Глава пятая
Матушка…
Невысокий, с волосами кирпичного оттенка и веснушчатым носом, брат нисколько не походил на нас с Датч. Стройный, даже хрупкий, совсем не тот толстенький крепыш, каким я его запомнила, и лишь улыбка и глаза, в которых проглядывал бесенок озорства, напомнили мне нашего малыша Джо.
– Значит, вот моя сестра, в имени которой есть «Экс».
И он протянул мне руки так, словно знал меня всю жизнь.
Но он ничего не помнил. Ни поезда. Ни как спал на мне, будто я была его периной. Ни лакричного дыхания миссис Троу, ни того, как она пыталась подманить его своими бурыми конфетами, ни как называл нас с сестрой одним именем, Эксидатч, ни как тянул к нам пухлые ручки и плакал, когда мы уходили, ни как просил меня спеть ему колыбельную. И как я его любила, он тоже не помнил. И песенку «Кэтлин Мавурнин» забыл. И маму.
Его беспамятство в другой ситуации наверняка разбило бы мне сердце, но сейчас я сочла его благословением. Никаких воспоминаний, от которых воешь ночами. Никаких тайн вроде той, что Датч прятала под чулками в ящике комода. Джо Троу жил припеваючи – и тут спасибо мистеру Ч. Л. Брейсу и его теории свежего воздуха. Джо вырос в милом городке Брендивайн, штат Пенсильвания, где мистер и миссис Троу обосновались и купили молочную ферму, после того как решили, что жизнь поселенцев не про них. Джо – их родная кровь, сказали ему. Пичкали сына молоком и мелассой, научили играть на скрипке и принимать роды у коровы. У него была своя собака, енотовая гончая по кличке Зануда. Жизнь у моего брата была тихая, почти безмятежная. Он ходил в школу, закончил двенадцать классов, знал географию, помнил имена всех европейских королей, если не королей Лурга. А в одно прекрасное утро он проснулся и объявил, что поедет в Нью-Йорк, дабы разбогатеть. Тогда-то супруги Троу и решились.
– Ты родился в Нью-Йорке, – сказала миссис Троу. – И у тебя есть две сестры.
Вот так, двадцати лет от роду, Джо пустился разыскивать меня, чтобы через два года успешно завершить розыски.
– Я всегда чувствовал какую-то тайну, – сказал он. – И теперь я ее знаю.
Тайна – штука опасная. Храня бесчисленные чужие тайны, я ошибочно полагала, что своих секретов у меня нет. Секрет – это то, что приведет тебя к краху, и, наверное, поэтому я не собиралась раскапывать то, что пряталось под скорлупой, кожурой, очистками, составляющими фундамент моей жизни. Пусть тайна будет укрыта от посторонних глаз подобно старой луковице, что, сгнивая, прорастает в подвале. Но секрет, спрятанный глубоко во мне, заставлял меня гнить изнутри. Я никогда и никому не признаюсь, даже себе самой, как я его люблю. И все-таки, когда мы встретились на вокзале и лицо у Чарли сморщилось, а в глазах его я увидела слезы, мой секрет раскрылся, подобно цветку.
– Я люблю тебя, – вырвалось у меня.
С равным успехом я могла бы сказать: а ты любишь меня. Потому что мои недоверчивые глаза сироты увидели истину. Она была написана на его лице, она заключалась в том, что Чарли стоял передо мной. Через много лет я наконец-то поняла, что любовь – это не только стихи о том, что, конечно же, у каждого земного, и неземного тоже, существа есть во Вселенной собственное место… Любовь – это Чарли с седыми висками, в мятом костюме, держащий за руку нашу девочку и доставивший моего пропавшего брата.
– Как думаешь, что у меня здесь? – прошептал он мне в ухо, выразительно похлопав себя по карману брюк.
– Мистер Джонс! – воскликнула я, притворяясь шокированной, но он закрыл мне рот поцелуем.
– Нет больше мистера Джонса, а есть мистер… – И ловким движением он извлек из-под моей шали брошюрку с билетами. Белоснежный пароход отходил в Ливерпуль через три дня. – У нас с тобой отдельная каюта, миссис.
– Ливерпуль? – переспросила я.
И шесть билетов.
– А потом в Лондон.
– Для кого же еще три билета?
– Конечно, для Джо, он едет с нами. И я позвал присоединиться к нам Грету с сыном.
Эта новость стала еще одним бальзамом для моего исстрадавшегося сердца. Снова мы будем вместе.
Я, и Чарли, и наша дочь, и мой брат Джо, и верная Грета.
– Ты бы видела нашу актрису, – рассказывал Чарли. – Грета рыдала так, что распугала всех инспекторов до единого, а потом едва не кинулась в могилу своей дорогой работодательницы. Всем и каждому рассказывала, как мистер Комсток довел тебя до смерти своим коварством, как после его визита ты начала поговаривать о том, чтобы свести счеты с жизнью, о твоем отчаянии.
– Я и вправду была в отчаянии.
В то страшное утро Грета вывела по черной лестнице Корделию Парди и посадила ее в карету до Трентона, вручив кошелек с банкнотами и обещанием заплатить больше, если будет молчать. Милая Грета, подруга моей юности, горько плакала над могилой в Сонной Лощине, а потом поспешила домой к Аннабелль и долгие месяцы успокаивала нашу девочку. Не горюй, Liebchen, твердила она, ты снова увидишь свою маму, ведь папа тебе обещал, а уж он-то тебя не обманет.
Через день в Бостон прибыла и моя верная Грета с сыном Вилли, остаток времени до отправления судна мы все вместе провели в возмутительной роскоши отеля «Вандом». Все помещения там заливало новомодное электричество, и мы с Чарли развлекались тем, что включали-выключали свет, – вылитые дрессировщики с балаганом светляков. Грета сказала, что в жизни не спала на столь великолепных простынях, а Вилли и Аннабелль как заведенные катались на лифте с этажа на этаж. Джо отправился исследовать достопримечательности Бостона. По его уверениям, город дышал историей, а он страстно интересовался всем историческим.
– Посмотрю-ка я город, который называют «колыбелью свободы», – объявил он.
– Найдешь колыбель, прихвати, нам пригодится. Акушерке колыбель всегда нужна.
Но, вернувшись, Джо объявил Бостон «неполноценным городом».
– Здесь даже нет надземки, – возмущался он, – в Нью-Йорке так целых две.
Ему не терпелось попасть в Лондон, чтобы увидеть Пэддингтонский вокзал и лондонское метро. Брат, похоже, питал повышенный интерес к поездам, я этого чувства не разделяла и посмеивалась над страстью, с которой он обсуждал паровозы и подземные тоннели. Это ведь наш прежний Джо, его не подменили? Обсудить бы это с Датч. Но не бывать этому. Никогда.
Девятнадцатого сентября наш маленький эмигрантский отряд поднялся на борт корабля. Мистер и миссис… с дочерью; Джозеф Троу; Грета… с сыном Вилли. В наших сундуках и чемоданах были только одежда, книги и антикварные мелочи. Утром мы отплыли в Ливерпуль, в трех отдельных каютах, под чуткой опекой стюардов и с ежевечерней музыкой в ресторане.
Когда мы более-менее освоились с качкой, Белль принялась запускать на палубе небольшого воздушного змея, ветер трепал ее волосы.
– Иди сюда, растрепа, – позвала я, – расчешу твои космы оборвыша.
– Я не оборвыш! – закричала дочь, подбегая, поцеловала и в сотый раз объявила, что никогда никуда меня больше не отпустит.
Наше судно рассекало волны, а мы прохаживались по палубе, кидали чайкам хлеб, вдыхали морской воздух, словно то была лечебная микстура. Лежали в шезлонгах на палубе, играли в вист, в шарады и в «Двадцать вопросов» с другими пассажирами. Все было чудесно. Вот только я по-прежнему тосковала по Датч. Через одиннадцать дней после того, как мы покинули Америку, в земле которой покоились ее одинокие останки, мы высадились в Ливерпуле. А дальше в нескольких наемных экипажах покатили в Лондон.
«Деньги у нас есть», – объявил Чарли. Он продал наш дом за триста пятьдесят тысяч долларов и ликвидировал все активы Мадам Де Босак за миллион долларов, так что в Лондоне мы могли себе позволить жилище на респектабельной улице, оплатить расходы Джо, решившего затеять производство патентованных лекарств, а также обучение Белль в Академии для девушек, где она моментально подхватила британский акцент. Она полюбила ходить в оперу, посещала музыкальные представления Гилберта и Салливана. И нисколько не напоминала оборвыша.
Уже утекло несколько лет нового века. Джо теперь уважаемый бизнесмен в фармацевтическом деле, наше семейное предприятие процветает и приносит неплохой доход. Джо живет в соседнем с нашим доме, на улице, название которой я сказать не смею. Мои враги наверняка примчатся за мной, ежели прознают, что в могиле в Сонной Лощине лежу не я. Надеюсь, мои мемуары приведут их в бессильную ярость, пусть знают, что все эти годы я провела за морем в полном благополучии. Хотя и английские законы считают некоторую часть моей профессии преступлением, но поток английских леди из высших сфер, обращающихся по известному вопросу, не оскудевает. Правда, лечу я не одних лишь великосветских модниц, но и бедняков, забочусь о том, чтобы в мире было поменьше сирот, чтобы у каждого ребенка была мать. Лондонская «Таймс» опубликовала, сколько «публичных женщин» (так их здесь прозывают) топчет улицы Лондона – 8600, а борделей в городе несколько сотен. Я бываю там в своем шерстяном плаще с капюшоном, под которым у меня чистый белый фартук. Я не даю рекламу, не приглашаю пациенток к себе домой. Несмотря на свой богатый опыт, я больше не примеряю на себя роль жертвы и оперирую без страха, что меня обнаружат, поскольку лондонским властям плевать на уродливые явления жизни, как было плевать и властям Нью-Йорка. За небольшой гонорар, а то и вовсе бесплатно я врачую женские недуги. Я назначаю женщинам лекарства и рассказываю о превентивных средствах, провожу процедуры и не устаю возносить благодарности за новое чудесное средство под названием «эфир», что в наши дни доступно всем. У меня есть переносное оборудование для эфирного забытья. Это колыбельная. Истинное чудо. Благословение. Они зовут меня Матушка.
Всякий раз, когда я занимаюсь пациенткой у нее дома, неприметный экипаж ожидает меня за ближайшим углом. Кучер спрыгивает с козел, открывает мне дверь и помогает подняться на ступеньку. В коляске я задергиваю занавески, и пока мы трусцой едем по Ист-Энду или Пикадилли, переодеваюсь, меняю фартук на одеяние понарядней. Я прибываю на… – стрит надушенная и увешанная жемчугами – словно пила чай в Букингемском дворце. Горничная принимает у меня шляпку. Если ужин уже закончился, дворецкий подает мне чай в малый салон, я смотрю в окно на парк, поджидаю своих маленьких племянников, Николаса и Юджинию Троу. Они гуляют по вечерам со своей гувернанткой или глупенькой мамочкой Уиннифред, английской девчонкой из Глостера, на которой мой брат женился несколько лет назад. Уиннифред знает все про розы и пионы, и мы с ней обожаем обсуждать протокол королевской семьи, кто за кем сел на трон и какой граф какого герцога является незаконным сыном.
Нынче утром Чарли принес мне подборку газет, которую купил у продавца на Стрэнде, – «Гералд», «Нью-Йорк таймс». Комстокомания в бывшем нашем городе цвела буйным цветом. Полицейский инспектор Господа все так же бичвал порок и охотился на грешников. Список его жертв был обширен: несчастную Маргарет Сангер арестовали за статью «Что должна знать каждая девушка», компания «Колгейт» преследовалась за рекламу превентивных свойств вазелина, двести фунтов рекламной «похабщины» конфисковано и сожжено, постановку пьесы мистера Джорджа Бернарда Шоу «Профессия миссис Уоррен» на Бродвее чуть было не прикрыли за неприличные сцены. Меня до слез рассмешила заметка о том, как героя до того разозлили студенты-художники, что он сделался краснее своих кальсон. Студенты выпустили брошюру с карандашными рисунками голых тел – величайшее оскорбление не в меру целомудренных чувств мистера Комстока. «Гералд» сообщал, что Комсток арестовал некую мисс Робинсон, девятнадцати лет, за распространение сего непристойного материала. В суде мисс Робинсон повела себя до неприличия истерически, упала в обморок, так что пришлось вызывать доктора. Как же гордился, должно быть, Тони Комсток, что сумел прижать к ногтю пугливую глупышку, как гордо пыхтел в свои бакенбарды, как кичился своей победой над пороком. Но студенты опубликовали карикатуру, на которой мистер Комсток был изображен в чем мать родила, лишь на массивном оттопыренном заду балансирует цилиндр.
Другой юный гений написал сонет про Комстока, назвав его бесполым клоуном. Еще один, это мой любимец, предложил зажарить его на сковороде. Только где они найдут такую большую сковородку, я не знаю.
Во мне благожелательности даже поменьше, чем в студентах. По мне, судьба поступит милостиво, если мой Враг неким чудесным образом окажется без гроша в кармане и глубоко беременным, пусть он выносит ребенка и родит его в страшных муках, как женщины рожают. Пожалуй, будет неплохо еще попросить наградить его фистулой. Но все это бесплодные мечтания. Моя месть состоит в другом – в том, как я еду в своем экипаже через парк, а солнце играет в бриллиантовых сережках. Время от времени в нью-йоркских газетах мелькает очередной слух, что меня видели в Бостоне или Париже и что в то апрельское утро нашли в ванной вовсе не меня. Первоапрельская шутка, можно сказать.
Но шутить мне совсем не хочется, особенно когда размышляю о том, что ее душа так и осталась для меня потемками. И я проклинаю те силы, что обратили ее жизнь в страдание и толкнули к смерти.
Разум отказывается мне служить, написала она в своем дневнике. Лучше я умру.
Господи, прими мою душу и прости мои грехи.
Это ее слова, но я могла бы написать то же самое. Мой грех в том, что я не спасла ее.
Ближе к вечеру я выпиваю чай, иногда рюмочку хереса с фунтовым кексом и надеюсь, что сегодня внуки, эти две «сосиски Вилли», как мы их называем, дадут передохнуть моей подруге Грете и она заглянет к нам сыграть в вист. Или что моя замечательная Аннабелль привезет в гости своих деток. Их четверо, и каждого приняла бабушка. Я балую их сладостями, будто они пони. Самая маленькая забирается ко мне на колени и делится секретами. Если дети ведут себя хорошо, я позволяю им примерить свои драгоценности и разрешаю поиграть со стеклянными шариками. Аннабелль вечно ругает меня за это, боится, как бы ребенок не подавился.
– Ты проглотила пенни, когда была такая же малышка, монетка в конце концов нашла дорогу.
Но Аннабелль не любит столь плотских историй. Она настоящая английская роза. Замужем за Генри Саммерсом, симпатичным адвокатом. Правда, в суде, в своем длинном белом парике он смотрится болван болваном, но законник он высокого полета, я даже удивляюсь, что такой специалист оказался в моей семье. Очень удобно, знаете ли. Кроме того, Генри – лучший отец на свете, Джозефа, Сесилию, Эндрю и маленькую Лиллиан он обожает. Последнюю обычно все зовут Датчи.
– Датчи, иди ко мне, хорошая моя, – говорю я, и малышка забирается на мои колени, обхватывает за шею пухлыми ручками и гладит по щекам ласковыми пальчиками.
– Ох, Датчи, – шепчу я. – Моя прекрасная Датч!
Это имя до сих пор причиняет мне боль. Внучке еще и пяти нет, но она вылитая моя сестра. И, глядя на нее, я вспоминаю о том, что потеряла, об обещании, которое дала маме, о мужчинах, разрушивших нашу жизнь своими бесчеловечными и лицемерными законами. Я помню каждого из своих врагов. Я не простила их. И ничего не забыла. Эти записки я посвящаю моей маленькой сестренке Датчи, лежащей в холодной могиле, с чужим именем на надгробии, с нерожденным дитя во чреве. Если бы ее не терзали тайны, если бы не донимал стыд, она могла бы сидеть сейчас в этой комнате, у окна которой я сосредоточенно пишу в дневнике, за столом сидит мой муж Чарли, раздавшийся на английских сливках, а на полу, застеленном брюссельским ковром, играют дети. Солнце рвется в окна, дробится в хрустальных подвесках люстры, разлетается искрами – словно сильфиды и sheehogues резвятся в нашей гостиной. Не забыть бы налить им в блюдце молока да выставить на подоконник, пусть хранят нас от зла.