небе»! Теперь я вас спрашиваю, как тут может прийти кому-нибудь в голову сумасшедшая мысль, будто вы имеете ко мне какое-то отношение? Исключено, говорю вам, и вы спасены. Вы приступаете к работе как ни в чем не бывало. Ты идешь торговать вразнос и не можешь уснуть, а ты отдаешь своей бабе три четверти жалованья и убираешь дерьмо, ведь и ассенизатор, я считаю, на что-то нужен, что делать с таким количеством дерьма огромному городу, если ассенизатор будет лежать на боку, а ты пойдешь опять попрошайничать, собака-то у тебя есть, и очки тоже. Бросят тебе пуговицу — поглядишь в сторону, бросят не пуговицу — поглядишь куда надо. Пуговицы — твоя беда, смотри, еще убьешь кого-нибудь! Вот как вам надо вести себя, у меня у самого нет ничего, а я еще каждому даю совет! Хотел бы я иметь то золото, которого стоит мой совет, я все раздариваю, потому что я вам сочувствую! Взволнованный и растроганный, Фишерле стал шарить у себя в карманах штанов. Его печаль по поводу разорения прошла; говоря, он разгорячился и забыл размеры несчастья, постигшего его самого. Он был воплощенной отзывчивостью, судьба друзей занимала его больше, чем его собственная. Он знал, как пусты его карманы. Порванную подкладку левого он вывернул наружу, в правом он нашел, к своему удивлению, шиллинг и пуговицу. Он извлек то и другое — кто сказал А, должен сказать и Б — и воодушевленно прокаркал:
— Последний шиллинг я делю с вами! Четыре служащих и один начальник, вместе это составляет пять. На каждого приходится по двадцать грошей. Долю Фишерши я пока сохраню у себя, потому что шиллинг принадлежит мне. Может быть, я встречу ее. Кто даст сдачу?
После сложных расчетов — ни у кого не было мелочи на целый шиллинг — дележ удался по крайней мере частично. Лоточник получил шиллинг и отдал свои шестьдесят грошей. За это он остался должен двадцать грошей ассенизатору, которому нечего было отчислять жене и у которого поэтому ветер гулял в кармане. Из мелочи лоточника «слепой» взял свою одинарную, Фишерле — свою двойную долю.
— Вам хорошо смеяться! — сказал Фишерле, он был единственный, кто смеялся. — Я вам в подметки не гожусь со своими двадцатью грошами, у вас есть работа, вы богатые люди! А у меня одно только честолюбие, такой уж я человек. Я хочу, чтобы все в «Небе» говорили обо мне так: Фишерле исчез, но это была благородная душа!
— Где нам теперь найти такого шахматного чемпиона? — посетовал лоточник. — Теперь я единственный чемпион — по картам.
В его кармане легко поплясывал тяжелый шиллинг. «Слепой» стоял неподвижно, закрыв по привычке глаза, и еще протягивал по привычке сложенную горстью ладонь. Его доля, две никелевые монетки, лежали в ней, такие же грузные и неподвижные, как их новый владелец. Фишерле засмеялся:
— Тоже мне чемпион — по картам!
Ему показалось смешным, что чемпион мира по шахматам разговаривает с такими людьми — с ассенизатором-семьянином, с лоточником, который страдает бессонницей, с самоубийцей из-за пуговиц. Заметив протянутую руку, он быстро положил в нее пуговицу и затрясся от смеха.
— Всего наилучшего вам всем! — прокаркал он. — И будьте умниками, ребятки, будьте умниками!
"Слепой" открыл глаза и увидел пуговицу; он что-то почувствовал и хотел убедиться в обратном. В смертельном испуге он посмотрел в сторону Фишерле. Тот повернулся и крикнул:
— До свиданья, до встречи в лучшем мире, на том свете, дорогой друг, не принимай близко к сердцу!
Затем он все-таки поспешил, этот тип мог, чего доброго, не понять шутки. В ближайшем переулке он всласть посмеялся над тем, что все люди такие глупые. Зайдя в какое-то парадное, он подпер руками горб и закачался влево и вправо. Из носу текло, никелевые монетки звенели, горб болел, он в жизни не смеялся так долго, это продолжалось добрых пятнадцать минут. Перед тем как двинуться дальше, он опорожнил нос у стены и, сунув его в подмышки, понюхал каждую. Там лежал его капитал.
Уже через несколько переулков его охватила грусть из-за больших убытков. Банкротство было преувеличением, но две тысячи шиллингов — это состояние, а ровно столько денег осталось у специалиста по книжной части. Полиция вообще ни к чему. Она мешает деловой жизни. Что понимает такой бедный чиновник с паршивым окладом, без капитала, только для слежки и нужный, в делах, какими ворочает большая фирма? Он, Фишерле, например, не постыдится поползать и собственноручно подобрать деньги, которые должен ему и со зла швырнет наземь его покупатель. Его, может быть, и пнут разок, но для него это не беда. Он постарается отпихнуть ногу, две ноги, четыре ноги, все ноги, он, сам начальник; деньги грязные и мятые, они не выходят свежими из давки, человек партикулярный постесняется прикоснуться к ним — а он возьмет их. Конечно, у него есть служащие, целых четверо, он мог бы набрать и восьмерых, шестнадцать — нет, конечно, он мог бы послать их и приказать: "Подберите, ребятки, эти грязные деньги!" Но он на такой риск не пойдет. Люди только и думают, как бы украсть, у них на уме одно воровство, и каждый считает себя великим артистом, оттого что припрятал какие-то крохи. Начальник потому и начальник, что полагается на самого себя. Это можно назвать и риском. Он, значит, подбирает восемнадцать сотенных, недостает только двух еще, они уже почти у него в кармане, он обливается потом и мучается, он говорит себе: какой мне от этого толк, и тут появляется полиция, в самый неподходящий момент. Он пугается до смерти, он терпеть не может полицию, она ему осточертела, сплошные бедняки, он сует деньги в карман покупателю, деньги, которые этот покупатель должен ему, и удирает. Что делает полиция? Она отбирает деньги. Она могла бы оставить их покупателю, вдруг снова настанут хорошие времена, и Фишерле возьмет их, так нет же, она находит книжника сумасшедшим. На такого человека, как этот книжник, говорит она, с такими большими деньгами и таким крошечным умишком, непременно нападут, его непременно ограбят; неприятностей не оберешься. Работы у нас хватает, так оставим лучше эти деньги себе, и они действительно оставляют их себе. Полиция крадет, а человек оставайся порядочным!
В разгар его гнева один полицейский, мимо которого он проходил, пристально посмотрел на Фишерле. Уйдя от него на почтительное расстояние, Фишерле дал волю своей ненависти к нему. Не хватало еще, чтобы эти воры не пустили его в Америку! Он решил еще до своего отъезда отомстить полиции за преступление против собственности, которое та учинила над ним. Самое лучшее — щипать их скопом, пока не закричат. Он был убежден в том, что украденные деньги они разделили между собой. Было, скажем, две тысячи полицейских; значит, на каждого пришлось по целому шиллингу. Никто не сказал: "Нет! Я не возьму денег, потому что они украдены!" — как полагалось бы в полиции. Поэтому все были одинаково виноваты, и щипающий Фишерле не щадил никого.
— Но не воображай теперь, что им больно! — сказал он вдруг вслух. — Ты здесь, а они там. Что им твои щипки?
Вместо того чтобы совершать намеченные им для отъезда шаги, он часами слонялся по городу, без цели, обозленный, ища возможности наказать полицию. Обычно при самом ничтожном намерении у него возникал и славный план действий, а сейчас он был в растерянности и потому постепенно отступался от самых жестких своих требований. Он готов был даже отказаться от денег, если только ему удастся отомстить. Он жертвовал двумя тысячами шиллингов чистоганом! Не нужны они ему уже вовсе, он и в подарок их не возьмет, только пусть кто-нибудь отнимет их у полиции!
Полдень уже прошел, а он все еще ничего не ел от ненависти, и тут его взгляд упал на две большие вывески на одном доме. Одна гласила: Д-р Эрнст Флинк, женские болезни. Другая, сразу под ней, принадлежала некоему "д-ру Максимилиану Бюхеру, невропатологу". "Вот сразу всё, что нужно вздорной бабе", — подумал он, и тут ему вспомнился парижанин, брат Кина, наживший состояние гинекологией и затем перешедший на психиатрию. Он стал искать бумажку, на которую записал адрес этого знаменитого профессора, и действительно нашел ее у себя в кармане пиджака. На месте было и рекомендательное письмо, но с ним надо было сначала поехать в Париж. Это слишком далеко, а полиция тем временем пропьет денежки. Если он сам напишет брату письмо и подпишется своей фамилией, этот барин спросит: "Фишерле? Кто такой Фишерле?" — и стараться не станет. Ведь он человек с состоянием и ужасно горд. Профессор и состояние сразу — тут нужно тонкое обхождение. Это не как в жизни, это уже как в шахматах. Если бы знать, играет ли профессор в шахматы, можно было бы подписаться: "Фишерле, чемпион мира по шахматам". Но с такого человека станется, что он не поверит тебе. Через два месяца, побив как последнюю собаку и разгромив Капабланку, Фишерле пошлет всем выдающимся людям мира такую телеграмму: "Имею честь почтительно представиться, новый чемпион мира по шахматам Зигфрид Фишер". Тут никаких сомнений не возникнет, это будут знать все, люди склонят головы, состоятельные профессора в том числе, кто не поверит, попадет под суд за оскорбление, а послать настоящую телеграмму — об этом он всю жизнь мечтал.
Так осуществится его месть. Он зашел в ближайшее почтовое отделение и потребовал три бланка для телеграмм, поскорее, пожалуйста, дело срочное. В бланках он разбирался. Он уже не раз их покупал, они были дешевы, и огромными буквами писал на них издевательский вызов тому или иному чемпиону мира. Эти великолепные тексты вроде "Я презираю вас, урод!" или "Попробуйте со мной, если хватит смелости, урод вы этакий!" он читал вслух в «Небе», жалуясь на трусость чемпионов, от которых никогда не приходило ответа. Во многом ему верили, но насчет телеграмм — нет, ведь у него было слишком мало денег, чтобы послать хотя бы одну; поэтому его дразнили адресом, который он забыл или указал неверно. Один добродушный католик обещал, что, как только он вознесется на настоящее небо, сбросит вниз письма, хранящиеся для Фишерле до востребования у святого Петра. "Если бы они знали, какую честную телеграмму я отправляю сейчас!" — подумал Фишерле и усмехнулся над шутками, которые позволяло себе с ним это жалкое отребье. Кем он был тогда? Ежедневным гостем в вертепе "У идеального неба". А кто он теперь? Теперь он посылает телеграмму профессору. Дело только за правильными словами. Лучше не называть собственного имени. Напишем так: "Брат спятил. Друг дома". Первый бланк выглядит теперь совсем недурно; вопрос в том, произведет ли «спятил» впечатление на психиатра. С этим он сталкивается каждый день, он скажет себе: "А, ничего страшного" — и будет ждать, пока друг дома не протелеграфирует снова. Для этого Фишерле, во-первых, слишком дороги его деньги, во-вторых, они у него не краденые, а в-третьих, это для него слишком долго. Опустив "друга дома" — это отдает излишней преданностью, заставляет ждать слишком многого, — он усиливает «спятил» словом «окончательно». На втором бланке значится: "Брат окончательно спятил". А кто подпишется? На телеграмму без подписи ни один человек с положением реагировать не станет. Существуют на свете клевета, шантаж и тому подобные профессии, гинеколог на пенсии знает много чего. У Фишерле есть еще один бланк; досадуя на два испорченных, он задумчиво нацарапывает "Я окончательно спятил" на третьем. Прочитав это, он приходит в восторг. Если человек пишет так о себе, ему надо верить, кто же станет так писать о себе? Он подписывается "Твой брат" и бежит с удавшимся посланием к окошку.
Чиновник, человек с червоточиной, качает головой. Всерьез это нельзя принять, а шуток он не понимает.
— Вы обязаны это принять! — требует Фишерле. — Вам за это платят или мне?
Вдруг у него возникает опасение, что опороченные люди не имеют права посылать телеграммы. Откуда чиновник знает его? Наверняка не по «Небу», а уж бланки-то он всегда брал в других местах.
— Это ничего не значит! — говорит чиновник и возвращает телеграмму. Урод поднимает ему дух. — Нормальный человек так не напишет.
— То-то и оно! — кричит Фишерле. — Поэтому я и посылаю телеграмму своему брату. Пусть он меня заберет! Я сумасшедший!
— Попрошу вас удалиться отсюда, сударь! — взъяряется чиновник, изо рта его уже летят брызги.
Толстяк в двух шубах, одна — подстежка из меха, другая — поверх нее, стоящий в ожидании позади Фишерле, находит потерю времени возмутительной, отталкивает карлика в сторону, грозит запертому за окошком чиновнику жалобой и заканчивает свою речь, за каждым словом которой кроется туго набитый бумажник, такой фразой:
— Вы не имеете права не принимать телеграммы, понятно? Вы — нет!
Чиновник умолкает, проглатывает свое право на разумение и выполняет свою обязанность. Фишерле обсчитывает его на один грош. Толстяк указывает карлику, которому он помог не из-за спешки, а из принципа, на его ошибку.
— Что вы говорите! — говорит Фишерле и исчезает. Выйдя, он видит, как телеграмму задерживают в наказание за его проделку.
— Из-за какого-то гроша, Фишерле, — упрекает он себя, — когда телеграмма стоит в двести шестьдесят семь раз больше!
Он возвращается, извиняется перед толстяком, он, мол, неверно понял его, он плохо слышит, он свихнулся на правое ухо. Он говорит еще что-то, чтобы хотя бы мысленно приблизиться к его бумажнику. Тут, как раз вовремя, он вспоминает свой скверный опыт, связанный с обладателями двойных шуб. Они не подпускают к себе человека и, прежде чем он чем-нибудь поживится у них, отдают его в руки полиции. Он доплачивает грош, великодушно прощается и уходит. Он отказывается от бумажника, потому что его месть — в пути.
Чтобы достать фальшивый паспорт, он зашел в одно заведение, находившееся поблизости от «Неба», но куда более низкого пошиба. Оно называлось "У павиана", и само это звериное название говорило о том, какие чудовища сюда захаживали. Здесь у каждого была судимость. Такой человек, как ассенизатор, с работой и хорошей репутацией, «Павиана» избегал. Его жена, как он рассказывал в «Небе», развелась бы с ним, если бы от него только пахнуло «Павианом». Ни пенсионерки не было здесь, ни чемпиона, который побивал всех. Здесь выигрывал то один, то другой. Ум, который вынуждает выигрывать, отсутствовал. Заведение находилось в подвале, надо было спуститься на восемь ступенек, чтобы найти дверь. Часть ее разбитого стекла была заклеена бумагой. На стенах висели порнографические женщины. Хозяйка «Неба» ни за что не потерпела бы этого в своей приличной кофейне. Столешницы были из дерева; мрамор мало-помалу растащили. Умерший арендатор всячески старался привлечь публику с постоянным заработком. Он обещал каждой даме за каждого приличного гостя, которого она приведет, по чашечке кофе бесплатно. Он заказал тогда красивую вывеску и окрестил свое заведение "Разнообразия ради". Его жена говорила: "Вывеска подходит и ко мне", она гонялась за разнообразием все время, и он умер от любовной тоски, потому что у него был аппендицит и дела шли так скверно. Как только он умер, жена заявила: «Павиан» мне нравится больше". Она извлекла на свет старую вывеску, и от доброй славы не осталось и памяти. Эта баба отменила даровой кофе, и с тех пор ни одна дорожившая собой дама не переступала порога ее подвала. Кто заходил сюда? Подделыватели паспортов, бездомные, выдворенные, скрывающиеся от розыска, еврейская голь и всякая опасная шантрапа. В «Небе» иногда и появлялась полиция, сюда она не решалась совать нос. Для ареста одного бандита-убийцы, чувствовавшего себя в безопасности у хозяйки «Павиана», было выделено ровно восемь сыщиков. Такие здесь были нравы. Обыкновенный сутенер не мог быть спокоен за свою жизнь. Уважение проявляли только к закоренелым преступникам. Урод с умом или урод неумный — им было все равно. Такие люди не видят тут никакой разницы, потому что они сами глупцы. «Небо» отказывалось от общения с «Павианом». Стоило впустить к себе этих людей, как исчезали прекрасные мраморные доски столов. Только когда последний неряха в «Небе» дочитывал иллюстрированные журналы, они попадали в руки хозяйки «Павиана», ни на минуту раньше.
Фишерле признавал, что «Небо» ему осточертело, но по сравнению с «Павианом» оно было чистым золотом. Когда он вошел, к нему бросилось несколько мужчин, которых все боялись. Они гордо похлопали его со всех сторон, выражая свою радость по поводу прихода столь редкого гостя. Хозяйки сейчас как раз нет, а то она вот уж обрадовалась бы. Полагали, что он пришел прямо из «Неба». Им было запрещено показываться в этом благословенном бабами месте. Они стали спрашивать о той, о другой. Фишерле врал во весь опор. Он не кичился и держался приветливо, за фальшивый паспорт он хотел выложить как можно меньше денег. Он подождал говорить о своем деле, а то поднялась бы цена. Убедившись, что это он, его похлопали еще немножко: собственной рукой легче всего утвердить себя в своем мнении. Пусть он садится, раз уж зашел, пусть посидит. Такого благородного коротышку нельзя отпускать сразу. Не обвалился ли уже потолок в «Небе»? В это опасное для жизни заведение никто теперь не сунется. Полиции надо позаботиться, чтобы там сделали ремонт! Там бывает столько баб — куда им деться, если обвалится потолок? Когда они уговаривали Фишерле взяться за это дело, в кофе, который кто-то подал ему, упал кусочек известки. Он пил кофе и сожалел, что у него так мало времени. Он пришел проститься. Шахматный союз в Токио предложил ему место учителя шахматной игры.
— Токио находится в Японии. Я еду послезавтра. Дорога туда продлится полгода. Это для меня она продлится так долго. В каждом городе я буду выступать в турнире. Так я выколочу деньги из самой поездки. Дорожные расходы мне возместят, но только в Токио. Японцы недоверчивы. Нет, говорят они себе, если человек получит деньги, он там и останется, где был. Я-то не останусь, но у них уже есть печальный опыт. Против опыта не попрешь. В письме сказано: "Мы питаем к вам, глубокоуважаемый мастер, величайшее доверие. Но разве деньги у нас краденые? Нет, они у нас не краденые!"
Мужчины пожелали увидеть письмо. Фишерле попросил прощения. Письмо в полиции. Ему обещали там паспорт, несмотря на многочисленные судимости. Страна гордится славой, которую он на своей шахматной доске донесет до Японии.
— И ты собираешься выехать уже послезавтра? Шестеро это сказали, а остальные одновременно подумали то же. Они обращались к нему на «ты», хотя он был из «Неба», потому что жалели его за легковерие.
— У полиции ты ни шиша не получишь, это так же верно, как то, что я отсидел девять лет! — сказал один.
— Тебя еще и посадят за попытку к бегству!
— И в довершение всего они сообщат о твоих судимостях в Японию!
Глаза Фишерле наполнились слезами. Он отодвинул чашку с кофе и стал всхлипывать.
— Я зарежу эту банду! — говорил он в промежутках. — Я всех зарежу!
Его жалели на все лады; сколько разного опыта, столько и мнений. Один знаменитый подделыватель паспортов заявил, что есть только одно спасение, и это — он. С Фишерле он возьмет лишь половину цены, потому что Фишерле — это половина человека. В такую шутку он облек свое участие. Ни один из них не выжал бы из себя слова сочувствия. Фишерле улыбался сквозь слезы.
— Я знаю, ты знаменитость, — сказал он, — но паспорта, чтобы доехать до Японии, ты еще не делал, пока еще нет!
Подделыватель, прозванный «паспортистом», человек с волнистыми волосами, черными как смоль, художник-неудачник, сохранивший тщеславие еще со своих художнических времен, возмущенно вскочил и прошипел:
— Мои паспорта доезжают и до Америки!
Фишерле позволил себе заметить, что Америка — это далеко еще не Япония. Для роли подопытного кролика он, по его мнению, слишком хорош. Вдруг, на японской границе, его схватят и посадят. К японским тюрьмам у него нет любопытства, ни малейшего. Его по-доброму уговаривали, он отбивался. Мужчины приводили убедительнейшие доводы. Сам паспортист часто сидел, а из его клиентов — никто, вот как заботится он о людях. Он готов пожертвовать всем, что у него есть, ради искусства; во время работы он запирается. Она так утомляет его, что после каждого паспорта ему надо отсыпаться. Это тебе не массовая продукция. Он рисует каждый экземпляр особо. Кто подсматривает, как он работает, тому он дает ногой под зад. Фишерле не отрицал этого, но оставался тверд. К тому же у него нет ни гроша. Уже поэтому все эти разговоры бесполезны. Паспортист выразил готовность подарить Фишерле паспорт экстра-класса, если тот обязуется использовать его. Он может сделать паспортисту ответный подарок, рекламируя в Японии его замечательную работу. Фишерле поблагодарил: он слишком мал для таких шуток, они силачи, а он-то слаб, как старая баба. Пусть лучше кто-нибудь другой сделает эту глупость. Ему поднесли еще две чашки кофе. Паспортист бушевал. Фишерле, говорил он, обязан предоставить ему такую возможность, не то он в два счета отправит его на тот свет! Остальным удалось временно унять паспортиста, все обижались за него и считали, что он прав. Переговоры затянулись на целый час. Паспортист оттаскивал своих друзей в сторону, одного за другим, и обещал им хорошие деньги. Тут у них лопнуло терпение. Они наотрез заявили Фишерле, что он их пленник и выйдет на свободу лишь при одном условии. Условие это — принять и пустить в ход фальшивый паспорт, за который он может ничего не платить, потому что у него нет денег. Фишерле уступил силе. Он еще долго ныл. Два дюжих головореза проводили его к фотографу, где он был снят за счет паспортиста. Пикни он только, ему пришлось бы худо. Он не пикнул. Его эскорт дождался, чтобы проявили пластинку и отпечатали снимки.
Когда они вернулись, паспортист уже заперся. Ему нельзя было мешать. Ближайший его друг передал ему еще влажные фотографии через дверную щель. Он работал как одержимый. С его вихров пот капал на стол, подвергая опасности чистоту паспорта. Благодаря ловким движениям головы документ остался незапятнанным. Истинную радость доставляли ему подписи. Ему были подвластны казенная размашистость и угловатый педантизм всех высших полицейских чинов. Его подписи были произведениями искусства. Их извивы он сопровождал пылкими рывками своего корпуса. На мотив какого-то шлягера он напевал: "Как оригинально! Как оригинально! Впервые на свете!"
Если подпись удавалась настолько, что могла ввести в заблуждение его самого, он оставлял паспорт себе на память и оправдывался перед отсутствующим заказчиком, которого его фантазия тотчас доставляла в рабочую каморку, любимым девизом: "Своя рубашка ближе к телу". Таких паспортов-шедевров у него скопилось несколько десятков. Хранились они в маленьком чемоданчике. Когда дела шли скверно, он отправлялся со своей коллекцией в близлежащие города. Там он демонстрировал ее. Ветераны его искусства, конкуренты и ученики — все краснели за свою бездарность. В трудных случаях клиентов бескорыстно направляли к нему. Требовать за это комиссионных было равнозначно самоубийству. Он дружил с сильнейшими и крупнейшими преступниками, каждый из которых был королем в своей специальности, а все они составляли обычную клиентуру «Павиана». Непорядочность паспортиста имела предел: в паспорта своей коллекции он вкладывал прямоугольные записочки, где значилось: "Дубликат процветает и делает доллары в Америке", или: "Владелец шлет привет из Южной Африки. Страна алмазов", или: "Преуспел в роли искателя жемчуга. Да здравствует паспортист!" Или: "Почему вам не последовать за мною в Мекку? Здесь магометанский мир бросает свои деньги на ветер. Аллах велик!" Эти данные он брал из бесчисленных благодарственных писем, преследовавших его до глубокого сна. Они были для него слишком драгоценны, чтобы показывать их; достаточно было их содержания, факты сами говорили за себя. Поэтому после каждого изготовленного документа он выпивал несколько рюмок рома, клал пылающую голову на стол и, разделив пальцами копну волос, видел во сне будущее и подвиги данного заказчика. Писать ему еще никто не писал, но из своих снов он знал, что они написали бы, и пользовался их судьбами в целях рекламы.
Работая на Фишерле, он думал о восхищении, которое вызовет его паспорт в Японии. Эта страна была для него новой, в такую даль он еще не совался. Он изготовил сразу два экземпляра. Первый, удавшийся неподражаемо, он решил в виде исключения вручить клиенту. Речь идет как-никак о важной миссии.
Фишерле между тем угощали всеми лакомствами, какие только имелись в скудном буфете «Павиана». Он получил целых две старые копченые колбаски, вонючий кусок сыру, сколько угодно черствого хлеба, десять сигарет марки «Павиан», хотя и не курил, три рюмки домашней водки, чай с ромом, ром без чая и бесчисленное множество напутственных советов. Надо остерегаться карманников. На таких паспортах, какой теперь достанется ему, люди помешаны. Какой-нибудь халтурщик может оторвать фотографию, приклеить другую и обеспечить себя прекрасным паспортом на всю жизнь. Пусть Фишерле не очень-то демонстрирует его, железные дороги кишат завистниками. И пусть он не ленится писать; у паспортиста есть где-то тайный почтовый ящик, он рад каждому благодарственному письму, он сохраняет их, как хозяйка свои любовные письма, и никогда никому не показывает. Разве по письму видно, что отправитель — всего лишь урод?
Фишерле обещал все, за благодарностью, признательностью и известиями дело не станет. Но все-таки ему страшно. Так уж он устроен. Именуйся он хотя бы д-р Фишер, а не просто Фишер, полиция сразу прониклась бы уважением.
Мужчины сгрудились и стали совещаться. Только один из них остался на страже у двери, чтобы коротышка не улизнул. Они решились помешать своему другу в работе, несмотря на его строжайший запрет, и походатайствовать перед ним о докторском звании для Фишерле. Если с ним будут вежливы и назовут его мастером, паспортист не сразу рассвирепеет. На этом все сошлись, но никто не вызвался передать ему их просьбу. Ведь если он все же рассвирепеет, он не выплатит тому, кто ему помешал, обещанной премии, а дураком никто из присутствующих не был.
Тут вернулась уходившая по каким-то своим делам хозяйка. Она охотно выходила на улицу, чаще из любви, иногда, чтобы доказать своим гостям, что она женщина, — ради денег. Мужчины с радостью воспользовались ее возвращением, чтобы расступиться. Забыв о своем намерений, они растроганно смотрели, как хозяйка заключила в объятия горб Фишерле. Она осыпала его ласкательными словами; она, оказывается, тосковала по нему, по его забавному носу, по его кривым ножкам и по его славному-преславному шахматному искусству. У нее нет таких крохотулек. Она слышала, что пенсионерка, его жена, стала еще толще, сколько же она съедает, правда ли это? Фишерле ничего не отвечал, разочарованно глядя в пустоту. Она принесла кучу старых журналов, которыми гордилась, — все были из «Неба» — и положила их перед своим любимцем. Фишерле не раскрыл ни одного и никак не отозвался на это. О чем горюет его сердечко, у малюточки ведь такое малюсенькое сердечко, — она обвела пальцем кружок величиной от силы с четверть своей ладони.
Пока он не доктор, сказал Фишерле, ему страшно.
Мужчины забеспокоились. Они стали уговаривать его не быть таким трусом. Доктор невозможен, ворчали они наперебой, потому что уроду нельзя стать доктором. Урод и притом доктор — такого не бывает. Еще чего не хватало! Доктору нужна хорошая репутация. Урод и скверная репутация — это одно и то же. Это он должен признать. Может быть, он знает какого-нибудь урода, который был бы доктором?
— Знаю одного! — сказал Фишерле. — Знаю одного! Он меньше меня. У него нет рук. Ног у него тоже нет. Больно смотреть на этого несчастного человека. Он пишет ртом, а читает глазами. Знаменитый доктор.
Этим он не произвел на них особого впечатления.
— Ну, это совсем другое дело, — сказал один от имени всех. — Он сперва был доктором, а уж потом ему отрезало руки и ноги. Тут он ни при чем.
— Глупости! — закричал Фишерле, эта ложь возмутила его. — Он таким и родился, если я это сказал! Я знаю, что говорю, Он появился на свет без рук и без ног. Вы же сумасшедшие. Я умный, сказал он себе, почему мне не стать доктором? Он сел за ученье. Обыкновенный человек учится пять лет, у урода на это уходит двенадцать. Он это сам рассказал мне. Он мой друг. В тридцать он был доктором и знаменитостью. Я играю с ним в шахматы. Ему стоит только взглянуть на человека, и тот уже здоров. Приемная у него набита битком. Он сидит в колясочке, и ему помогают две женщины. Они раздевают пациента, выстукивают его и подносят к доктору. Тот лишь секунду понюхает его и уже знает в чем дело. Затем он кричит: "Следующий, пожалуйста!" Он зарабатывает огромные деньги. Другого такого хорошего доктора нет. Меня он горячо любит. Он говорит: все уроды должны держаться друг за друга. Я беру у него уроки. Он сделает меня доктором, обещал он. Я не должен об этом никому говорить, люди же ничего не понимают. Я знаю его вот уже десять лет. Еще два года, и я бы закончил ученье. Но тут пришло это японское письмо, и я махнул на все рукой. Мне хочется пойти попрощаться с ним, он этого заслужил, но я не решаюсь. С него станется, что он задержит меня, и тогда прощай мое место в Токио. Я могу самостоятельно отправиться за границу. Я еще далеко не такой урод, как он!
Некоторые попросили его показать этого человека. Наполовину они уже поверили. Фишерле сунул нос в свой жилетный карман и сказал:
— Сегодня его нет при мне! Обычно он лежит вот здесь! Что поделаешь?
Тут все засмеялись, их тяжелые локти и кулаки запрыгали по столикам, и поскольку смеяться им нравилось, а случай для этого выпадал редко, они все встали, забыли свой страх и затопали, ввосьмером, к каморке паспортиста. Вместе, чтобы не был виноват кто-то один, они распахнули дверь и хором зарычали:
— Доктора не забудь! Доктора не забудь! Он учится уже десять лет!
Паспортист кивнул. Да, до самой Японии! Он был сегодня в хорошем настроении.
Фишерле почувствовал, насколько он пьян. Обычно алкоголь настраивал его на грустный лад. Сейчас он вскочил, — паспорт и докторское звание были у него уже почти в кармане, — и у живота хозяйки «Павиана» пустился в пляс. Его длинные руки легко дотянулись до ее шеи и обвили ее. Он кряхтел, она переваливалась с боку на бок. Один грабитель-убийца, о котором этого не знали, что он за птица, вынул из кармана огромную гребенку, обернул ее папиросной бумагой и стал выдувать из нее нежную мелодию. Другой, простой взломщик, из любви к хозяйке затопал ногами, совершенно невпопад отбивая такт. Остальные хлопали себя по могучим бедрам. Тихо дребезжало разбитое дверное стекло. Ноги Фишерле стали еще кривее, а хозяйка зачарованно смотрела на его нос.
— В такую даль! — визжала она. — В такую даль!
Этот огромный, этот любимый нос уезжает от нее теперь в Японию! Грабитель-убийца продолжал дуть, он думал о ней, каждый знал ее досконально, и каждый был у нее в большом долгу. В своей каморке подпевал паспортист, чей тенор пользовался популярностью, он уже предвкушал конец рабочего дня; он трудился уже три часа, и работы оставалось от силы на час. Все мужчины пели, не зная настоящих слов песни, каждый пел о том, чего ему особенно хотелось. "Главный выигрыш", — мычал один, а другой стонал: «Милашечка», "глыбу золота с детскую головку" хотел третий, а четвертый бесконечную турецкую трубку. "Мы видим пред собой!" — гудело под некими усами, обладатель которых был в молодости учителем и жалел о пенсии. Преобладали, однако, опасные угрозы, и больше всего всем хотелось переселиться в другую страну, но не вместе с кем-нибудь другим, а так, чтобы другой потом позавидовал. Голова Фишерле опускалась все ниже и ниже, его аккомпанемент к шлягеру "Шахматы, шахматы" терялся в шуме.
Вдруг, прижав палец к губам, хозяйка зашептала:
— Он спит, он спит!
Пятеро мужчин осторожно посадили его на стул в углу и зарычали:
— Тсс! Прекратить музыку! Фишерле нужно выспаться перед дальней дорогой!
Папиросная бумага на гребенке умолкла. Все тесно сгрудились и стали обсуждать опасности путешествия в Японию. Один стучал по столу и угрожал: в пустыне Такла-Макан каждый второй умирает от жажды, пустыня эта находится как раз посредине между Константинополем и Японией. Бывший учитель тоже об этом слышал и сказал:
— Свен Гедин, совершенно верно.
Предпочесть следовало водный путь. Плавать коротышка, наверно, умеет, а нет — так его удержит на воде горб, в котором столько жира. Сходить на берег ему нигде не следует. Он будет проплывать мимо Индии. В порту подстерегают его очковые змеи. Половинный укус — и ему смерть, потому что он — половинка человека.
Фишерле не спал. Он вспомнил о своем капитале и, сидя в углу, проверял, куда он у него закатился во время пляски. Капитал оказался на месте; Фишерле похвалил свои подмышки — как хорошо они были устроены, у другого эта прелесть давно лежала бы в штанах или пол просто проглотил бы банкноты. Он ничуть не устал, и когда эти дураки говорили о каких-то там странах и очковых змеях, он думал об Америке и о своем миллионерском дворце.
Поздно вечером, было уже темно, паспортист вышел из своей каморки, размахивая двумя паспортами — по паспорту в каждой руке. Мужчины умолкли; они питали уважение к его работе, потому что он щедро платил за нее. Тихонько подкравшись к карлику, он положил на стол перед ним паспорт и разбудил его зверской пощечиной. Фишерле видел ее приближение и все же не шелохнулся. Расплата должна была последовать, он это знал и был рад, что его не подвергали личному обыску.
— Я требую рекламы! — кричал паспортист, он нетвердо стоял на ногах, и у него заплетался язык. Он уже несколько часов опьянялся своей славой в Японии. Он поставил карлика на стол и заставил его поклясться обеими руками: в том, что он использует паспорт, что ничего за него не заплатит, что сунет его под нос японцам, что представит им его, Рудольфа Амзеля по кличке «паспортист», тем, кем его после смерти признают в Европе все — величайшим современным художником. Что будет ежедневно о нем рассказывать. Что будет давать интервью о нем. Он родился тогда-то и тогда-то, в Академии ему стало невмоготу: самостоятельно, стоя на собственных ногах, без посторонней помощи, никому не подражая, честное слово, он поднялся на ту высоту, на которой сегодня находится.
Фишерле клялся, клялся и клялся. Паспортист заставлял его повторять за собой все слово в слово кричащим голосом. Под конец он торжественно отрекся от «Неба» и обещал пренебрегать этим грязным заведением до своего отъезда.
— "Небо" — это дерьмо! — услужливо каркал он до хрипоты. — Я буду держаться подальше от этой швали, а в Японии я открою филиал «Павиана»! Если я стану зарабатывать слишком много денег, я буду посылать вам. Зато вы не должны ничего рассказывать о моем отъезде в «Небе». С этих арестантов станется, что они приведут полицию на мою голову. Ради вас я взваливаю себе на горб фальшивый паспорт и клянусь, что я пожелал его добровольно. Знать не знаю никакого "Неба"!
Затем ему позволили сесть спать, в том же углу. Он спрыгнул со стола и засунул лучший из двух паспортов в карман, рядом с маленькими шахматами, в самое надежное место. Сначала он захрапел в шутку, чтобы подслушивать. Но вскоре он уснул в самом деле, плотно скрестив на груди руки и сунув кончики пальцев под мышки, чтобы проснуться при малейшей попытке ограбления.
В четыре часа утра, когда полагалось закрывать заведение и за стеклом мелькнуло лицо полицейского, Фишерле разбудили. Он высморкался, быстро вытряхнув из себя сон, и сразу взбодрился. Его оповестили о присвоении ему тем временем звания почетного члена «Павиана». Он бурно благодарил. Прибавилось много гостей, каждый желал ему счастливого пути. Раздавались возгласы во славу шахматного искусства. Его чуть не раздавили, наперебой хлопая по плечам самым доброжелательным образом. Широко улыбаясь напоказ, он поклонился во все стороны, громко крикнул: "До свиданья в Токио в новом "Павиане"!" — и удалился.
На улице он приветливо здоровался со встречными полицейскими, которые держались группами и были очень насторожены. "Отныне, — сказал он себе, — я буду вежлив с полицией". «Небо», которое находилось поблизости, он обошел. Будучи доктором, он решил покончить со всеми сомнительными заведениями. Да и нельзя ему было никому показываться. Стояла еще темная ночь. Экономии ради горел лишь каждый третий газовый фонарь. В Америке — дуговые лампы. Они светят непрерывно днем и ночью. От больших денег люди там расточительны и сходят с ума. Человек, который стыдится того, что его жена — старая шлюха, там не обязан идти к ней домой. Он идет себе к Армии спасения; у нее есть гостиницы с белыми кроватями; каждый получает в личное пользование две простыни, пусть даже еврей. Почему не введут и в Европе эту блестящую комбинацию? Он постучал себя по правому карману пиджака; там он нащупал шахматы и паспорт сразу. В «Небе» ему никто не подарил бы паспорта. Там каждый думал только о себе и как ему добыть денег. «Павиан» был благороден. «Павиана» он чтил. «Павиан» присвоил ему звание своего почетного члена. Это не пустяк, там бывают первоклассные преступники! В «Небе» эти собаки живут за счет своих девок, а могли бы и сами заняться какой-нибудь работой. Он отблагодарит. Колоссальный дворец шахмат, который он построит себе в Америке, будет именоваться "Замок Павиан". Ни одна душа не узнает, что так называется один вертеп.
Под каким-то мостом он стал дожидаться наступления дня. Прежде чем сесть, он принес сухой камень. Мысленно он был одет в новый костюм, сидевший на его горбе как влитой, костюм этот в черно-белую клеточку был сшит на заказ и стоил целых два состояния. Кто не умел беречь его, тот не стоил Америки. Резких движений, несмотря на холод, он избегал. Ноги он вытянул, словно его штаны были выглажены. Время от времени он смахивал с себя пылинку, которая без пользы светилась во мраке. Часами перед камнем на коленях стоял чистильщик обуви и наводил глянец изо всех сил. Фишерле не обращал на него внимания. Если заговорить с мальчишкой, он будет плохо работать, пусть лучше занимается своей ваксой! Модная шляпа защищала прическу Фишерле от ветра, который здесь обычно поднимался к утру. Он назывался морским бризом. По другую сторону стола сидел Капабланка и играл в перчатках.
— Вы, может быть, думаете, что у меня нет перчаток, — сказал Фишерле и вынул из кармана совершенно новую пару. Капабланка побледнел, его перчатки были поношенные. Фишерле бросил к его ногам новые и воскликнул:
— Я вызываю вас!
— Ну что ж, — сказал Капабланка, он дрожал от страха, — но вы не доктор. Я играю не с каждым.
— Я таки доктор! — спокойно возразил Фишерле и сунул ему под нос паспорт. — Прочтите, если вы умеете читать!
Капабланка признал себя побитым. Он даже заплакал и был безутешен.
— Ничто не вечно, — сказал Фишерле и похлопал его по плечу. — Сколько лет вы уже чемпион мира? Другому тоже хочется что-то урвать от жизни. Посмотрите на мой новый костюм! Разве вы один на свете?
Но Капабланка был сломлен, он выглядел стариком, лицо его было сплошь в морщинах, а перчатки лоснились.
— Знаете что, — сказал Фишерле, ему было жаль беднягу, — я дам вам одну партию фору.
Тут старик встал, покачал головой, подарил Фишерле собственноручную визитную карточку и сказал сквозь слезы:
— Вы благородный человек. Навестите меня!
Точный адрес на карточке был написал иностранными буквами, кто мог прочесть это? Фишерле мучился, каждая черточка была другой, ни одного слова не получалось.
— Научитесь читать! — крикнул Капабланка, он уже исчез, слышен был только его крик, как он громко кричал, этот обанкротившийся мошенник. — Научитесь читать!
Фишерле нужен был адрес, адрес.
— Он написан на карточке! — крикнул этот прощелыга издалека. Может быть, он не знает немецкого, вздохнул Фишерле, оставшись один, он вертел карточку в руках, он разорвал бы ее, но его заинтересовала прикрепленная к ней фотография. Это был он сам, еще в старом костюме, без шляпы, с горбом. Карточка была паспортом, а сам он лежал на камне, над ним был старый мост, а вместо морского бриза тускло занимался день.
Он поднялся и торжественно проклял Капабланку. Это было нечестно, то, что он сейчас позволил себе. Спору нет, во сне человек может дать себе волю, но во сне узнается и истинный его характер. Фишерле дает ему партию фору — а тот устраивает это надувательство с адресом! И теперь где ему достать этот несчастный адрес?
Дома у Фишерле был крошечный карманный календарик. В нем каждые две странички на развороте были отведены тому или иному шахматному чемпиону. Стоило появиться в газете имени какого-нибудь нового гения, Фишерле по возможности в тот же день добывал все сведения о нем, от даты рождения до адреса, и заносил их в свою книжечку. При малом формате календаря и вообще-то исполински крупном почерке Фишерле это требовало более продолжительного труда, чем то вязалось с привычками пенсионерки. Она спрашивала, когда он писал, чем он там занимается, он не отвечал ни слова. Ибо в случае разрыва, с возможностью которого он, как обитатель «Неба», считался, он надеялся найти у ненавистных конкурентов по роду деятельности приют и защиту. Двадцать лет он держал свой список в строжайшей тайне. Пенсионерка полагала, что за этим кроются какие-то любовные истории. Календарик хранился в щели в полу под кроватью. Только пальчики Фишерле были в состоянии достать его оттуда. Иногда он издевался над собой и говорил: "Фишерле, какой тебе от этого толк? Ведь пенсионерка будет любить тебя вечно!" Прикасался он, впрочем, к календарику только тогда, когда нужно было внести какую-нибудь новую знаменитость. Там они значились все, черным по белому, в том числе и Капабланка. Когда пенсионерка уйдет на работу, сегодня ночью, он возьмет свою книжечку.
Новый день начался с покупок. У докторов есть бумажник, и тот, кто покупает костюм, должен этот бумажник вынуть, иначе его поднимут на смех. До открытия магазина он извелся от хлопот. Ему требовался самый большой бумажник, кожаный, тисненный в клеточку; но цена должна быть указана на витрине. Надуть он себя не позволит. Он сравнил витрины десятка магазинов и приобрел огромный экземпляр, который поместился в его пиджачном кармане только потому, что тот был порван. Когда дело дошло до оплаты, он отвернулся. Продавцы, заподозрив неладное, окружили его. Двое вышли за дверь, чтобы глотнуть свежего воздуха. Он запустил руку под мышку и заплатил наличными.
Под мостом он проветрил свой капитал, разгладил его тем же камнем, на котором прежде лежал, и, не сгибая купюр, вложил их в клетчатый бумажник. Туда вошло бы и больше. Купить бы его уже полным, вздохнул он, тогда он сейчас, с моим капиталом в придачу, был бы совсем толстый. Ничего, портной-то заметит, что в нем содержится. В одном фешенебельном ателье мод Фишерле сразу вызвал главного начальника. Явившись, тот удивленно взглянул на этого энергичного клиента. При всем его редком уродстве тот первым делом заметил ветхий костюм. Фишерле отвесил поклон рывком вверх, как он это обычно делал, и представился:
— Я чемпион по шахматам доктор Зигфрид Фишер. Вы и так узнали меня по газете. Мне нужен костюм на заказ, но чтобы готов был сегодня к вечеру. Плачу по самым высоким расценкам. Половину вы получите вперед, второй взнос при сдаче работы. Я еду с ночным поездом в Париж, меня ждут на нью-йоркском турнире. Весь мой гардероб украли в гостинице. Вы понимаете, мое время дороже платины. Я просыпаюсь, и ничего нет. Грабители работают ночью. Представьте себе ужас дирекции гостиницы! Как мне выйти на улицу? У меня нестандартная фигура, я в этом не виноват; как найти для меня подходящую одежду? Ни рубашки, ни носков, ни ботинок — а я ведь придаю элегантности такое значение! Снимайте пока мерку, я не хочу вас задерживать! По счастью, отыскали в одном притоне какого-то субъекта, урода-горбуна, вы ничего подобного в жизни не видели; он выручил меня своим лучшим костюмом. И что вы думаете, какой у него лучший костюм? Вот этот вот! А я ведь далеко еще не так уродлив, как этот костюм. Когда я ношу свои английские костюмы, никто ничего не замечает. Я маленького роста, ничего, что поделаешь? Но английские портные — это, я вам скажу, гении, все, как один, гении. Без костюма у меня горб. Я иду к английскому портному, и горба как не бывало. Талант делает горб меньше, гений уничтожает его покроем. Жаль прекрасных костюмов! Конечно, я застрахован. При этом я еще могу сказать спасибо преступнику. Новенький паспорт, только вчера выданный, он кладет мне на тумбочку. Все остальное он уносит. Вот видите… Вы сомневаетесь в моей личности — так, знаете, в таком костюме я порой сам думаю, что это не я. Я заказал бы сразу три, но откуда я знаю, как вы работаете? Осенью я опять приеду в Европу. Если ваш костюм окажется хорош, то вы кое-что увидите. Я к вам пришлю всю Америку! А вы назначьте мне пристойную цену, это будет хорошее предзнаменование. Имейте в виду, я рассчитываю стать чемпионом мира. Вы играете в шахматы?
С него тщательно сняли мерку. На что способен англичанин, то и нам под силу. Не нужно быть профессиональным шахматистом, чтобы знать господина доктора. Времени в обрез, но у него в распоряжении двенадцать работников, народ замечательный, он, начальник, почтет за честь лично участвовать в кройке, что он делает только для исключительных заказчиков. Как любитель игры в тарок, он ценит шахматное искусство. Мастер есть мастер, портной ли он или шахматист. Не желая навязываться, он рекомендует заказать сразу второй костюм. Ровно в двенадцать часов примерка. Ровно в восемь оба будут совершенно готовы. Ночной поезд отправляется в одиннадцать. Господин доктор успеет до этого еще развлечься. Станет ли он теперь чемпионом мира или нет, таким клиентом можно во всяком случае гордиться. В поезде господин доктор пожалеют, что не заказали второго костюма. Еще он покорнейше просит его распространить славу о своем многоуважаемом костюме в Нью-Йорке. Он назначит ему славную цену, смехотворную цену! Фактически он ничего не заработает на костюме, для такого клиента он готов трудиться из любви к искусству, а какой угодно будет материал?
Фишерле вытащил собственный бумажник и сказал:
— В точности такой. В клеточку, одноцветный, удобней всего для турнира. Я предпочел бы в черно-белую клетку, как шахматная доска, но этого у вас, портных, нет. Остановимся на одном костюме! Если я буду доволен, я по телеграфу закажу из Нью-Йорка второй. Ручаюсь! Знаменитый человек выполняет обещанное. Это белье! Это белье! Приходится носить такую гадость! Белье тоже от него. Теперь скажите мне, почему такой урод перестает мыться? Вредно это, что ли? Больно от мыла? Мне — нет.
Остальная часть утра прошла в важных делах. Были куплены ярко-желтые башмаки и черная шляпа. Дорогое белье сияло новизной, насколько это позволял костюм. Беда, что белье было так мало видно. Костюмам следовало бы быть прозрачными, как у баб, почему мужчине нельзя показать, чего он стоит? Белье Фишерле переменил в общественной уборной. Он дал на чай сторожихе и спросил ее, за кого она принимает его.
— Просто за урода, — сказала она и ухмыльнулась так грязно, как того и можно было ожидать при ее профессии.
— Вы так считаете из-за горба! — сказал Фишерле обиженно. — Он пройдет. Думаете, я таким родился? Опухоль, болезнь, что вы хотите, через шесть месяцев я снова выпрямлюсь, скажем, через пять. Как вы находите ботинки?
Тут вошел новый гость, она не ответила, ведь Фишерле уже заплатил. "Тьфу ты, черт, — подумал он, — на что мне эта старая потаскуха! Схожу-ка я выкупаюсь!"
В самом изысканном заведении он потребовал роскошный номер с зеркалом. Поскольку он заплатил, он выкупался и вправду, но расточителем он не был рожден. Добрый час он провел перед зеркалом. От ботинок до шляпы все было совершенно, старый костюм лежал на роскошном диване, кто обратит внимание на эту рвань? Рубашка теперь была накрахмаленная, синеватая, нежного оттенка, к лицу и просторная; к сожалению, при виде ее вспоминалось небо, почему, ведь море такое же синее. Подштанники удалось достать только белые, розовые были бы ему больше по вкусу. Он подергал подвязки, туго ли они прилегают. У Фишерле тоже есть икры, и не такие уж кривые, а подвязки из шелка, с гарантией. В номере нашелся плетеный столик. На такие в первоклассных меблированных комнатах ставят обычно пальмы. Здесь этот столик был придачей к купанью. Богатый клиент пододвинул его к зеркалу, извлек из кармана презренного пиджака шахматы, уселся поудобнее и выиграл блиц-партию у себя самого.
— Если бы вы были Капабланкой, — закричал он на себя в сердцах, — я за это же время побил бы вас уже шесть раз! У нас в Европе это называют поддавки! Идите просить милостыню с вашим носом! Вы думаете, я боюсь. Раз, два — и вам конец. Эх вы, американец! Эх вы, паралитик! Знаете, кто я? Доктор! Я учился! Для шахматной игры нужно, чтобы варила голова. И такое барахло было чемпионом мира!
Затем он быстро собрался. Столик он оставил. В "Замке Павиан" таких у него будут десятки. На улице он уже не знал, что купить. Пакет со старьем под мышкой походил на бумагу. В первом классе ездят с поклажей. Он купил корзинный баул. Там теперь одиноко плавало то, чем он прежде прикрывал свое тело. Он сдал его в камеру хранения ручной клади. Служащий сказал:
— Пустой!
Фишерле высокомерно посмотрел на него снизу вверх.
— Вы были бы рады, если бы он был ваш!
Он стал изучать расписание. В Париж было два ночных поезда. Насчет одного он еще смог прочесть, другой значился слишком высоко для него. Какая-то дама оказала ему помощь. Она была не бог весть как одета. Она сказала:
— Вы же свихнете себе шею, маленький. Какой поезд вам нужен?
— Меня зовут доктор Фишер, — ответил он, глядя сверху вниз; она просто не понимала, как это у него получается. — Я еду в Париж. Обычно я езжу с поездом в час пять, знаете ли, вот с этим. Говорят, есть другой, раньше.
Поскольку она была всего-навсего женщиной, он умолчал об Америке, о турнире и о своей профессии.
— Вы имеете в виду одиннадцатичасовой, видите, вот этот! — сказала дама.
— Благодарю вас, сударыня!
Он демонстративно отвернулся. Ей стало стыдно. Хорошо разбираясь в гамме сострадания, она поняла, что взяла неверную ноту. Он заметил ее подобострастность, она была из какого-нибудь «Неба», ему хотелось бросить ей какое-нибудь ругательство, он узнал ее. Но тут он услышал грохот подъезжающего паровоза и вспомнил, что он на вокзале. Часы показывали двенадцать. Он теряет свое драгоценное время с бабами. Через тринадцать часов он будет на пути в Америку. Из-за календарика, о котором он, несмотря на все новости, не забывал, он выбрал более поздний поезд. Ради костюма он нанял автомобиль.
— Мой портной ждет меня! — сказал он в пути шоферу. — Сегодня ночью я еду в Париж, а завтра утром в Японию. Вы представляете себе, как мало времени у доктора!
Шоферу эта поездка была неприятна. У него было такое чувство, что карлики не дают чаевых, и он отомстил заранее:
— Вы не доктор, сударь, вы шарлатан! Шоферов в «Небе» было сколько угодно. Играли они слабо, если вообще играли. Я прощу ему оскорбление, потому что он не смыслит в шахматах, подумал Фишерле. В сущности, он был рад, потому что таким образом сэкономил на чаевых.
Во время примерки горб опал. Коротышка сперва не поверил зеркалу и пощупал рукой, действительно ли он стал гладким. Портной скромно отвел глаза.
— Знаете что! — воскликнул Фишерле. — Вы родились в Англии! Если хотите, я побьюсь об заклад. Вы родились в Англии!
Наполовину портной это признал. Он хорошо знает Лондон, не то чтобы он родился в Лондоне, но во время свадебного путешествия он там чуть не остался, большая конкуренция…
— Это только примерка. К вечеру его не будет, — сказал Фишерле и погладил себя по горбу. — Как вы находите шляпу?
Портной был в восторге. Цену он нашел возмутительной, фасон — модным. И от души посоветовал обзавестись подходящим пальто.
— Живем только один раз, — сказал он. Фишерле согласился с ним. Он выбрал цвет, который примирял желтизну ботинок с чернотой шляпы — ярко-синий.
— Кроме того, моя рубашка того же тона. Портной снял шляпу перед таким обилием вкуса.
— Господин доктор носят все рубашки одного цвета и фасона, — обратился он к нескольким стоявшим на подхвате работникам и объяснил им особенности этого знаменитого человека.
— Вот каким образом проявляет себя блистательный феникс. Истинные характеры встречаются редко. По моему скромному мнению, игра укрепляет в человеке консервативное начало. Тарок ли, шахматы ли, они одинаково верны себе. У делового человека есть твердокаменные убеждения, он непоколебим. Он становится высшим воплощением покоя. После дневных трудов покой приятен. И у самой счастливой семьи есть в жизни свои границы. На благородное застолье друзей наш отечески строгий господь бог смотрит сквозь пальцы. От любого другого я потребовал бы за пальто задаток. При вашем характере я не посмею обидеть вас.
— Да, да, — сказал Фишерле, — моя будущая жена живет в Америке. Я не видел ее целый год. Это профессия, несчастная профессия! Турниры — это сумасшествие. Здесь делаешь ничью, там выигрываешь, чаще всего выигрываешь, скажем лучше — всегда, будущая истосковалась. Пусть ездит со мной, скажете вы. Вам легко говорить. Она ведь из семьи миллионеров. "Выйти замуж! — говорят родители. — Выйти замуж или сидеть дома! А то он тебя бросит, и мы будем опозорены". Я не против женитьбы, в приданое она получит ни больше ни меньше, как набитый вещами замок, но только когда я стану чемпионом мира, не раньше. Она выйдет замуж за мое имя, я женюсь на ее деньгах. Просто взять деньги я не хочу. Итак, до свидания, до восьми!
Раскрывая свои марьяжные планы, Фишерле скрывал глубокое впечатление, которое произвело на него описание его характера. До сих пор он не знал, что у мужчин бывает больше одной рубашки сразу. У его бывшей жены, пенсионерки, было их три, да и те с недавнего времени. Господин, приходивший к ней каждую неделю, не хотел видеть всегда одну и ту же рубашку. В один из понедельников он заявил, что ему это обрыдло, вечный красный цвет действует ему на нервы. Неделя только начинается, а он уже в полном расстройстве, дела идут скверно. Он имеет право требовать за свои деньги чего-то порядочного. Есть еще и его жена. Ну и что ж, что она худая? Она как-никак баба. Жену он в обиду не даст. Она мать его детей. Он повторяет: если в следующий понедельник ему опять покажут эту вечную рубашку, он откажется от такого удовольствия. Солидные мужчины — это, мол, редкость. Потом все пошло на лад. Час спустя он чувствовал себя умиротворенно. Перед уходом он опять ругался. Когда Фишерле пришел домой, жена стояла посреди каморки совершенно голая. Скомканная красная рубашка лежала в углу. Он спросил, что она делает. "Я плачу, — сказала эта смешная фигура, — он больше не придет". — "Чего он хочет? — спросил Фишерле. — Я побегу за ним вдогонку". — "Рубаха его не устраивает, — заныло это жирное пугало, — ему нужна новая". — "И ты не пообещала! — завизжал Фишерле. — На что тебе дан язык!" Как сумасшедший, бросился он вниз по лестнице. "Господин! — закричал он на улице. — Господин!" Фамилии господина никто не знал. Наудачу он побежал дальше и налетел на фонарь. Как раз тут господин справлял нужду, о которой забыл наверху. Фишерле подождал, пока тот не кончил. Затем он не обнял его, хоть и нашел, а сказал: "Каждый понедельник у вас будет новая рубашка. Это гарантирую вам я! Она — моя жена. Я могу делать с ней что хочу. Окажите нам снова честь в следующий понедельник!" — "Я постараюсь что-нибудь для вас сделать", — сказал господин и зевнул. Чтобы никто не узнал его, он проделывал далекий путь. На следующий день, во вторник, пенсионерка купила себе две новые рубашки, зеленую и лиловую. В понедельник пришел господин. Он сразу посмотрел на рубашку. На ней была зеленая. Сперва он со злостью спросил, не перекрашенная ли это старая, его не проведешь, он прекрасно все видит. Она показала ему другие рубашки, и он был очень доволен. Лиловая понравилась ему больше, но милее всего была ему красная, потому что она напоминала ему о начальной поре. Так Фишерлe спас жену от беды своей расторопностью. А то она умерла бы с голоду в эти ненадежные времена.
Думая о маленькой каморке и слишком большой жене, он решил отказаться от календаря. Возможно, он застанет ее дома. Она горячо любит его. Возможно, она его не отпустит. Когда она говорила «нет», она начинала кричать и становилась перед дверью. Нельзя было ни пролезть, ни оттолкнуть ее в сторону, она была шире, чем дверь. Да и голова у нее была тупая: втемяшив себе что-нибудь в башку, она забывала о деле и оставалась дома всю ночь. Тут немудрено опоздать на поезд и приехать в Америку слишком поздно. Адрес Капабланки можно с таким же успехом узнать в Париже. Если там никто не знает его, придется спросить в Америке. Миллионеры знают все. Возвращаться в каморку Фишерле не хотелось. Под кровать, впрочем, он с удовольствием слазил бы на прощанье, потому что там была колыбель его карьеры. Там он ставил ловушки и побивал чемпионов, молнией перелетая с поля на поле, там царила тишина, какой не бывает в кофейнях, противники играли там хорошо, потому что он сам был своим противником, — в "Замке Павиан" он построит себе точно такую же каморку с такой же кроватью для умных ходов, никто, кроме него, не посмеет залезать под нее. От прощанья он откажется. Всякие чувства ничего не стоят. Кровать есть кровать. Он и так прекрасно помнит ее. Зато он купит теперь еще одиннадцать таких рубашек, все синие. Кто сумеет отличить одну от другой, тот получит приз. Портной кое-что смыслит в характерах; насчет тарока пусть помолчит. Игра для ослов.
Со своим пакетом он отправился опять на вокзал, получил баул и вложил в него рубашки одну за другой. Презрение служащего перешло в почтение. "Еще одну такую дюжину, — подумал владелец рубашек, — и он с ума сойдет". Когда Фишерле взял в руку запертый баул, тот чуть не потянул его в готовый к отправлению поезд. Служащий избавил его от такого соблазна. У особого окошка, открытого каким-то туристским бюро для иностранцев, Фишерле на ломаном немецком языке потребовал билет первого класса до Парижа. Его прогнали. Он сжал кулаки и заверещал:
— Что ж, в наказание я поеду вторым классом, и убыток понесет железная дорога! Погодите, я приду в своем новом костюме!
В действительности он не был зол. Он и правда не походил на иностранца. У вокзала он наскоро съел несколько горячих сосисок.
— Я мог бы пойти в ресторан с отдельными кабинетами, — сказал он продавцу сосисок, — и выложить кучу денег на белые скатерти, мой бумажник позволяет мне это, — он сунул его под нос не поверившему ему торговцу, — но я ценю не еду, а ум!
— С такой головой, еще бы! — ответил тот. Он сам обладал детской головкой при грузном туловище и завидовал всем, у кого голова была больше.
— Знаете, что находится в ней? — сказал Фишерле, расплачиваясь. — Весь курс наук и языки, скажем, шесть!
После полудня он сел заниматься американским языком. В книжных магазинах ему пытались всучить учебники английского.
— Господа, — балагурил он, — перед вами не дурак. У вас — свой интерес, у меня — свой…
Служащие и владельцы уверяли, что в Америке говорят по-английски.
— Английский я знаю, я имею в виду нечто особое. Убедившись, что ему везде говорят одно и то же, он купил книгу с распространенными английскими выражениями. Она досталась ему за полцены, потому что этот книготорговец, кормившийся во всех отношениях Карлом Маем, остальным торговал лишь между делом и забыл о собственных интересах, ужаснувшись опасностей пустыни Такла-Макан, которую собирался пересечь такой карлик, вместо того чтобы ехать по железной дороге через Сибирь или морским путем через Сингапур.
Сев на скамейку, смелый исследователь сунул свой нос в начальный курс. Там были сплошь такие новости, как "Солнце светит" или "Жизнь коротка". К сожалению, оно и в самом деле светило. Стоял конец марта, и оно еще не жгло. А то бы Фишерле поостерегся приближаться к нему. С солнцем у него был печальный опыт. Оно было горячим, как лихорадка. В «Небе» оно никогда не светило. Для шахмат человек делался от него слишком глупым.
— Я тоже знаю английский! — воскликнула какая-то дура возле него. У нее были косы, и было ей лет четырнадцать. Он не отозвался и продолжал читать новости вслух. Она подождала. Через два часа он захлопнул учебник. Тогда она взяла книгу, словно была знакома с ним двадцать лет, и спросила урок, на что пенсионерке таланта никак не хватило бы. Он запомнил все слова.
— Сколько лет вы учитесь? — спросила малолетка. — Мы еще не дошли до этого, я учусь только второй год.
Фишерле поднялся, потребовал назад свою собственность, бросил на нее злобный, уничтожающий взгляд и закричал, протестуя:
— Я отказываюсь от знакомства с вами! Знаете, когда я начал? Ровно два часа назад.
С этими словами он покинул оставшееся на скамейке существо.
К вечеру он усвоил содержание этой тонкой книжки. Он сменил много скамеек, потому что люди непрестанно проявляли к нему интерес. Из-за бывшего ли горба или из-за зубрежки вслух? Поскольку горб был при последнем издыхании, он выбрал второе. Если кто-нибудь приближался к его скамье, он кричал уже издали:
— Не мешайте мне, умоляю вас, я завтра провалюсь на экзамене, какая вам от этого польза, будьте человеком!
Но никто не мог устоять. Его скамейки заполнялись, прочие оставались пусты. Люди слушали его английскую речь и желали ему всяческого успеха на экзамене. Одна учительница влюбилась в его прилежание и следовала за ним до конца парка, от скамейки к скамейке. Она, мол, неравнодушна к карликам, она любит собак, но только карликовых пинчеров, несмотря на свои тридцать шесть лет, она еще не замужем, она преподает французскую разговорную речь, которую она готова обменять на его английскую, любовь она не ставит ни в грош. Фишерле долго держал свое мнение при себе. Вдруг она назвала свою квартирную хозяйку продажной тварью и стала ругать накрашенные губы, пудра — еще куда ни шло. Тут уж ему стало невмоготу, ненамазанная женщина — интересно, как она представляет себе деловые отношения?
— Сейчас вам только сорок шесть, и вы уже так говорите, — зашипел он, — что же вы скажете в пятьдесят шесть?
Учительница удалилась. Она нашла его необразованным. Не все люди впадали в обиду. Большинство было радо поучиться у него безвозмездно. Один завистливый старик поправлял его, упорно повторяя: в Англии произносят не так, в Англии произносят так.
— Я произношу это по-американски! — сказал Фишерле и повернулся к нему горбом. Все признали его правоту. Люди презирали старика, путавшего английский с американским, каждый расширил свои познания. Когда этот нахал, которому наверняка было под восемьдесят, пригрозил полицией, Фишерле вскочил и сказал:
— Да, я сейчас приведу ее!
Тут старик, дрожа, заковылял прочь.
Вместе с солнцем постепенно уходили и люди. Несколько мальчишек, столпившись, ждали, чтобы исчез последний взрослый. Внезапно они окружили скамейку Фишерле и хором заорали по-английски. Они выли «джем», а имели в виду «жид». До своей готовности к отъезду Фишерле боялся мальчишек, как чумы. Сейчас он бросил книгу, влез на скамейку и своими длинными руками принялся дирижировать хором. Сам он, вторя ему, пел то, что только что выучил. Мальчишки вопили, он вопил громче, новая шляпа дико плясала на его голове.
— Быстрее, господа! — каркал он, подгоняя их, мальчишки бесновались и стали вдруг взрослыми. Они посадили его себе на плечи.
— Господа, что вы делаете?
Еще несколько таких «господ», и они выросли окончательно. Они подпирали его ботинки, они защищали его горб, трое сцепились из-за учебника только потому, что книга принадлежала ему, один схватил его шляпу. То и другое они торжественно несли впереди, он качался следом на хилых плечах, он не был ни жидом, ни уродом, а был тонкой штучкой и знал толк в вигвамах. До самых ворот парка принадлежал им этот благородный герой. Он позволял трясти себя и был очень тяжел. За воротами они, к сожалению, ссадили его. Они спросили его, придет ли он сюда завтра опять. Он не разочаровал их.
— Господа, — сказал он, — если я не буду в Америке, то буду у вас!
В волненье и спешке они разбежались. Дома большинство их уже ждала порка.
Фишерлe медленно побрел по улице, на которой его ждали костюм и пальто. С тех пор как он знал, что поезд уходит ровно в одиннадцать, он придавал большое значение точности и обещаниям. К портному, казалось, было еще рано идти; он свернул в переулок, зашел в незнакомую кофейню, где от пестрых баб на него пахнуло чем-то родным, и от восторга перед своим блестящим английским выпил хорошую рюмку водки. Он сказал: "Thank you!", бросил деньги на стойку, выходя, повернулся только в дверях, где кричал "Good-bye!" до тех пор, пока это не услышали все, и из-за этой задержки угодил в объятья паспортисту, от которого иначе ушел бы.
— Откуда у тебя новая шляпа?! — спросил тот, удивляясь карлику не меньше, чем его новой шляпе, ибо встретил в этих краях уже третьего клиента.
— Тсс! — прошептал Фишерле, приложил палец к губам и указал куда-то назад, в кофейню. Чтобы предотвратить дальнейшие вопросы, он протянул к нему левый ботинок и сказал: — Я снарядился в дорогу.
Паспортист понял и промолчал. Чистая работа при свете дня и перед путешествием через весь мир ему импонировала. Ему было жаль коротышки, которому предстояло ехать без денег до самой Японии. Какую-то долю секунды он подумал о том, чтобы сунуть ему несколько крупных банкнотов, дела шли хорошо. Но паспорт и банкноты — это было чересчур.
— Если в каком-нибудь городе ты окажешься в безвыходном положении, — сказал он больше для себя, чем коротышке, — ступай прямо к чемпиону по шахматам. Там тебе что-нибудь да перепадет. У тебя же есть адреса? Без адресов художнику крышка. Смотри не забудь адреса!
Этого вскользь брошенного совета оказалось достаточно, чтобы вернуть Фишерле к щели под его кроватью. Было неблагодарностью смыться, не попрощавшись. Кровать не отвечает за глупую женщину. С карманным календарем художник не расстается. Поезд в 1.05 идет тоже точно по расписанию. Ровно в восемь он явился к портному. Костюм был сработан как великолепная комбинация. То, что еще осталось от горба, исчезло под пальто. Мастера поздравили друг друга, каждый похвалил искусство другого.
— Wonderful! — сказал Фишерле и прибавил: — А ведь есть люди, которые не знают даже английского. Я знаю одного такого. Он хочет сказать "thank you" и говорит "дзенкую".
Портной, в свою очередь, был любителем hamand-eggs. Позавчера он зашел в ресторан, а официант не понял его.
— При этом «three» — это «три», a «nose» — это «нос», — подхватил заказчик. — Теперь я вас спрашиваю — есть ли язык более легкий? Японский куда труднее!
— Позвольте мне, пользуясь случаем, признаться, что с первого же взгляда на очертания фигуры при вашем появлении в дверях я угадал в вас безупречного знатока языков; я полностью разделяю ваше убеждение в неискоренимых трудностях словарного состава японского языка. Завистливая молва говорит о десятках тысяч разных букв. Окиньте взглядом вопиющий инвентарь обычных японских газет. Служба рекламы не вышла из пеленок, находясь на низком уровне. Язык создает непредвиденные бациллы болезни в деловой жизни экономики. Мы страдаем от всеобъемлющего подъема ради процветания дружественного народа. Мы приняли обоснованное участие в бесплодных усилиях, с тех пор как рана неизбежной войны на Дальнем Востоке находится в стадии скорого заживления.
— Вы совершенно правы, — сказал Фишерле, — и я не забуду вас. Поскольку мой поезд отправится уже скоро, давайте расстанемся друзьями на всю жизнь.
— До хладной могилы отцов, — добавил портной и обнял будущего чемпиона мира. Когда на устах появлялась "могила отцов" — а у него было много детей, — его охватывали волнение и страх. Борясь со смертью, он крепко прижал к себе доктора. Одна пуговица нового пальто оказалась задета и оторвалась. На Фишерле напал смех; ему вспомнился его прежний служащий, «слепой» пуговичник. Портной, оскорбленный в самых святых своих чувствах, потребовал немедленного объяснения.
— Я знаю одного человека, — прыскал коротышка, — я знаю одного человека, который ненавидит пуговицы. Его бы воля — он сожрал бы все пуговицы, чтобы их не осталось на свете. Что бы вы делали тогда, господа портные, подумал я сейчас. Вы не согласны?
Тут обиженный забыл о своем будущем в могиле отцов и оглушительно рассмеялся. Собственноручно пришивая пуговицу, он то и дело обещал послать эту замечательную идею в какой-нибудь юмористический журнал на любезное рассмотрение. Он шил медленно, чтобы смеяться в компании. Он все делал в компании, даже слезы не доставляли ему, когда он бывал один, настоящего удовольствия. Он от души сожалел об отъезде господина доктора. В его лице он теряет лучшего друга, ибо то, что они стали бы лучшими друзьями, так же верно, как то, что дважды два — четыре во веки веков. Они расстались на «ты». Мастер стал в дверях и долго глядел ему вслед. Вскоре черты складного карлика — все дело в душе — скрылись за очертаниями выдающегося пальто, из-под которого с благодарностью выглядывали штаны замечательного костюма.
Свой старый костюм, хорошо упакованный, Фишерле взял с собой на вокзал. В третий раз появился он в зале, одетый с иголочки, благодушный, помолодевший. С королевским равнодушием он протянул двумя пальцами, средним и указательным, квитанцию служащему и потребовал свой "новый плетеный баул". Уважение служащего перешло в почтение. Теми рубашками урод, наверно, торговал, а это изящество он носил на собственном теле. Положив обеими руками пакет в баул, он заявил:
— Оставим завернутым! Разворачивать было бы безумно.
У окошка для иностранцев он спросил по-немецки и резко:
— Могу я получить здесь билет первого класса до Парижа или нет?
— Разумеется! — заверил его тот же кассир, который прогнал его несколько часов назад. Из этого Фишерле по праву и с гордостью заключил, что его уже нельзя узнать.
— Долго же у вас копаются, господа! — пожаловался он с английским выговором, еще держа свой учебник под мышкой. — Надо надеяться, ваши поезда ходят быстрее!
Желает ли он спальный вагон, свободные места еще есть.
— Пожалуйста. На поезд в 1.05. Можно положиться на расписание?
— Разумеется. Мы находимся в одном из старых культурных центров.
— Я знаю. К скорым поездам это не имеет никакого отношения. У нас в Америке на первом месте дело. Business, если вы настолько знакомы с английским.
Крикливость, с какой этот коротенький господин показывал полный, в клетку, бумажник, утвердила служащего в убеждении, что перед ним американец, и в беспредельном благоговении, причитавшемся таковому.
— Я отказываюсь от этой страны! — сказал Фишерле, после того как он заплатил и спрятал билеты в клетчатый бумажник. — Меня здесь надули. Со мной обращались как с уродом, а не как с американцем.
Благодаря моему блестящему знанию языков мне удалось перечеркнуть планы моих врагов. Знаете ли вы, что меня затаскивали в притоны разврата? Хорошие шахматисты у вас есть, это единственное, что я могу признать. Всемирно известный парижский психиатр, профессор Кин, мой близкий друг, такого же мнения. Меня держали в плену под кроватью и, угрожая смертью, вымогали у меня огромный выкуп. Я заплатил, но ваша полиция вернет мне сумму втрое большую. Необходимые дипломатические шаги уже сделаны. Культурный центр — это недурно!
Не попрощавшись, он отвернулся. Твердо шагая, он вышел из зала. На его губах дрожала презрительная усмешка. Ему говорят о культурном центре! Ему, который родился здесь и никогда еще не покидал этого города; ему, который знал наизусть все шахматные газеты, который первым в «Небе» читал любой иллюстрированный журнал и выучил в один присест английский язык! После этого своего успеха он уверился в легкости овладения всеми языками и решил в свободное время, которое ему оставят в Америке его обязанности чемпиона мира, изучать по два языка в неделю. За год это составит шестьдесят шесть, больше языков и не нужно, зачем, на диалекты ему наплевать, их и так знаешь.
Было nine o'clock, большие часы у вокзала шли по-английски. В десять запирают подъезды. Встречи с дворником лучше всего избежать. Путь к обветшавшему доходному дому, где Фишерле потерял, увы, двадцать лет у одной шлюхи, продолжался сорок минут, forty minutes. Без излишней поспешности он направил по этому пути свои желтые башмаки. То и дело он останавливался и под газовым фонарем искал в учебнике фразы, которые он мысленно произносил по-английски. Они всегда оказывались верны. Он называл предметы и обращался к людям, которые ему встречались, но тихо, чтобы они не задерживали его. Он знал еще больше, чем то воображал прежде. Через двадцать минут, не встречая уже ничего нового, он предоставил дома, улицы, фонари и собак самим себе и сел за английскую партию в шахматы. Ее он растянул до замызганного доходного дома. Перед подъездом он выиграл ее и вошел в парадное. Его бывшая жена действовала ему на нервы, просто сил не было. Чтобы не угодить ей в руки, он спрятался за лестницей. Там можно было расположиться удобно. Он стал сверлить глазами перила. Перила и так обладали великолепными дырами. При желании он мог забаррикадировать лестницу своим носом. До десяти часов он не шелохнулся. Дворник, опустившийся сапожник, запер парадное и трясущимися руками погасил свет на лестнице. Когда тот исчез в своей убогой квартире — та была едва ли вдвое вместительнее жены Фишерле, — он тихонько проверещал: "How do you do?" Услыхав чей-то звонкий голос, сапожник подумал, что за дверью стоит и ждет, впустят ли ее, какая-то баба. Все было тихо. Он ошибся, кто-то прошел мимо по улице. Он вошел внутрь и, распаленный этим голосом, лег спать рядом со своей бабой, к которой не прикасался уже несколько месяцев.
Фишерле ждал появления пенсионерки — придет ли она домой или выйдет из дому. Как человек умный, он, конечно, узнает ее по спичке, которую та всегда поднимает высоко вверх, будучи, как ни одна другая шлюха, завзятой курильщицей. Лучше бы она уходила из дому. Тогда он прокрался бы наверх, достал бы из-под кровати календарик, попрощался бы со своей колыбелью, — там лежал он в мечтах, когда был еще маленьким уродцем, — выбежал бы из дому и поехал на такси на вокзал. Наверху он нашел бы свой ключ от парадного, который напоследок зашвырнул в угол, разозлившись на ее дурацкую болтовню, тогда ему было лень поднимать его. Если она придет, вместо того чтобы выйти, то приведет с собой гостя. Надо надеяться, он пробудет недолго. В худшем случае доктор Фишер проберется в каморку, как во время оно Фишерле. Если жена услышит его, она промолчит, а то рассвирепеет ее клиент. Прежде чем она сможет заговорить, Фишерле исчезнет. Ведь зачем живет на свете такая женщина? Либо она лежит с кем-то в постели, либо она ни с кем не лежит в постели. Либо она выманивает у человека его деньги, либо она отдает эти деньги другому. Либо она старая — тогда тебя от нее уже воротит, либо она молодая — тогда она еще глупее. Если она даст тебе пожрать, то за это она изведет тебя, если она ничего не зарабатывает, то иди вытаскивай для нее гребенки из карманов. Тьфу, пропасть! Каково же тут искусству? Мужчина нормального сложения делает ставку на шахматы. В процессе ожидания Фишерле выпячивал грудь. Ведь кто знает, как будет завтра выглядеть спинка пиджака и пальто, горб может растянуть их.
Целую вечность никто не появлялся. С кровельного лотка во дворе капало. Все капли текут в океан. На океанской громадине отплывает в Америку доктор Фишер. В Нью-Йорке десять миллионов жителей. Население — в радостной суматохе. На улице люди целуются и кричат: ура! ура! ура! Приветственно развеваются сто миллионов носовых платков, к каждому пальцу каждый житель привязывает по платку. Иммиграционные власти испаряются. О чем им расспрашивать? Депутация нью-йоркских проституток кладет к его ногам свои «Небеса». Это там тоже есть. Он благодарит. Он человек с высшим образованием. Самолеты пишут в воздухе "Д-р Фишер". Почему не делать ему рекламы? Он стоит больше, чем моющее средство «Персиль». Тысячи людей падают из-за него в воду. Надо спасти их, велит он, у него мягкое сердце. Капабланка бросается ему на шею. "Спасите меня!" — шепчет он. Среди этого шума даже сердце Фишерле, к счастью, остается глухим. "Убирайтесь!" — кричит он и толкает его. Капабланку раздирает на части остервенелая толпа. С какого-то небоскреба палят пушки. Президент Соединенных Штатов подает ему руку. Его будущая показывает ему свое приданое черным по белому. Он берет его. Полно подписных листов для "Замка Павиан". На всех небоскребах. Идет подписка на заем. Он учреждает школу для молодых дарований. Они наглеют. Он выдворяет их. На втором этаже бьет одиннадцать. Там живет одна восьмидесятилетняя женщина, со своими допотопными часами. Через 2 часа 5 минут отправится в Париж спальный вагон.
На цыпочках поднимается Фишерле по лестнице. Так долго жена не может отсутствовать. Наверняка она лежит под каким-нибудь гостем. Перед каморкой на четвертом этаже он останавливается и слышит голоса. Света сквозь щели не видно. Поскольку он презирает жену, он ничего не разбирает в ее речи. Он снимает новые башмаки и становится на первую ступеньку лестницы, поближе к Америке. Новую шляпу он кладет сверху и любуется ею, еще более черной, чем темнота. С английским учебником он не расстается, его он прячет в карман пальто. Он тихо открывает дверь, в этом у него есть навык. Голоса продолжают говорить — громко и об обидах. Оба сидят на кровати. Дверь он так и оставляет открытой и крадется к щели. Сперва он сует туда нос: календарь на месте, он пахнет керосином, в котором плавал однажды несколько месяцев назад. "Честь имею!" — думает Фишерле и склоняется перед столькими художниками от шахмат. Затем он указательным пальцем правой руки подвигает календарь к концу щели и выковыривает его; календарь у него. Левой рукой он закрывает себе рот, чтобы не рассмеяться. Ибо гость наверху говорит в точности как пуговичник. Он точно помнит, как лежал календарь, где его конец, где начало, и просто на ощупь записывает себя на последние пустые страницы. Писать так мелко оказывается гораздо труднее, чем раньше. Поэтому «доктор» приходится на одну страницу, «Фишер» — на вторую, «Нью» — на третью, а «Йорк» — на четвертую. Точный адрес он запишет позднее, узнав, где находится "Замок Павиан" его будущей. Он еще слишком мало занимался этой женитьбой. Хлопоты о капитале, паспорте, костюме и билете отняли у него много драгоценных дней. В носу у него еще стоит запах керосина. "Darling!" — говорит миллионерша и теребит его за нос, она любит длинные носы, коротких она терпеть не может, что это за нос? — говорит она, когда они гуляют вдвоем по улице, все ей слишком коротки, она красивая, у нее американский вид, она блондинка, как в кино, очень рослая, голубоглазая, ездит только в собственных автомобилях, трамваев она боится, там стоят уроды и карманщики, они могут вытащить у тебя из кармана миллионы, жаль таких денег, что она знает о его прежнем уродстве в Европе?
— Урод и дерьмо — это одно и то же! — говорит мужчина на кровати. Фишерле смеется, потому что он уже не урод, и рассматривает одетые ноги гостя. Ботинки прижаты к полу. Если бы он не знал, что у пуговичника на руках двадцать грошей и ни полушки больше, он поклялся бы, что это он и есть. Бывают двойники. Теперь он говорит о пуговицах. Почему бы нет? Хочет, наверно, чтобы жена пришила ему пуговицу. Нет, он сошел с ума, он говорит:
— На, подавись!
— Дай ему, пускай подавится, — говорит жена. Мужчина встает и идет к открытой двери.
— Я тебе говорю, он в доме!
— Так поищи его, я-то при чем?
Двойник захлопывает дверь и начинает ходить взад и вперед. Страха у Фишерле нет. На всякий случай он отползает в сторону двери.
— Он под кроватью! — кричит жена.
— Вот оно что! — рычит двойник.
Четыре руки вытаскивают карлика из-под кровати; Две хватают его за горло и за нос.
— Меня зовут Иоганн Швер! — представляется кто-то в темноте, отпускает нос, но не горло и рычит: — На, подавись!
Фишерле берет пуговицу в рот и пытается сделать глотательное движение. На миг рука отпускает его горло, и он проглатывает пуговицу. В тот же миг рот Фишерле пытается осклабиться, и он совершенно безобидно пыхтит:
— Это же моя пуговица!
Тут эта рука снова хватает его за горло и душит. Чей-то кулак проламывает ему череп.
"Слепой" бросает его на пол и берет со стола в углу каморки нож для хлеба. Им он кромсает костюм и пальто Фишерле и отрезает у него горб. За этой тяжелой работой он покряхтывает, нож у него слишком тупой, а зажигать свет он не хочет. Пенсионерка наблюдает за ним и одновременно раздевается. Она ложится на кровать и говорит:
— Иди сюда!
Но он еще не кончил. Он заворачивает горб в лоскутья от пальто, плюет на сверток несколько раз и оставляет его на месте. Труп он запихивает под кровать. Затем он бросается на женщину.
— Никто ничего не слышал, — говорит он и смеется. Он устал, но женщина толстая. Он любит ее всю ночь.
Назад: Вор
Дальше: Часть третья Мир в голове