Книга: Клуб лжецов. Только обман поможет понять правду
Назад: VI. Главный лжец
Дальше: VIII. Психушка

VII. Жертвенный костер

Бабушка оставила матери кучу денег, которые нашей семье не принесли никакой пользы, несмотря на то что эти деньги были нам очень нужны. Забастовка протянулась до середины марта, что сильно ударило по семейному бюджету. Отцу удалось продолжить оплачивать кредит за дом и коммунальные счета, но на продукты, медикаменты и все остальное денег не хватало. Когда по пятницам он забирал в окошке кассы свой чек, тут же его и обналичивал, а после этого прямиком ехал в аптеку и шел к мистеру Хуарезу, чтобы оплатить кредит. Я представляю, как он доставал из пачки самую новую пятидолларовую купюру и клал ее на прилавок между собой и мистером Хуарезом. Я улавливала то, что он стыдится. В округе Джаспер, в котором отец вырос, любая покупка в кредит означала, что человек тратит больше, чем он получает. В тех краях люди не брали кредиты даже на покупку автомобилей, и многие приезжали выбирать новый джип или трактор, прихватив с собой несколько наволочек, набитых долларовыми купюрами.
Багзи все это прекрасно знал. Он был добрым человеком и часто дарил мне комиксы – я удивила его тем, что умела хорошо читать. Он всегда вел себя так, словно ему неприятно брать с отца деньги.
– Послушай, Пит, возьми деньги, – говорил он, но отец только чуть ближе придвигал к нему купюру. Багзи пожимал плечами, пробивал сумму на кассе и клал купюру в отделение кассового аппарата. Всю информацию по кредитам Багзи записывал в зеленой тетради под кассой. Багзи часто отводил меня в дальний угол своего офиса, где стояла перевязанная пачка новых комиксов. Он вынимал из кармана перочинный ножик, разрезал веревку. Я садилась на его стол и читала ему вслух новый выпуск «Супермена» или какой-нибудь комикс издательства «Арчи». Он сидел рядом и улыбался, глядя в свою чашку с кофе. Отец качал головой и говорил, что я уже выросла из всех комиксов.
Вот так каждую получку мы с отцом заезжали к Багзи. Движения и слова происходившего между Багзи и отцом ритуала были настолько точными, одинаковыми и словно не имевшими никакого серьезного значения, что я точно понимала – вопрос денег имел как раз очень большое значение и относились они к нему со всей серьезностью. На протяжении недели никто и словом не упоминал о кредите.
О наших финансовых проблемах в доме не говорили. Но горе тому, кто не доел свои бобы или неплотно закрыл морозилку холодильника, что привело бы к увеличению счета за электроэнергию. В этих случаях отец сам демонстративно плотно закрывал морозилку или доедал чужие бобы. Потом он с укоризной за непозволительную расточительность долго смотрел на виновника.
Вечерами, когда отец не работал, он сидел на кровати и изучал счета и квитанции для оплаты. Слева от себя он раскладывал уже оплаченные счета, а справа – пришедшие недавно в конвертах. У него был целый ритуал подготовки. Когда папа получал по почте очередной счет, то на части письма, просвечивавшего через пластиковое окошечко, он записывал сумму к оплате. Он как бы одобрял долг, говоря: «Я знаю, я знаю». Так он видел сумму задолженности на конверте, и ему не надо было и открывать его, чтобы узнать, сколько он должен. Потягивая пиво «Одинокая звезда», отец на длинных полях газеты The Leechfield Gazette записывал мелким почерком расчеты, не жалуясь на дороговизну.
Я прекрасно знала, что в мире есть люди, у которых проблемы гораздо серьезные, чем у отца. У многих не было работы, у кого-то тяжело болели дети, не говоря уже о миллионах тех, кто родился глухим, слепым или инвалидом. Тем не менее вечерние финансовые подсчеты отца были самой концентрированной формой волнения и переживания, которую мне довелось наблюдать. Длинные колонки цифр, выведенных мелким, наклонным почерком, можно назвать своего рода многократно повторенной молитвой грешника, который надеется на то, что его или минует чаша сия, или он окончательно осознает, что его ждет.

 

В это время мать лежала с ним рядом, потягивая водку из зеленого алюминиевого стаканчика, и читала, например, Льва Толстого или плакала под песни Бесси Смит. Они не общались, словно между ними на огромной кровати возникала кирпичная стена. Мы с Лишей лежали у подножия кровати, делая вид, что занимаемся домашней работой, хотя чаще всего успевали сделать ее еще в школе. Мы хотели быть рядом с родителями, если возникнет какая-либо проблема.
Атмосфера в доме была еще более накаленной, чем в те времена, когда с нами жила бабушка. После ее смерти мы перешли в «нормальное» состояние, но и без того чудаковатые привычки, принятые в нашей семье, стали еще более странными на фоне маминой невысказанной скорби по поводу смерти бабушки.
Той весной мама снова начала ходить по дому голой. Отец разгуливал в трусах, а мы с Лишей ходили без трусов, когда отца не было дома, или в пижаме, когда он приходил. Мы не собирались стать нудистами, несмотря на то что однажды на родительском собрании мама сообщила всем, что однажды в Нью-Джерси она играла в волейбол на нудистском пляже. Мы с сестрой зарабатывали по пять центов с каждого ребенка, которому показывали коллекцию нудистских комиксов из маминой подшивки журнала «Нью-Йоркер». Кроме этого мы были готовы показать за двадцать пять центов репродукцию картины Босха из маминого художественного альбома, на которой были изображены худые черти, толстые и грудастые женщины, которых тыкали палками.
Каждый из нас находился в состоянии постоянного утомления и спал урывками, поэтому мы решили, что сон быстрее придет, если мы будем к нему готовы, то есть раздеты. Наши голые тела являлись своего рода приглашением Морфею. В два часа ночи можно было увидеть такую сцену: голая мать в фартуке, завязанном над ее круглой попой, готовит у плиты ковбойский омлет. Когда мы хотели заснуть, то не собирались вместе, а бродили по дому раздетыми.

 

В ту весну мать встала из кровати на достаточно долгое время лишь однажды – когда она заклеивала окна, чтобы нас не видели соседи.
Как-то раз я висела на турнике над окном (мы с Лишей устроили соревнование, кто больше сможет подтянуться), мимо нашего дома медленно проехал синий автомобиль Диллардов, в котором сидели все члены их семьи. Открыв рты, Дилларды уставились на мою наготу. Я несколько секунд висела на турнике, но потом поняла, что мне лучше спрыгнуть, чтобы они меня не видели. Я присела за подоконником и размышляла о том, что жизнь несправедлива: почему из всех людей, живущих на нашей улице, мы встаем раньше всех?
На миссис Диллард была черная мантилья, словно она ехала на церковную службу, которая начинается в шесть часов утра. На мальчиках на пассажирском сиденье были белые рубашки и черные бабочки. Их волосы были прилизаны брильянтином. Даже через стекло я слышала, как они смеются.
Мама услышала, как Лиша третирует меня за то, что соседи увидели меня голой, и решила встать с кровати. Она сказала, что под одеждой все мы голые, поэтому нет смысла особо напрягаться на эту тему, но она заклеит окна, чтобы тупые Дилларды над нами не смеялись. Мать заявила, что заклеит окна так, что даже сама Госпожа Богиня (она подчеркнула, что, по ее мнению, Бог должен быть женского рода) не сможет заглянуть к нам.
Мать придумала любопытный способ заклеивания окон. Она взяла терку для сыра и натерла на ней разноцветные восковые мелки. Потом высыпала цветную стружку на лист бумаги, проложила его с двух сторон листами вощеной бумаги и прогладила утюгом. После этого мы с Лишей заклеили этими листами стекла. Мать говорила, что пыталась создать эффект витража.
Мы были очень рады тому, что мама наконец ожила, и бросились ей помогать. Лиша засекла время, которое ей потребовалось для заклейки одного окна, после чего попыталась улучшить время и побить собственный рекорд.
Через несколько дней после этого я вернулась домой из школы и увидела, что москитная сетка на нашей двери приоткрыта. Мы всегда закрывали ее, чтобы в дом не залетели насекомые и не заползли и ящерицы. К тому же в жарком климате, если не закрывать дверь, стены помещения могут покрыться плесенью.
Помню, в тот день на мне были дешевые туфли темно-красного цвета с вытертой подошвой оттого, что я была немного косолапой. Я чувствую тяжесть на правом бедре школьной сумки.
Было очень жарко. Я возвращалась после теста по английскому языку, на котором получила максимально возможное количество баллов. Мой результат был на два балла лучше результата моего главного конкурента – Пегги Фонтенот, которая потеряла два очка, когда вместо слова «сказала» написала «скозала». Я сама проверяла ее работу, и мое сердце радостно екнуло, когда я заметила эту ошибку. Я взбежала по ступенькам, открыла москитную сетку и громко крикнула, что вернулась. Потом кинула сумку на диван и позвала маму.
Никто мне не ответил. В доме стояла полная тишина, и я начала волноваться – всерьез задумалась, почему открыта москитная сетка на двери. С листом бумаги, на котором я делала тест, я вбежала на кухню. Над потолком медленно вращались лопасти вентилятора, а на столе стояла чашка холодного кофе. В гостиной я нашла последнее письмо от бабушкиного адвоката, которое мать сложила веером, наподобие мехов аккордеона. Она, видимо, обмахивалась этим письмом, сидя на набитом конским волосом диване. Я аккуратно расправила письмо.
Я помню много мелких и не очень важных деталей, однако общая сумма оставленного бабушкой маме наследства совершенно исчезла из моей памяти. Возможно, эту большую сумму, составлявшую несколько сотен тысяч долларов, ребенку было сложно запомнить.

 

Письмо было написано на толстой бумаге кремового цвета. Внизу страницы было напечатано «шестая страница из шести». Адвокат обещал переслать тридцать шесть тысяч долларов от продажи Банку Личфилда дома бабушки и ее фермы в Лаббоке – приблизительно в четыре раза больше, чем отец зарабатывал в год без внеурочных. Все мы с нетерпением ждали этих денег, однако я и не думала, что в письме еще упоминали о деньгах от новой сдачи прав на геологическую разведку нефти на бабушкином участке.

 

Судя по всему, бабушка сохранила права на ископаемые, которые могли находиться под ее землей. Скорее всего, сделала она это не потому, что надеялась, что там найдут нефть, а просто по привычке местных жителей. В прошлом уже много фермеров продали за бесценок свои земли, на которых очень скоро забили фонтаны нефти, поэтому каждый надеялся на то, что на его земле есть «черное золото».
Люди ни под каким предлогом не продавали права на использование недр, находящихся под их землей. Даже я об этом знала. Землю сдавали в аренду нефтедобывающим компаниям за огромные деньги.
Бабушка в течение нескольких десятилетий отбрыкивалась от предложений сделать геологическую разведку на своей земле. Мы даже и не знаем, почему она так поступила. Гораздо позже я нашла письмо ее к дочери, в котором бабушка объясняла, что зарабатывает на хлопке, а не на нефти. Адвокат бабушки нашел письмо от одной нефтяной компании с предложением купить права на использование недр и просил разрешения матери сдать землю в аренду. Я помню, что водила кончиком пальцев под пятью нулями, но, убей Бог, я не помню точной цифры. Не хватало одного нуля, чтобы дотянуть до магической суммы в миллион долларов.
– Вот вам и пятнистая пони, которую я так хотела на Рождество. Вот и украшенное гранатами колесо обозрения из магазина «Ювелирные изделия Гибсона». Вот мой билет в Диснейленд, и пусть толстозадая Пегги Фонтенот завидует сколько угодно – думала я.

 

Даже сейчас, спустя столько лет, мама отказывается отвечать на вопрос о том, сколько денег ей завещала бабушка.

 

В поисках мамы я обежала все комнаты. Я зашла в родительский туалет, и мне стало страшно. Кто-то, видимо, сама мать, взял губную помаду и изрисовал ей зеркало в ванной так, что стекла практически не было видно. В раковине валялся пустой тюбик помады. На полу ванной, словно стреляная гильза, лежал использованный блеск для губ, который я с опаской обошла стороной.
На зеркале в родительской спальне я нашла такие же каракули, только розового цвета. Края тюбика поцарапали поверхность стекла. На зеркалах в других комнатах тоже были следы губной помады – красной, бледно-розовой, розовато-лиловой и даже цвета темной крови, которой мать практически не пользовалась, потому что на контрасте с белой кожей она становилась похожа на актрису немого кино.
Я переходила из комнаты в комнату и, наконец, дошла до зеркала в нашей с Лишей ванной комнате. В центре стекла зияло отверстие диаметром с мамин кулак. Наверняка в том месте, где сейчас вмятина, было отражение маминого лица. В центре дырки стекло разбилось на мелкие кусочки, по краям куски были длинными и вытянутыми. Наверное, мама смотрела, как ее отражение превращалось в портрет в стиле кубизм. Я попятилась назад, обходя лежащие на полу и в раковине осколки.
Я выбежала из дома через заднюю дверь, моля Бога о том, чтобы дым над трубой гаража означал, что мама рисует в своей мастерской. Я понимала, что если ее машины не окажется в гараже, я могу ее уже больше никогда не увидеть. Я представила, как она резко поворачивает руль и врезается в бетонное ограждение. В своем воображении я рисую упавшую на руль фигуру матери. Из ее уха течет красивая струйка крови. Наверняка она хотела, чтобы ее остановили. Я молила о том, чтобы машина стояла в гараже, и она действительно оказалась там. Фары автомобиля были похожи на закрытые глаза, а сама машина – на сонную рептилию.
Дверь мастерской была открыта. В навесном замке торчал ключ с маминым серебряным брелком в виде оленя с инкрустацией из бирюзы. Мама сидела ко мне спиной в старом бабушкином кресле-качалке и бросала бумаги в горящий в печке огонь. Белые листы быстро становились бурыми, закручивались и сгорали. Над матерью висел большой портрет бабушки, нарисованный с правильными углами и в правильной пропорции. После похорон она перевесила сюда этот портрет из гостиной. Увидев бабушку Мур, я испугалась.
В тот день в мастерской был странный запах. Кроме обычного запаха масляных красок и скипидара я почувствовала запах жидкости для разжигания костра, которую отец всегда использовал, чтобы зажечь огонь в гриле. Бутылка стояла рядом с матерью, она вылила жидкость в огонь. Пламя в печи ярко разгорелось, но через некоторое время успокоилось. Я заметила на потолке коричневое пятно гари и поняла, что в тот день мама сжигала в печке всю почту, которая пришла на бабушкин адрес после ее смерти, – выписки по банковским счетам, каталоги семян и открытки с пожеланиями скорейшего выздоровления от женского отделения методистской церкви Лаббока.
Глядя на маму, сидящую в кресле-качалке, я вспомнила фильм «Психо» Альфреда Хичкока, на который она водила нас в 1960 году. В конце этого фильма сумасшедший убийца надел на себя парик, чтобы быть похожим на свою сумасшедшую мать. Он качался в кресле-качалке.
Мать медленно повернулась, чтобы посмотреть на меня, как старый Тони Перкинс, и я увидела, что все ее лицо измазано помадой. «Она пытается себя стереть», – подумала я. Рисунки на мамином лице не были похожи на африканскую маску или на боевую раскраску индейцев, которую делают дети. В этих рисунках не было никакой формы, никаких ровных линий, они никак не были связаны с формой лица. Мама сидела в бабушкином кресле-качалке перед горящей печкой – с вымазанным кроваво-красной помадой лицом она выглядела как настоящая сумасшедшая.
Потом я помню, как мы оказались в нашей с Лишей спальне. Садилось солнце, и сквозь наше закрытое рисунком окно виднелись тени ветвей жимолости и глицинии. Мать стоит у подсвеченного солнцем окна и собирает наши игрушки в картонную коробку. Хриплым пьяным голосом, который я совсем не узнаю, она говорит, что у нас в комнате беспорядок.
– Я хочу быть хорошей hausfrau, – произносит мать, и меня колет холод немецкого слова. – Такая у меня работа. Я жена в этом чертовом карточном домике. – И со звуком падающих капель сильного дождя в коробку летят однорукие Барби, шашки, шарики, пластмассовые солдатики, металлические машинки, настольные игры и мраморные шахматы.
Она выбрасывает все игрушки из комода, после чего сдергивает покрывала с наших кроватей. Потом стаскивает на пол матрасы и поднимает над головой раму кровати. Она похожа на Самсона из Библии, который поднимает колонну над головой, а затем бросает ее. Она кидает раму, которая ударяется о стену и издает музыкально-меланхоличный звук. Тогда единственный раз за ту ночь я начинаю плакать и прячу голову в подмышку Лише в застиранной пижаме.
Потом я помню, как мы стояли во дворе за гаражом перед огромной кучей игрушек, детских книжек издательства Golden Books и мебели.
Я видела большие костры на пляже, на которых жарят туши быков. Однажды Беки Хеберт привела меня на встречу членов «ку-клукс-клана», на которой жгли школьные учебники и дешевые бульварные романы. Тогда костер был выше стоящих вокруг домов. Груда вещей, которую накидала мать, почти такой же высоты. Эта куча выше нашего отца, рост которого сто восемьдесят два сантиметра.
Я внимательно смотрю на свою красную деревянную лошадку-качалку. Игрушка стоит в трех метрах от меня. Пружины поржавели, краска полиняла. Мать выливает на игрушку бензин из канистры.
Потом она берет коробок спичек и делает широкое движение рукой, словно собирается показать цирковой трюк. Я порываюсь встать, чтобы поймать ее за руку до того, как она зажжет спичку, но Лиша давит мне на плечи, чтобы я не поднималась. Я чувствую, что ноги подгибаются, словно они мне не принадлежат или превратились в железные ножки складного стула, который складывается сам по себе. Я ломаю руки, вспоминая, как мне нравится подпрыгивать на деревянной лошадке. Иногда, когда Лиши нет дома, я катаюсь, закрываю глаза и представляю себе, что скачу по прерии. Сейчас мне кажется, что вид у лошадки потускневший, а глаза усталые.
Я оглядываюсь по сторонам в поисках камня, которым можно ударить маму по голове, но Лиша крепко меня держит и не отпускает. Лицо ее совершенно спокойно, словно она смотрит новости по ТВ. Я говорю сестре, что мать хочет сжечь мою игрушку, но ее это нисколько не трогает. Поэтому и я перестаю волноваться. «Прощай, старина Пейнт, – думаю я. – Я уезжаю из Чаена».
Мама медленным движением зажигает спичку, головка вспыхивает ярким пламенем. Она бросает зажженную спичку в сторону деревянной игрушки движением, которое я бы назвала почти что изящным. Можно подумать, что она великосветская дама, которая роняет носовой платок. Пламя ярко разгорается. Еще долго в огне можно различить силуэт темной лошадки, но потом он оседает и исчезает в языках пламени. Мама кидает в костер наши игрушки и вытрясает в пламя содержимое коробок, которые наполнила вещами в нашей спальне.
Огонь пожирает все. Мама сжигает не только игрушки, но и часть своих картин, главным образом с изображением пляжей. Холст загорается быстрее рам, поэтому какое-то время кажется, что на всех картинах изображен огонь. Он горит внутри простых деревянных, вычурных, а также узких и современных медных рам.
Потом мама подтаскивает к костру огромный старый и пустой холодильник, из которого мы с Лишей планировали сделать сцену для театра марионеток. Внутри холодильника висит наша одежда – платья, штаны, купальники и пижамы с пришитыми внизу штанин бусинками, которые стучат по кафелю ванной комнаты и помогают на нем не поскользнуться. В огонь летит белая рубашка с накладным воротником, как у Питера Пена, а также большое кринолиновое пальто, в котором я танцевала канкан. Это пальто напоминало матери о танцовщицах Дега. Пальто вылетает из маминых рук и медленно оседает сверху костра, после чего пламя пожирает его одним жадным глотком. Мама бросает в огонь наши теннисные туфли, на которых быстро сгорает материал, после чего начинают коптить черным дымом резиновые подошвы.
После теннисных туфель мать начинает расправу над нашими платьями. Она аккуратно снимает каждое платье с железной вешалки, одна за другой они падают, издавая металлический звук. Мать внимательно осматривает каждое платье перед тем, как бросить его в огонь, затем она быстрым движением бросает одежду в пламя. В огонь летит мое белое платье, которое я надевала на Пасху, и передник, который бабушка вышила розовыми французскими лилиями. Я вижу, как в огонь полетела розовая мексиканская крестьянская юбка Лиши, которую ей купили в Хьюстоне. Потом клетчатый джемпер с карманами, обшитыми желтыми шнурками, который мы с сестрой носили вдвоем. Кажется, что эти платья – тела маленьких девочек, из которых вылетела душа.

 

Через некоторое время я перестаю смотреть на костер и перевожу взгляд на мамино лицо, измазанное губной помадой и сажей. Мама выглядит, как сумасшедшая. Ее губы шевелятся, но я не разбираю слов, которые она произносит. Ниппер скулит и рычит. Собака сидит в темноте под крыльцом, куда не доходит свет костра. Ниппер выбегает из-под крыльца, добегает настолько далеко, насколько ему позволяет длина цепи, после чего снова забивается под крыльцо. Голос матери становится громче, и я слышу слова: «Чертова, гребаная, поганая hausfrau».
Я прикрываю веки и начинаю смотреть на происходящее сквозь ресницы. Я понимаю, что таким образом создала эффект того, словно все, что я вижу, нарисовано мелками. На деревьях круглые кроны. Летящие в огонь платья похожи на кукольные платья, вырезанные из бумаги. Огонь горит желтым, оранжевым и ярко-красным цветом с черными прожилками. Далекие факелы на длинных трубах нефтеперерабатывающих заводов словно нарисованы при помощи линейки для того, чтобы были прямыми.
Я полностью смиряюсь с происходящим. Меня можно взять за руку, кинуть в огонь, и я даже не пикну. Я уже не протестую, и вижу, что Лиша тоже потеряла силу воли. Мы попали в шестеренки машины, которые безжалостно нас жуют. Я чувствую странное внутреннее спокойствие. С нами должно произойти то, что должно произойти. Нам отрезали все пути к отступлению.

 

Я вспоминаю историю Иова, которую рассказали мне в воскресной школе, в которую ходит Кэрол Шарп. Иов смирился со своим страданием. Словно на него дул сильный ветер, который его наклонял, и через некоторое время ему стало казаться, что ветер его поддерживает. Люди могут смириться с болью, если считают, что она происходит от сил, которые сильнее их самих. Приходит чума, и люди болеют, у них появляются нарывы, источающие гной, но те, кто еще не заразился, пребывают в полном спокойствии. Так и я знаю, что нам никто не поможет. Пожарные не приедут. Соседи не позвонят отцу или шерифу.
Я представляю себе, как наша соседка, старая миссис Хайнц, стоит около раковины у окна, которую каждую субботу моет раствором аммония, добавляя в него немного лимонного сока. Стоит и смотрит на нас. Она протирает раковину и размышляет о том, стоит ли ей выйти к нам. Но решает этого не делать. Мать кидает вещи в огонь, как ведьма из шекспировской пьесы, а старая миссис Хайнц думает: «Это не мое дело». И задвигает клетчатую занавеску.
Точно так же поступают и все остальные соседи. Никто не вмешивается и не останавливает наше свободное падение в бездну. Все задвигают занавески. Все плотнее затворяют москитные сетки на своих дверях, запирают свои двери. Мне кажется, что я слышу, как задвигаются засовы и поворачиваются ключи в замочных скважинах.
Мать закончила с костром и вернулась в дом. Мы поплелись за ней, как стадные животные. Мы не бросились к соседям и не стали умолять о том, чтобы нас спасли. Ведь мы же не могли оставить ее в таком плохом состоянии. Мы вышли из круга горячего воздуха, прошли через влажную темноту двора и вошли в неосвещенный дом.
Мама идет по длинному коридору в сторону родительской спальни, и тут в Лише просыпается желание освободиться, выпрыгнуть из страшного колеса событий, в которые втянула нас мать. Сестра подталкивает меня в сторону нашей комнаты, и я слепо следую за ней.
В нашей комнате царит беспорядок. Лежащая у стены рама кровати меня пугает. Я вспоминаю, как мать подняла ее над головой и кинула в стену. На полу валяется одеяло из лоскутков, которое сшила бабушка из образчиков-обрезков ткани для мужских костюмов, которые ей дал какой-то портной. Лиша расстилает одеяло, словно у нас пикник. Я ложусь на него, и Лиша накрывает мне ноги покрывалом для постели. Мы поворачиваемся лицом друг к другу и начинаем перепрыгивать пальцами от одного кусочка ткани одеяла к другому – черный габардин, серая полоска и обратно. Узор похож на сельскую местность, если смотреть на нее с самолета. Мать шваброй разбила лампочки в нашей комнате, поэтому кругом темнота, в которой виднеются очертания разбросанной мебели.
Мы слышим, что мама на кухне гремит столовыми приборами. Судя по грохоту, она выбрасывает их из кухонных ящиков на пол. Я закрываю глаза и представляю себе, что слышу битву рыцарей времен короля Артура, как они рубят наотмашь своими мечами, гремят доспехами, летят и попадают в щиты стрелы, ломаются копья. Потом я открываю глаза и вижу только лоскутный узор одеяла и лицо Лиши с залаченной челкой. Она прикладывает палец к губам и делает знак, чтобы я ничего не говорила, но что я сейчас могу сказать? Дверь нашей спальни открывается, и мы видим, что на полу появляется неправильный многоугольник света. Потом в дверном проеме появляется фигура матери. Мы не видим лица, но вокруг головы видна корона всклокоченных волос. Мать раздвинула ноги и подняла руки, поэтому кажется, что перед нами стоит огромная буква Х. В правой руке у нее длинный нож, который отец точит на камне перед тем, как разделать белку или курицу. На самом деле этим ножом можно разделать и огромного быка. Фигура матери похожа на сцену в душе из фильма «Психо». Лезвие ножа отражает свет и похоже на звезду. Я вспоминаю слова:
Звездочка, звездочка, я желание загадала.
Пусть сбудется все, о чем я мечтала!
Я в это верю, я это знаю.

Я не знаю, какое желание загадывать. Лиша прижала палец к губам и внимательно смотрит на фигуру в дверном проеме. Я понимаю, что сейчас не стоит кричать, и не раскрываю рта.
Тут происходит чудо. Я становлюсь совершенно спокойной. Лицо Лиши кажется маленьким, словно я смотрю на него с другого конца телескопа.
Силуэт матери начинает меркнуть и исчезать. Ее фигура в черной водолазке, черных колготках и с ножом в руке превращается в мой собственный рисунок, нарисованный фломастером на открытке, которую я сделала маме в прошлое воскресенье, когда все отмечали День матери. Под тем рисунком я написала большими печатными буквами: «Ты очень хорошая мама. Я тебя люблю. С тобой мне хорошо. С любовью, Мэри Марлен». В прошлое воскресенье, когда мать открыла и прочитала текст моей открытки, она долго плакала, крепко обняв меня так, что ее слезы попали мне в ухо. Мать перестала плакать только после того, как Лиша принесла ей коктейль из водки и мартини. «Вот, выпей». Потом сестра сделала еще несколько коктейлей. После этого мать поставила пластинку с «Балладой о Мэкки-Ноже» и повторяла: «Ах, вы мои бедные детки. Вы же ни в чем не виноваты». Когда я наконец добралась до кухни, чтобы вылить содержимое бутылки в раковину, водки в ней осталось на донышке.

 

Это было всего неделю назад. На своем рисунке я на шее матери нарисовала ожерелье из жемчугов размером с мячики для пинг-понга. В моем воображении фигура живой мамы превращается в мой собственный рисунок. У нее вместо головы шар и завитушки вместо волос. Но на этом сходство заканчивается. Настоящая мать в руках держит блестящий нож, чего нет на рисунке. Сестра дышит мне в щеку, и я стараюсь вдыхать и выдыхать одновременно с ней. Ощущение того, что мы с ней превратились в нарисованные фигурки, длится, кажется, вечность. Потом мать, как львица, рычит «Нет!», и ее рот принимает форму буквы О. Черные буквы «Нет!» вылетают у нее изо рта и повисают в воздухе, а потом уносятся через окно в ночь и бушующее на лужайке пламя.
Господь ответил на мои молитвы и научил меня превращать всех нас в героев комиксов. Фигура женщины в середине залитой черным цветом страницы и с глазами-бусинками уже не моя мать, а монстр из мультфильма. Я сжимаю страх внутри живота до тех пор, пока не перестаю его замечать. Я становлюсь сильнее и забываю саму себя. Я замечаю, что Лиша подняла голову и с интересом смотрит на меня, наверняка думая о том, чему я улыбаюсь.
Фигура матери кладет нож на пол и начинает набирать телефонный номер. Я считаю семь оборотов наборного колеса, которое раскручивается после того, как мать отпускает палец. Мать плачет. Из ее нарисованных точечек-глаз льются фонтаны синих слез. Мне кажется, что матери отвечает доктор Бордо.
– Форест, – произносит мать, – это Чарли Мэри. Приезжай. Я только что убила их обеих. Я их зарезала.
Назад: VI. Главный лжец
Дальше: VIII. Психушка