Политика идентичности
Я использую термин «политика идентичности», имея в виду движения, которые мобилизуются вокруг этнической, расовой или религиозной идентичности с тем, чтобы претендовать на государственную власть. А термин «идентичность» я употребляю в узком значении определенной формы присвоения ярлыка. Говорим ли мы о племенных конфликтах в Африке, религиозных на Ближнем Востоке или Южной Азии или националистических в Европе, их общей чертой является способ использования ярлыков в качестве основания для политических притязаний. Такие конфликты часто описываются как этнические. Термин «этнос» имеет расовые коннотации, пусть даже ряд авторов настаивает, что «этническая общность» означает некое культурное сообщество, а не сообщество, связанное общностью крови. Хотя очевидно, что этнические притязания не имеют расовой основы, суть здесь в том, что, как правило, к этим ярлыкам относятся как к чему-то присущему от рождения и неизменному; они не приобретаются посредством обращения или ассимиляции. Вы — немец, если ваша бабушка была немкой, даже если вы не владеете немецким языком и никогда не были в Германии, но если ваши родители — турки, то вы не являетесь немцем, хотя вы и живете и работаете в Германии. Католик, рожденный в Западном Белфасте, обречен оставаться католиком, даже если он или она обратятся в протестантизм. Хорват не может стать сербом, приняв православие и начав писать кириллицей. В той мере, в какой эти ярлыки считаются прирожденным правом, конфликты на основе политики идентичности также могут быть терминологически обозначены как этнические конфликты. Во многих случаях эти идентичности имеют как религиозный, так и националистический характер. Говорить о политической идентичности мусульман в Боснии, католиков в Северной Ирландии или индуистов в Индии — значит говорить о национальной идентичности. Конечно, существуют формы политики идентичности, в которых ярлыки не являются прирожденным правом, но могут закрепляться в добровольном или принудительном порядке. Более того, в зонах эндемичного конфликта политика идентичности зачастую становится более крайней и приобретает форму фундаментализма, иначе говоря — жесткой приверженности доктрине. Например, определенные секты воинствующего ислама нацелены на создание чистых исламских государств путем обращения немусульман — в противоположность их исключению.
Термин «политика» обозначает притязание на политическую власть. Во многих частях света происходит религиозное возрождение или наблюдается рост интереса к сохранению локальных культур и языков, и отчасти это является откликом на давление глобализации. Следствием политических кампаний по защите или поощрению религии или культуры зачастую могут становиться притязания на власть, призванные гарантировать принятие соответствующего курса. Как бы то ни было, под политикой идентичности имеется в виду не это. Подобные политические кампании суть требования культурных и религиозных прав. Они совсем не то же, что требование политических прав на основе идентичности, иными словами — права на власть на основе идентичности в противоположность запросу на власть на основе политической программы. Политика идентичности — это разновидность коммунитаризма, которая отлична от индивидуальных политических прав и может вступать с ними в конфликт.
Еще одним способом, позволяющим обозначить это различие, служит противопоставление политики идентичности и политики идей. Политика идей связана с проектами прогрессивного толка. Так, религиозная борьба в Западной Европе XVII столетия разворачивалась вокруг освобождения индивида от тиранической власти государственной церкви. Националистические движения в Европе XIX века или в колониальной Африке стремились к установлению демократии и государственному строительству. Эта борьба была способом сплочения разнородных групп людей под общим именем нации в целях модернизации. Не так давно в политике стали доминировать абстрактные светские идеи, такие как социализм или энвайронментализм, которые предлагают некую общую картину будущего. Этот тип политики, как правило, интегративен, он охватывает всех сторонников идеи, даже если универсалистский характер таких идей может служить оправданием тоталитарных и авторитарных практик (что и продемонстрировал недавний опыт).
В противоположность этому, политика идентичности, как правило, фрагментарна, регрессивна и эксклюзивна. Политические группировки, основывающиеся на эксклюзивной идентичности, как правило, представляют собой движения ностальгического характера, в основе которых лежит реконструкция героического прошлого, память о несправедливости (действительной или воображаемой) и о знаменитых битвах (выигранных или проигранных). Они становятся значимыми в атмосфере незащищенности, возродившегося страха исторических врагов или чувства угрозы со стороны носителей иных ярлыков. Ярлыки всегда можно так или иначе делить и подразделять. Никакой культурной чистоты или гомогенности не существует. Любое политическое устройство на основе эксклюзивной идентичности обязательно порождает некое меньшинство. В лучшем случае политика идентичности влечет за собой психологическую дискриминацию в отношении маркированных иными ярлыками. В худшем случае она ведет к изгнанию населения и геноциду.
Новая политика идентичности возникает из дезинтеграции или эрозии структур нововременного государства, в особенности централизованных, авторитарных государств. Крах коммунистических государств после 1989 года, утрата легитимности в постколониальных государствах в Африке или Южной Азии или даже упадок социальных государств (welfare states) в более развитых индустриальных странах обеспечивают ту среду, в которой взращиваются новые формы политики идентичности.
Новая политика идентичности имеет два главных источника, связанных с глобализацией. С одной стороны, ее можно рассматривать как реакцию на рост бессилия и падение легитимности устоявшихся политических классов. С этой точки зрения она является поощряемой сверху политикой, играющей на широко распространенных предрассудках, которые она же и внедряет. Она является формой политической мобилизации — тактикой выживания — для политиков, активно участвующих в национальной политике либо на уровне государства, либо на уровне регионов с ярко выраженным национальным характером, как в случае республик бывшей Югославии или бывшего Советского Союза или в местах, подобных Кашмиру или Эритрее до обретения ими независимости. С другой стороны, она появляется на фоне тревог, обусловленных процессом глобализации, и в частности появлением того, что может быть описано как параллельная экономика (новые формы законных и незаконных способов обеспечения своего существования, которые возникли среди исключенных слоев общества), и образует некий способ легитимировать эти новые теневые формы экономической деятельности. Так, в Восточной Европе события 1989 года усугубили влияние глобализации, подорвав национальное государство и на краткий «переходный» отрезок времени высвободив новые формы экономической деятельности, так что национализм сверху и данная форма национализма снизу образовали взрывоопасную смесь.
В Восточной Европе национализм в качестве формы политической мобилизации использовался и ранее 1989 года. Национальное сознание, особенно в бывших коммунистических многонациональных государствах, сознательно культивировалось в контексте, где не допускались идеологические различия и где общества, в теории, были социально гомогенизированы и «социально зачищены». Национальность (или определенные официально признаваемые национальности) стала главным легитимным прикрытием для преследования разнообразных политических, экономических и культурных интересов. Особую важность это имело в бывшей Югославии и Советском Союзе, где национальное своеобразие «оберегалось конституцией».
Функционирование дефицитных экономик укрепило данные тенденции. В теории предполагалось, что плановые экономики упразднят конкуренцию. Несомненно, подобное планирование упраздняет конкуренцию за рынки. Однако оно порождает другую форму конкуренции — конкуренцию за ресурсы. В теории план составляется рациональными разработчиками и спускается вниз по вертикальной цепи инстанций. На практике он «обрастает» дополнениями, проходя через бесчисленные бюрократические согласования, и впоследствии «срывается». Фактически план действует в качестве выражения бюрократического компромисса, и по причине «мягких» бюджетных ограничений отдельные предприятия всегда тратят больше, чем ожидалось. Следствие этого — порочный круг, когда дефицит интенсифицирует конкуренцию за ресурсы и стремление министерств и предприятий к тезаврации и автаркии, что еще больше интенсифицирует дефицит. В этом контексте национальность становится орудием, которое может использоваться для дальнейшего поддержания конкуренции за ресурсы.
Уже в начале 1970-х годов были авторы, предупреждавшие о возможном взрыве национализма в бывшем Советском Союзе в результате использования национальной политики для поддержания загнивающего социалистического проекта. В классической статье, опубликованной в 1974 году, Тереза Раковска-Хармстоун использовала термин «новый национализм», чтобы описать «новый феномен, который присутствовал даже у людей, на момент революции имевших лишь зачаточное чувство общей культуры». Советская политика создала иерархию национальностей, основывавшуюся на тщательно выстроенной административной структуре, в которой статус национальностей привязывался к статусу территориально-административных единиц — республик, автономных областей и автономных краев. В рамках этих административных механизмов продвигались коренные язык и культура так называемой титульной национальности, а представители титульной национальности пользовались преимуществом в местных административных органах и сфере образования. Эта система положила начало тому, что описано Заславским как «взрывное разделение труда», когда управленческая и интеллектуальная элита коренного народа брала верх над завезенным русским городским рабочим классом и коренным сельским населением. Развитие национального сознания использовалось местной элитой для продвижения административной автономии, особенно в экономической сфере.
Как я говорила в предыдущей главе, сходный процесс происходил в бывшей Югославии, особенно после вступления в силу конституции 1974 года, которая закрепила статус составлявших федерацию народов и республик и ограничила полномочия федерального правительства. Эти многонациональные государства удерживались в единстве благодаря монополии коммунистической партии. В результате событий 1989 года, когда был дискредитирован социалистический проект и монополия партии наконец рухнула и когда впервые были проведены демократические выборы, национализм перерос в открытую стадию. В ситуации, когда выбор между партиями мал, когда нет традиции политических дебатов, когда новые политики едва известны, национализм становится механизмом политической дифференциации. В обществах, где люди знают, что от них ожидается голосование в определенном ключе, где они не привыкли к политическому выбору и, может быть, остерегаются принять его как нечто само собой разумеющееся, голосование по национальному признаку стало наиболее очевидным вариантом.
Национализм представляет собой и преемственную связь с прошлым, и способ отказа от или «забвения» причастности прошлому. Он представляет собой преемственность отчасти из-за тех способов, которыми он взращивался в предшествующую эпоху (и не только в многонациональных государствах), а отчасти потому, что его форма весьма сходна с предшествующими идеологиями холодной войны. В частности, коммунизм расцвел на почве военной ментальности «мы-они», «хорошие-плохие» и вознес на высоту понятие гомогенного коллективного сообщества. В то же время национализм — это способ отказа от прошлого, поскольку коммунистические режимы открыто осуждали национализм. Как и в случае фанатичной приверженности рынку, национализм — это форма отрицания того, что было раньше. Коммунизм можно трактовать в качестве «чужака» или «иностранца», особенно в странах, которые были заняты советскими войсками, таким образом снимая вину с тех, кто принимал режим, терпимо относился к нему или сотрудничал с ним. Так или иначе национальная идентичность чиста и незапятнанна по сравнению с другими профессиональными или идеологическими идентичностями, которые предопределял прежний исторический контекст.
Подобные тенденции можно наблюдать и в других местах. Уже к 1970-1980-м годам стала очевидна хрупкость постколониальных административных структур. Государствам в Африке и Азии приходилось справляться с крушением надежд, возникших после обретения независимости, провалом проекта развития по преодолению бедности и неравенства, тревогами, связанными с ускоренной урбанизацией и распадом традиционных сельских сообществ, а равно и воздействием структурной перестройки и политики стабилизации, либерализации и дерегулирования. Кроме того, на внутреннем положении (как в случае бывшей Югославии) отразилась утрата после окончания холодной войны международной идентичности, основанной на членстве в движении неприсоединения. И правящие политики, и стремящиеся к власти лидеры оппозиции по-разному начали играть на партикуляристских идентичностях: оправдывать авторитарную политику, создавать козлов отпущения, мобилизовать сторонников вокруг чувства страха и незащищенности. Во многих постколониальных государствах правящие партии считали себя левыми партиями, занимающими место освободительных движений. Как и в посткоммунистических странах, отсутствие легитимного освободительного движения сделало политику открытой для притязаний племенной или клановой либо религиозной или языковой группы.
В доколониальный период у большинства обществ были лишь расплывчатые представления об этнической идентичности. Европейцы, с их страстью к классификации, с их переписями и удостоверениями личности, навязали более жесткие этнические категории, которые в дальнейшем эволюционировали наряду с развитием коммуникаций, дорог и железных дорог и появлением в некоторых странах печати на родном языке. В некоторых случаях эти категории были довольно искусственными: различение хуту и тутси в Руанде и Бурунди было грубым, главным образом социальным различением, сделанным еще до введения бельгийской администрацией удостоверений личности; подобным же образом изобретением бельгийцев по большому счету было и племя нгала, из которого, как утверждал бывший президент Заира Мобуту, он происходил. После обретения независимости большинство правящих партий делали ставку на светскую национальную идентичность, охватывающую нередко многочисленные этнические группы в пределах искусственно установленной территории этих новых наций. По мере того как угасали надежды, связанные с обретением независимости, многие политики начали обращаться к партикуляристским тенденциям. Вообще говоря, чем слабее были административные структуры, тем раньше это и происходило. В некоторых странах, таких как Судан, Нигерия или Заир, сформировались «хищнические» режимы, в которых доступ к власти и личному богатству зависел от религии или рода. В Индии, где демократия продержалась почти весь период после получения независимости, использование в 1970-х годах партией конгресса индуистских ритуалов и символов проложило дорогу новым формам политической мобилизации на основе идентичности, а именно религии.
Многие из этих государств были определенно интервенционистскими. По мере того как в 1970-х годах иностранная помощь стала замещаться коммерческими займами, по мере возрастания внешнего долга и введения программ «структурной перестройки», государственные доходы сократились и, как и в бывших коммунистических странах, интенсифицировалась политическая конкуренция за контроль над ресурсами. Окончание холодной войны означало сокращение иностранной помощи таким странам, как Заир или Сомали, которые на тот момент считались стратегически важными. В то же время давление, имевшее своей целью демократизацию, вызывало все более отчаянные усилия сохранить власть, зачастую при помощи подстегивания этнической напряженности и других форм политики идентичности. Рост исламских движений на Ближнем Востоке был обусловлен разочарованием в светских националистических постколониальных режимах.
Вследствие событий 1989 года даже в развитых странах стала гораздо нагляднее эрозия легитимности, обусловленная снижением автономии национального государства и коррозией традиционных, зачастую связанных с промышленностью источников социальной сплоченности. Была подорвана специфичная западная идентичность, определявшаяся отношением к советской угрозе, поскольку защищать демократию становится труднее, если не ссылаться на ее отсутствие в других местах. Действительно, риторику «войны с террором» можно рассматривать как способ переизобретения этой характерной западной идентичности. Не менее значим и растущий консенсус крупных политических партий, так как в контексте глобализации и господствующей идеологии, выдвигающей на первый план бюджетную дисциплину и контроль над инфляцией, сужается простор для принципиального различия политических позиций по экономическим и социальным вопросам. Национализм или семена национализма, такие как законы о предоставлении убежища или движение против иммиграции, эксплуатируются в качестве политических форм дифференциации партий. В последние годы крайне правые партии умудрились захватить значительную часть голосов в таких местах, как Франция, Нидерланды, Бельгия и другие страны. В США Республиканская партия намеренно наращивает ряды своих избирателей за счет фундаменталистских христианских церквей и недавно возникшего «Движения чаепития». В Австралии с платформой, явно направленной против политики приема беженцев, к власти пришла Консервативная партия. Особый вес ксенофобские идеи приобрели вследствие событий 11 сентября в связи с ростом чувства незащищенности.
Конечно, западные страны не разделяют опыт коллективистского авторитаризма, хотя некоторые регионы, такие как Северная Ирландия, где сильна партикуляристская политика, как правило, являются регионами со слабой демократией. Активное гражданское общество обычно уравновешивает недоверчивое отношение к политикам, отчуждение от политических институтов, обеспечивающее потенциальную основу для популистских тенденций чувство апатии и тщетности. Как бы то ни было, «выделение» новых космополитических классов с фрагментацией и зависимым положением тех, кто отлучен от выгод глобализации, характерно также и для развитых промышленных стран.
Другой главный источник новой политики идентичности — это чувство незащищенности, обусловленное глобализацией, особенно ускоренной урбанизацией и параллельной экономикой. В значительной степени это может быть отнесено на счет неолиберального курса, осуществлявшегося в 1980-1990-х годах (макроэкономическая стабилизация, дерегулирование и приватизация), который фактически представлял собой ускорение процесса глобализации. Этот курс увеличил численность безработных, повысил уровень истощения ресурсов и неравенства доходов, привел к ускоренной урбанизации и усилил миграцию из деревни в город, а также из-за рубежа. Эти изменения в свою очередь подготовили среду для растущей криминализации и создания коррупционных сетей, сетей из участников черного рынка, торговцев оружием и наркотиками и т.д. В обществах, где государство контролировало значительные сегменты экономики и где не существует самоорганизующихся рыночных институтов, политика «структурной перестройки» или «перехода» фактически означает отсутствие всякого рода регулирования. Рынок сам по себе не означает появления новых автономных производственных предприятий; он означает коррупцию, спекуляцию и преступления. Новые группы теневых «бизнесменов», зачастую связанные с разлагающимся институциональным аппаратом посредством различных форм взяточничества и «инсайдерских» сделок, заняты своего рода первоначальным накоплением — расхищением земли и капитала. Они пользуются языком политики идентичности для выстраивания альянсов и легитимации своей деятельности. Часто эти сети связаны с войнами, например в Афганистане, Пакистане и больших частях Африки, и с дезинтеграцией военно-промышленного комплекса в результате холодной войны. Они нередко имеют транснациональный характер и участвуют в международном обороте незаконных товаров, иногда посредством связей в диаспоре.
Помимо этого, религиозные институты или гуманитарные организации, связанные с националистическими или религиозными партиями, нередко предоставляют единственную систему социальной защиты, которая доступна недавно прибывшим мигрантам из сельской местности или из других стран. Подобным образом, учитывая наличную экономическую политику, частью которой становится урезание социальных расходов, в том числе на образование, идет рост религиозных школ и общинных организаций.
Типичный феномен — новые молодежные банды, новые искатели приключений, добывающие средства на существование насилием или угрозами насилия, приобретающие излишки оружия на черном рынке или посредством разграбления военных складов; их власть либо основана на партикуляристских сетях, либо они с помощью партикуляристских притязаний стремятся добиться авторитета. Эти сети могут включать в себя боевиков Закавказья, которые захватывают заложников, чтобы обменять их на еду, оружие, деньги, других заложников и даже тела погибших, мафиозные круги в России, новых казаков, которые обрядились в казацкую униформу для того, чтобы «защищать» русскую диаспору в ближнем зарубежье, группы ополченцев-националистов из числа неработающей молодежи в Западной Украине или Западной Герцеговине. Все эти группы подпитываются, подобно стервятникам, за счет останков теряющего целостность государства и за счет фрустраций и негодования бедняков и безработных. Такую же породу беспокойных политических авантюристов можно обнаружить в зонах конфликта в Африке и Южной Азии.
В той или иной степени новая политика идентичности объединяет в себе эти два источника партикуляризма. Бывшие административные или интеллектуальные элиты вступают в союз с пестрым сборищем авантюристов с задворок общества, чтобы в целях захвата и сохранения власти мобилизовать исключенных и покинутых, отчужденных и незащищенных. Чем сильнее чувство незащищенности, чем сильнее поляризация общества, тем меньше свободного места для альтернативных объединяющих политических ценностей. В военных условиях такие альянсы цементируются общей причастностью к военным преступлениям и взаимной зависимостью от непрерывного функционирования военной экономики. План массового геноцида в Руанде был способом, благодаря которому экстремисты из хуту могли удержаться во власти, учитывая экономический кризис и международное давление, имевшее своей целью демократизацию. Эксперты из НПО Africa Rights говорят: «Целью экстремистов было вовлечь в убийства всю массу простых хуту. Таким образом каждый был бы запятнан кровью геноцида. Назад пути уже не было бы». Интенсификация войны в Кашмире, в которую втянулись и афганские моджахеды, создала поляризацию между индуистами и мусульманами, и эта поляризация все сильнее вытесняет синкретические традиции и общие узы, основанные на кашмирской идентичности, — кашмирияте. Одним из объяснений буйства националистических настроений в бывшей Югославии является тот факт, что там сконцентрировано все разнообразие источников новой политики идентичности: в бывшей Югославии была самая вестернизированная, более того, космополитическая элита по сравнению со всеми остальными восточноевропейскими странами, чем углублялась обида исключенных; страна пережила националистическую бюрократическую конкуренцию, типичную для централизованного государства в состоянии упадка; и, поскольку она была поставлена в условия перехода к рынку раньше, чем другие восточноевропейские страны, ее параллельная экономика была лучше развита. Даже с этими предпосылками потребовалась жесточайшая война, чтобы сформировать ту ненависть, на основе которой можно было бы реконструировать какие-то исключительные идентичности.
Новая форма политики идентичности часто трактуется как некий откат в прошлое, возвращение к досовременным идентичностям, временно вытесненным или подавленным модернистскими идеологиями. Это, конечно, именно тот случай, когда новая политика эксплуатирует ресурсы памяти и истории и когда восприимчивее к этой новой политике оказываются определенные общества с наиболее укрепившимися культурными традициями. Однако, как я уже сказала, на самом деле имеет значение недавнее прошлое и, в частности, влияние глобализации на политическое выживание государств. Кроме того, эта новая политика обладает абсолютно новыми, современными атрибутами.
Прежде всего, она не только вертикальна, но и горизонтальна, не только национальна, но и транснациональна. Почти во всех новых национализмах, благодаря возросшей интенсивности средств сообщения, диаспоры играют гораздо более важную роль, чем раньше. Эмигрантские националистические группы, замышлявшие в парижских или лондонских кафе планы освобождения своей страны, были всегда. Однако ввиду масштабов эмиграции, легкости путешествий и распространения электронных средств сообщения такие группы стали гораздо крупнее и гораздо значительнее. Существует два типа диаспор. С одной стороны, есть меньшинства, живущие в ближнем зарубежье, которых страшит их уязвимость перед лицом местного национализма и которые зачастую демонстрируют больший радикализм, нежели те, кто живет на родине. Они представлены, например, сербами, живущими в Хорватии и Боснии и Герцеговине, русскими меньшинствами во всех новых экс-советских республиках, венгерским меньшинством в Воеводине, Румынии, Украине и Словакии, тутси, живущими в Заире или Уганде. С другой стороны, есть живущие вдали, зачастую в новых «плавильных котлах», группы недовольных, которые находят утешение в фантазиях о своем происхождении, часто весьма далеких от действительности. Идея сикхской родины Халистана, мысль об объединении Македонии и Болгарии, требование независимой Рутении — все это пошло от диаспор в Канаде. Поддержка Ирландской республиканской армии (ИРА) американцами ирландского происхождения, силовой конфликт между греческой и македонской общинами в Австралии и давление со стороны хорватских групп в Германии с требованием признания Хорватии — вот дальнейшие примеры влияния диаспор.
Определяющую роль диаспора играла у косовских албанцев, особенно в Германии и Швейцарии. Из страны уехало много тех, кто принимал участие в протестах и студенческих демонстрациях в начале 1980-х годов. В 1990-х годах с полумиллиона косовских албанцев, живших и работавших за границей, взимался трехпроцентный подоходный налог. Кроме того, из Швейцарии велись албаноязычные телевизионные передачи и их могли принимать те косовские албанцы, у которых были спутниковые тарелки. После 1997 года стал возможен рост влияния АОК (Армии освобождения Косова), так как многие представители албанской диаспоры, прежде бывшие сторонниками ненасильственного националистического движения, стали поддерживать АОК.
От групп, живущих в диаспоре, идут идеи, деньги, оружие и «ноу-хау» — зачастую с непредсказуемыми последствиями. Среди тех, кто сочиняет новые националистические манифесты, встречаются эмигранты-романтики, иностранные наемники, дельцы и инвесторы, владельцы пиццерии из Канады и т.д. Радха Кумар описала ту поддержку, которую живущие в США индийцы оказывают индуистским фундаменталистам: «Оторванные от страны происхождения, зачастую живущие чужаками на чужой земле, в одно и то же время чувствующие себя лишенными своей культуры и виноватыми в том, что убежали от проблем „дома“, эмигранты обращаются к национализму диаспор, не сознавая того насилия, которое их действия могут непреднамеренно запустить». Транснациональные сети того же рода можно обнаружить и среди религиозных группировок. Хорошо известно о связях между исламскими общинами, однако контакты подобного рода существуют и между другими религиозными группами. Я была в кабинете так называемого министра иностранных дел Южной Осетии, отколовшегося региона Грузии, и на стене у него висел портрет лидера боснийских сербов Караджича. Он объяснил, что получил этот портрет от делегации Республики Сербской, когда был на встрече православных христиан.
К тому же в результате улучшения образования и роста численности образованных классов, равно как вследствие появления новых технологий, сильно выросла способность к политической мобилизации. Многие объяснения того, почему политический ислам набирает силу, акцентируют внимание на появлении в недавнее время слоя образованных горожан, зачастую исключенных из сфер власти, на увеличении числа исламских школ и расширении аудитории газет. Новые «воображаемые сообщества» создаются благодаря росту грамотности среди носителей местных языков, вкупе с распространением газет таблоидного типа, нацеленных на местные сообщества, а также благодаря радио и телевидению на родных языках, охватывающих людей, у которых до сих пор нет привычки читать; в этом же ряду СМС-рассылки, доступ к веб-сайтам и форумам в Интернете, циркуляция видеофильмов. Эти новые формы электронной коммуникации предоставляют быстрые и эффективные способы распространения партикуляристского послания. В особенности электронные медиа имеют авторитет, не сравнимый с влиянием газет; в Африке есть места, где радио считается «магией». Хождение кассет с проповедями воинствующих исламских проповедников, использование радио «ненависти» для подстрекания людей к геноциду в Руанде, веб-сайты, прославляющие зверства, контроль над телевидением со стороны националистических лидеров в Восточной Европе — все это образует механизмы ускорения темпов политической мобилизации.