8. Управление, легитимность и безопасность
Либеральные авторы конца XVIII-XIX веков имели телеологическое видение истории. Они верили, что ареал цивилизованности с неотвратимостью расширится во времени и пространстве. В своей книге «Размышления о насилии» Джон Кин сопоставляет их оптимизм и пессимизм авторов XX века, таких как Зигмунт Бауман или Норберт Элиас, которые считали, что варварство — это неизбежное сопутствующее обстоятельство цивилизованности. С точки зрения этих авторов, насилие — часть человеческой природы. Цена того, что государству позволено монополизировать насилие, — ужасное варварство войн XX века и тоталитаризм.
С концом холодной войны, возможно, закончилось время этатистского варварства такого масштаба. Несомненно, угроза войны в новоевропейском смысле, и в частности ядерной войны — абсолютное выражение варварства XX века, — на данный момент отступила. Значит ли это, что насилие уже нельзя контролировать, что новый тип войны, описанный в предыдущих главах, это, скорее всего, всепроникающая, актуальная на данный момент характеристика постсовременного мира? Сегодня следствием этого тезиса является то, что уже невозможно удержать войну в географических рамках. Мирные зоны и районы военных действий существуют бок о бок на одной и той же территории. Описанные мной признаки новых войн — политика идентичности, децентрализация насилия, глобализированная военная экономика — в большей или меньшей степени можно обнаружить по всему миру. Более того, благодаря транснациональным криминальным сетям, основывающимся на идентичности сетям диаспоры, взрывному росту числа беженцев и людей, ищущих прибежища, равно как и благодаря глобальным СМИ, количество этих признаков имеют тенденцию увеличиваться. Террористические атаки в Нью-Йорке, Мадриде, Лондоне и других крупных городах, конфликты в таких местах, как Босния и Сомали, мексиканские нарковойны и даже виртуальные войны в старом стиле, ведущиеся посредством нанесения воздушных ударов, — все это является манифестацией новых типов организованного насилия.
Но если новые войны невозможно удержать в территориальных рамках, можно ли наметить возможные способы их политического сдерживания? Глобализация, в конце концов, это процесс, включающий не только фрагментацию и эксклюзивизм, но в равной мере интеграцию и включенность. Бок о бок с политикой партикуляризма возникает новая космополитическая политика, основывающаяся на таких целях, как мир, права человека или энвайронментализм. Неужели правы пессимисты? Неужели насилие внутренне присуще человеческому обществу? Или новая космополитическая политика могла бы являться основой для восстановления легитимности как на локальном, так и глобальном уровне? Можем ли мы помыслить мир, в котором насилие контролируется в транснациональном масштабе, в котором глобальные или транснациональные институты возвращают себе монополию на легитимное насилие и в котором злоупотребление властью со стороны тех же самых институтов может сдерживаться бдительным и активным космополитическим сообществом граждан?
В послевоенный период военная мощь, о чем я говорила во второй главе, была в значительной степени транснационализирована. Закрепление контуров альянсов в Европе и создание интегрированных систем командования вкупе с глобальной сетью военных связей посредством военной помощи, торговли оружием и военного обучения, в сущности, предполагало, что большинство стран, кроме сверхдержав, не рассчитывают на односторонний потенциал для ведения войн. Хотя по итогам холодной войны произошла некоторая ренационализация вооруженных сил, также в действие был введен целый ряд новых механизмов — многонациональные операции по поддержанию мира, соглашения по ограничению вооружений, включающие взаимные инспекционные группы, совместные учения, новые или возобновленные организации, такие как Западноевропейский союз (ЗЕС), «Партнерство ради мира», Координационный совет НАТО (КС НАТО), — механизмов, из которых складывается процесс интенсивной транснационализации в военной сфере. Провозглашение «Войны против терроризма» могло бы считаться неким повторным подтверждением суверенитета, однако в Афганистане и Ираке США открывают для себя то, насколько трудно действовать в одностороннем порядке. Во время холодной войны границы насилия отодвинулись к краям двух блоков; иначе говоря, умиротворение достигалось посредством системы блоков. Вопрос в том, сможет ли эта транснациональная агломерация военной мощи привести к глобальному умиротворению. Можем ли мы помыслить умиротворение без границ?
Здесь нет самоочевидного ответа. В каждую эпоху существуют сложные отношения между процессами государственного управления (то, как устраиваются дела человеческие), легитимностью (на чем основывается власть управлять) и формами обеспечения безопасности (то, как контролируется организованное насилие). С одной стороны, способность поддерживать порядок, защищать людей в физическом смысле, обеспечивать безопасную основу для административных механизмов, гарантировать верховенство права и защищать территорию от внешнего врага — все это первичные функции политических институтов, из которых проистекает их легитимность. Кроме того, характер этих институтов определяется в основном тем, каким образом осуществляются эти функции, и тем, каким аспектам безопасности уделяется первоочередное внимание. С другой стороны, невозможно обеспечить безопасность (в вышеуказанном смысле) без какой-то подспудно существующей легитимности. Должен быть какой-то механизм, будь то религиозное предписание, идеологический фанатизм или демократическое согласие, объясняющий, почему люди подчиняются правилам, и в частности почему носители организованного насилия (например, солдаты или полицейские) выполняют приказы.
Во второй главе я описала то, каким образом эволюция нововременной (старой) войны была связана с возникновением европейского национального государства, в котором внутреннее умиротворение было сопряжено с экстернализацией насилия и формированием легитимности на основе понятий патриотизма, встроенных в действительный опыт войны. Термин «национальная безопасность» был по большей части синонимичен защите национальных границ от внешних врагов. В послевоенный период различие внутреннего/внешнего распространилось на границы блоков, а идеологические идентичности — понятия свободы и/или социализма, — вынесенные из опыта Второй мировой войны, заместили, но не вытеснили полностью национальные идентичности в качестве основы блоковой легитимности. Блоковая безопасность подразумевала также и защиту блоков от внешней опасности.
Сегодня существует большая неопределенность относительно будущих моделей государственного управления и направления политики безопасности. Финансовый кризис, особенно в Европе, и растущая волна протестов по всему миру обусловлены отсутствием доверия к формальным политическим институтам. Разумеется, многие страны внедряют новые подходы к безопасности для решения проблемы того, что известно как нетрадиционные угрозы, например терроризм или организованная преступность. НАТО делает упор на то, что известно как комплексный подход, Пентагон ведет дебаты о борьбе с повстанцами и безопасности населения как противоположности контртеррористической операции. Однако потенциал обеспечения безопасности до сих пор представлен в основном обычной военной силой. Кроме того, национальную монополию на легитимное организованное насилие «сверху» разъедает транснационализация вооруженных сил. «Снизу» же ее разъедает приватизация организованного насилия, характерная для новых войн. Каковы же условия, в рамках которых существующие или новые институты обеспечения безопасности смогут ликвидировать или маргинализировать приватизированные формы насилия и восстановить доверие к институтам?
Мой довод состоит в том, что это зависит от политического выбора, а также от того, как мы анализируем природу современного насилия и какую концепцию безопасности принимаем. Традиционная политология, укорененная в опыте XIX и XX веков, способна предсказать лишь некий новый вариант прошлого либо — в ином случае — погружение в хаос. Именно потому, что господствующее течение политологической мысли было обращено к существующей системе государственного управления, обеспечивая ту или иную форму оправдания или легитимации этой системы и в то же время основу для предоставления рекомендаций о том, как действовать внутри этой системы, оно порождает некую разновидность фатализма или детерминизма в отношении будущего. Напротив, критический или нормативный подходы к политологии учитывают влияние человеческого фактора. Они основываются на том допущении, что люди сами творят собственную историю и могут выбирать свое будущее, по крайней мере в каких-то определенных рамках, которые можно анализировать.
Ниже я обрисую некоторые возможные способы мыслить о безопасности, которые проистекают из конкурирующих политических образов будущего, в основе которых лежат те или иные представления о природе современного насилия. Одним из этих образов является восстановление мирового порядка на основе реконструкции некоей разновидности блоковой системы, в которой расхождения на основе идеологии замещаются расхождениями на основе идентичности. Этот подход отталкивается от реалистичных представлений о международных отношениях, где главными участниками выступают политические власти, привязанные к конкретной территории, а новые войны трактуются как некий вариант старых войн — как геополитические конфликты. Наиболее известный пример этого типа мышления можно найти в книге Сэмюэля Хантингтона «Столкновение цивилизаций», где он предлагает вариант блоковой системы на основе культурной идентичности (вместо идеологии). Этот образ наиболее близок к тому, на чем остановилась администрация Буша, а возможно, и «Аль-Каида».
Второй образ будущего можно описать как неомедиевизм или как анархию, и он эксплуатирует постсовременное неприятие реализма. Сторонники данного направления мысли признают, что новые войны нельзя понять, используя старые термины, но в то же время они не в состоянии выявить в новых войнах какую-либо логику. Они трактуются в смысле гоббсовской «войны всех против всех». Этот образ является, по сути, отчаянным средством выйти из положения, признанием нашей неспособности анализировать глобальные события. Наконец, третий образ будущего основывается на более нормативном подходе, отталкивающемся от того тезиса, который был высказан в защиту космополитизма в предыдущей главе.