Почему велась эта война: политические цели
Босния и Герцеговина была самой этнически неоднородной республикой бывшей Югославии. Согласно переписи 1991 года, ее население состояло из мусульман (43,7%), сербов (31,4%) и хорватов (17,3%), с остатком, который составляли югославы, евреи, цыгане и люди, описавшие себя несколько замысловатым образом, например «жирафы» или «абажуры». Фактически около четверти всего населения состояло в смешанных браках, а в городских районах процветала секулярная плюралистическая культура. Главным различием между этническими группами была религия: сербы были православными, а хорваты — католиками. На первых демократических выборах в ноябре 1990 года партии, претендовавшие представлять интересы тех или иных этнических групп, получили свыше 70% голосов и стали контролировать Национальное собрание (Народную Скупщину). Это были Партия демократического действия (ПДД), являвшаяся партией исламских националистов, Сербская демократическая партия (СДП) и Хорватский демократический союз (ХДС). И хотя в ходе избирательной кампании они обещали, что их цель — сделать так, чтобы всем трем сообществам жилось мирно друг с другом, именно эти три группы и стали сторонами конфликта.
Политической целью боснийских сербов и боснийских хорватов, спонсируемых соответственно Сербией и Хорватией, были «этнические чистки». Экспертная комиссия ООН определяет этот феномен как «использование силы или угроз для изгнания лиц, входящих в те или иные группы, из какого-либо района, с тем чтобы сделать его этически однородным». Они хотели создать этнически однородные территории, которые в конечном счете вошли бы в состав Сербии и Хорватии, и разделить этнически неоднородную Боснию и Герцеговину на сербскую и хорватскую части. Для оправдания этих целей они использовали язык самоопределения, который был взят из прежней коммунистической риторики, касавшейся национально-освободительных войн в третьем мире. Цель боснийского правительства, контролируемого боснийскими мусульманами, состояла в сохранении территориальной целостности Боснии и Герцеговины, так как в Боснии и Герцеговине большинство населения составляли мусульмане, терявшие от территориального раздела больше других. Время от времени боснийское правительство было готово рассматривать идею исламского государства из оставшихся мусульман или идею этнической кантонизации.
Этнические чистки были характерной чертой восточноевропейского национализма в XX веке. Впервые этот термин был употреблен для описания изгнания греков и армян из Турции в начале 1920-х годов. Этнические чистки имеют множество различных форм, начиная с экономической и правовой дискриминации и кончая шокирующими формами насилия. После выборов 1990 года Хорватия практиковала более мягкую форму: сербы начали терять свои рабочие места, в районах с сербским большинством были заменены сербские полицейские. Та форма насильственных этнических чисток, которой было суждено стать типичной для войны в Боснии и Герцеговине, впервые была использована хорватскими сербами вместе с Югославской народной армией (ЮНА) и различными военизированными формированиями, получила систематическое употребление у боснийских сербов и их союзников в Боснии и Герцеговине и была заимствована хорватами в Боснии и Герцеговине и в Хорватии.
Как можно объяснить эту форму вирулентного этнического национализма? Господствующее восприятие этой войны выражается терминами «балканизация» или «трайбализм». Балканы, находящиеся в месте слияния цивилизаций и столетиями зажатые между изменчивыми границами Османской и Австро-Венгерской империй, надо полагать, всегда характеризовались этническими расколами и соперничеством, древней враждой, подспудно дожившей до настоящего времени. В коммунистический период эти разногласия на время были подавлены только для того, чтобы вновь заявить о себе на первых же демократических выборах. В качестве фактического подтверждения подобного взгляда широко цитируется «Письмо, датированное 1920 годом», короткий рассказ, написанный Иво Андричем между двумя мировыми войнами. В этом рассказе молодой человек решает навсегда уехать из Боснии, потому что она — «страна страха и ненависти».
Подобное восприятие этой войны, очевидное, например, в книге Дэвида Оуэна, пронизывало европейские политические круги и ощущалось в переговорах на высшем уровне. Некоторые стороны конфликта сами умышленно подпитывали его. Так, Караджич, лидер боснийских сербов, сравнивал сербов, хорватов и мусульман с «кошками и собаками», а Туджман, хорватский президент, неоднократно подчеркивал, что сербы и хорваты не могут жить вместе, так как хорваты — европейцы, а сербы — восточные люди, наподобие турок или албанцев. (Похоже, что ему, по крайней мере временами, кажется, что с мусульманами можно сосуществовать, так как в его глазах они на самом деле хорваты, а Хорватия и Босния и Герцеговина традиционно едины. С другой стороны, сербы считают, что мусульмане подобны туркам, иными словами, подобны самим сербам, согласно хорватским представлениям! Более того, еще один аргумент, распространенный среди сербских интеллектуалов, состоял в том, что мусульмане — это на самом деле сербы, которые при османах были обращены в ислам.)
Этот взгляд соответствует примордиальным воззрениям национализма, согласно которым национализм внутренне присущ социальности и глубоко укоренен в человеческих обществах, происходящих из органически сложившихся «этнических общностей» (ethnies). Эти воззрения не объясняют ни того, почему имеют место длительные периоды сосуществования разных сообществ или народностей, ни того, почему волны национализма приходятся на какие-то конкретные моменты времени. Они не объясняют несомненное существование альтернативных представлений о боснийском и даже югославском обществе как богатой, но единой культуре, в отличие от мультикультурализма, который включает различные религиозные сообщества и языки, а также значимые элементы секулярности. Несомненно, Босния и Герцеговина имеют мрачную историю, особенно в XX веке, однако такую историю имеют и другие части Европы. Тот взгляд, согласно которому агрессивный национализм так или иначе специфичен для Балкан, позволяет нам допустить, что остальная Европа невосприимчива к боснийскому феномену. Бывшая Югославия, вопреки тому факту, что раньше она считалась самым либеральным коммунистическим режимом и первым кандидатом на вступление в ЕС, стала темным пятном посреди Европы, окруженным другими, предположительно более «цивилизованными», обществами: Грецией — на юге, Болгарией и Румынией — на востоке, Австрией, Венгрией и Италией — на севере и западе. Но что, если нынешняя волна национализма обусловлена современными причинами? Не являются ли воззрения примордиализма своего рода близорукостью, извинением бездействия или чем-то похуже?
Существует альтернативный взгляд, полагающий, что национализм был реконструирован в политических целях. Этот взгляд лучше согласуется с «инструменталистской» концепцией национализма, согласно которой националистические движения, стремясь выстроить новые культурные формы, которые могут быть использованы для политической мобилизации, заново изобретают какие-то особые версии истории и исторической памяти. В Югославии произошла дезинтеграция государства — как на федеративном, так и на республиканском (в случае Хорватии и Боснии и Герцеговины) уровне. Если определять государство в веберовском смысле как организацию, которая «претендует (с успехом) на монополию легитимного физического насилия», то здесь возможно проследить, во-первых, коллапс легитимности и, во-вторых, коллапс монополии на насилие. Вышедший наружу вирулентный национализм действительно выстраивал себя на базе традиционных социальных разногласий и предрассудков — разногласий, которые никоим образом не покрывали все общество современной Югославии в целом. Однако его появление должно быть понято с точки зрения борьбы готовых на все (и чем дальше, тем больше) коррумпированных элит за контроль над останками государства — на фоне растущего чувства экономической неуверенности и утраты собственного достоинства, обусловленного той атмосферой незащищенности, которая сделала людей уязвимыми для идей относительно национальной идентичности. Кроме того, в посттоталитарном обществе контроль имеет гораздо больший охват, нежели в более открытых обществах, простираясь на все основные общественные институты — предприятия, школы, университеты, больницы, СМИ и т.д.
Чтобы понять, почему государство разошлось по национальному «шву», лучше всего обратиться к недавней истории Югославии, не закапываясь в докоммунистическом прошлом. Режим Тито был тоталитарным режимом — в смысле централизованного контроля над всеми аспектами общественной жизни. Он был либеральнее других режимов в Восточной Европе и допускал определенную степень экономического плюрализма: с 1960-х годов югославским гражданам разрешалось путешествовать и держать счета в иностранной валюте, деятели искусств и интеллектуалы пользовались гораздо большей свободой, чем их коллеги в других коммунистических странах. Истоки политической идентичности югославского режима, обладавшего своим собственным, «местным» изводом социализма и являвшегося лидером движения неприсоединения, лежали отчасти в партизанской борьбе времен Второй мировой войны, отчасти в его способности обеспечить приемлемый жизненный уровень для населения, а отчасти в его особенной международной роли моста между Востоком и Западом. По мере того как угасала память о Второй мировой войне и начинали исчезать экономические и социальные выгоды послевоенного периода, легитимность этого режима неизбежно должна была быть подвергнута сомнению. Падение Берлинской стены, демократические движения в прочих странах Восточной Европы и исчезновение деления на Восток и Запад нанесли финальный удар по бывшей югославской идентичности.
Хотя югославские партизаны сражались под лозунгом «Братство и единство» и их целью было создать новых социалистических югославов и югославок, как в Советском Союзе, режим все же встроил в механизмы своего функционирования сложную систему сдержек и противовесов, гарантировавшую, что никакая этническая группа не станет доминирующей. Этим он фактически институализировал этническую дифференциацию. Для того чтобы уравновесить численное превосходство сербов, было образовано шесть республик, каждая (за исключением Боснии и Герцеговины) — с определенной господствующей национальностью: Сербия, Черногория, Хорватия, Босния и Герцеговина, Словения и Македония. Помимо этого, в Сербии существовали две автономные провинции: Косово (с албанским большинством) и Воеводина (со смешанным населением из сербов, хорватов и венгров). Несмотря на это, вплоть до 1980-х годов опросы показывали рост поддержки югославизма. Эта система была дополнительно усилена конституцией 1974 года, передавшей власть республикам и автономным провинциям и установившей механизм ротации элит на основе этнической арифметики. Хотя Союз коммунистов Югославии удерживал свою монопольную позицию, после 1974 года размежевания по национальной линии все чаще охватывали уже саму партию. В ситуации, когда не признавались иные политические проблемы, единственной формой ведения легитимных дебатов стал националистический политический дискурс. Фактически существовало десять коммунистических партий: по одной на каждую республику и автономную провинцию, одна — для федерации и одна — для ЮНА. Как указывает Иван Вейвода, конституция 1974 года усилила позиции коллективных игроков, в особенности номенклатуры республиканского уровня и уровня провинций, притом что отдельные граждане и дальше лишались индивидуальных прав. Это была децентрализация тоталитаризма. В данном контексте явными кандидатами на заполнение вакуума, созданного утратой духа югославизма, стали национальные коммунитарные идентичности.
Югославия испытала на себе тяготы экономического перехода примерно на десять лет раньше, чем другие восточноевропейские страны. В течение 1950-1960-х годов страна пережила быстрый экономический рост, в основе которого лежала модель ускоренного развития тяжелой промышленности, ориентированной на оборонные нужды; эта модель была типична для экономик с централизованным планированием. В югославском случае это в какой-то мере сглаживалось моделью самоуправления, а также тем фактом, что сельское хозяйство по большей части оставалось в частных руках. В этот период Югославия получала существенные объемы иностранной помощи, так как ее рассматривали в качестве буфера против возможного советского нападения на Юго-Восточную Европу. В 1970-е годы западная помощь начала сокращаться и ее заменили коммерческие ссуды, которые после нефтяного кризиса было относительно легче получить. Как и в случае других экономик с центральным планированием, Югославия испытывала большие трудности с реструктуризацией своей экономики. Этот процесс сопровождался замедлением экономического роста в западных странах, затормозившим рост экспорта и уменьшившим поступления в виде денежных переводов от работающих за границей югославов, и ростом автономии республик и самоуправляемых провинций, не ощущавших ответственности за платежный баланс и конкурировавших друг с другом за создание денег.
К 1979 году внешний долг достиг кризисных размеров — около 20 миллиардов долларов США. В 1982 году был согласован План восстановления Международного валютного фонда (МВФ); он одновременно включал либерализацию и меры жесткой экономии. Этот план обострил конкуренцию за финансовые средства на республиканском уровне, а также внес свой вклад в рост криминализации экономики. Это стало его основным результатом. Федерация не способна была контролировать процесс создания денег, и к декабрю 1989 года уровень ежемесячной инфляции достиг 2500%. Средний уровень безработицы на протяжении всего десятилетия составлял 14%. Особенно тяжелый удар пришелся по городскому среднему классу, в основном зависевшему от заработной платы в государственном секторе и пенсий, и промышленным рабочим с землей в деревне, которые вынуждены были выживать за счет выращенного на их небольших сельскохозяйственных наделах. Серия коррупционных скандалов в конце 1980-х годов (особенно в Боснии и Герцеговине) обнаружила растущие связи между деградирующей правящей элитой и новым классом мафиозных персонажей. Типичным в этом отношении был скандал с фирмой «Агрокоммерц», вскрывший гнусные дела Фикрета Абдича, многолетнего партийного босса в Бихаче, которому суждено было стать ключевой фигурой в будущей войне. Националистические лозунги позволили канализировать экономическое недовольство, воззвать к жертвам экономической незащищенности и скрыть крепнущий альянс номенклатуры и мафии.
К концу 1980-х годов разрушение югославской государственности уже набрало темп. Последний федеральный премьер-министр Анте Маркович попытался вновь установить контроль на федеральном уровне, введя в январе 1990 года программу «шоковой терапии». Несмотря на успех этой программы в деле сокращения инфляции, на республиканском уровне она вызвала острое неприятие, так как фактически аннулировала в республиках «право печатать деньги». К ноябрю 1990 года Югославия как единое экономическое пространство оказалась в затруднительном положении из-за односторонних экономических действий различных республик, и прежде всего массированного сербского заимствования средств для установления сербского правления в Косове, известного как «Великое ограбление банка», а также словенского отказа вносить средства в Фонд помощи отстающим регионам и односторонней отмены Хорватией акцизного сбора на автомобили, фактически подкупавшей избирателей посулом более дешевых иномарок.
Югославия разрушалась так же, как и единое коммуникативное пространство. К 1970-м годам у каждой республики и провинции под контролем были свои собственные телевидение и радио. На первом канале шли периодически сменявшие друг друга новостные программы, а новости из других республик и автономных провинций можно было увидеть (поочередно) на втором канале. В конце 1980-х годов этот порядок нарушился. Вопреки отчаянной попытке Марковича основать всеюгославское телевидение «Ютел», СМИ фактически приобрели узконациональный характер, обеспечив мощную базу для националистической пропаганды.
К 1990 году легитимность федерации была оспорена и на законодательном, и на судебном уровнях. Первые демократические выборы были проведены в республиках, а не на федеральном уровне. Когда федеральный конституционный суд оспорил решения, принятые только что избранными парламентами республик (например, словенское решение не вносить средства в Фонд помощи отсталым регионам или словенские и хорватские декларации независимости), данные судебные решения были проигнорированы. Подобное же неуважение конституционных решений, принятых на республиканском уровне, было продемонстрировано теми сербами в Хорватии, которые хотели провозгласить «сербскую автономную область».
И наконец, в 1991 году, когда рухнула монополия на организованное насилие, был устранен последний рудимент югославской государственности. Оплотом югославизма была ЮНА. Уже к 1970-м годам в республиках были основаны части территориальной обороны (ТО), ставшие результатом новой системы «тотальной народной обороны», введенной после советского вторжения в Чехословакию в 1968 году. К 1991 году ЮНА все чаще использовалась как орудие президента Сербии Слободана Милошевича, тогда как словенцы и хорваты, используя растущий черный рынок избыточного оружия, появлявшегося тогда в Восточной Европе, тайно организовывали и вооружали их собственные независимые силы на основе частей ТО и полиции. Сербы создавали свои собственные военизированные формирования. В частности, они инициировали свой план «РАМ» («Рамка»), чтобы тайно вооружить и организовать сербов в Хорватии и Боснии и Герцеговине. ЮНА потерпела полный провал в своей попытке разоружить военизированные формирования (хорваты и словенцы претендовали на то, чтобы их силы считались не просто какими-то военизированными формированиями, а легальными силами обороны) и в конце концов примкнула к сербским военизированным формированиям в Хорватии и Боснии.
Появление новой формы национализма происходило параллельно с дезинтеграцией Югославии. Новым национализм был в том смысле, что он был обусловлен дезинтеграцией государства (в противоположность «новоевропейскому» национализму прежних времен, целью которого было строительство государства) и что, в отличие от прежнего национализма, ему недоставало прогрессистской идеологии (a modernizing ideology). Он был нов и с точки зрения техник мобилизации и форм организации масс. Милошевич был первым, кто широко использовал электронные медиа для пропаганды националистической вести. База для популистского политического обращения к массам поверх голов существующей коммунистической иерархии была подготовлена его «антибюрократической революцией», целью которой было демонтировать титоистскую систему сдержек и противовесов, воспринимавшуюся в качестве дискриминирующей сербов. При помощи массовых митингов он легитимировал свое пребывание у власти. Виктимная ментальность, зачастую характерная для преобладающих групп населения, ощущающих себя меньшинствами, была взращена на электронной диете из сказок о «геноциде» в Косове (сначала турками в 1389 году, потом ближе к нашему времени албанцами) и о холокосте в Хорватии и Боснии и Герцеговине, с нарезками из событий Второй мировой войны вперемешку с текущими событиями. Фактически сербская общественность пережила виртуальную войну задолго до начала реальной — виртуальную войну, мешавшую отличать истину от вымысла, так что война стала неким континуумом, где в один и тот же феномен слагались битва на Косовом поле 1389 года, Вторая мировая война и война в Боснии. Дэвид Рифф описывает обычную практику, когда солдаты из боснийских сербов, целый день обстреливавшие Сараево с близлежащих холмов, звонили потом в город своим друзьям-мусульманам. Из-за психологического диссонанса, производимого этой виртуальной реальностью, такое, выходившее за привычные рамки, противоречивое поведение обладало для солдат абсолютным смыслом. Они стреляли не по своим личным друзьям, а по туркам. «Еще до конца лета, — говорил Риффу один из солдат, — мы выгоним турецкую армию из города. Точно так же, как они выгнали нас с Косова поля в 1389 году. Там было начало господства турок на наших землях. Здесь будет его конец, после всех этих жестоких столетий... Мы, сербы, спасаем Европу, пусть даже Европа и не ценит наших усилий».
Если Милошевич в совершенстве овладел техникой использования СМИ, то Туджман разрабатывал горизонтальную транснациональную форму организации масс. В отличие от Милошевича, у него было диссидентское прошлое: в начале 1970-х годов он провел какое-то время в тюрьме из-за своих националистических взглядов, хотя прежде был генералом ЮНА. У его партии (ХДС) было мало времени для подготовки к первым демократическим выборам, и она не контролировала СМИ. К тому времени, однако, Туджман уже мобилизовал поддержку среди хорватской диаспоры в Северной Америке. Он заявлял, что у ХДС были отделения в 35 крупных североамериканских городах, каждое с численностью от 50 до нескольких сотен членов, а некоторые — и до 2 тысяч членов. Коммунистические власти всегда относились к диаспоре с большим подозрением; считалось, что по большей части эмигранты — это бывшие усташи (хорватские фашисты военного времени). Туджман потом признался, что его самым ответственным политическим решением было приглашение эмигрантов на конгресс ХДС в феврале 1990 года. Эта транснациональная форма организации была весьма существенным источником денежных фондов и предвыборных техник, а впоследствии оружия и наемников. Ею индуцировалась еще одна форма виртуальной реальности, возникающая из факта пространственно-временного дистанцированности членов партии из диаспоры, которые фактически навязывали современной ситуации образ Хорватии, относящийся к временам, когда они уехали из страны.
Процесс дезинтеграции и зарождения новой формы вирулентного национализма был наиболее полно выражен в Боснии и Герцеговине, которая всегда представляла собой смешанное общество. Дифференциация сообществ по религиозному признаку (православные, католики, мусульмане и иудеи) была институализирована еще во времена османского владычества посредством системы миллетов, и этот, как его называет Ксавье Бугарель, «институализированный коммунитаризм» в различных формах сохранялся на протяжении всего австро-венгерского правления (1878-1914 годы) и во времена Первой и Второй Югославий. Тем не менее в послевоенный период заключалось много смешанных браков, и логика коммунитаризма, преимущественно в крупных городах, была вытеснена новоевропейской светской культурой. Особенно силен югославизм был в Боснии и Герцеговине. Именно в этой республике «Ютел» было более всего популярным, и именно на этой республике остановил свой выбор Маркович, приступая к формированию своей реформаторской партии.
«Институализированный коммунитаризм» Бугарель отличает от политического и территориального национализма. Первый опирается на некий баланс между сообществами, который известен как комшилук (добрососедство) и которому угрожает политическая или военная мобилизация, что и происходило во время двух мировых войн. Повторное же возникновение политического национализма в конце 1980-х годов происходило, как и раньше, ввиду неких инструментальных причин. Согласно Бугарелю, это был отклик на общее недовольство на фоне неравномерного экономического развития и на углубление размежевания между экономической и научной элитой и отсталыми сельскими регионами. Это размежевание было особенно остро в Боснии и Герцеговине, и на протяжении 1980-х годов оно только усугубилось. Это был отклик также и на утрату правящей партией ее легитимности.
Проведенный в Боснии и Герцеговине за полгода до выборов 1990 года опрос показал, что 74% населения благосклонно относятся к запрету националистических партий. Однако же, когда выборы были проведены, 70% голосовавших поддержали эти партии. Данное расхождение можно объяснить, используя аргумент Бугареля. В основном люди страшились той угрозы комшилуку, олицетворением которой были националистические партии. Но как только началась политическая мобилизация, они посчитали необходимым сплотиться со своим сообществом. Впрочем, при этом нужно учитывать и другие факторы. С одной стороны, традиционно считалось, что Союз коммунистов в Боснии и Герцеговине придерживается жесткой линии и будет медленно приспосабливаться к той волне демократии, под действием которой находилась вся остальная Восточная Европа, — наиболее очевидную альтернативу коммунистам представляли националистические партии. Кроме того, Союз коммунистов был дискредитирован серией коррупционных скандалов в конце 1980-х годов. С другой стороны, скорость националистической мобилизации отчасти объясняется той ролью, которую играли Хорватия и Сербия. ХДС, националистическая партия хорватов, была, вообще-то говоря, ответвлением партии Туджмана, а СДП, националистическая партия сербов, — ответвлением Сербской националистической партии, основанной в Крайне, той части Хорватии, где преобладали сербы. Помимо этого, активную роль в мобилизации националистических настроений (вместе с религиозными институтами) играли и «Матица хорватская», хорватский культурный центр в Загребе, и Сербская академия наук, ответственная за печально известный меморандум 1986 года, впервые излагающий сербскую националистическую программу.
На выборах победили националистические партии, сформировавшие некую неустойчивую коалицию, что неудивительно, учитывая конфликтующий характер их политических устремлений. В частности, ПДД и ХДС неоднократно имели перевес голосов над СДП в Скупщине. Ненационалистические гражданские партии завоевали 28% голосов (в основном их поддерживали городские интеллектуалы и промышленные рабочие). Решение международного сообщества признать Словению и Хорватию — и любую другую бывшую югославскую республику при условии, что в ней будет проведен референдум и признаны права меньшинств (то, чем пренебрегли в хорватском и боснийском случаях), — приблизило войну. ПДД и ХДС предпочли самостоятельность, сербы же — нет.
Бугарель приходит к заключению, что противоречащие друг другу описания Боснии и Герцеговины то как страны толерантности и мирного сосуществования, то как земли страха и ненависти в действительности одинаково верны. Страх и ненависть не эндемичны для данной местности, однако в определенные периоды их мобилизуют в политических целях. Эта мобилизация «страха и ненависти» в конкретные периоды принимает особые формы и должна объясняться особыми причинами. Иными словами, новый национализм — это современный феномен, возникающий в недавней истории, черты которого сформированы нынешним контекстом. Более того, сам размах насилия может быть проинтерпретирован не в качестве следствия «страха и ненависти», но скорее как отражение трудности реконструирования «страха и ненависти». По выражению Живановича, либерала с независимыми взглядами, всю войну остававшегося в контролируемых сербами районах, «войне пришлось быть кровавой, ведь узы между нами были крепки».
Иногда утверждают, что исламский национализм — это иной феномен, нежели сербский и хорватский национализм. Те, кто не разделяет господствующее представление об этой войне как о гражданской, зачастую полагают, что это была сербская и — в меньшей степени — хорватская агрессия. Без сомнения, агрессорами в этой войне были националисты из боснийских сербов, которым помогали и которых подталкивали сербские и югославские государственные власти, и именно они инициировали и наиболее систематично и масштабно проводили политику этнических чисток. Подобным же образом, хотя и в меньшем масштабе, их примеру следовали хорватские националисты, спонсируемые хорватскими государственными властями. При этом ПДД, исламская националистическая партия, всегда выступала за единую мультикультурную Боснию и Герцеговину. Впрочем, мультикультурализм для исламских националистов означал политическую организацию в духе коммунитаризма, отсюда попытки Изетбеговича организовать «приемлемые» этнические группировки, такие, например, как Сербский гражданский совет или Хорватская крестьянская партия. Кроме того, в ПДД проявлялись некоторые наклонности других националистических партий, такие как стремление ставить все институты под жесткий политический контроль или использовать СМИ для развязывания виртуальной войны против других сообществ: особенно назойливым в своих призывах к националистическому насилию был журнал ПДД «Дракон Боснии». Комиссия экспертов ООН считает, что боснийские силы не принимали участия в этнических чистках, хотя и совершали военные преступления. Как бы то ни было, несомненно, что хорваты были изгнаны (либо сами решили уехать) из областей Центральной Боснии, захваченных боснийскими силами во время мусульмано-хорватского конфликта; то же происходило и с сербами в районах, захваченных в последние дни войны. Иными словами, это была сербская и хорватская агрессия, но в то же время и новая националистическая война.
То, что страх и ненависть не были эндемичны для боснийского общества как такового, стало ясно по вспышке гражданского активизма в преддверии войны. При решительной поддержке со стороны боснийских СМИ, профсоюзов, интеллектуалов, студентов и женских групп развернулось массовое движение за мир. В июле 1991 года десятки тысяч человек образовали живую цепь через каждый мост в Мостаре. В августе 1991 года на организованный с помощью «Ютела» митинг в Сараеве пришло 100 тысяч человек. В сентябре к тысячам боснийцев, стоящим в живой цепи, связавшей мечеть, православный храм, католический костел и синагогу в Сараеве, присоединились 400 европейских активистов за мир, путешествующих в качестве «Каравана мира» Хельсинской гражданской ассамблеи. Подобные же демонстрации были организованы в Тузле, Баня-Луке и других городах и деревнях.
Высшая точка и конец этого движения пришлись на март и апрель 1992 года. 5 марта активистам за мир удалось разобрать баррикады, возведенные мусульманскими и сербскими националистическими группами после убийства сербского жениха, застреленного на своей свадьбе. 5 апреля по Сараеву к зданию парламента прошли от 50 до 100 тысяч демонстрантов, требуя отставки правительства и международного протектората. Еще тысячи прибывали в битком набитых автобусах из Тузлы, Зеницы и Какани, но не могли войти в город из-за баррикад сербов и мусульман. Война началась, когда с гостиницы Holiday Inn огонь по демонстрантам открыли сербские снайперы — первым погибшим был 21-летний студент-медик из Дубровника (Хорватия). На следующий день европейские государства признали Боснию и Герцеговину и сербы покинули боснийскую скупщину. Государство получило признание как раз в момент своей дезинтеграции.
Согласно Бугарелю, боснийская война была гражданской войной в том смысле, что она была войной против гражданского населения и против гражданского общества. По сообщениям же Тадеуша Мазовецкого, специального представителя Комиссии ООН по правам человека, некоторые наблюдатели были уверены в том, что «нападающие решительно настроены „похоронить“ город [Сараево] и ту традицию толерантности и этнической гармонии, которую он олицетворяет». Иначе говоря, эту войну можно было бы рассматривать как войну эксклюзивистских националистов против светского мультикультурного плюралистического общества.