Книга: Корни неба
Назад: XXVIII
Дальше: XXX

XXIX

Форсайт потом утверждал, что три дня и две ночи похода через горы Уле, там, где верховая езда была невозможна, показались ему едва ли не более мучительными, чем знаменитый «марш смерти», который пришлось совершить пленным американцам по приказу корейского командования во время отступления от Сеула. Но рассказывал он об этом сразу же после ареста с удовольствием и даже не без самолюбования, явно подхлестнутого чтением газет, сообщавших об их налете на Сионвилль в самых восторженных тонах, – казалось, в глазах журналистов, воспевавших героизм и бескорыстие этой «горстки людей, которые, будучи отрезанными от всего мира в джунглях, доказали, что несмотря на самые жестокие испытания, выпадающие на нашу долю, мы все еще способны позаботиться о других особях и об охране природы, способны на великодушие и бескорыстие», блестят слезы умиления. – Что не мешает тем, кто это сочинял, – присовокупил Форсайт, – преспокойно просиживать штаны и ни во что самим не вмешиваться… Заметьте, они видят бескорыстие в том, что люди из кожи вон лезут, защищая природу, из чего явно следует, что эти молодчики хотят подчеркнуть разницу между человеческой породой и природой. Они еще не успели осознать, что когда защищают одно, то защищают и другое, – короче говоря, ни черта не поняли в том, что делает Морель.
Ну и ладно. С их стороны очень мило считать нас героями, и я им благодарен. Должен вас заверить, что трехдневный переход чуть меня не доконал, тем более что за последние два года я потребил довольно солидное количество алкоголя и те дни стали для меня весьма мучительным лечением от алкоголизма. Бывало ощущение, что каждый кровяной шарик в моих жилах рычит от жажды и требует своего привычного рациона. Но я выдержал. Помню, раз, когда я уже не смог подняться после пятнадцатиминутного отдыха, Морель подошел ко мне с флягой виски в руке, – этот человек успевал обо всем подумать! К собственному моему удивлению, – себя ведь толком и не знаешь, – я отказался. Дал своим кровяным шарикам выть сколько влезет, – можно сказать, так и видел их воочию с разинутыми ртами – целые миллионы шариков, – встал и зашагал дальше под одобрительным взглядом Пера Квиста.
Несмотря на негнущееся колено, эта старая скотина не проявляла ни малейших признаков усталости; я наблюдал, как он неутомимо карабкается, вверх и вниз по лесным прогалинам, по скалам и бамбуку, через заросли тростника и груды камней, пробирается сквозь чащу, в которой чередовались свет и тень, с почти сверхъестественным упорством, несгибаемый, словно бессмертный, за ним брел Короторо; неся на перевязи пулемет, локтем опираясь на ствол и время от времени скаля мелкие, великолепные зубы, чтобы нас подбодрить; сзади шагал Идрисс, чей синий бурнус так и мелькал среди деревьев, а замыкал шествие Морель, который сжимал свой неизменный портфель, набитый воззваниями и петициями, – для меня этот портфель стал просто символом его безумия…
Мы прибыли на место встречи в пять часов утра и увидели грузовик. Идрисс, не говоря ни слова, снова углубился в чащу. У костра сидели три молодых негра; увидев нас, они разом вскочили и схватились за пулемет. Морель подошел к ним.
– Лентяи! – бросил он. – Никто вас не знает, никто вас не подозревает, а вам надо, чтобы непременно заметили. Ну-ка, давайте сюда ваши поливалки.
Трое молодых людей озирались, кого-то высматривая, и один из них произнес наконец имя Вайтари. Морель объяснил, что их начальнику пришлось отправиться в Судан раньше, чем предполагалось, и что он перепоручил ему руководство экспедицией. Юноши были обескуражены. Чувствовалось, что они безраздельно преданы своему вождю, готовы пойти за ним в огонь и воду и, если нужно, умереть с ним рядом. Его отсутствие их беспокоило, лишало уверенности в своих силах и сбивало с толку. Одного из них звали Маджумба; этот парень с могучими плечами был из племени уле и прятал свою нервозность под насупленной миной; даже его голос, сообщавший французскому языку, которым он прекрасно, до тонкости владел, быстрый гортанный ритм родной речи, всегда звучал запальчиво. У второго, Ингеле, было тонкое, нежное лицо; мечтательная красота и застенчивость свидетельствовали о сентиментальном характере и утонченных чувствах, которые от столкновения с действительностью вылились в некое тайное устремление; он мало интересовался политикой и смущался, когда его друзья заводили на эти темы спор; казалось, он примкнул к ним, как те романтические юноши, которые когда-то шли умирать рядом с Ипсиланти; к тому же, обладая почти женственной грацией, он старался всячески доказывать свою мужественность. Самый доброжелательный из троих, самый образованный и, быть может, по природе своей самый храбрый, он был в полном подчинении у своих товарищей, особенно у Маджумбы, за которым слепо шел, даже охотнее, чем за Вайтари, – того он видел всего раз и, как скоро выяснилось, знал главным образом по пламенным рассказам других. Он лучился той чистотой, которая придает юности редкостную власть над людьми; Морель мгновенно проникся к нему симпатией, быть может, распознав в нем то же воодушевление, какое обуревало кое-кого из его сподвижников. Третий, Н’Доло, сын одного из самых богатых купцов Сионвилля, чей грузовик, правда без ведома владельца, обслуживал экспедицию, был мозговым центром троицы; выразительное, подвижное лицо пыталось изобразить отчужденность и хладнокровие; он явно сознавал, что людей его расы упрекают в излишней возбудимости; это был тип первого ученика, который решил перейти от слов к делу и от теории к практике; он рассказал Морелю, что и он, и его товарищи образование частично получили во Франции, «потому что были детьми привилегированных родителей». Поговорив с ними несколько минут, Морель явно огорчился, нахмурился и в ответ на недовольную гримасу Форсайта пробормотал:
– Ну да… им еще и двадцати-то нет…
Потом он влез на грузовик рядом с сидевшим за рулем Н’Доло. Всю дорогу студент не переставал его о чем-то спрашивать, не ожидая ответа, стараясь скрыть за своей болтовней неуверенность подростка, желающего вести себя на равных с сорокалетним мужчиной. В его словах чувствовались враждебность и раздражение, вызванные, надо думать, отсутствием Вайтари, и неловкость в обществе человека, которого он считал одержимым, чьи цели должны были казаться ему на редкость наивными, не имеющими ничего общего с его собственными.
Он не уставал вновь и вновь это подчеркивать, уставившись на узкую дорогу, обрамленную бесконечными рядами деревьев, иногда снимая руку с руля, чтобы поправить на носу совершенно не нужные ему очки; для него слоны были лишь средством пропаганды, образом наступательного могущества Африки, которую отныне никто не в силах задержать. Слоны были великолепным оружием в политической борьбе, поводом громко высказать гнев африканских народов против эксплуатации местных природных богатств иностранным капиталом.
В Африке не забывают, что колониализм насаждали для того, чтобы грабить слоновую кость, прежде чем кинуться на более прибыльную добычу. Лично ему от слонов ни тепло ни холодно.
Они ведь в сущности анахронизм, обуза для современной Африки, для ее индустриализации и электрификации, – пережиток темного родового строя. Он обернулся к Морелю, который, ничего не говоря, спокойно смотрел вперед. Н’Доло поправил на носу очки и чуть было не посадил грузовик в глубокую рытвину. Борта машины царапали кусты; дорогу неспешно и даже не повернув головы, пересек леопард. Перед грузовиком сваливались с деревьев и кидались прочь бабуины, – самка хватала цеплявшихся за ее шерсть детенышей, самец, издавая воинственные возгласы, бежал сзади, и вся семья с визгом скрывалась в чаще.
– С нас хватит, – сказал Н’Доло, кивнув в сторону животных, – мы больше не желаем служить для всего мира зоопарком; мы хотим иметь фабрики и трактора вместо львов и слонов. Для того чтобы добиться этого, нам надо прежде всего покончить с колониализмом, который является причиной экзотического загнивания, полезного ему главным образом тем, что поставляет дешевую рабочую силу. Надо избавиться от пережитков прошлого, чего бы это ни стоило, а потом с той же энергией и столь же непреклонно вести пропаганду в массах; стереть из памяти племенное прошлое, всеми средствами вбивать в головы, отупевшие от примитивных представлений, новые политические понятия. Конечно, диктатуры на какой-то период не избежать, ведь массы еще не готовы для самовластия; действия Ататюрка в Турции и Сталина в России исторически оправданны…
Морель слушал невозмутимо; он давно уже не питал иллюзий насчет того, что ждет Африку. Вдобавок следовало учитывать молодость и нервозное состояние этого одинокого и не уверенного в себе юнца, который перед ним куражился. Пламенные речи были чем-то вроде громкого пения в ночном лесу, чтобы придать себе храбрости. Жаль, подумал Морель, что такому юному пареньку так мало надо. Когда ты молод, нужно смотреть на мир по-крупному, выглядеть щедрее, непримиримее, не идти на компромиссы, на ограничения… Но попробуй объясни этим узколобым юнцам, что мало самим идти вперед, надо взвалить себе на плечи еще и слонов, привесить к ноге такую гирю, – тебя сочтут за ненормального, что, в общем-то, так и есть. Вздернут плечи, почтут за маньяка, одержимого идеализмом, – а это понятие куда старомоднее, чем слоны – отсталое, отжившее, анахроничное. Не поймут. Быть может, потому, что они еще не нюхали концлагеря, этой вершины утилитаризма на пути вперед.
Не поймут, до какой степени защита человеческого пространства, достаточного, чтобы вместить даже слонов, может стать единственной достойной задачей цивилизации, каковы бы ни были политические системы, доктрины или идеологии, которые прокламируют люди. Эти юноши провели несколько лет в Латинском квартале, но им следовало бы получить другое образование, а его ни школы, ни лицеи, ни университеты дать не могут; им надо научиться человечности. В один прекрасный день, когда у него будет небольшая передышка, он постарается все это объяснить, – ну а пока надо довольствоваться тем, что они предоставили грузовик. Конференция по охране африканской фауны состоится в Букаву через восемь дней; как правило, ее решения никак не освещаются в печати. Но на этот раз он постарается, чтобы было по-другому… Морель с удовлетворением вздохнул, сунул пальцы в кисет и принялся сворачивать сигарету. Грузовик вдруг резко затормозил, и Морель стукнулся о ветровое стекло. Суматошно вспорхнули красные куропатки, шарахнулся прочь дикобраз, задрожали и пригнулись от оглушительного грохота деревья – из чащи медленно вышло около двух десятков слонов, которые загородили дорогу. Отряд находился на границе национального парка Биунди, и животные, как видно, чувствовали себя тут в безопасности, а может быть, засуха внушила им равнодушие ко всему, что не стало их первостепенной заботой; на грузовик они, во всяком случае, не обращали никакого внимания. Лишь один слоненок из всего стада повернулся к ним с надеждой и готовностью пошалить, но мать тут же призвала его к порядку.
Великаны какое-то время шагали вдоль дороги, а потом свернули направо, оставив после себя вороха сломанных веток, а также пригнутые к земле или вывороченные с корнем деревья.
Н’Доло беспомощно взмахнул рукой.
– Ну, как вы хотите со всем этим построить современное государство? – спросил он, повернувшись к Морелю.
Француз, уминавший, когда грузовик затормозил, пальцами табак, сидел неподвижно; листок папиросной бумаги прилип к нижней губе, карие глаза смеялись, лицо выражало такое удовольствие, что студент только с досадой махнул рукой и замолчал; да он и вправду слабоумный, никак не очухается после концлагерей. Вайтари прав, пытаясь использовать его манию в своих целях, но разговаривать с ним серьезно – пустая затея.
Сидя за складным столом перед соломенной хижиной, где он разместил свой операционный пункт, начальник медицинской службы Секкальди рассеянно слушал отца Фарга, изливавшего на него потоки негодования, скопившегося за неделю тщетных странствий по землям уле в поисках Мореля, при отсутствии других слушателей, кроме коня Бютора. Секкальди не без опаски наблюдал, как бочкообразная фигура монаха переваливает через холм, и решил пожертвовать своим кратким отдыхом между двумя операциями. Францисканец, сияя на солнце тонзурой, – правда, всего лишь потный, – грозно обличал эту «свинью», «преступника», «богохульника», которого он так неутомимо преследовал, чтобы научить уму-разуму. Чернокожие крестьяне в белых рубахах сидели на земле перед походной операционной, ожидая своей очереди с терпением, которое питала, быть может, надежда, а быть может, безнадежность.
Вспыхнувшая в ФЭА эпидемия онхоцеркоза заставила власти предпринять решительные меры. Военные вертолеты, выделенные для этой операции в Оресе, беспрерывно опрыскивали с воздуха болота и реки, где водились мошки, вызывающие эпидемию; однако болезнь уже согнала с места целые поселения; девяносто тысяч гектаров возделанных земель были покинуты; в некоторых деревнях ослепла половина жителей. Секкальди вырезал кисты по сути дела безостановочно, с начала кампании спал не больше трех часов в сутки. Естественно, его мало интересовал Морель со своими слонами и гораздо меньше – бывший депутат Уле и пресловутая «армия африканской независимости», о которой тоже упорно говорили. Однако отец Фарг давно сражался со злом во всех его проявлениях, поэтому врач слушал монаха со всем вниманием, на какое еще был способен.
– Дюпарк уверяет, будто эта мания возникла у него в нацистском концлагере. Там они изобрели способ бороться с замкнутым пространством барака и колючей проволокой, воображая громадные стада слонов, бегущих по вольным просторам Африки… С тех пор все и пошло.
Секкальди смотрел на длинную вереницу крестьян, которые шли по деревне. Он подсчитывал в уме число безнадежных больных: тех, кого вели или кто опирался на палку. Спрашивал себя, почему слепые всегда смотрят в небо. Правда, число неизлечимых за неделю все же уменьшилось.
– Возможно, – рассеянно произнес он. – Он, в сущности, мог заболеть тем, что мы на нашем медицинском жаргоне зовем навязчивой идеей.
– Ну и что? – закричал Фарг. – Думаете, что только он один мечтает о полной свободе?
И мы тоже! Но пусть ведет себя как все, запасется терпением, и она придет, надо только обождать. У всех у нас боязнь замкнутого пространства, всем нам тошно в камере… в каменной клетке!
Он яростно стукнул себя кулаком в грудь.
– Все мы живем в этом бардаке, не он один! Нет ни одного настоящего христианина, который не мечтал бы обрести свободу. Но позвольте, не так-то все просто! Надо встать в очередь, как все люди, подняв глаза кверху на Того, кто создал душу и ее тюрьму, кто запер одну в другую! А?
– Конечно, конечно, – с изысканной вежливостью отозвался Секкальди.
Он встал.
– Прошу извинить, но у меня на руках вся деревня…
Явно довольный своим мощным богословским экскурсом, Фарг тоже поднялся.
– Пошли, – сказал он. – Я ведь приехал, чтобы вам подсобить.
В кузове грузовика Джонни Форсайт сидел между Ингеле и храпевшим у него на плече Короторо и был вынужден выслушивать длинную обличительную речь Маджумбы о негритянской проблеме в США. Студент располагал на удивление подробными данными и без устали приводил цифры и факты. Линчевание, сегрегация, экономическое положение негров на юге и в больших городах; пока грузовик катил по узкой дороге через леса уле, молодой человек излагал ему все это с негодованием, чуть было не приписывая Джонни личную ответственность за все безобразия. Форсайт узнавал в речи молодого негра дословные выражения из обличительных речей против расизма в Америке, которые, когда он был в корейском плену, ему приказывали вещать по радио.
– Да, – сказал он. – Знаю, тут многое правда. Я в свое время целую речь произнес по этому поводу… Вокруг нее даже поднялся шум.
Он попытался прогнать воспоминание, разразившись смехом, в котором не было и тени веселья. Доброго Ингеле успокоил примирительный тон американца. Форсайт не мог понять, что среди них делает этот застенчивый юнец со своей хрупкой внешностью, длинными ресницами и тонкими чертами лица, дышавшими благородством, которое, быть может, было всего лишь красотой… В этой красоте не было женственности, но, как и большинству юношей его лет с такой мягкой внешностью, Ингеле нередко приходилось выслушивать оскорбительные шутки, и, быть может, его участие в этом безумном предприятии, обреченном на провал, рядом с двумя оголтелыми националистами только тем и объяснялось, – идеи тут играли минимальную роль по сравнению с пламенным юношеским желанием доказать свою отвагу, хотя бы и ценою жизни.
– Вы поразительно осведомлены, – сказал Форсайт. – Не сомневаюсь, что учились вы во Франции?
– Да, я действительно получил хорошую политическую подготовку в Париже, – ответил Маджумба. – Тут меня воспитывали священники, но разве у них чему-нибудь научишься?
Это ископаемые, пережитки ушедшей эпохи…
Он замолчал, смущенно покосился на Пера Квиста, а потом опустил глаза на карманную Библию, которую держал в руках датчанин. Но старый авантюрист его не слушал. Положив на колени Библию, он дремал. Он не спал по ночам больше одного-двух часов и по этому признаку понимал, что постарел, хотя других симптомов старости ни в сердце, ни в характере не замечал; теперь он все чаще пребывал в состоянии полубодрствования, где-то между прошлым и настоящим, отдавался воспоминаниям о пейзажах, животных, лесах, заповедниках; иногда мелькали лица давно исчезнувших людей, злобные, глумливые или глупые, – встречные, попавшиеся ему на пути, от которых ничего не осталось. Глаза ученого были полуоткрыты, ресницы застыли в неподвижности, хотя он и видел, как поднимается бледное солнце над оленьими стадами в Лапландии, в тайге Дальнего Севера, где даже холод серо-голубого цвета. Потом видение сменилось другим: перепуганные физиономии мальчишек, которые живо отскочили от дерева, когда он, в возрасте девяти лет, впервые замахнулся на них дубинкой и, защищая птичье гнездо от малолетних грабителей, проявил тот дурной характер, которым прославился. Затем возникали леса Финляндии, которые мало-помалу приносят в жертву бумажной промышленности; он сперва боролся за них с царскими чиновниками и, поскольку все призывы остались втуне, вместе с несколькими студентами организовал летучий отряд, который нападал на лагеря лесорубов. Стали, конечно, поговаривать, что он преследует политические цели и что леса – только повод, чтобы вырвать Финляндию из рук царского правительства; дело и правда кончилось тем, что он стал бороться за свободу Финляндии, – одно было связано с другим. Нет, он никогда не шел ни на какие сделки, когда это касалось его принципов как натуралиста и хранителя животного мира – единственное официальное звание, которое он не презрел, работа стоила ему побоев, увечий, врагов, оскорблений и издевательств, высылок из страны и сидения в тюрьмах, – память не могла удержать, сколько дней он там провел. Датчанин оперся на борт грузовика, сцепил громадные мозолистые руки на Библии, – жидкие седые волосы прилипли к вискам под лоснящейся фетровой шляпой, карабин зажат в ногах, а ресницы застыли над двумя щелочками выгоревшего за столько лет голубого цвета; он видел Северное море с его китами, спасенными и благодаря тому, что в один прекрасный день он разграбил помещение китобойного синдиката; гримасу медвежонка коалы, спавшего, вцепившись в его руку, словно в ветку, и лицо Фритьофа Нансена, – то был не только великий полярный исследователь, но и человек, обуреваемый глубочайшей любовью ко всем живым корням, которые всемогущая сила внедрила в землю и сердца человеческие; он так же, как и Морель, защищал человеческое пространство, которое всю жизнь отвоевывал у правительств, у политических систем, у тоталитарных режимов; он приехал навестить Пера Квиста в тюрьму и грустно ему сказал: "Пер, старина, тебя считают мизантропом, но ты моложе меня, проживешь еще долго, и когда-нибудь тебе придется встать на защиту другой породы животных, которой все больше и больше грозит гибель, – нашей породы… " Нансен посвятил этому делу последние годы жизни, именно он заставил утвердить паспорт для лиц, не имеющих гражданства, добился признания всеми странами их прав; Нансен верно предвидел: пришла пора, когда Перу Квисту пришлось проявить в полной мере свой дурной характер, чтобы бороться против лагерей смерти и принудительного труда, против водородной бомбы и скрытной, но уже видимой угрозы медленно скапливающихся на земле, в воздухе и в глубинах морей отходов мощных ядерных реакторов; пришлось громко кричать, участвовать в манифестациях против преступного равнодушия и пагубной уступчивости Физического конгресса в Женеве, готового «заплатить за прогресс» несколькими миллионами раковых заболеваний, – эту борьбу он вел с той же яростью, с какой когда-то защищал птиц. И он видел лицо своего друга, пастора Кая Мунка, расстрелянного нацистами за то, что он защищал один из самых крепких корней, которые небо пустило в человеческих сердцах, – свободу. Она подобна прикосновению божественной длани; он видел на рубеже веков индейцев из Вайоминга, которых еще можно было спасти, но их предпочли оставить в резервациях на произвол алкоголя, сифилиса и чахотки; видел коралловые рифы Австралии, куда поехал, чтобы дать отдых глазам и вернуть себе бодрость, ибо человек еще не успел замахнуться на эти две тысячи километров кораллов, полных жизнью сказочной и почти первобытной; вел борьбу против эрозии почвы, загубленной интенсивной обработкой; Пер Квист, изгнанный из одного места, нежелательный гость в другом, исключенный из такого-то института, из такой-то академии, а потом, десять лет спустя, когда факты доказали его правоту, приглашенный снова занять свой пост, правда, слишком поздно, – словно официальное признание могло искупить совершенное преступление (лишь преклонные годы и эксцентричность обеспечивали ему теперь некоторое снисходительное признание). Старый упрямец, Пер Квист, эта свинская рожа еще заставляет о себе говорить… Сколько драк, сколько усилий – и по-прежнему приходится защищать живые корни, эти ветви, поразительные по своему разнообразию и жизнестойкости, оберегать их без отдыха и срока… Даже Всемирная ассоциация по защите фауны и флоры и та не желает о нем слышать, пришлось покинуть ее руководящий орган, где дурно отнеслись к его «методам»; упрекали не только в чрезмерных крайностях как естествоиспытателя, но и в постоянном вмешательстве в политическую борьбу… И это было верно. Корни бесчисленны, красота их бесконечна и разнообразна, и некоторые так глубоко вросли в человеческую душу: беспрестанное, мучительное стремление ввысь и вперед, потребность в бесконечном, жажда, предчувствие чего-то иного, безграничное ожидание, – все это, сведенное к человеческим масштабам, есть потребность в собственном достоинстве. Свобода, равенство, братство, достоинство… Нет корней более глубоких и при этом более хрупких. Пер Квист всегда непреклонно выполнял свою миссию натуралиста, и все те, кто пытался вырвать из земли корни, постоянно сталкивались с ним. Забот до сих пор предостаточно, а он так стар… "Однако злость, кажется, питает силы, – подумал он. – По-моему, у меня их еще на какое-то время хватит… "
Квист почувствовал на своем плече чью-то руку, – Да?
– Я пытаюсь объяснить этому молодому человеку, что мы здесь делаем. В слонов он не верит. Не верит, что они нас действительно интересуют, что остальное нам не важно. Он говорит, что, может, для Мореля это и так, он ведь сумасшедший, но что, право же, есть более насущные задачи, что надо защищать другое, например законные потребности народов.
Я объяснил: что касается меня лично, то я удрал к слонам только потому, что больше не знал, куда деваться. А ты?
– Ну, а мне, – сказал Пер Квист, как всегда серьезно и протяжно, так что трудно было заподозрить шутку, – было дано задание Музеем естествознания в Копенгагене. Вот и все.
Незадолго до захода солнца они увидели шедший им навстречу грузовик, и Морель вылез, чтобы помочь Н’Доло разъехаться на узкой дороге. Они не боялись, что их узнают: старые фотографии с удостоверений личности, которые были разосланы повсюду, имели мало общего с нынешним обликом партизан. Водитель грузовика оказался португальцем по фамилии Саншили. Он возвращался домой и рискнул поехать по дороге, которую двухчасовой дождь сделал бы совершенно непроезжей, как раз тогда, когда власти готовились укреплять запруды, – торопился к жене, которая рожала в Нгуеле, где у него склад. Это будет десятый ребенок.
Они покурили и договорили, стоя посреди дороги; португалец жаловался на плохие дела…
– Я экспортирую слоновую кость, – сказал он. – Ну, сами понимаете, при всех этих пластмассах…
Морель, почесывая щеку, внимательно его разглядывал.
– Что же, – сказал он, поколебавшись, – желаю вашим десятерым детям и последующим, чтобы вы не встретили на своей дороге Мореля… Он вам кое-что поукоротит…
Маленький португалец затрясся от смеха.
– Здорово сказано… Непременно жене расскажу. Признаюсь, мне вовсе не улыбается его встретить… Вы же понимаете, я самый крупный торговец слоновой костью в районе. Ну, рад был познакомиться. Возьмите, вот моя карточка, если когда-нибудь проедете через Нгуеле…
– Не премину, – сказал Морель. – Обещаю. Говорите, склад ваш там?
– Ну да, как раз на повороте дороги. Не ошибетесь, там указано мое имя. Добро пожаловать. Всего хорошего и, может быть, до скорой встречи.
Морель поглядел ему вслед, а потом забрался в грузовик.
Назад: XXVIII
Дальше: XXX