XXXV
Грузовики ехали медленно, что словно еще более подчеркивало трудность затеянного предприятия, жару и беспредельность пейзажа Бар-эль-Газаля – а колючки, пучки сухой травы, камни, среди которых облако пыли, поднятое пробежавшей гиеной, – уже целое событие.
Дорога казалась Вайтари иллюзией: чуть меньше травы – и все отличие.
– Вот будет дело, если пойдет дождь, – сказал он.
– Метеосводка дождя не предвещает, – сказал Хабиб. – Но поглядим, что будет, inch’Allah!
Де Врис вел машину уже четырнадцать часов. Вайтари искоса поглядел на него: осунувшиеся черты, мелкие, резко очерченные, какие-то звериные; прилизанные волосы, блеклоголубые глаза, устремленные на дорогу. Хабиб сидел между ними, с погасшей сигарой в зубах; ее холодная вонь окончательно выводила Вайтари из себя. Кабина перегрелась до того, что накатывавший волнами запах пота и тот приносил облегчение. Вайтари нервничал, изнуренный тряской, ослепший от солнца пустыни, от которого совершенно отвык, и злился на самого себя за то, что не догадался взять солнцезащитные очки. Каждый раз, косясь на де Вриса, он удивлялся, как тот может до белизны прозрачными глазами столько часов подряд находить раскаленную дорогу – самому Вайтари приходилось только угадывать ее среди камней. По мере того как они приближались к цели, успех операции казался ему все более сомнительным. Его успокаивали только заверения де Вриса, – тот изображал мастака в подобных делах и, кажется, в самом деле знал здешние места, – и оптимизм Хабиба, – впрочем, для того оптимизм был второй натурой. Однако время сомнений миновало. А если бы все пришлось начинать сначала, он, вероятно, поступил бы так же, это ведь был единственный способ добыть приличную сумму денег. И если даже попытка провалится, остается шанс напороться на французский патруль; лучше всего было бы встретиться с отрядом вооруженных людей в военной форме и на грузовиках. Тогда последовало бы замечательное сообщение о том, что «наши войска атаковали группу повстанцев». Чего следовало избегать любой ценой – это быть принятыми за «грабителей», перешедших суданскую границу, однако он затем и находился тут, чтобы поставить все на свои места, а остальное сделает каирское радио… К несчастью, Вайтари отвык от таких физических нагрузок. Не считая нескольких предвыборных турне, он двадцать лет прожил в городах, – по которым теперь отчаянно скучал. Больше всего на свете он любил публичные диспуты, народные сборища, где мог заставить людей прислушаться к своему голосу, силу которого сознавал, мог воззвать к ним с трибуны – этого трона демократии. Он тосковал по Парижу, по обедам, приготовленным женой, по атмосфере политических сборищ, где его черное лицо сразу привлекало внимание. Быть может, он совершил ошибку. Но жребий брошен. Ведь новый мировой конфликт казался таким неизбежным, когда он принимал свое решение; теперь легко говорить, что он был не прав. Вайтари подвели обстоятельства. К тому же его все равно прокатили на выборах, под тем предлогом, что он вышел из партии за два года до конца депутатского срока, чтобы примкнуть к крайним левым. О месте в Париже не приходилось и мечтать. Оставались лишь международные организации, и в эту минуту он выбирал к ним наиболее короткий путь. Тем более что игра шла не столько вокруг национального самосознания народа уле, которому пока что нужны были только собственные колдуны и фетиши, сколько вокруг национальных поползновений Америки, Индии и Азии. Ведь и во французском парламенте Вайтари выступал проповедником не демократических чаяний племен уле, а воззрений французов на демократическое будущее. И когда речь заходила о прогрессе, она велась о прогрессе не Африки, а других стран. Посему требовалось заговорить громко, с пылом; тогда его услышат повсеместно. И задача состояла в том, чтобы с ходу взойти на международную трибуну, пробиться в высшие международные органы. Надо просто-напросто перескочить африканский этап, достичь руководящих высот националистического интернационала, чей расистский и религиозный характер обеспечит ему прочное положение, а уже оттуда, обладая завоеванным авторитетом, спуститься к африканским массам. Ждать подъема национального самосознания в племенах уле означало оставить все на откуп потомкам, то есть отказаться от собственной судьбы. Уле, масаи и го не знают, что такое «нация»; стены между племенами стоят до сих пор. И языковые преграды тоже: в политической деятельности Вайтари самое видное место занимала пропаганда французского языка; он призывал уничтожить диалекты и открыть широкую дорогу столь необходимой борьбе за национализм и единение. Это был важнейший способ воспитать массы и пробудить в них дух протеста. До сих пор ему кое-как удавалось вызвать возмущение среди уле, только когда речь заходила о недостатке мяса – о наследственной потребности в мясе африканца да и всякого человека вообще. Эта потребность была глубже, насущнее, чем необходимость в новом политическом устройстве. В молодости он часто видел, как жители деревни убивали животное и тут же его пожирали; самые ненасытные съедали до десяти фунтов мяса вприсест.
От Чада и до Кейптауна жадность африканца к мясу, вечно возбуждаемая недостаточным и неравномерным питанием, – вот то общее, что роднит всех жителей континента. Это их мечта, неутолимое желание, физиологический зов организма, более сильный и возбуждающий, чем половой инстинкт. Мясо! Влечение к нему – самое древнее, самое сокровенное и универсальное у всего человечества. Вайтари подумал о Мореле и его слонах и горько усмехнулся. Для белого человека слон долгое время был лишь слоновой костью, а для черного – только мясом, самым обильным количеством мяса, какое мог добыть ему счастливый удар отравленным дротиком. Представление о «красоте» и «благородстве» слона возникло у человека пресыщенного, питавшегося в ресторанах два раза в день, посетителя музеев абстрактного искусства; оно родилось в упадочном обществе, которое прячется от уродливой социальной действительности, будучи не в силах ей противостоять, в возвышенных облаках красоты и возбуждает себя туманными понятиями «красота», «благородство» и «братство» просто потому, что поэтическое отношение к жизни – единственное, что позволяет ему история. Буржуазные интеллигенты требуют от двигающегося вперед общества, чтобы оно взяло на себя заботу о слонах только потому, что так они надеются избежать собственной гибели. Они сами ощущают себя столь же нелепым и громоздким анахронизмом, как эти доисторические животные; всего-навсего взывают о жалости к самим себе, умоляют, чтобы их пощадили. Вот так обстоят дело и с Морелем, типичный случай. Куда удобнее сделать из слонов символ свободы и человеческого достоинства, чем выражать свои идеи политически, придавая им конкретное содержание. Да, это действительно очень удобно: во имя прогресса требуют запретить охоту на слонов, а потом толпа ими любуется издалека; совесть успокоена тем, что каждому возвращено чувство собственного достоинства. Бегут от активного действия, прячась за пустыми жестами. Это классическое поведение идеалиста, и Морель тому разительный пример. Но для африканца вся красота слона воплощена в количестве его мяса, а что касается человеческого достоинства, то оно заключается прежде всего в набитом животе. С этого момента оно и появляется.
Когда у африканца будет набитый живот, тогда, может, и он станет интересоваться эстетическими достоинствами слона и предаваться сладостным размышлениям о красотах природы. А пока что природа рекомендует ему вспороть слону брюхо, вгрызться зубами во внутренности животного и жрать, жрать до одурения, потому что неизвестно, когда он добудет следующий кусок. Но обо всем этом ни в коем случае нельзя говорить открыто. Пока даже марксизм – недопустимая роскошь. Новые националистические движения пока могут победить только за счет упадочного буржуазного сентиментализма, где решающим фактором часто бывает «красота идеи», а отнюдь не на основе исторического материализма, нацеленного в самое нутро буржуазии. Вот он, Вайтари, и делает все, чтобы приспособить к своим целям охрану слонов, «уважение» к ним и действия Мореля. Однако сентиментальность западной толпы превзошла даже его ожидания, поэтому надо устранить двусмысленность, скрывающую от глаз мирового сообщества, кто такой Вайтари. И к тому же добыть средства, необходимые для создания серьезной организации. На трех грузовиках у него двадцать вооруженных и полностью экипированных человек, но никому из них не заплачено. Если экспедиция окончится провалом, он окажется в безвыходном положении. Все, что он сумел оплатить, благодаря одному хартумскому дельцу, согласившемуся дать аванс, – это военное обмундирование, – обноски английской армии, бренные ее остатки. Он целиком в руках Хабиба и де Вриса. Странно, что все великие начинания человеческой истории в какой-то момент зависят от обычных негодяев. Торговцы оружием, шпионы, провокаторы, темные дельцы – все они тесно связаны с самыми благородными достижениями человечества. Но их присутствие, к несчастью, вовсе не гарантирует успеха.
Он повернулся к Хабибу и поймал его насмешливый взгляд, устремленный на кепку, лежавшую у Вайтари на коленях: старое кепи небесно-голубого цвета, форменный головной убор лейтенанта запаса французской армии, которую Вайтари тщательно берег из сентиментальных побуждений. Только снял лейтенантский галун и заменил его пятью генеральскими звездами. Не золотыми, как во французской армии, а черными, которые заставил вышить на лазоревом фоне. Ну да, генерал без армии, подумал Вайтари, увидев насмешливый взгляд Хабиба. Однако армия существует – в Индии, в Азии, в Америке и даже в самой Франции.
Стоит ему возвысить голос, и его услышат.
– Армия мне не нужна, – сказал он. – Идеи не нуждаются в войсках, они сами прокладывают себе дорогу. Но если произойдет стычка, надо быть в военной форме, иначе пресса нас попросту не заметит.
Хабиб подумал, что Вайтари совершенно не понял, что означал его восхищенный взгляд.
Он продолжал как зачарованный коситься на небесно-голубое кепи с черными звездочками.
Снова почувствовал безмерную благодарность к жизни, так щедро дарящей бесценные наблюдения. Кепи чисто французское, а пять черных звездочек вместо лейтенантского галуна постоянно доказывают все, что угодно, – прежде всего до чего может дойти человек в своем одиночестве.
– Очень верная мысль, – сказал Хабиб.
Лично он категорически отказался надеть мундир и избавиться, хотя бы на время, от морской фуражки. Он всегда плавал под собственным флагом – по крайней мере за собственный счет – и не собирался менять своих убеждений. Хабиб был прирожденным искателем приключений, не примыкавшим ни к какому движению; если его и вдохновлял какой-то идеал, то это было лишь желание испробовать все чудесные возможности жизни. И попутно обеспечить своему молодому, забавному дружку кое-какие спортивные развлечения, желательные в его возрасте, и одновременно позволить тому свести личные счеты.
– Стычек не будет, – сказал де Врис. – Я эти места знаю. Единственный военный пост – у границы, в двухстах километрах к северу, там шесть человек…
– И дождя не будет, – сказал Хабиб. – Можете на меня положиться. У меня baraku.
Форсайт начинал терять терпение. Он не понимал, почему Морелю так откровенно не хочется покидать Куру. Что они выиграют, оставаясь на озере? Пускай Морель сколько угодно твердит, что в этих местах нет войск, но он допустил промашку, отправившись в Гфат, – всем известный пункт следования караванов с контрабандой, который держат под надзором; это не имело бы значения, если бы они в разумные сроки ушли с озера, но Форсайт готов был держать пари, что известие об их местонахождении уже дошло туда, куда нужно. Они рисковали попасться самым глупейшим образом, как раз тогда, когда он мог вернуться в Америку и начать жизнь заново! Результаты конференции в Конго, без сомнения, известны в Хартуме, и сам Морель признавал, что им надо заглянуть туда, прежде чем они решат, что делать дальше. Форсайт не сомневался, что, если делегаты в Букаву и примут нужное решение, Морель все равно весь остаток своей жизни проведет среди слонов. Так как у него нет ни гроша, то когда эфемерная слава улетучится, он превратится в один из тех африканских обломков кораблекрушения, которых видишь повсюду; они являются в бар, а кругом с жалостливой улыбкой, даже не понижая голоса, рассказывают свои истории. "Смотрите, это же Морель! Я-то думал, он давно умер. А ведь, вспомнить, сколько о нем было разговоров…
Да, как говорится, у него был свой звездный час". Затем длинный рассказ, вызывающий у собеседника неопределенные восклицания; кто-то говорит: "Ага! Конечно, помню… Человек, который защищал слонов… ", сопровождая свои слова насмешливым и слегка сочувствующим взглядом, очень довольный тем, что он-то сам всегда занимался своим делом… Форсайт горько усмехнулся, он знал все наизусть и повторять не собирался. Он, конечно, мог оставить их тут, уехать один, но опыт, приобретенный в Корее, породил в нем чуть ли не болезненную потребность сохранять верность. К тому же здесь была Минна. Напрасно он пытался разобраться в ее отношении к себе, в полном равнодушии к тому, что он ей говорит. Она только улыбалась, и все. Да и встречались они редко. В этом тоже было что-то удивительное: все четверо жили в отдельных хижинах, каждый в своем углу, и кроме как за совместной трапезой, которую готовила Минна, друг с другом не разговаривали. Форсайт, у которого, как и у всех его соотечественников, был очень развит стадный инстинкт, нуждался в общении и в конце концов вознегодовал. Четыре чудовищных одиночества, которые отказывались знаться между собой, чувствовать локоть приятеля! Даже Идрисс и Юсеф держались особняком, они тоже жили отдельно и почти не общались. Морель все дни проводил на озере, среди своих слонов. Пер Квист пропадал на болотах, вероятно, занятый подсчетом десятков тысяч птиц, снедаемый опасениями пропустить хотя бы одну. Только Минна оставалась на отмели, она сидела у края воды и глядела на слонов с такой радостью, что Форсайт нередко приходил в раздражение, которое ему, однако, приходилось всячески подавлять. Он снова оказался один.
Раньше он посчитал бы, что все в порядке, поскольку и сам не особенно радовался обществу людей. Но теперь психологическая нить, связывавшая его с тремя другими, вдруг порвалась.
Ему казалось, что упрямство Мореля, Пера Квиста и Минны перешло всякие границы, что их прямолинейность, непримиримость приняли немыслимый характер и что они скоро совсем заблудятся в каких-то недоступных его пониманию высях, не имеющих ничего общего с земной жизнью. Как-то утром он попытался убедить Минну, что им больше нельзя оставаться на этой no man’s land , на которой они находятся.
Она разговаривала с двумя каи, которые, как и каждое утро, принесли рыбные катушки, один вид которых вызывал у Форсайта тошноту. Он не знал, что они обсуждают, каждый из них выражался на своем языке: Минна разговаривала по-немецки, а негры отвечали ей на языке каи, кивая в знак согласия головами и выразительно жестикулируя; это продолжалось по четверть часа каждый день, после чего собеседники, по-видимому, крайне довольные друг другом, расходились, улыбаясь во весь рот. Форсайт сказал девушке, что им совершенно незачем здесь оставаться, это становится опасным, они сделали для Мореля и его слонов все, что могли, и он теперь намерен отправиться в Хартум. К вящему его удивлению, Минна полностью одобрила его решение.
– В Гфате вы, может, поймаете грузовик, – сказала она. – Кажется, они иногда там проходят.
– А вы? – с негодованием спросил он.
– В каком смысле?
– Вы не поедете?
– Куда вы хотите, чтобы я поехала?
– Со мной…
– А куда вы хотите, чтобы я поехала с вами, майор Форсайт? Вы что, предлагаете мне выйти за вас замуж?
– Конечно, – ответил он, пытаясь обрести прежний развязный тон. И тут же добавил:
– Имейте в виду, я серьезно.
Она ласково улыбнулась:
– Спасибо. Но я не выйду за вас замуж только потому, что не знаю, куда мне деваться…
Кстати, майор Форсайт, любовь, она ведь существует…
– Морель? – тихо спросил он.
Минна покачала головой:
– Нет, не Морель. Морель может быть что-то большее, но не это… Нет, не Морель…
Теперь… уже никто.
Она резко повернулась и ушла. Форсайт смотрел, как она идет по отмели в направлении низкой линии горизонта над тростниками. Он вспомнил, что ему говорили в Лами – рассказывали о трагическом романе Минны с русским офицером, которого позднее расстреляли.
Наверное, все дело в этом, – решил он, глядя, как она удаляется прочь, и внезапно всем своим сердцем захотел оказаться на месте того офицера.
– На Куру? – повторил губернатор. – Почти и не у меня…
Но это было еще у него, как, впрочем, и всегда. Все неприятности выпадали только на его долю. Когда какое-нибудь племя решало, что больше никак не может обойтись в своих колдовских обрядах без половых органов слонов, и принималось крушить все вокруг потому, что им не разрешали вырезать их столько, сколько им хотелось, это непременно оказывалось племя уле на его территории, а не в Чаде, где уле тоже сколько угодно. Когда люди-леопарды забирали в голову, что о них слишком давно не говорят, и за один месяц раздирали когтями на части пятерых деревенских жителей, это должно было произойти тоже у него. Когда таинственно исчезал покойник, как раз перед тем, как его собирались раскрасить в зеленый, синий и желтый цвета, – по обряду, цель которого состояла в том, чтобы сделать тело неприкасаемым и сохранить для духов, – и когда в конце концов находили лишь начисто обглоданные кости, надо было, чтобы и это случилось у него и чтобы случайно проезжавший журналист оказался как раз в том месте и сунул туда нос, хотя подобных случаев людоедства не бывало уже лет пятнадцать. Да я вообще, когда какой-нибудь журналист совал во что-нибудь нос, все всегда происходило у него. Когда на Африку обрушилась засуха, обязательно, давая представление о размерах бедствия в печати, приводили в пример его плантации и национальные парки. И когда свихнувшийся мизантроп решил «выбрать слонов» – опять же у него, в его столице он совершил свою самую сенсационную выходку. Ведь мог же отправиться к Дю Ниарку, у того и джунгли более густые и непроходимые; было бы совсем неплохо и у Бадассье, у которого под толстой задницей сто тысяч километров весьма привлекательного пространства, если не считать мухи цеце, слоновой болезни и самого широкого распространения трихоцефалеза в Африке. Или чем ему не угодил Вандарем, где тоже имеется все для полного счастья? Но нет, Морелю надо было объявиться именно тут. В общем, губернатор ждал неприятностей с самого начала. С тех пор как услышал о первых похождениях Мореля в Чаде, он почувствовал беспокойство и даже тревогу: «Эге, – сказал он себе, – а почему это не у меня? Как такое может быть?» Здесь явно было какое-то недоразумение. Морель должен был исправиться. И вот, решив устроить демонстрацию силы посреди какого-нибудь города, он выбрал Сионвилль, а когда почувствовал потребность развлечься и высечь чью-нибудь задницу, то остановился на крошке Шаллю, приняв, естественно, во внимание политические связи ее мужа. И последствий долго ждать не пришлось. Говорили, будто его преемник уже взял билет на самолет; тем не менее губернатор Уле ни за что не отдал бы по собственной воле ни своей должности, ни своего округа. Вот такая она, Африка, в ней всегда происходит что-то неожиданное. Ее можно тихонько повести по новому пути, но она по-прежнему будет удивлять, поражать чем-то необычайным, немыслимым и если есть еще на свете земля, где человек может стать легендой, то лишь тут, в Африке. Морель, вероятно, будет стоить ему отставки, но он на него не в обиде. С тех пор как он начал досаждать властям, губернатор стал испытывать к нему даже какую-то симпатию. Этот авантюрист достоин Африки, под стать ее суевериям, сказкам и нелепицам. А после появятся другие искатели приключений – белые, красные, черные, желтые, – потому что в Африке фантастике никогда не будет конца. Этот человек ему по душе… Что же касается преемника… Может, удастся еще что-то уладить. Он улыбнулся. Губернатор Уле был человек молодой, энергичный, с веселым лицом и без боя не сдавался. Он повернулся к Боррю. Того прислали из Чада как раз из-за Мореля, – последний действовал именно здесь, а Боррю занимался им с самого начала. Что лишний раз доказывает, думал губернатор, что у военных вожжи покрепче, чем у гражданских.
– Ну?
Боррю провел пальцем по карте.
– Голубое пятнышко, которое вы видите, оно, как вы справедливо заметили, находится не у вас, а в Судане, – источник Гфат… Там перекресток караванных дорог, имевший важное значение во времена работорговли. Он не потерял его и сейчас, хотя товары пошли другие.
Дорога из Эль-Фашера проходит много севернее, но для тех, кто старается проскользнуть незамеченным, этот перекресток не имеет цены. Поэтому мы забросили туда лазутчика. Он продержится столько, сколько удастся, потому что рано или поздно, с уходом англичан и разговорами насчет объединения… У него большие требования, но он того стоит… Морель явился в лавку четыре дня назад. Вошел как ни в чем не бывало, заявился прямиком из пустыни, в сопровождении двух негров, – очевидно, один из них Идрисс, но я хотел бы в этом убедиться, ведь Идрисс давно должен был умереть, – пошел прямо к радиоточке и пять часов слушал новости. Как все страдающие манией величия, он жаждал услышать, что о нем говорят…
Губернатор молча слушал. Он только что вернулся с полугодовой конференции в Браззавиле, где все на него глядели либо с иронией, либо сочувственно… Коротышка Санте, эта вонючая псевдо"шишка", даже похлопал по плечу и спросил: «Ну как, старина, ваш протеже?» Коллеги обращались с ним как с тяжелобольным или с легко бьющимся предметом…
Были среди них и такие, кто продолжал утверждать, будто слоны – миф, а Морель – иностранный агент, поскольку же он настаивал на противоположном, большинство ополчилось против него. Но все были согласны в одном: эту выдумку ни в коем случае нельзя развеивать, потому что в нее верит весь мир, хотя сами они убеждены, что тут замешаны панафриканские националисты, поиски которых вдобавок не имеют под собой ничего конкретного. И они были правы, говоря, что общественное мнение у Мореля «на поводу», что народ верит в него и его слонов. Телеграммы и петиции в его защиту тысячами поступали со всех концов света. Для обывателей Морель был героем движения, никак не связанным ни с нациями, ни с политическими идеологиями, ни с Африкой как таковой; происходящее явно задевало людей за живое потому, что все они питали тайное недовольство жизнью, а еще, быть может, и потому, что все люди более или менее осознанно мечтают когда-нибудь преодолеть тяготы человеческого существования. Они требовали простора и верили в человека. Губернатор тоже верил. Ведь человек появился именно в Африке миллионы лет назад, что весьма и весьма характерно, недаром ведь он вернулся именно в Африку, чтобы с величайшей яростью бороться против самого себя…
– Хорошо, а дальше?
– Морель купил сигареты и сто пачек табака для наших проводников караванов. Потом отправился назад, к Куру. Наш друг послал человека проследить за ним до поворота на тропу.
Никаких сомнений быть не может.
– Чад что-нибудь предпринял?
– Выслали взвод на верблюдах из Афны. С ними поехал Шелшер.
– Верблюды на Куру?
– Да, понимаю… Но пятьсот километров в окружности других войск нет. Момент как раз неудачный. Изучается план реорганизации охраны суданской границы… Там больше сорока лет хозяйничали англичане. Поэтому полиции было в два раза больше. И защищать границу требовалось только от крейхов, которые грабили слоновую кость, устраивая набеги на Буги.
А теперь необходимо охранять около тысячи трехсот километров новой границы…
Полковник провел пальцем линию на карте.
– Самое важное – помешать Морелю укрыться в Судане. А тогда схватить его будет проще простого… Двое суток, и все.
– Как же!
Взгляд полковника выразил досаду.
– Я ведь не скрываю, что у меня отлегло бы от сердца, если бы с Морелем было покончено, – уже более дружелюбно сказал губернатор. – Он стал слишком популярен… Может коротать время в тюрьме за чтением писем. А вообще-то я думаю, что его признают не отвечающим за свои поступки. Кстати, вам известно, что мой преемник уже, так сказать, намечен?
Боррю состроил подобающую физиономию.
– Сайяг… Не понимаю, что его сюда влечет.
– Он знаменитый охотник, – проговорил Боррю. – Приезжает в Африку охотиться не реже раза в год…
Губернатор явно заинтересовался.
– Хороший стрелок?
– О, у него мировая репутация… Двадцать или тридцать лет назад он был одним из самых знаменитых профессиональных охотников за слоновой костью.
Лицо губернатора заметно просветлело. Он чрезвычайно ласково проводил Боррю до двери.
Когда полковник ушел, губернатор заглянул в соседний кабинет и пригласил к себе управляющего делами.
– Скажите… Остались еще тут какие-нибудь репортеры или все разъехались?
– Двое или трое пока здесь. Сейчас вместе с ними будем завтракать.
– Отлично. Вы знаете Сайяга?
– Познакомился в прошлом году у вас. Он приезжал поохотиться…
– Да, вспоминаю. Дело в том, дорогой мой, что он, как видно, займет мое место. Можете сообщить репортерам, это уже не секрет. Скажите, что он барин и прекрасно знает Африку…
Каждый год приезжает охотиться. Постарайтесь их заинтересовать. Оказывается, он самый знаменитый охотник на слонов у нас во Франции. На его счету не меньше пятисот голов…
Да, можете идти. Объясните им, что на посту губернатора он лучше всякого другого сумеет помочь развитию охотничьего туризма… Поняли мою мысль? Скажите, что при его содействии мы наверняка окажемся лучшей территорией для сафари, отодвинем на задний план Кению. Вот-вот, вижу, вы меня поняли. Ступайте…
Он вернулся в кабинет, сел за стол и задумался. Потом его разобрал смех.
Это была лучшая пора суток. Солнце еще не припекало, перья птиц, что парили над стадами животных, отсвечивали всеми оттенками зари. Тысячи голенастых марабу и американских аистов бродили вокруг по песку и скалам, а у пеликанов едва хватало места, чтобы разогнаться перед взлетом. С каждым утром из воды выступало все больше красной земли; обычно поросшие травой скалы, тростники и стаи птиц представали островками на озерной глади, а сейчас обнажилась полоса скалистого дна шириной чуть не в пять метров; озеро можно было перейти, не замочив ног. За ночь животных еще прибавилось. Те, что пришли последними, иногда не выходили из воды по двое суток и совершенно не спали. Тут, несомненно, сказывалось не только физическое изнурение, но и нервная реакция на пережитое;
Морель знал, что слоны приходят в себя медленнее других животных. В своих статьях Хаас, который провел среди слонов двадцать пять лет, бродя от Кении до Чада, писал, что видел, как самка, у которой он отнял детенышей, после нескольких часов бешенства и яростных поисков внезапно утратила всякую энергию и рухнула на землю, другие животные из стада тщетно пытались заставить ее подняться. Он уверял, что мог подойти к одной из таких матерей, покинутых выбившимися из силы собратьями, и погладить ее по хоботу, не вызвав ни малейшей реакции. «Погладить ее по хоботу» – так выразился этот замечательный человек.
Что не мешало ему и дальше отнимать у слоних детенышей и посылать тех в неволю. В неволю! Слоны в неволе… Морель почувствовал, как кровь бросилась ему в голову, и стиснул карабин, полный непримиримой злобы ко всем ловцам на свете. И когда ему удалось всадить Хаасу пулю в задницу, он почувствовал, что жил недаром. Потом он подошел к голландцу, чтобы тот знал, кто в него стрелял. Слуги оставались под акациями, держались на почтительном расстоянии. "Я читал вашу статью о тех, кого вы поймали, – проговорил он. – И сказал себе: я должен внести кое-какую поправку в авторское право… " Хаас усмехнулся; усмешка сразу же сменилась гримасой боли. Потом он приподнялся, опираясь на локоть. «Пожмите мне руку, если я вам не очень противен».
Слон лежал на левом боку, на другом виднелась красная пыль пустыни; между ногами животного расхаживали две цапли. Сперва Морель подумал, что слон мертв, но когда вышел из тростников, заметил легкое подрагивание уха, первый рефлекс тревоги, увидел, как приоткрылся глаз. Морель потрогал пальцем пыль: у животного не было сил даже облиться водой. Глубина болота составляла всего сантиметров тридцать, кое-где вспучивалась жидкая грязь; вокруг стоял сухой, непрерывный треск, словно без конца рвались хлопушки; из озера, отталкиваясь хвостовыми плавниками, выпрыгивали рыбы. Он в первый раз видел, чтобы они передвигались днем; обычно рыбы дожидались ночи. Морель недоумевал: куда они надеются попасть и почему так долго ждали этого момента? Рыбы могли преодолеть расстояние в десятки километров, но на сей раз и такого расстояния было мало. Тем не менее Морелю редко попадалась мертвая тинная рыба. Он сел на камень, положив карабин на колени; запах тины и гнилых растений бил ему в нос, а перед глазами роились насекомые. Однажды он поймал каи на том, что они перерезали связки у лежавшего в сторонке слона. После выговора, надо надеяться, они больше не станут этого делать. Что же, ему остается только сторожить, ведь в сущности он для того и приехал… Через полчаса слон поднял голову и вяло обрызгал себя водой. Морель подмигнул.
– Так-то, дружок, – сказал он. – Никогда не надо отчаиваться. Наоборот, лучше быть безумцем, ведь первое пресмыкающееся, которое, не имея легких, выползло из воды, чтобы жить на суше, и пыталось дышать, тоже сошло с ума. Но это не помешало в конце концов появиться человеку. Всегда пытайся сделать больше, чем можешь.
Он не был уверен, подумал или высказал мысль вслух, а потому повернулся к Юсефу; за тот год, что они провели вместе, юноша наверняка перестал удивляться чему бы то ни было.
– Выйди оттуда, – сказал Морель, – там крокодилы.
Юсеф медленно выбрался из тростников.
– Юсеф!
– Да, миссье.
– Когда хозяином будешь ты, тебе придется заняться слонами…
– Хорошо, миссье.
Но слоны Юсефа не интересовали. Он на них даже не смотрел.
Морелю казалось, что он их презирает. Но при этом сам, по собственной воле, примкнул к борьбе в защиту африканской фауны. В один прекрасный день он молча вышел из леса и с тех пор повсюду следовал за Морелем с пулеметом в руках, как черный ангел-хранитель. У Мореля на его счет иногда возникали разные предположения. И тогда он разглядывал Юсефа вот как сейчас – внимательно, насмешливо и дружелюбно. В этом лице не было и тени угодливости, а в глазах светилась такая потаенная страсть, что ее нельзя было не заметить.
Вот уже скоро год, как они живут вместе, едят и спят рядом; однажды Морель услышал, как юноша разговаривает во сне. Это случилось в Сахеле, в голубом сумраке ночи; Морель остановился возле Юсефа, спавшего на боку, прижавшись щекой к земле. Юноша произнес несколько слов, и тогда Морель понял, с чем он столкнулся; ему хватило этих нескольких секунд, чтобы узнать, какие силы борются за душу Африки, но он, не колеблясь, доверился лучшей из них. С тех пор присутствие Юсефа ежеминутно напоминало ему, что игра идет серьезная и на карту поставлена не только его жизнь.
– Тебе еще не надоело болтаться у меня за спиной?
– Нет, миссье.
– Ты ведь не желаешь мне зла, верно?
На лице юноши появилось легкое беспокойство, появилось – и сразу исчезло. Морель открыл было рот, чтобы сказать, что догадывается, точнее, знает, но вовремя сдержался. Это ни к чему не привело бы. Короткого пути не существовало. Юноше следовало самому пройти по дороге жизни, победить или потерпеть поражение. Морель верил в Юсефа. Почему бы тому проиграть? Морель улыбнулся:
– Ты боишься, что со мной что-нибудь случится?
Юноша опустил глаза. На его лицо легла легкая тень внутренней борьбы, – только вырез ноздрей выдавал кровь первых арабских завоевателей.
– Я с тобой пойду туда, куда ты пойдешь.
Пер Квист сказал о нем: это высочайшее доверие Африки. У Вайтари было другое определение: патернализм. Преданность слуги своему хозяину. Морель нагнулся над слоном, потрогал безжизненный хобот, улыбнулся видневшемуся из-под складок кожи глазу.
– Не горюй, слышишь, их проймет, – сказал он слону. Всех проймет до костей. И белых, и черных, и серых, и желтых, и розовых. Тина – не навсегда. Выберешься. Вот увидишь: дело кончится тем, что у всех появятся легкие, чтобы дышать.