Глава четвертая
Подмена
20 февраля 1868
Моя дорогая сестричка Экси!
Я тут только что совершила открытие, и прекрасное и ужасное сразу.
Я сидела за маменькиным туалетным столом и вдруг заметила, что в корзине для мусора что-то лежит. Подошла поближе: клочки исписанной бумаги, и на одном вроде мое имя. Маменьки рядом не было, и я с колотящимся сердцем вытащила порванную на кусочки бумагу из корзины и положила в карман.
Вообрази мое потрясение, когда я сложила бумажки вместе и оказалось, что это письмо от тебя.
О, Экси! Прости, что все это время не писала тебе, но ты послушай, по каким причинам: мне сказали, что ты умерла. Не знаю, как выразиться по-другому.
С момента нашего расставания и до этой минуты я, размышляя о своей жизни, считала тебя умершей, что ты на небе вместе с мамой. И тут – на тебе! Этот обман сведет меня в могилу.
Надо будет как-то объяснить поведение маменьки, найти смягчающие обстоятельства, что ли. Надо будет рассказать, что со мной случилось после твоего отъезда.
Ты знаешь, у меня нет твоего адреса. Конвертов от тебя я не видела. Искала и не нашла. Стараюсь держаться выше горя, потому что даже если я тебе напишу, то как передам письмо? Мне до сих пор не верится, что ты – реальный человек, меня будто призрак коснулся. И будто пишу я призраку.
Март, 1868. Резюмирую, опять второпях.
Этот дневник безопасно писать, только если никого рядом. Будет ужасно, если кто-нибудь его найдет или разнюхает, что я знаю про ужасный секрет: моя сестра жива! Ты не идешь у меня из головы, и я твердо решила писать для тебя в своем дневнике – в надежде, что когда-нибудь ты прочтешь его.
Мне больно думать о том, как маменька обманывала тебя, писала тебе от моего имени и о моих делах, – эти письма ты, несомненно, получила. После того как мне в руки попалось твое письмо и я прозрела, никак не могу взять в толк, зачем все это маменьке? Со слов слуг я знаю, что много лет назад в Рокфорде у маменьки умерла дочка примерно одного со мной возраста и внешности. Полагаю, она видит во мне свою покойную дочь.
Пожалуйста, не думай плохо о маменьке. Она очень милая дама, только здоровье у нее слишком хрупкое. Я много раз видела, как она теряла сознание от малейшего толчка или даже словесного намека на раздор.
Все стараются не расстраивать ее, иначе лицо у нее зальет смертельная бледность, начнутся жуткие головные боли и взрывы гнева. Ах, никто меня не любит! – рыдает она, пока мы ее успокаиваем.
Так что мне было строго-настрого запрещено упоминать тебя, Джо, маму или Нью-Йорк. Отец повторял: не надо огорчать маменьку, и я все эти годы старалась изо всех сил. Маменька повторяла: ты же моя доченька Лилли Эмброз, и я была ею. Должна сказать, раньше, когда я считала, что ты на небесах, делать это было куда легче. А теперь все изменилось. Мне не к кому обратиться, кроме этого дневника.
В то первое лето – восемь лет тому назад! – я каждый день спрашивала, когда увижу тебя или брата. При каждом таком вопросе лицо у маменьки делалось очень печальное и она принуждена была прилечь на свою кушетку.
Давай не будем об этом, говорила она. В один прекрасный день она велела мне помахать рукой отъезжающему поезду. Когда мы вернулись домой, маменька сказала: ты знаешь, что твоя сестра Энни уехала на этом поезде? Она возвращается в Нью-Йорк, чтобы разыскать вашу маму.
А я заплакала, мне стало так грустно, что ты покинула нас с Джо. Но маменька сказала: о нет, Лили, пусть прошлое останется в прошлом. Больше она на эти темы говорить не пожелала. Сказала, надо подумать о чем-нибудь прекрасном, например о Рождестве. Сказала, что молилась о хорошей маленькой девочке – и вот я здесь. То и дело спрашивала: ты меня любишь? Если я отвечала «да», она улыбалась и глаза у нее делались добрые-предобрые, даже цвет менялся, как меняется вода, когда завариваешь чай. Кажется, все бы сделала, чтобы она тебе улыбнулась. Я старалась, Экси, я выучила все псалмы, какие она хотела, учила все уроки и вела себя безупречно. Но угодить маменьке было нелегко.
Однажды днем она усадила меня рядом с собой на диван.
– Боюсь, у меня дурные вести из Нью-Йорка. – И сразу перешла к сути – я ее слов никогда не забуду: – Твоя сестра Энн Малдун отошла в мир иной. Мне жаль твоей утраты.
Маменька пояснила, что ты нашла нашу маму, но пару недель назад вы с мамой заразились лихорадкой и умерли.
Сказала, вы теперь два ангела небесных. А я даже заплакать не могла. Все, что я помню, это карандаш у меня в руке. Я с такой силой вдавила его в диван, что бархат не выдержал и карандаш проткнул насквозь и обивку, и подложку из конского волоса. Звук рвущейся ткани маменька хорошо расслышала. Мне ведь было всего семь.
– Что ты наделала? – набросилась она на меня, а поскольку я была невоспитанная, то ответила грубо. Маменька очень огорчилась, как огорчалась всегда, когда слышала от меня плохие слова. Она мне напомнила, что я должна вести разговор культурно, без всяких там «ни шиша», и уж тем более «ни хрена». Надо следить за собой и поступать правильно. Подумать только, это мне говорила маменька, которая мало того что почти похитила меня, так еще и лгала нам обеим.
Только когда маменька услышала, как я плачу по умершей сестре, и по умершей матери, и по пропавшему брату, она обняла меня и приласкала. В эту минуту я так ее любила! А что мне оставалось делать?
Я должна закончить, экипаж маменьки уже приехал, и нужно спрятать дневник в потайное место, где его никто не найдет и откуда при необходимости всегда смогу его достать. Извини за каракули.
В сентябре маменька уже не могла более выносить Рокфорд.
– Здесь нечего делать, – жаловалась она. – А жизнь требует камерной музыки в красивом зале. Девушке нужен собеседник для разговоров о литературе и причудах моды. И где она найдет собеседника в этой ужасной прерии?
Когда маменька начинает изъясняться в этакой манере, я утешаю и успокаиваю ее. Но иногда ничего не получается, истерика наступает скоро, а после нее положено спать.
В год, когда мне исполнилось восемь, папенька посадил меня с мамой в поезд до Чикаго. Мы туда переезжаем, сказал он, сперва вы с маменькой, а папа через месяц.
В пути маменька говорила: теперь я так правильно произношу слова и у меня такие хорошие манеры, пусть никто в Чикаго не узнает, что я приемная. Мне будет куда легче, если я вообще не стану касаться этой темы. Люди такие недобрые, сказала она, нечего давать им пищу для подозрений. Я – их собственная дочь, ЛИЛЛИАН ЭМБРОЗ, какие-либо разговоры о ком-то другом запрещаются. Маменька еще попросила меня не целовать большой палец, не креститься и не демонстрировать всей прочей папистской чепухи.
Так что я слова не сказала ни одной живой душе о своем прошлом и, стыдно признаться, уже не очень сознавала, откуда прибыла, а мысли мои занимало только настоящее. Столько всего предстояло увидеть и сделать, и, надеюсь, никому мои слова не покажутся неблагодарностью судьбе, сложившейся столь удачно. Мы переехали в новый дом на Лейк-Шор-драйв с каретным сараем и садом. Можешь себе представить вихрь приемов. Если я была не в школе, то на примерке или с маменькой в обувном магазине выбирала бальные туфли. Но ничего знаменательного в эти пустые годы не произошло.
Экси, я не знаю, доведется ли мне еще когда повидать тебя или Джозефа, не знаю даже, как переправить эти письма тебе. Зачем я пишу все это? Маменька приглядывает за мной, и очень внимательно. Если я попрошу кого-то из слуг навести о тебе справки, она сразу же об этом узнает. Меня окружают шпионы. Я не могу войти к себе в комнату, чтобы через пять минут следом не ворвалась горничная с расспросами. (Эти строки я пишу в ванной, где, как предполагается, моюсь.)
Расплескиваю по полу воду, чтобы ввести в заблуждение слуг. Мне не разрешается ходить в гости к девочкам из моего класса без сопровождения гувернантки. Затея эта достаточно сложная, так что компанию мне составляет один-единственный человек – моя кузина Клара, с которой, впрочем, я вижусь редко. Что делать, не знаю. Да и есть ли смысл в том, чтобы продолжать эти записки?
Март 1870
Самой не верится, но это так. Не прошло и двух лет, и я наткнулась в маменькином ридикюле на еще одно письмо от тебя, в конверте! Вот чудо-то!
Вся дрожу от возбуждения. Теперь у меня есть твой адрес. Сестра моя! Признаюсь, мне иногда все-таки казалось, что ты взаправду померла и найденные письма твои мне привиделись. Но теперь улики не оставляют места сомнениям. Сегодня я знаю: ты реальный, живой человек. Ты живешь на Гринвич-стрит. Тебя зовут миссис Чарлз Г. Джонс, и у тебя маленькая девочка. Твое письмо лежало у маменьки в сумочке, и в нем было так много о тебе, о том, как ты хочешь меня увидеть. Это меня просто сразило. Я никогда не стала бы рыться в ее вещах; по правде, я просто-напросто искала гребень и наткнулась на конверт.
Теперь-то я знаю, почему мне не удалось найти другие твои письма, – похоже, ты писала на городской адрес конторы папеньки, следовательно, он тоже замешан. Под суд бы их – папеньку с маменькой, да жалко. Они добрые люди, и я видела с их стороны только хорошее. Пообещай, что не будешь мстить. Знаю, тебе можно доверять. Попробую отправить эти странички, только надо продумать как. О, Экси, я чувствую, что-то затевается. Что-то произойдет.
Октябрь 1870
Дорогая Экси, прости за долгое молчание. Зато сейчас рапортую о самом прекрасном, самом восхитительном событии во всей моей жизни. Я ОБРУЧЕНА! О причинах и резонах маменька тебе, наверное, уже написала.
Мой жених – Элиот Ван Дер Вейль. Он мой кузен – сын кузена моего отца, то есть мой троюродный брат. Едва могу поверить в это. Сегодня он пригласил меня на прогулку вдоль озера. Когда мы сидели на скамейке, он сделал мне предложение. На колени встал. Изящный, галантный. Я подумала, шутит. Но у него в кармане лежало кольцо – золотое, с жемчужиной и бриллиантами, и он надел его мне на палец, да быстро так, я даже «да» не успела сказать. В его зеленых глазах пляшут искорки! Маменька говорит, завидный жених, девичья мечта, а я должна сказать, что
Май 1871
Пожалуйста, прости, что мое предыдущее письмо закончилось на половине фразы, а писано оно чуть ли не год назад. Мне было НЕДОСУГ. Могу лишь предположить, что маменька уже рассказала тебе в подробностях про мою свадьбу с Элиотом. Только сейчас я добралась до сундука, где прячу свой дневник, и выждала удобного момента, чтобы его вынуть.
В мои планы входило рассказать все мужу, если уж мы поженились. Но раскрытия тайны я боюсь еще больше. Маменька в свое время разъяснила: Элиот – богатый человек и активный деятель Методистской церкви. Если семья докопается до моего происхождения, меня могут лишить прав собственности, поскольку он пал жертвой обмана. Моих детей он запросто может лишить наследства, зная, что я урожденная… Маменька была уверена в своей правоте, как и в том, что у меня имеется великое множество причин держать все это в тайне. Ну да, это несложно. Мы уже целых десять лет держим язык за зубами. Я попробую в ближайшее время переслать тебе эти странички и сообщить адрес, по которому ты сможешь ответить.
Ты пойми, маменька старается всего-навсего обеспечить мое будущее и поддержать хорошие взаимоотношения с семьей. На данный момент она очень в этом преуспела. У нас с Элиотом замечательный дом.
Мы вечно на приемах и в театрах. (Я тебе говорила, что обожаю петь романсы?) Мы много путешествуем, были в Париже и в Лондоне. Мы наверняка остановимся на денек в Нью-Йорке. Но как нам встретиться, я не представляю. Практически невозможно выкроить время. Маменька часто путешествует с нами, а Элиот меня ревнует и далеко от себя не отпускает. Но я решилась.
16 сентября 1871
Помилуй меня, Господи, я здесь, СЕГОДНЯ, в Нью-Йорке. Надеюсь, что гостиничный бой передаст тебе этот пакет прежде нашего отплытия в Кале утром восемнадцатого. Молю Бога, чтобы вы по-прежнему жили по своему старому адресу на Гринвич-стрит. Мы с тобой встречаемся завтра (семнадцатого) в холле гостиницы «Астор» в восемь часов вечера, муж как раз будет в своем клубе для джентльменов. Если тебя кто-нибудь спросит, скажи, мол, ты миссис Энн Джонс, знакомая по школе, вместе ходили в школу для юных леди «Кроуфорд». Если я буду с джентльменом или с кем-то еще, молю: не подходи и не заговаривай со мной. Если ты признаешь во мне свою сестру, я окажусь в опасности и могу лишиться всего.
Лиллиан