Книга: Корни неба
Назад: XXVII
Дальше: XXIX

XXVIII

В середине XX века подобная попытка была как нельзя более трудной и неотложной, и в тех, кто порой позволял себе терять веру и надежду, слишком долго не получая одобрения, демонстративные действия Мореля вселяли поразительный оптимизм. По выражению одного из завсегдатаев «Чадьена», когда тебе говорят: «не все немцы такие, не все русские такие, не все арабы такие, не все китайцы такие, не все люди такие», этим, в сущности, сказано о человеке все, и тут уже можешь орать при свете луны сколько влезет: «А Иоганн Себастьян Бах! А Эйнштейн! А Швейцер!» – лунный свет все уже знает. Вдруг оказалось, что все разочарованные гуманисты, у которых нашлись деньги на билет, хотят прилететь в ФЭА, чтобы примкнуть к тому, кто стал символом неумирающей надежды. Но для того, чтобы попасть в ФЭА, нужна была специальная виза, и в Дуале, в Браззавиле, в Банги и Лами пришлось создать новые пропускные пункты, чтобы пресечь проникновение добровольцев, приехавших «вступить в ряды» сторонников Мореля. Среди них, как и полагается, были обычные маньяки, которым не терпелось поскорее полететь на Луну, но было там, по меньшей мере, одно «подкрепление», настолько значительное и сенсационное, что наделало не меньше шума, чем само дело Мореля. 15 марта американские газеты сообщили с огромными заголовками, что один из самых известных американских физиков и отцов водородной бомбы, профессор Остраш бесследно исчез. После истории с Понтекорво, опалы Оппенгеймера, бегства Берджеса и Маклина эта новость произвела ошеломляющее впечатление. Остраш не только располагал всеми данными о водородной бомбе, но и был полностью осведомлен о работах по созданию кобальтовой, над которой лучшие умы СССР и Америки трудились днем и ночью с той беспредельной самоотдачей, какой требовало это святое дело: создать такое оружие, которое уничтожило бы не только фауну, но и флору, а возможно, при дальнейшем усовершенствовании, могло привести и к полному разложению всей жидкой материи на земном шаре – от океанов до мельчайших источников. Вспомнили, что во время гражданской войны в Испании Остраш жертвовал деньги на поддержку семей бойцов интербригад и не раз пытался повлиять на своих коллег с целью ограничить разрушительное действие кобальтовой бомбы и сохранить на земле хотя бы первичные формы жизни, а именно – планктон, морскую флору и вообще морскую среду, где зародилась жизнь и где она, быть может, когда-нибудь, при более благоприятных условиях, возникнет снова. Комиссия по проверке его лояльности сняла с него всякие подозрения; что же касается его усилий сократить разрушительную мощь бомбы, то и следователи, и снисходительная пресса приписали их «наивному чудачеству, нередкому у великих ученых». Вот об исчезновении этого человека и узнал в одно прекрасное утро весь мир. В конце концов выяснилось, что он вылетел в Европу под чужим именем. Пятнадцать дней о нем не было ни слуху ни духу, и кое-кто считал доказанным, что он присоединился к группе советских ученых, чьи работы по созданию кобальтовой бомбы успешно продвигались.
Но в начале мая вождь деревни Бача, к северо-востоку от Лаи, сообщил начальнику округа о присутствии на сороковом километре дороги иностранца, который, как видно, кого-то ждал, а Мореля видели как раз в этой местности. Иностранца, несмотря на его горячие протесты, схватили и доставили в Форт-Лами, где опознать профессора Остраша не составило особого труда.
Шум в Соединенных Штатах поднялся такой, что число наехавших в Форт-Лами репортеров за одни сутки утроилось. Остраш – молодой еще человек с длинной шеей и выпирающим кадыком, короткими седеющими волосами и насмешливым взглядом, – казалось, был крайне удивлен бурей, которая вокруг него поднялась. После вежливого допроса, во время Г которого из него ничего не удалось вытянуть, кроме того, что он не пытался передавать слонам военные тайны, он принял репортеров на террасе «Чадьена». Нет, он не собирался примкнуть к Морелю. Он всего лишь хотел сделать несколько снимков животных на свободе, так как питает любовь к природе и охота с фотоаппаратом – одно из его любимых развлечений. Хотел ли он снимать слонов? Да, конечно, и не видит в том ничего зазорного. Знает ли он, что африканские коммунисты взяли слово «komoun» – «слон» – как девиз для объединения Африки и символ борьбы с Западом? Нет, не знает. Не то он, конечно, не стал бы фотографировать слонов. Впредь он не будет иметь с ними ничего общего. Профессор утверждал это категорически и даже высокомерно. И, отерев пот со лба, заявил: «Христа ради, объясните вы им, что я мало смыслю в политике и хотел фотографировать слонов, не замышлял ничего дурного и даже не представлял себе, какие это может иметь последствия. Я в своей жизни никогда не был на виду и не привык рассчитывать свои поступки. Господи спаси, теперь я вспоминаю, что два или три раза водил своих детей в зоопарк в Бронксе, специально, чтобы показать им слонов, о чем забыл сообщить комиссии по проверке лояльности. Но я вам уже сказал, что плохо разбираюсь в политике, а потому не отдавал себе отчета в том, что в связи с моими исследованиями в области атомной энергии таких вещей делать не полагается. Я глубоко раскаиваюсь, в этом поступке. Но, с другой стороны, ведь не я же поместил в зоопарк этих слонов и считаю, что правительству не следует их там держать, если в, них есть нечто подрывное для наших устоев. Господи Иисусе, право же, всего не предусмотришь». «Вы католик, профессор Остраш?» – спросил один из репортеров. «Нет, я иудей». «Так почему же вы все время поминаете имя нашего Господа?» Остраш как будто испугался. "Это еще что?
Он тоже в этом замешан? Я хочу сказать, Он тоже там, со слонами… тоже занят подрывной деятельностью? Понимаете, у меня просто такая манера, можно ведь употреблять чье-то имя и не разделяя его образа мыслей… "
Хитрец делал вид, будто страшно испуган, но чувствовалось, что его обуревает бешеная, отчаянная веселость, которая, право же, была близка к подрывной деятельности, – Значит, он не пытался встать на сторону слонов, как Морель, из какого-то патологического отвращения к людям? «Ни в коей мере, смешно думать, что люди ему до такой степени противны». – Губы у него стали еще тоньше. – «Нет, люди ему не до такой степени противны. Иначе зачем бы он самозабвенно тратил лучшие годы жизни на то, чтобы снабдить их сначала водородной, а потом и кобальтовой бомбой?» Кто-то из журналистов хихикнул, и Шелшер снова увидел в глазах ученого то неистребимое веселье, которое только и помогает выжить. – Считает ли он, что слоны – единственный вид живых существ, которым грозит исчезновение? «Простите, – ответил Остраш, – но я не вправе обсуждать секреты, связанные с оборонной мощью моей страны». – Правда ли, что новые испытания атомного оружия и радиация могут причинить серьезные страдания человечеству и вызвать трагические последствия для будущих поколений?
– Он еще раз должен повторить, что не имеет права обсуждать вопросы, связанные с обороной своей страны. Надо предоставить ученым спокойно продолжать работу в невозмутимой тиши лабораторий. «Да, но какую?» – закричал кто-то на краю террасы, почти с отчаянием. – Какую именно работу?" "Нам разрешено питать надежды, – с лучезарной улыбкой сказал Остраш.
– Нельзя чинить препятствия чистым, бескорыстным исследованиям ученых, где важны не практические результаты, каковы бы они ни были, но торжество человеческого гения". «Другими словами, если ученый из-за несчастного случая в своей лаборатории взорвет земной шар, это тоже будет бескорыстным проявлением человеческого гения?» Он не разделяет столь пессимистический взгляд задавшего этот вопрос. Научное исследование должно быть очищено от всяких опасений за его практические последствия… Остраш провел еще несколько дней в Форт-Лами, совершая прогулки в окрестностях, по всей видимости только для того, чтобы позлить местных чиновников; каждый раз его сопровождали целые караваны репортеров, не сомневавшихся в его намерениях, как, кстати, не сомневался в них и губернатор, который позаботился о том, чтобы ученого постоянно сопровождал эскорт, не спускавший с профессора глаз. И вот, восемь дней подряд каждое утро Форт-Лами покидал моторизованный караван, который двигался следом за невысоким насмешником и шутником, сидевшим за рулем пикапа; он таскал за собой свою свиту по самым непроходимым дорогам, иногда оборачиваясь, чтобы дружески помахать рукой проклинавшим его репортерам и полицейским. Если где-нибудь на его пути и дожидался посланник Мореля, никто об этом так никогда и не узнал. Но одно было ясно: Остраш пытался не столько улизнуть от репортеров и присоединиться к человеку, боровшемуся за охрану природы, сколько придать событиям тот резонанс, которого они заслуживали, и в том он отлично преуспел; потом он сел в самолет, дружелюбно простившись с измученными представителями прессы, едва верившими своему счастью, хотя они и видели в иллюминаторе невеселое, иронически улыбающееся лицо.
Да, Шелшер знал, что Морель не одинок, что к нему со всех сторон стремятся чудаки и просто сочувствующие, желающие примкнуть к нему и помочь. И в Форт-Лами, и в Банги почтовые отделения были завалены адресованными ему письмами и телеграммами, а губернатор получал их со всех концов земного шара почти на всех языках, где самая немыслимая ругань могла сравниться только с той, какую он в течение дня бормотал себе в бороду. У всех, кто пристально следил за происходящим и кому надоело быть смешной жертвой политических, военных, научных и прочих промахов, совершаемых от их имени, демонстративные действия Мореля задевали какую-то чувствительную струнку, отвечая не то негодованию, не то надеждам людей: читая о его подвигах, они испытывали глубокое облегчение, таким образом, для значительной части общества Морель стал чем-то вроде героя, однако трудно было отыскать кого-нибудь, кто восхищался бы им так, как эта девушка, несколько недель делившая с ним его судьбу и, стало быть, наблюдавшая за Морелем не из той прекрасной дали, которая почти всегда необходима для рождения легенды. Во время всего судебного процесса, когда поминалось имя Мореля, она поднимала голову, оживлялась и слушала с напряженным вниманием, забывая о публике, о судьях и о жандармах у себя по бокам. Когда плантатор по фамилии Дюпарк рассказывал, как Морель с бандой негров, осыпая ударами, поднял его с постели и привязал к дереву, в то время как другие поджигали имение, она вдруг резко поднялась со скамьи, глаза ее засверкали от гнева и она крикнула своим довольно вульгарным голосом, с сильным немецким акцентом:
– А почему вы не говорите всей правды, месье Дюпарк, ведь вам она известна не хуже моего? Вам стыдно в ней признаться, но я же знаю, знает и месье Пер Квист, и месье Форсайт, и другие, они же все тут!
Дюпарк в сердцах к ней обернулся.
– Я не вызывался давать свидетельские показания, – медленно произнес он. – Но собирался рассказать всю правду до конца, и мне не нужно, чтобы какая-то немка мне об этом напоминала.
Минна слышала об «истории с Дюпарком» с самого своего приезда; Хабиб не раз поминал о ней в присутствии девушки, причем всегда сопровождал свой рассказ приступом хохота, и в конце концов она не без опаски спросила Мореля:
– Что это за история с Дюпарком, над которой они так потешаются?
Морель сидел рядом с ней, полуголый, его торс блестел при свете керосиновой лампы, на плечах виднелись шрамы от ударов плеткой, полученных в немецком концлагере: Минна погладила их кончиками пальцев, а потом долго прижимала ладонью, – вторая немецкая рука, которая к ним прикасалась.
– В ней нет ничего драматического, – сказал он, – наверное, у них есть все основания над нами смеяться. В лагере, в Германии у меня был товарищ, он звался в Сопротивлении Робером и был самым храбрым парнем, каких я когда-либо знал. Рыжий, могучий, с твердым взглядом и такими же кулаками – на него можно было положиться. Он был ядром нашего барака, вокруг него инстинктивно собирались все «политические». И при этом всегда веселый, как тот, кто проник в глубь вещей и обрел спокойствие. Когда силы таяли и все вокруг вешали носы и опускали руки, то стоило к нему подойти, как ты тут же приободрялся. Однажды, например, он вошел в барак, изображая мужчину, который ведет под руку даму. Мы жались по своим углам – грязные, полные омерзения, отчаяния; те, кого не чересчур сильно избили, охали, громко жаловались и изрыгали богохульства. Робер на наших глазах пересек барак, продолжая вести под руку воображаемую даму, потом жестом предложил ей сесть на его койку. Несмотря на всеобщую апатию, это вызвало кое-какой интерес. Ребята приподнялись, опираясь на локоть, и с изумлением глядели на то, как Робер ухаживает за своей невидимкой.
Он то ласкал ее подбородок, то целовал руку, то нашептывал ей что-то на ухо и время от времени склонялся перед ней с медвежьей грацией; вдруг, заметив Жанена, который чесался, сняв штаны, он подошел к нему и резко накинул одеяло на задницу, – Чего? – взвизгнул Жанен. – Еще чего? Уже и чесаться нельзя?
– Веди себя приличнее, черт возьми, – оборвал Робер. – У нас тут дама.
– А? Что?
– С ума сошел?
– Какая дама?
– Понятно, – сквозь зубы процедил Робер. – Ничуть не удивляюсь… Кое-кто из вас делает вид, будто не замечает ее, верно? Нравится, видно, валяться в грязи.
Все молчали. Может, он и сошел с ума, но кулаки у него были внушительные, завидя их, почтительно умолкали даже уголовники. Он вернулся к своей воображаемой даме и нежно поцеловал ей руку. Потом повернулся к совершенно оторопевшим товарищам, которые смотрели на него разинув рты.
– Ладно. Предупреждаю: с сегодняшнего дня все меняется. Для начала кончайте нытье.
Старайтесь вести себя при ней, будто вы мужчины. Я подчеркиваю «будто» – это главное.
Черт бы вас побрал, надо навести чистоту и сохранять достоинство, не то будете иметь дело со мной. Она не выдержит и дня в этом смраде, к тому же мы все-таки французы, должны быть галантными. И первый, кто окажет неуважение и хотя бы пукнет в ее присутствии, пусть пеняет на себя…
Все только молча на него глазели, разинув рты. Потом кое до кого из нас дошло. Послышались хриплые смешки, но все мы смутно понимали, что в нашем положении, если не сохранять хоть какое-то достоинство, если не прибегнуть к какой-нибудь выдумке, к иллюзии, совсем опустишься, пойдешь на поводу у чего угодно и даже станешь сотрудничать. И с этой минуты началось поистине удивительное: моральное состояние барака "К" поднялось на несколько градусов. Были даже попытки навести чистоту. Однажды Шатель, который уже дошел до ручки и был готов сдаться, накинулся на одного уголовника под предлогом, что тот «не оказывает уважения Мадемуазель». Объяснения, данные охраннику, потешали нас несколько дней. Каждое утро кто-нибудь из нас затягивал одеялом угол барака, где «одевалась Мадемуазель», чтобы скрыть ее от нескромных взоров. Пианист Ротштейн, хоть он и был самым изможденным из нас, тратил двадцать минут послеобеденного отдыха на то, чтобы нарвать ей цветочков. Интеллектуалы придумывали остроты и меткие высказывания, чтобы блеснуть перед ней, и каждый из нас собирал остатки своей мужественности, чтобы не показать себя побежденным. Комендант лагеря скоро обо всем этом, конечно, узнал. В тот же день он в перерыве подошел к Роберу с одной из своих улыбочек на выбритом до синевы лице.
– Робер, говорят, вы привели в барак женщину?
– Разве вы не можете обыскать барак?
Вздохнув, комендант покачал головой.
– Такие дела я, Робер, понимаю, – сказал он ласково. – Отлично понимаю. Я создан, чтобы их понимать. Это моя профессия. Потому я и занимаю столь высокое положение в партии. Я все понимаю, и мне ваши фортели не нравятся. Могу даже сказать, я их ненавижу. Поэтому я стал национал-социалистом. Я не верю, Робер, что дух всесилен. Не верю в благородные соглашения, в миф о человеческом достоинстве. Не верю в силу разума, в превосходство духовной жизни. Эта разновидность жидовского идеализма ненавистна мне больше всего. Я вам даю время до завтра, чтобы вы убрали эту женщину из барака "К". И более того…
Глаз за моноклем сощурился.
– Знаю я этих идеалистов, Робер, этих гуманитариев. С тех пор как мы взяли власть, идеалисты и гуманитарии стали моей специальностью. Я занимаюсь «духовными ценностями».
Не забывайте, что по сути своей наша революция носит материалистический характер. И потому… Завтра утром я приду в барак "К" с двумя солдатами. Вы выдадите мне невидимую женщину, которая так повышает ваше моральное состояние, и я сообщу вашим товарищам, что она будет отведена в ближайший бардак, чтобы удовлетворить физические потребности наших солдат…
В тот вечер в бараке "К" царило уныние. Многие из нас готовы были сдаться и выдать женщину – это были реалисты, люди разумные, ловкие, предусмотрительные, те, кто умели приспособиться, прочно стояли на земле. Но они знали, что их не спросят, что вопрос будет поставлен перед Робером. И что он не уступит. Надо было только взглянуть на него, он торжествовал. Сидел счастливый, глаза блестели, и нечего было даже пытаться – он все равно не сдастся. Потому что если у нас не хватало сил и убежденности, чтобы верить в то, о чем мы условились, в нашу легенду, во все, что мы сами о себе рассказываем в наших книгах и в наших школах, он-то не желал отречься, и поэтому этот узник, находившийся в плену более мощной силы, чем фашистская Германия, наблюдал за нами своими маленькими смеющимися глазками. И потешался, просто подыхал со смеху при мысли, что все зависит только от него, что эсэсовцы не могут силой изгнать невидимое существо из его сознания, что от него зависит, согласится ли он ее выдать или хотя бы признать, что она не существует. Мы смотрели на него с немой мольбой. Ведь в каком-то смысле, если бы он уступил, если бы подал пример покорности, всем стало бы гораздо легче, потому что дай только нам избавиться от наших условных представлений о собственном достоинстве, и будут позволены любые надежды. Не останется препятствий даже для вступления в их партию… Но стоило лишь поглядеть на его довольную физиономию, чтобы понять – нет, он не поддастся… Думаю, что в тот вечер уголовники из барака "К" решили, что мы и в самом деле свихнулись. Те из них, кто понимал, о чем идет речь, цинично гоготали, смотрели на нас снисходительно, как мудрецы, как люди опытные, реалисты, умеющие устраиваться, умнґо приспосабливаться к условиям этой жизни, – смотрели, как смотрит Хабиб…
– Что будем делать?
– Послушайте, у меня есть идея. А что, если ее завтра отпустить, а вечером снова вернуть?
– Она больше не вернется, – тихо произнес Ротштейн. – Или уже не будет такой, как была…
Робер молчал. Он внимательно на нас смотрел и слушал.
– Меня-то бесит, что они хотят загнать ее в бордель…
Маленький железнодорожник Эмиль, коммунист из Бельвиля, неодобрительно следивший за разговором, в конце концов взорвался:
– Ну, ты совсем с ума сошел, Робер, окончательно спятил! Неужели ты будешь цепляться за какую-то выдумку, за какой-то миф, шутку? Дашь посадить себя в карцер, пойдешь под суд? Для нас здесь важно одно: выжить, выйти отсюда живыми, чтобы все рассказать другим, чтобы это свинство не могло повториться, переделать заново мир, не цепляясь за мифы, за идиотские фантасмагории!
Но Робер лишь тихонько смеялся, и Эмиль забился в свой угол, повернулся к нам спиной, чтобы показать, что он уже не с нами. На другое утро Робер построил всех по стойке «смирно». Вошел комендант с двумя эсэсовцами, осмотрел нас сквозь монокль. Он улыбался кривее прежнего, его улыбка сильнее обычного наводила тоску; казалось, что монокль и тот издевается над нами.
– Ну как, месье Робер? – сказал комендант. – Как поживает ваша добродетельнейшая дама?
– Она останется здесь, – сказал Робер.
Комендант слегка побледнел. Монокль задрожал. Он понимал, что попал в нехорошую историю. Эсэсовцы становились свидетелями его беспомощности. Он был во власти Робера.
Зависел от доброй воли заключенного. У него не хватало ни власти, ни солдат, ни оружия, чтобы без нашего согласия выселить из барака этот призрак. Офицер мог сломать зубы о нашу верность уговору – все равно, о чем бы ни был уговор, о вещах подлинных или вымышленных – раз он внушал нам чувство достоинства. Комендант помолчал, а потом, не желая дольше выступать посмешищем, попробовал выкрутиться.
– Ладно, – сказал он. – Понятно. В таком случае ступайте за мной.
Выходя, Робер нам подмигнул.
– Позаботьтесь о ней, ребята! – крикнул он.
Мы думали, что прощаемся навсегда. Но через месяц нам его вернули, исхудавшего, с приплюснутым носом, без нескольких ногтей и без тени смирения во взгляде. Он как-то утром вошел, прихрамывая, в барак, потеряв в одиночной камере не меньше двадцати килограммов, с лицом землистого цвета; однако в главном ничуть не изменился.
– Привет, детки! Месяц карцера – и к вашим услугам. Метр десять на метр пятьдесят, вытянуться нельзя, но тут ко мне как раз и пришла замечательная мыслишка. Дарю ее сразу, потому что вижу среди вас довольно вытянутые рожи и не спрашиваю отчего. Порой и мне было не лучше, хотелось биться головою о стену, чтобы вырваться на свежий воздух. Что уж говорить о боязни замкнутого пространства!.. Но в конце концов меня осенило. Когда вам уже больше невмочь, делайте как я: думайте о слонах, стадами гуляющих на воле, они бегут по Африке, сотни и сотни прекрасных животных, которых ничто не остановит – ни стена, ни колючая проволока; они несутся по открытым просторам, сметая все на своем пути, и пока они живы, ничто их не удержит, – вот это свобода, а? Но даже когда они уже мертвы, кто знает, быть может, они все еще бегут где-то там, на воле. Поэтому, когда у вас начинается клаустрофобия и вы страдаете от колючей проволоки, железобетона, в общем от сплошной материи, вообразите себе стада слонов на свободе, проследите за ними взглядом, пристаньте к ним, когда они бегут, и вот увидите, вам сразу полегчает…
И правда полегчало. Мы испытывали странный подъем, тая в себе этот образ одушевленной и всемогущей свободы. А кончилось дело тем, что мы стали с улыбкой смотреть на эсэсовцев, представляя себе, как в любой момент над ними пронесется эта лавина и от них не останется и следа… Мы почти физически ощущали, как дрожит земля от приближения этой мощи, вырвавшейся из самого сердца природы, которую ничто не может остановить…
Морель помолчал, прислушиваясь, словно ожидал услышать в африканской тьме отдаленный грохот.
– После освобождения я потерял Робера из виду. А потом…
Нота горечи, тень, павшая на лицо, которая сразу изменила черты, самый голос, ставший суровее, резче, со сдержанным гневом, вдруг сделали его похожим на того, каким все его себе представляли: бродягой, человеком, которого одолел амок, ведь он вот уже полгода ведет вооруженную партизанскую войну из ненависти к человечеству и защищает слонов, потому что презирает людей.
– Существует закон, разрешающий перебить сколько угодно слонов, если они топчут ваше поле… угрожают урожаям и посевам. И доказательств не требуется никаких, вам верят на слово. Это завидное оправдание для наших стрелков. Стоит доказать, что хотя бы один слон прошел по вашей плантации, вытоптал посевы тыквы, и вы уже вправе истребить целое стадо, устроить карательную экспедицию при полном одобрении властей. Нет ни одного начальника, который не знал бы, какой урон приносит подобная «терпимость» на протяжении многих лет.
Нет ни одного инспектора по делам охоты, который не требовал бы более строгого контроля за этими карательными экспедициями… Вот я и стал мало-помалу заниматься этим делом.
Хотел показать, что слоны не беззащитны, и привлечь внимание к злоупотреблениям, которые при этом происходят, взбудоражить общественное мнение накануне конференции по защите африканской фауны в Конго. Не так давно я узнал, что некий Дюпарк, владелец единственной хлопковой плантации на площади в двести километров, во время такой «карательной» акции перебил около двадцати слонов. Он это делал под тем предлогом, что его плантация находится на трассе сезонной миграции слонов: в засушливые сезоны они движутся наверх, к северу, и всегда следуют примерно по одному и тому же маршруту, пролегающему мимо водопоя, который они заранее себе наметили. Дюпарк жаловался, что во время миграции на север слоны, видно, избрали его плантацию местом сбора, словно надеясь на то, что здесь они в безопасности. За два года он погубил слонов двадцать. Короче говоря, в одну из лунных ночей я заставил вытащить Дюпарка из постели, – он спал с дверьми и окнами нараспашку, – а когда подъехал, Хабиб и Вайтари уже подожгли его дом. Самого Дюпарка в одной пижаме привязали к акации, и он с полнейшим изумлением наблюдал, как горит его имущество. Я подошел, чтобы, как это делаю всегда, объяснить, что мы действуем от имени всемирного комитета защиты слонов. Мы посмотрели друг на друга, и я узнал Робера…
Морель долго молчал. Минна не знала, раздумывал ли он или, наоборот, пытался не думать ни о чем. Теперь она поняла, почему так веселился Хабиб, почему его распирал добродушный смех, когда он вспоминал эту историю; Шелшер тоже вспомнил ливанца, стоявшего с двумя жандармами по бокам в загородке для обвиняемых; он опирался на барьер, с явным смаком давая свои показания, и то и дело взмахом руки, интонацией приглашал судей и дуб-лику вкусить всю прелесть того, что произошло.
– Никогда не видел, чтобы двое людей так ошалело глазели друг на друга. Оба участвовали в Сопротивлении и подружились в немецком концлагере. Лица их ярко освещало пламя, вырывавшееся из окон, – право же, стоило поглядеть на эти физиономии. К Морелю первому вернулся дар речи. «Ты? – заикаясь произнес он. – Если есть на свете человек, кому сам Бог велел быть с нами и защищать слонов, это же ты! И ты их убиваешь за то, что они топчут твое поле!» Дюпарк, у которого отвисла челюсть, тупо уставился на него: «Они вытоптали мою плантацию, – бормотал он, – в прошлом году причинили миллионный убыток, постоянно разоряют огороды моих крестьян… Я имею право себя защищать! И ты хочешь, чтобы я поверил, будто тут дело в слонах!.. Только погляди, с кем ты снюхался!» Это про меня, – усмехнулся Хабиб. – Потом он начал дергаться с такой силой, что разодрал пижаму, а дерево дрожало, словно он хотел вытащить его с корнями. Ему, наверное, не терпелось побежать к своему дому с ведрами воды, а то и самому кинуться в пламя, – ей-богу, красивая смерть для идеалиста, – ведь после трех месяцев засухи полыхало на славу. Морель тоже двинулся было к дому своего бывшего товарища, но уже от беспомощности. Он опустил голову: "Ты не имел права охотиться на слонов, – твердил он. – Только не ты. Развяжите его… " А потом понурился и ушел.
Морель рассказал Минне эту историю спокойно, как что-то уже пережитое, а потом добавил:
– Вот как было дело. Но это ничего не доказывает. Бывают недоразумения, но люди в целом уже понимают, что к чему. Любой человек, испытавший голод, страх, принудительный труд, начинает понимать, что охрана природы – его личная забота…
Минна видела плечи Мореля, изрытые шрамами, до которых дотрагивалась кончиками пальцев. В свете керосиновой лампы по глинобитной стене пробежала ящерица. Морель взмахом руки указал на зверька.
– Даже без этого… В Лаи есть инспектор вод и лесов, который отлично все это выразил, когда я пришел к нему с петицией… Он мне сказал, что год за годом подает докладные записки, чтобы добиться реальной охраны африканской фауны… Он сам негр, потому, наверное, понимает все это лучше других.Во всяком случае, он мне сказал: «В том состоянии, ч в каком мы находимся, при том, что мы наизобретали и что узнали о самих себе, нам кровно необходимы все собаки, все птицы, все зверюшки, какие только есть. Людям нужна дружба».
Она повторила это слово валено, с каким-то торжеством, словно раз навсегда доказывала бессмысленность всех возводимых на Мореля обвинений, а потом, поймав взгляд Шелшера, произнесла со сдержанной яростью:
– Вот так, комендант. А его еще хотят выставить человеконенавистником, который презирает людей, в то время как он, наоборот, хочет их защитить, уберечь…
Никто лучше Шелшера не знал, что такое пустыня, где он провел в одиночестве столько ночей на песчаных дюнах, освещенных светом звезд, никто лучше его не понимал той потребности в защите, которая порой сжимает сердце и вынуждает отдать какому-нибудь псу то, что вы сами отчаянно мечтали бы получить. И потребность эта никогда еще не была такой настойчивой, как теперь, в эпоху радиоактивной пыли, рака, гениального отца народов Сталина и телеуправляемых приборов, готовых уничтожить целые континенты под шапками чудовищных грибов, чьи «мирные» появления постоянно фотографирует пресса для просвещения народа. Крик, одновременно глумливый и яростный, который вдруг вырвался из самых недр Африки, получил незамедлительный отзыв, и это объясняло, почему Мореля, видимо, всегда предупреждали о попытках властей его захватить. Шелшер был уверен, что поймал во взгляде самого губернатора с трудом скрываемое удовольствие, когда пришел доложить ему об аресте всей «банды», за исключением главного зачинщика.
– Ага, значит, наш приятель снова ускользнул из рук? Все налицо, кроме него? Можно заподозрить, что у него весьма высокопоставленные дружки…
– Да, об этом поговаривают. Лично я думаю, что если Морель так неуловим, значит, его уже нет…
– То есть как?
– Значит, он стал жертвой сведения каких-то политических счетов… Получил пулю в спину из-за куста.
– Я в это ни на йоту не верю, – сказал губернатор.
Он сидел против Шелшера за письменным столом, с мокрым погасшим окурком, застрявшим в бороде, и смотрел на того глазами навыкате, покашливая, как неисправимый курильщик. Довольно типичный продукт Третьей Республики, очень деятельный член «Лиги прав человека», вероятно, франкмасон, антиклерикал, циник, человек разочарованный и при этом яростно преданный старым республиканским лозунгам, которые французы все еще пишут на своих знаменах.
– Вы, дорогой, чересчур торопитесь его похоронить. Думаете, небось, что так от него избавитесь, но это ошибка. Если Мореля действительно пристрелили националисты, – вот тут-то с ним и не оберешься хлопот. Легендарному человеку, который больше не может себя защищать, припишут все что угодно…
– Поэтому я и думаю, что мы больше не увидим его в живых…
Губернатор сердито посмотрел на Шелшера.
– Не знаю, к какому религиозному ордену вы собираетесь примкнуть, но могу догадаться…
Не вижу в вас переизбытка доверия и симпатии к человеческой породе. Я лично уверен, что наш приятель по-прежнему жив-здоров и причинит нам еще немало неприятностей…
Это было произнесено с надеждой и почти с удовлетворением. Таково же было мнение и репортеров, которые слали телеграммы в свои редакции с самыми фантастическими сообщениями, полученными от «заслуживающих доверия» свидетелей; те утверждали, будто видели переодетого Мореля в десяти различных местах одновременно. Сам Пер Квист, после ареста, небрежно развалившись в кресле перед термосом с горячим чаем, с толстой сигарой в зубах, снисходительно и даже покровительственно уверял офицеров, толпившихся в кабинете коменданта военного поста Лаи:
– Напрасно, господа, портите себе кровь на его счет… Он парень упорный, знает, чего хочет, и, уж поверьте мне, еще задаст вам жару…
Да и Форсайт высказывался не менее определенно. Регулируя поворотом рукоятки громкость одолженного проигрывателя и постукивая ногой в такт джазовой мелодии, он только пожимал плечами, отрицая любую возможность того, что с Морелем могло что-нибудь случиться.
– Не знаю, где он сейчас, ведь мы несколько дней назад с ним расстались. Но я уверен, что он в порядке. И пока не будут приняты необходимые меры, он заставит о себе говорить.
Но один тревожный сигнал подтверждал мрачные предположения Шелшера: арабское радио сообщило, что Морель был убит «французскими колонистами» во время схватки в горном массиве Уле. Два, три и четыре раза Шелшер ходил к Вайтари, в палату военного госпиталя, куда того перевели, – бывший депутат от Сионвилля был совершенно здоров, но из Парижа поступило настойчивое указание: при его аресте избегать всяких строгостей. Вайтари принимал коменданта с той ледяной вежливостью, какая приличествует цивилизованным противникам.
– Я вам уже сказал все, что знаю. Мы расстались с Морелем дней за восемь до того, как он, по-вашему, исчез. Какой-то американский журналист следовал за ним, кажется, до конца – обратитесь к нему. Но так как вас, по-видимому, интересует мое отношение к этому делу, могу сообщить: живым Мореля вы больше не увидите.
– Вы в этом убеждены?
– Колонизаторы не могут допустить того, чтобы француз принял участие в борьбе против них за независимость Африки. Никто не отрицает, что Морель был оригиналом и даже чудаком, но его симпатии к нашему делу тем не менее не подлежат сомнению. Слоны для него были лишь символом могучей, исполинской свободы, нашей свободы… Можете делать все, что угодно, но этой истины, ясной как день, вам не затемнить. Это то, что на своем языке – может быть, смешном, но чистосердечном, он называл «защитой великолепия природы»…
Он имел в виду свободу.
– Где-то там, в лесной глуши, думалШелшер, догнивает труп человека, которому уготована судьба легенды, предназначенной придать видимость благородства враждебной ему, узкой и замкнутой идеологии. Он посмотрел на африканца в сером фланелевом костюме и вдруг подумал: а ведь он из наших.
– Говорят, что у вас с ним произошел разрыв…
– Да, кое-какие осложнения были. Мы не всегда соглашались в методах борьбы… в средствах. У вас возникали такие же разногласия во французском партизанском движении во время оккупации; есть они и сегодня у североафриканских феллахов… Но он был на нашей стороне.
– Даже после того, что произошло на Куру? Я, как вы знаете, тоже там побывал. Я видел…
– Я же вам говорил, что Морель был чудак, но это нисколько не мешало его искренней преданности делу африканской независимости, хотя и осложняло наши с ним отношения…
Мы не раз сталкивались лбами и довольно яростно. Но могу вас заверить, что когда дело касалось свободы, мы были заодно…
И Хабиб, который шагал в наручниках между двумя солдатами, все еще уверенный, несмотря на посыпавшиеся дождем требования о выдаче, – одно из них за торговлю наркотиками, – что его старый сговор с жизнью так или иначе поможет выкарабкаться, добродушно заявлял:
– Чего вы хотите, я же всегда был филантропом. Для законных чаяний народа нужны взрывчатые вещества, а для законных потребностей человеческой души нужны наркотики.
Как видите, я всегда шел в первых рядах благодетелей человечества.
… А девица теперь повторяла с возмущением:
– Когда подумаешь, что на суде его пытались изобразить мизантропом, человеконенавистником, его, кто, наоборот, хотел сделать все, чтобы людям помочь…
– А он вам рассказывал, при каких обстоятельствах у него родилась идея этой знаменитой кампании по защите природы?
Да, конечно, рассказывал. Дело началось не со слонов. А с собак. После прихода американских войск Морель вышел из лагеря довольно растерянный и даже слегка утративший мужество, – он ей в этом признался, смущенно, со смешком, словно хотел попросить прощения за то, что хотя бы на миг пал духом. Он не очень хорошо знал, что ему делать, с чего начинать, за что взяться, чтобы прошлое никогда не повторилось, – плохо себе это представлял, и задача порой казалась ему непосильной. Он прошел всю Германию, бродяжничал, жил как миллионы других перемещенных лиц и беженцев, скитавшихся по дорогам. Как-то вечером, в одном из городов, проходя мимо бывшего Гамбургского банка, от которого остался один фасад, он заметил на тротуаре девочку. Она была без пальто и плакала. Прохожие кидали на нее неодобрительные взгляды: какой стыд, оставить девчонку в такой холод на улице без пальто!
– Не плачь. Ты же видишь, что все на тебя сердятся!
Девочка перестала плакать и уставилась на Мореля. Она явно не понимала, с кем имеет дело.
– Вам не нужна собачка?
Беленький щенок сидел в луже и дрожал – у него тоже, видно, не было пальто.
– Мы не можем его держать. Маме надо работать, денег у нас нет. До войны она не работала, у нас, кажется, даже был автомобиль.
У щенка было черное ухо. Вроде фокстерьера, а вообще Бог знает что за порода. Но собака, наверное, существо полезное, серьезно рассуждал Морель. Может охранять дом, фруктовый сад, спать у ваших ног в гостиной подле большого камина, после трудового дня… Она может вас согреть, если будет спать рядом, махать хвостом, когда вас увидит, и тыкаться мордой вам в руку… Короче, может вам составить компанию. Он взял щенка за шкирку, посадил мокрым задом себе на руку.
– Мальчик?
– Разве не видите, что она девочка?
Он кинул на ребенка недовольный взгляд. Это обстоятельство все меняло. В той жизни, какую он вел, сука могла стать большой помехой. Она, конечно, каждые полгода будет приносить приплод. После войны так оно всегда и бывает. Природа пытается восполнить хотя бы с одной стороны то, что потеряла с другой. Нет, сука явно не подойдет.
– Ладно, я ее возьму, – тут же сказал он. – Ну а ты беги домой. Скажешь матери, что она – шляпа. В такую погоду нельзя выпускать детей на улицу без пальто.
– Она не виновата. Она ведь работает и не может за мной следить.
– Беги!
Девочка прижала щенка к груди, потом отпустила и, вся в слезах, убежала. Мореля охватило уныние. Нельзя было поддаваться искушению. Он почувствовал, как собачка дрожит мелкой дрожью. Посадил ее в карман куртки и придержал рукой холодный, мокрый комочек; щенок постепенно отогрелся и перестал дрожать. Вот так он приобрел товарища. Они вместе странствовали по дорогам, встречали других собак и других людей – прибалтов, поляков, чехов и русских, немцев, украинцев, все заблудшее человечество, которое бродило в поисках крова, куска хлеба и угла, где можно почувствовать себя как дома. Он внимательно их разглядывал, спрашивая себя, что может для них сделать. Щенок сидел у него в кармане, он чувствовал под рукой теплую голову. Но требовался совсем другой карман, побольше, и другая рука, более могучая, чем его. Ему казалось недостаточным заниматься беженцами или политикой для того, чтобы бороться с нищетой и угнетением, – нет, этого мало, надо пойти дальше, объяснить людям, что происходит, в чем суть дела, но он не знал, как за это приняться. Он часто усаживался на обочину дороги, раздумывая, с чего начать, а рядом была собака. Надо заявить громогласный протест, такой, чтобы его услышали и на краю земли. Надо идти к главной цели, не распыляться, проникнуть в самую суть проблемы. Он сидел на корточках, жуя соломинку и поглаживая собачонку, и раздумывал. Как-то утром собака убежала в поле и к вечеру не вернулась. Не вернулась она и на следующее утро.
Сгинула без следа. Морель обегал всю округу, расспрашивая встречных, но в то время людей мало интересовали пропавшие собаки. В конце концов кто-то посоветовал ему сходить на живодерню. Он пошел. Сторож его впустил. Это была площадка метров пятьдесят на десять, огороженная рядами проволоки. Внутри – сотня собак, в основном дворняжек, каких он видел повсюду на дорогах, беспородных щенков… Они смотрели на него, не сводя глаз, с надеждой, если не считать тех, кто уже совсем отчаялся и даже не поднимал головы… Но остальные – надо было видеть этих остальных, тех, кто еще надеялся, что за ними придут.
– Что вы с ними сделаете, если их никто не попросит?
– Тут их держат восемь дней, а потом отправляют в газовую камеру. Обдирают шкуру, а из костей варят мыло и желатин.
Морель замолчал. Минна не видела его лица, только в полутьме блестели потные плечи со следами ударов плетки.
– Вот, наверное, там на меня и нашло наитие… Во-первых, я чуть было не пристукнул сторожа, а потом сказал себе: нет, не с ходу, не так. Я как следует на них нагляделся, на этих собак, из которых сделают желатин и мыло, и сказал себе: погодите маленько, вы, негодяи, я научу вас уважать природу. Разделаюсь с вами и с вашими душегубками , с вашими атомными бомбами и вашей потребностью в мыле… В тот же вечер я собрал на дороге двух-трех ребят – парочку прибалтов и одного польского еврея, и мы устроили небольшой налет на живодерню, слегка покалечили сторожей, освободили собак и пустили «петуха» на барак. Вот с чего я начал. И понимал, что ухватился за нужную ниточку. Теперь надо было тянуть дальше. Бесполезно защищать что-то или кого-то в отдельности – людей, собак, нужно подходить шире: защищать природу вообще. Начинают, к примеру, разговор с того, что слоныде чересчур громоздки, слишком много занимают места, сбивают телеграфные столбы, топчут посевы, что они – анахронизм, пережиток, а кончают тем, что то же самое говорят о свободе: в конце концов свобода и человек тоже оказываются чересчур громоздкими… Вот как я к этому пришел.
… Пер Квист, который смотрел в открытое окно, вдруг воскликнул, сверкнув глазами:
– Мусульмане называют это «корнями неба», а индейцы Мексики – «древом жизни»; и те и другие падают на колени и воздевают к небу глаза, в муках колотя себя в грудь. Потребность в защите живого, которую упрямцы вроде Мореля пытаются утолить воззваниями, комитетами борьбы и обществами охраны природы, эти люди хотят насытить сами, нуждаясь в справедливости, свободе, любви – в этих корнях неба, так глубоко вросших им в сердце…
… А эта девушка, сидевшая напротив, перекинув ногу на ногу – нейлоновые чулки, сигарета во рту, взгляд, в котором можно прочесть ту же одурь, ту же мольбу, что и в глазах собак на живодерне, взывавших о помощи к человеку, который вот-вот войдет… И багровый от ярости отец Фарг сел за руль своего джипа и отправился на поиски того, кого он звал «самым отчаянным язычником, каких видели в ФЭА со времен губернатора Конде» – этот губернатор Конде сократил дотации христианским миссиям и требовал медицинских дипломов у сестер милосердия. Со своей пылающей на солнце рыжей бородой, пронзительным марсельским акцентом и задранной до пояса сутаной, из-под которой виднелись шорты, провожаемый восхищенными взглядами слуг и сестер милосердия, он, казалось, отправился в крестовый поход, – но все, что в нем было смешного и суетного, не лишало его того достоинства, которое придает любовь к людям. Шелшер нередко спрашивал себя, почему церковные власти терпят язык Фарга и его манеру делать добро, словно он силой вливал касторку в горло строптивому ребенку, – но ответом служила та прямодушная вера, которая, казалось, была источником физических сил монаха.
– Я-то вам его сыщу, – рявкнул отец Фарг, нажимая на акселератор. – Когда я подумаю, что этот сукин сын, может быть, сидит сейчас где-то на пригорке и бесится из-за своих слонов, хотя стоит ему поднять глаза, и он увидит нечто куда более величественное и прекрасное, я просто готов ему морду набить. Охраной природы я давным-давно занимаюсь – делаю все, что могу, и знаю не хуже его, что охранять ее надо, но для этого мало распространять воззвания и созывать митинги. Надо еще попросить помощи у того, у кого следует…
Из миссии выскочила сестра, подхватив юбки и держа под мышкой забытый им требник.
Он сунул его в карман.
– Я-то знаю, где его найти. Надо следовать за слонами, он там суетится возле них; в это время года стада топчутся поблизости от воды, к югу от острова Мамун у Ялы, он повсюду за ними бродит с карабином в руках, стережет, словно какой-нибудь пастух. Я-то понимаю, что его точит. Но если Морель воображает, будто Господь Бог вылезет из своего логова, словно какой-нибудь дикий зверь из джунглей, специально для того, чтобы доказать ему, что Он есть и беспокоится об их милости, даже по головке его погладит и скажет: «Ах ты, мой маленький!», он попал пальцем в небо, это я вам говорю!..
Он изо всех сил нажал на акселератор; автомобиль рванулся вперед, заклубилась пыль, а Шелшер, который пришел к Фаргу, чтобы допросить его о свидании с Минной и Форсайтом, потому что монах был последним, кто их видел, дружелюбно следил за этим богатырем; вся его мощь была ничто по сравнению с жившей в нем верой. Вернувшись в Форт-Лами, комендант нашел губернатора в особо подавленном настроении; тот мрачно взирал на машинописную страничку.
– Боевой приказ, – сказал он. – Распоряжение войскам прочесать земли уле при помощи вертолетов, огнеметов и прочих прелестей… Удивительно, что мне еще изволят об этом сообщать… Наверное, военная хитрость.
– Насколько вы можете задержать операцию?
Губернатор косо на него взглянул.
– Должен вам сообщить, Шелшер, хотя мне это очень неприятно, что ваша просьба пока не удовлетворена. Вам придется выждать несколько недель, прежде чем вы сможете, наконец, удалиться от нашей суеты и воспарить к звездам. А пока вы еще носите мундир и служите охране порядка, а не делец божественной любви или христианского милосердия. Я и правда начинаю думать, что республика учредила эскадроны мехаристов и военные посты в пустыне только для того, чтобы наши офицеры могли впадать в мистический экстаз. Да, отец Фуко дорого нам обошелся, пришлось поплатиться нашими отборными офицерами. Небеса уже не просто вербуют отдельных рекрутов в окрестностях Сахары, а забирают всех подряд. Если я правильно понимаю, вы пытаетесь завербовать Мореля в свой тайный легион.
– Вы могли бы им объяснить, что начинать операции по прочесыванию земель уле за две недели до сезона дождей не слишком разумно.
– Париж, видимо, не слишком заботят тропические ливни. Наверно, там, в министерствах не мокнут… Я только что принял курьера Боррю, присланного специально сообщить, что полковник делает все, что может…
– И военные операции в самом мирном районе Африки придадут этому делу несвойственный характер…
– А именно?
– Политический, – сказал Шелшер.
Губернатор терял терпение.
– Послушайте, старина, это уже слишком. Вы знаете, как использует это дело арабское радио. Знаете, что творится в Тунисе, в Марокко, в Алжире. Вот ваш бесноватый и выбрал этот момент, чтобы нападать и поджигать фермы в горах Уле в сообществе с широко известным панафриканским экстремистом. И после этого вы хотите убедить Париж, что тут нет никакой политики? Я знаю, что в том, весьма… отчужденном мире, в каком вы живете, не очень-то придают значение человеческим делам, но имейте в виду, наш век видел победу доктрины, завоевавшей половину земного шара, а она утверждает, будто люди занимаются всегда и везде только политикой…
– То, что происходит, не подтверждает подобной точки зрения.
– До сих пор нам везло. Воображение народа воспламенила эта история со слонами, да и газеты очень помогли, – короче говоря, люди в нее поверили. Но правительство не верило ни минуты. Оно ? помалкивает, потому что эту версию нельзя опровергнуть, не предложив вместо нее другой, а враги наши тем временем потирают руки. Но имейте в виду, – в Париже не верят ни единому из моих объяснений. Там считают, что я изобрел хитроумный трюк, который мне удался, – вот почему я еще занимаю свой пост. Представьте себе, там меня считают необычайно ловким…
Он вздохнул и покачал головой.
– Но если вы читаете газеты, то должны знать, что там пишут о секретном учебном лагере армии африканского освобождения и что лагерь этот будто бы находится на землях уле, а начальник «партизан» – Вайтари. Добавляют, что Морель просто агент Коминформа, а слоны – пропагандистская уловка, вроде бойкота табака в Северной Африке. Мы-то с вами знаем, что это ложь, но у нас психология африканцев, а там образ мыслей европейский, и когда оттуда приезжают в Африку, то привозят свой багаж… Но Вайтари существует. Да, знаю, у меня есть донесение Эрбье; Вайтари, как видно, в Судане. Что означает только одно: он будет вещать по арабскому радио, созывать пресс-конференции, тянуть одеяло на себя, вволю используя идиота Мореля и его манию, он-то уж придаст этой истории нужный ему политический смысл… Кстати говоря, со стороны Эрбье было крайне любезно сообщить мне, как Вайтари со своим отрядом перешел границу, следуя по тропе контрабандистов, но было бы лучше, если бы он захватил их по дороге, раз настолько осведомлен…
– Эрбье на площади в двести квадратных километров располагает тремя охранниками, – заметил Шелшер.
– Ладно. Все работают не покладая рук. Прямо сердце радуется. Удивляюсь только, почему Париж не шлет нам каждый день поздравлений…
Он поднял карандаш.
– Между прочим, по какому-то совпадению, где проходил Вайтари, зашевелились племена уле. Вы же это знаете. Правда, примерно то же происходит каждый год, во время празднеств, посвящения в воины. Но так далеко дело еще не заходило. Эрбье чуть было не закидали камнями…
Шелшер промолчал. Губернатор знал не хуже его, почему каждый год, в одно и то же время, уле, как он выразился, «начинают шевелиться». К середине сезона засухи стада начинают свою миграцию к источникам воды. Слоны вторгаются в деревни и словно насмехаются над самыми страстными охотниками во всей Центральной Африке. Три четверти традиций уле относятся либо к войне, либо к охоте, но первая стала невозможной, а вторая почти запретной и во всяком случае ограниченной строгими административными правилами. Губернатор постоянно получал ходатайства, составленные в возвышенных и трогательных выражениях о выдаче пороха и оружия для охоты, о разрешении свободно добывать мясо слонов, проходивших у негров перед носом; получал он и протесты против конфискации слоновой кости, изымаемой потому, что животные были убиты якобы за то, что вытаптывали посадки тыквы; если бы не эти конфискации, то охота всеми способами, в том числе при помощи огня, которую и так вели нелегально в больших масштабах, быстро бы покончила со слонами. Когда количество слонов во время их миграции в засушливые сезоны становилось особенно вызывающим, люди уле теряли голову и даже восставали против властей или кидались на громадных животных с копьем по обычаю своих предков. Им кружил голову вид мяса, и они были не в силах преодолеть зов крови. Но самым важным было то, что во всех магических обрядах главную роль играли половые органы слона, и юноши, способные добыть эти трофеи, могли занять место рядом со взрослыми мужчинами на совете племени. Каждый год, в период посвящения в воины, юношей так мучило ощущение утраты мужественности, что они доходили до подлинного отчаяния или до массового безумия. В этом году, и верно, подобные вспышки были особенно серьезными.
– Знаю, – устало сказал губернатор, словно отвечая на невысказанные мысли Шелшера. – Все это я знаю…
Он обернулся к двери.
– Но попробуйте объяснить это им. Попробуйте доказать, что уле выступили не для того, чтобы завоевать политическую или национальную независимость, а чтобы добыть слоновьи яйца. Попытайтесь… А потом сообщите мне результаты.
Дверь открылась, и в комнату вошел полковник Боррю с посетителем – весьма самоуверенным молодым человеком во фланелевом костюме, который словно желал показать, что слишком занят, чтобы переодеться в одежду, подходящую для тропиков. В руке он держал солнечные очки. Губернатор встал и представил присутствующих друг другу. Посетитель сразу же кинулся в атаку:
– Я сказал полковнику, что если дожди пойдут через шесть недель, это только доказывает, что операцию по наведению порядка следует начать немедленно. Если шести недель мало, чтобы арестовать кучку террористов, то, во всяком случае, вполне достаточно, чтобы не дать движению распространиться вширь и захватить соседние племена…
– Племена тут ни при чем, – сказал губернатор. – Что касается жителей, то во всем округе царит полное спокойствие. Вся эта история их совершенно не занимает. Можете сами с ними поговорить, допросите их. Для них – это ссора белых между собой. Если Мореля до сих пор не поймали, то не потому, что племена оказывают ему поддержку, а, наоборот, потому, что туземцам плевать на наши заботы. Они считают, что все это их не касается. Конечно, подключилась политическая пропаганда, – тут уж поработал Вайтари. Кстати, я первый просил подкрепления для полиции. Но не полторы тысячи людей на гусеничных транспортерах, с вертолетами и пушками. Двадцати отрядов по дюжине солдат, правильно рассредоточенных по деревням уле, хватило бы с избытком.
– В Индокитае тоже поначалу не хотели пускать в ход ударные военные силы… Политика микродоз привела к катастрофе…
Губернатор старался сохранять любезность.
– Месье, – произнес он, – хотите верьте, хотите нет, – я признаю, что поверить в это нелегко, но в горах Уле действительно есть человек, который вбил себе в голову, что надо защищать африканских слонов от охотников. С ним находится натуралист-датчанин, которого сорок лет назад уже сажали в тюрьму у него на родине за то, что повел своих учеников в атаку на помещение синдиката китобоев в знак протеста против истребления китов в Северном море. С тех пор он принимал участие во всех подобных баталиях. Как только дело заходит о защите природы, он тут как тут. Вот они-то вдвоем с Морелем, при помощи еще нескольких свихнувшихся, ранили трех или четырех охотников и подожгли несколько складов слоновой кости и две или три плантации. Я не преуменьшаю масштабов их преступной деятельности.
Но нам далеко до Индокитая. Повторяю, в этом деле замешаны – они, кажется, уже перешли границу Судана – политические агитаторы, которые пытались раздуть пламя из любой искры, в надежде, что оно разгорится… Я этого не отрицаю. Вайтари – один из них, и я убежден, что он делает все, чтобы загребать жар чужими руками… Он был членом одной из наших политических партий; той же, насколько я знаю, что и ваш министр, во всяком случае в начале ее существования. Его честолюбию тесно в рамках парламентской системы. Он грезит о власти, о могуществе, одним словом о колониализме, по сравнению с которым наш покажется детской сказкой, а ведь Богу известно, что и на нашем солнце есть пятна… Среди них есть и торговец оружием, уголовный преступник, обыкновенный авантюрист; в последнее время он служил наемником у Мусульманских Братьев потому лишь, что там платили. Один или два бывших легионера, из тех дезертиров, что бросаются вплавь при проходе наших судов через Суэцкий канал. Пресса раздула эту историю до не правдоподобия…
– Но в отряде есть женщина, не правда ли? И американец? Они совсем недавно преспокойно выехали из Форт-Лами, чтобы присоединиться к этим людям? Память мне не изменяет?
– Нет. Уехали прямо от меня. Но право же, не стоит искать тут политической подоплеки. Газеты подняли вокруг этой истории такую шумиху, что все встало вверх дном. А при том человеконенавистничестве, в какое впали люди вследствие чудесных научных открытий, полученных благодаря замечательному соперничеству американцев с русскими, а может, и общим условиям нашего существования, история со слонами для многих стала завидным способом самовыражения… Мы видели в Форт-Лами кое-кого из них, начиная с профессора Остраша…
Молодой человек взмахнул рукой.
– Господин губернатор, вы с самого начала сумели так ловко представить все прессе, что мы были просто восхищены. Но полагать, что Морель действительно одержим красотою природы… как бы это сказать? несколько наивно. Мы знаем, кто он и откуда. Он не зря принимал активное участие в Сопротивлении и два года просидел в немецком концлагере, – разговоры о том, что он не самый обычный профессиональный агитатор на содержании у Коминформа, кажутся нам просто нелепыми. Повторяю, мы отлично понимаем, что вас заставляет поддерживать эту версию… но было бы опасно питать какие-то иллюзии… надо знать, откуда идет колокольный звон. Зачем обманывать себя?
Губернатор явно впал в уныние. Он кинул на Шелшера мрачный взгляд, словно говоря:
«Видите, я же вам объяснял – они приехали с готовым решением». Даже когда кикуйю из Кении, которых ограбили, отняв у них африканских богов, утешаются магическими обрядами, где непременно участвуют мужское семя и мозг ребенка, в том видят лишь стремление удариться в политику и нежелание отставать от Запада с его священными традициями. Он опустил голову, чтобы спрятать ироническую усмешку, которую мог дурно истолковать посетитель. А тот продолжал спокойно разглагольствовать – с почтением, приличествующим рядовому чиновнику министерства по отношению к высокопоставленному лицу, однако в голосе юноши слышалась настойчивость, которая явно свидетельствовала об уже сложившемся мнении, и не только его собственном.
– Подробности этой истории настолько ясны и взаимосвязаны, что мы не можем скрывать их от публики, да, впрочем, подобного намерения у нас и нет… Тут имеется подпольная организация торговцев оружием, ее представляет тот агент, о котором вы говорили. Тут живет американец, изгнанный из армии своей страны за то, что он перекинулся в Корее на сторону Красного Китая, а здесь лишь продолжает свою деятельность. Тут подвизается немка, которая была любовницей русского офицера в Берлине; она сбегает в джунгли вместе с грузом оружия и боеприпасов… И наконец, тут орудует бывший депутат племени уле, чьи взгляды, заявления и воззвания тоже широко известны. Я не высказываю своего личного мнения, однако должен заявить, что легкость, с какой эта женщина обманула бдительность полиции…
Он сделал паузу.
– Наблюдения за нею не было, – сказал Шелшер. – Поскольку не имелось никаких причин.
– Перед моим отъездом из Парижа была получена ваша телеграмма о восстании племен уле…
– Ни о каком восстании не может быть и речи, – заявил губернатор. – Если бы вы прочли и ту телеграмму, которую я послал в это же время в прошлом году, – папку никогда не просматривают целиком, – то нашли бы там сообщение о подобных выступлениях, тоже предусмотренных заранее. Деревни племен уле расположены на трассе сезонной миграции слонов к водопою. В сухое время года там собираются самые большие стада во всей Африке.
Несколько лет назад я видел, как слоны часами бушевали вокруг деревни, где мы находились, и мы были бессильны против них, несмотря на оружие. Мы ждали, что вот-вот, с минуты на минуту они нас растопчут вместе с хижинами. Это было во время засухи сорок седьмого года.
В нынешнем году нам угрожает не менее жестокая засуха; в районе Горнона, в деревнях, на дне водоемов уже обнаружены животные со сломанными позвоночниками… В это время года до колонизации юноши уле, после ритуальной церемонии посвящения, отправлялись в лес с копьем в руках, и если они возвращались оттуда с половыми органами слона, их посвящали в воины и давали право жениться. Мы все это пресекли, чтобы защитить слонов и людей. В таких схватках раньше погибал каждый третий подросток. А в результате юношей уле теперь уже не посвящают в мужья по обычаю предков. Они, конечно, женятся, что тут говорить, но все равно им чего-то не хватает, и если можно искоренить магическую традицию, то весьма трудно заполнить ту необычную пустоту, которая остается после в том, что у нас принято называть первобытной психикой… и что я зову человеческой душой. А кончилось тем, что каждый год, во время прохода слонов, уле теряют голову и выражает свою обиду, как умеют, в этом году более бурно, чем в прошлом…
– Быть может, проще было бы разрешить им охотиться на слонов месяц или два в году?
Я поговорю в Париже…
– Тут мы связаны международными договорами, – довольно сухо заметил губернатор.
– Ну, это можно уладить. Лучше слегка смягчить правила, чем каждый год терпеть беспорядки, которые за границей используют в известном вам направлении.
Шелшер передернулся, – ему в голову пришла шальная мысль. Ну не прелестно ли, если действия Мореля завершатся еще большим ослаблением законов об охоте, которые, как известно, и так недостаточны для сохранения африканской фауны вообще и слонов в частности! Даже теперь, по прошествии многих месяцев, он, вспоминая о своих мыслях, не мог удержаться от улыбки.
– Чиновник Эрбье встретил вас в тридцати километрах к югу от Голы с бандой уле, которая только что сожгла передвижной профилактический отряд. Тут я чего-то не понимаю – они с воплями требовали права свободно охотиться на слонов. А между тем в своем отчете Эрбье утверждал, что возглавляет эту банду, несомненно, Морель, что черные восторженно его приветствовали и он, казалось, был с ними заодно.
Да, Минна отлично все помнит, потому что впервые тогда увидела Мореля растерянным.
Вайтари и Хабиб расстались с ними две недели назад, отправившись в Судан в сопровождении двух контрабандистов, знавших, где можно перейти границу, и носильщиков, которые тащили на носилках полумертвого де Вриса. По дороге, на привалах Вайтари устраивал в деревнях форменные политические сходки, объясняя туземцам, что они должны восстать, чтобы добиться удовлетворения своих законных требований. Он говорил о Мореле, который даст им «свободу», то есть в основном право охотиться столько, сколько они пожелают, и тем самым добывать столько мяса, сколько хотят. Поэтому всякий раз, когда Морель появлялся в какой-нибудь деревне уле, юноши сопровождали его с танцами и радостными криками, несмотря на то что старейшины призывали к осмотрительности, будучи куда менее доверчивыми ко всяким посулам, от кого бы те ни исходили. Молодежь нельзя было утихомирить. Это было время посвящения в мужчины, юноши опьянели от пальмового вина, обезумели от громкого треска деревьев в джунглях и вида слоновьих стад, бегущих от засухи к озеру Куру. Морель не сразу понял, что происходит, и, обернувшись к Перу Квисту, с удовлетворением сказал;
– По-моему, они постепенно расстаются со своим равнодушием по отношению к нам.
В это время они уходили из деревни Лдини, потому что над ней упорно кружил вертолет, и направлялись к одной из двух пещер, оборудованных в горах, откуда Морель., впоследствии устроил знаменитый «партизанский налет» на Сионвилль, наделавший столько шума.
Датчанин, как видно, был полон сомнений; он внимательно вслушивался в крики плясавших вокруг молодых негров. Глаза-льдинки, казалось, выражали утрату каких бы то ни было иллюзий и пристально смотрели вокруг. Рядом стоял Джонни Форсайт – шелковый платок в красный горошек вокруг шеи, летный китель со следами споротых нашивок, надетый на голое тело, многочисленные веснушки, весело пляшущие на лице; он со смехом приветствовал негров, подняв соединенные руки, как боксер, победивший в матче, в то время как испуганные лошади стояли, сбившись в кучу, и трясли удилами.
– Ага! – воскликнул Форсайт. – Наконец и я обрел популярность, правда, с некоторым опозданием. Такого интереса ко мне не проявляли с самого возвращения из Кореи… Либо я ошибаюсь, либо я первый джентльмен-южанин, которого так радостно встречают африканцы.
Что они там поют?
Пер Квист промолчал и, кинув на Мореля пронзительный взгляд, погнал лошадь вперед.
Минна заметила, что Морель, который сначала слушал пение с удовольствием, вдруг растерялся, взгляд его стал неподвижным, лицо застыло. И лишь когда они выехали из деревни, датчанин перевел ей то, что пели молодые негры, скандируя сквозь зубы:

 

Мы убьем большого слона
Мы съедим большого слона
Мы вспорем ему брюхо
Съедим его сердце и печенку
Мы не будем голодать
Пока стоят горы Уле
И есть слоны, которых можно убивать.

 

Джонни Форсайт затрясся от смеха и чуть не свалился с лошади.
– Честное слово, настоящий гимн свободе! – воскликнул он.
Минне показалось, что Морель сейчас кинется на американца. Она вдруг увидала Мореля таким, каким его изображали: одичалым безумцем со сжатыми челюстями, ненавидящим взглядом и сведенными мускулами лица, напряженного, как кулак.
– А ну заткнись, Джонни! Грязный цинизм, конечно, удобен: твоя подлость утешительно тонет во всеобщем свинстве; гораздо легче, чем добывать виски, и стоит дешевле. Если эти люди все еще так думают, то потому, что, запретив охотиться, им ничего не дали взамен.
Когда видят, как они днями напролет просиживают у дверей своих хижин, говорят, будто негры лодыри и ни на что не годны. Когда у людей отнимают прошлое, ничего не давая взамен, они тянутся к этому прошлому… Знаешь, приятель, хочется тебе помочь…
Впервые с тех пор как Минна узнала Мореля, в его голосе прозвучала злоба.
– Может, тебя это утешит. После того как поползал на пузе там, в Корее, ты, видно, решил, что ты и есть типичный образчик всего человечества. Конечно, это было бы омерзительно.
Но я тебя успокою. Есть ведь и другая возможность, – вдруг ты вовсе и не образец, а просто первостатейная сволочь, и к другим то, что ты сделал, никак не относится, другие тут ни при чем, и даже в том, что сделали с тобой, люди не виноваты. Может, люди вообще ни в чем не виноваты, что бы ни происходило, что бы ни творили от их имени. В таком случае нечего особенно переживать. Думаю, что рассуждение мое должно показаться тебе утешительным и будет на пользу. Быть может, перестанешь напиваться как свинья…
Форсайт дружелюбно поглядел на Мореля. Потом нагнулся, выхватил из притороченного к седлу мешка бутылку виски и швырнул во француза.
– Держи, – крикнул он. – Тебе она нужнее, чем мне.
Морель схватил бутылку на лету и вдребезги разбил о скалу.
– Черт! – сказал Джонни Форсайт. – Последняя…
На всем протяжении пути от Мато до Валэ в деревнях их встречали восторженно. В Валэ минут двадцать не давала прохода пляшущая и орущая толпа: то и дело звучали вокруг торжествующие выкрики «komoun» – слон; несколько юношей, как оказалось, пришли из соседней деревни, где принимали участие в разгроме профилактического поста, учрежденного в районе по случаю эпидемии энцефалита; они поколотили санитаров и подожгли склад медикаментов.
С пением, толкая друг друга, негры неслись по тропе к Морелю и его спутникам, иногда забегая от возбуждения вперед. Однако в соседней деревне Мореля с компанией встретили молчанием. Хижины выглядели пустыми и покинутыми. Лаяли лишь желтые псы, и у входов в конические жилища возле лесной опушки на них глазели детишки со вздутыми животами.
Едва лошади вступили в деревню, как навстречу, с противоположного ее конца, показался европеец, как видно, поджидавший отряд на пустынной площади. Белый крепко держал в руках карабин, а рядом шли два черных солдата с ружьями. Служащий администрации Эрбье объезжал район; ему было давно известно, какие настроения обуревают район уле во время ритуальных празднеств, а теперь избитые, насмерть перепуганные санитары профилактической службы, которым все же удалось спастись, донесли ему о происшедших беспорядках.
Эрбье спешно направился в Голу со своим «отрядом» – двумя окружными охранниками из племени масаи, которые служили под его началам уже три года. Когда он увидел группу всадников, въезжавших в деревню в сопровождении толпы молодых негров, которая растянулась километров на двадцать, потрясала копьями и то и дело с воплями подпрыгивала вверх, то взял винтовку и пошел навстречу, держа палец на спусковом крючке и направив дуло на пришельцев. За ним с непроницаемым видом, сжимая в руках ружья, следовали масаи.
Увидев Эрбье, Короторо с радостным выражением лица взял чиновника на прицел и держал его на мушке все время, пока они не проехали мимо. Эрбье, со своими усиками щеточкой и круглым животиком, ни внешностью, ни осанкой не соответствовал должности, но нельзя было не восхищаться его отвагой. Некоторые из молодых негров разразились угрожающими воплями, но быстро умолкли и предпочли укрыться за крупами лошадей.
– Надеюсь, Морель, ты не питаешь иллюзий насчет того, что тебя ожидает, – сказал Эрбье.
– Думаю, правда, что тебе плевать. Когда играешь ва-банк, всегда веришь, что выиграешь.
Ты и выиграешь. Продырявят тебе шкуру, и все дела.
– Что ж, – ответил Морель, – шкура для того и существует, а?
– Не будь у меня жены и четырех детей, – воскликнул Эрбье, – я бы нажал курок и дело с концом! И радовался бы, что принес Африке хоть какую-то пользу. Но у меня ребятишки.
Поэтому я должен себя сдерживать.
– Да ведь и нам не легче, – с улыбкой заметил Морель. – Зря угрызаешся. Мне тоже приходится себя обуздывать. Ограничиваюсь защитой слонов. Я человек скромный.
– Трус ты, – сказал Эрбье. – Пользуешься обстоятельствами. Знаешь, что мы не хотим применять силу, чтобы в мире не подумали, будто в стране уле начинается политический бунт и мы прибегли к репрессиям… Тебе, верно, платят, чтобы ты создавал такое впечатление.
Поначалу я верил, что ты человек искренний. А теперь думаю, что тебя дергают за веревочку из Каира, а может, и еще откуда-нибудь…
– Вам не к чему применять силу, – дружелюбно возразил Морель. – Я готов сдаться. Вы знаете мои условия. Вам достаточно запретить охоту на слонов в любой форме и принять необходимые меры для охраны африканской фауны. И я буду готов предстать перед судом. Хотя интересно знать, где вы найдете такой французский суд, который сочтет меня виновным…
Эрбье захохотал. Смех, быть может, был и не совсем натуральным, но чиновник очень старался. Затем его лицо вновь исказила ярость. Он жестом показал на молодых негров из Голы.
– А ты знаешь, чего они требуют? Ну-ка, спроси их. Пусть скажут. Ну же, говорю тебе, спрашивай!
Он крикнул юношам несколько слов на языке уле. Какое-то время те продолжали прятаться за лошадьми, потом стало слышно, как они заспорили. Один из них, с бритой головой, явно моложе двадцати лет, выступил вперед и подошел к Морелю. По телу негра струился пот, кожа посерела от пыли; он встал перед Морелем и, постукивая дротиком о землю, быстро заговорил. Чувствуя, что его слушают, он все больше увлекался своей речью, даже подбросил босой ногой облако пыли в сторону инспектора. Эрбье мрачно слушал, не опуская карабина и не двигаясь. Иногда он кидал быстрые взгляды на Мореля, словно желая удостовериться, что тот понимает речь уле. Молодой негр говорил, что вот уже многие годы он и его соплеменники хотят добиться справедливости, но что теперь, благодаря Убаба Гива, благодаря Вайтари, они отвоюют свои права. Французы мешают им свободно охотиться и накладывают суровые штрафы на тех, кто нападает на слонов. Администрация не снабжает их нужным количеством пороха, им приходится самим отливать пули, и, когда они убивают слона, вытаптывающего посевы, у них забирают бивни. Это несправедливо. Он и его соплеменники – великие охотники, никакое другое племя – ни бонго, ни сара – не может с ними сравниться, но правительство вынуждает их томиться в деревнях, словно они женщины, и запрещает помериться силой со слонами. Они вынуждены сидеть сложа руки, пока грабители крейхи спокойно приходят из Судана и убивают столько слонов, сколько хотят, а потом отправляются восвояси, унося мясо, бивни, насмехаясь над уле, и никто им не перечит. Молодые воины уле уже не могут доказать, что они мужчины. На празднествах посвящения им приходится довольствоваться половыми органами буйволов, к величайшему стыду усопших предков, чем и объясняется такая низкая рождаемость в племени и то, почему среди новорожденных больше девочек. Скоро вообще не будет земель уле, ведь кто же не знает, что горы Уле – это стада слонов, убитых охотниками племени, на которых выросла трава. Он говорил отрывисто, чеканно; в конце речь его стала напевной, гнев утих, словно он его весь истратил, вместо гнева зазвучал пафос, с которым негр вызывал в памяти слушателей предание о рождении гор Уле. Но скоро, – заключил юноша, снова показывая пальцем на Мореля, – наши воины смогут порадовать духов предков, добавив к горам Уле много новых гор, которые протянутся до самого горизонта поверх убитых слонов. Он совершенно забыл о своем гневе и, упоенно витийствуя, возвысил голос, лицо его было исполнено важности; трудно было не верить, что страна Уле возникла не так, как он рассказывает, и Морелю пришлось встряхнуться, чтобы не подпасть под магию очарования слов, вот еще один будущий народный трибун!
– Ну как? – с удовлетворением произнес Эрбье. – Тебе объяснили?
– Я знаю обо всем этом уже много лет, – сказал Морель. – Я не расист и никогда не считал, что есть какое-то решающее различие между черными и белыми. Но это не причина отчаиваться… А теперь, папаша, ступай-ка ты отсюда, не то тебя переедут.
Они пустили лошадей вскачь, оставив инспектора и двух масаи в казалось бы вымершей деревне. Но вечером к Морелю вернулись и веселость, и оптимизм, и когда остановился на опушке бамбукового леса, – у его ног раскинулась беспредельная цепь холмов Уле, – он, окинув взглядом огромное окаменелое стадо, которое порою оживало и начинало двигаться, подошел к Минне и, расставив ноги, с улыбкой поглядывая на только что свернутую сигарету, стал говорить о том, что они видели вокруг себя, изредка взмахом руки показывая на пейзаж, где, казалось, присутствовало все, что радует душу. В голосе Мореля звучало удовлетворение и даже какое-то самодовольство, – он явно рассчитывал, что его «хитрость» поможет ему достичь цели.
– Понимаешь, если я просто скажу, что они мне отвратительны, что пора уже жить по-другому, уважать природу, понять наконец, как обстоит дело, и сохранить какое-то пространство для человечества, где найдется место даже для слонов, это их не очень-то проймет. Они лишь пожмут плечами и скажут, что я одержимый, юродивый, слащавый гуманист. Поэтому надо вести себя хитро. Вот почему я не мешаю им думать, что слоны – лишь предлог, что за всем этим кроются политические соображения, которые их прямо касаются. И тогда они не смогут не озаботиться, не встревожиться, поймут, что необходимо действовать и воспринимать меня всерьез. А мудрее всего будет отнять у нас предлог, то есть полностью запретить охоту на слонов. Что и произойдет на конференции в Конго. Я ведь только того и хочу, А потом…
Он махнул рукой.
– Всегда надо с чего-то начать…
… А отец Фарг уже столько недель ездил по горам Уле в поисках нечестивца, желавшего, чтобы человек сам был своим защитником и покровителем и считал себя настолько великим и могущественным, что готов был взять на себя эту задачу, думая, что не нуждается ни в ком:
– Мне бы его найти, друг мой, я ему так врежу, что искры из глаз посыпятся, и он, может, прозреет при их свете; я научу его, к кому надо обращаться со всякими петициями и воззваниями!
… А Пер Квист после ареста сидел очень прямо перед чашкой горячего чая и резкие морщины на лице больше говорили о его силе, чем о прожитых годах;
– Я – старый натуралист. Защищаю все корни, которые Бог посадил в землю, а также те, которые он навечно внедрил в человеческую душу…
… А полковник Бэбкок лежал на койке в военном госпитале Форт-Лами, часовой-сенегалец стоял у дверей на веранду – словно вооруженный солдат мог помешать готовящемуся бегству. Войдя, Шелшер поразился безукоризненно расправленным одеялу и наволочке, что красноречивее говорило о полном истощении пациента, чем о хлопотах сиделки. Полковник Бэбкок уже не скрывал чувства юмора – единственная попытка непослушания, дозволенная офицеру ее величества:
– Достоинство, вот что он защищал. Он хотел, чтобы с человеком обращались пристойно, чего до сего времени не случалось нигде, – конечно, кроме Англии. Это была великолепная форма протеста, к которой человек из хорошей семьи не мог остаться равнодушным…
Он перевел дыхание. В комнате послышался сухой треск, исходивший из картонной коробки, стоявшей у изголовья постели. Коробочка была открыта. Внутри находился стручок мексиканского кустарника, который иногда чуть-чуть подпрыгивал. И полковник тогда на него дружелюбно поглядывал. Все в Форт-Лами знали его маленькую блажь; он повсюду таскал с собой одно из этих мексиканских зернышек, внутри которых живут червячки, что пытаются судорожными рывками сбросить с себя стесняющую оболочку, заставляя стручок подпрыгивать. Всякий раз, садясь за столик на террасе «Чадьена», полковник Бэбкок первым делом открывал свою коробочку и ставил перед собой. Иногда он знакомил с ее содержимым присутствующих:
– Meet my friend Toto , – говорил он, и стручок выбирал как раз этот момент, чтобы подпрыгнуть. Тогда полковник заказывал стаканчик виски для того, кого как-то назвал «своим товарищем по несчастью». В «Чадьене» уже никто не обращал внимания на эту невинную прихоть; тут видали и не такое.
– Конечно, в его поступках не последнюю роль играет одиночество. Я могу утверждать это со знанием дела, ведь только в последнее время мне повезло, и я обрел настоящего, верного друга…
Стручок в коробке чуть-чуть подскочил, и полковник улыбнулся. Исхудалое лицо, внешность испанского гранда, седая бородка, неподвижно лежащие руки – он вовсе не походил на террориста, хотя им-то как раз и был: юмор – бесшумный, вежливый динамит, который позволяет взрывать ваше положение всякий раз, когда оно вам уже невтерпеж, но весьма незаметно, не оставляя грязных пятен.
– Бедный Тото, – сказал полковник. – Из-за меня портит себе кровь. Его беспокоит мое сердце. До чего же приятно сознавать, что кто-то будет по тебе тосковать. Если то, чего он боится, произойдет, могу я попросить, чтобы вы его опекали? Ах да, ведь сами вы уже пристроены, – говорят, хотите уйти в монастырь?
В черных глазах Бэбкока светилась такая доброта, что на слова его нельзя было обидеться.
– Думаю, Морель защищал свое понятие о человеческом достоинстве, то, как с нами здесь, на земле, обращаются, его возмущало. В нем жил англичанин, хотя он сам того не сознавал.
Короче говоря, мне казалось совершенно естественным, чтобы английский офицер принял участие в этом деле… В конце концов, наша страна славится любовью к животным…
Тото подскочил, ему, видно, стало смешно.
– И поэтому однажды утром я взял свой пикап, взял Тото, – у него ведь тоже благородная душа, – оружие и боеприпасы и направился к горам Уле, где, как говорили, находится этот француз с еще несколькими непокорными… Но, как вам известно, уехал не слишком далеко.
Уж не знаю, виновато ли тут волнение или же просто пришло время для того физиологического недоразумения, которое зовут смертью, но поблизости от Голы со мной случился тяжелый сердечный приступ, и я в итоге оказался тут, с часовым у двери, чтобы не смог бежать.
Прокурор сообщил, что меня будут судить за соучастие в преступлении…
Но, поговорив с врачом, Шелшер больше не думал, что полковнику придется подвергнуться такому испытанию. Он и правда через несколько дней умер, и его последняя воля была скрупулезно выполнена, несмотря на откровенное неудовольствие английского консула, специально приехавшего из Браззавиля, чтобы присутствовать на похоронах. Он счел вполне естественным, что гроб полковника покрыли британским флагом, но то, что на флаг положили стручок, который во время всей церемонии не переставал чуть-чуть подпрыгивать, показалось почтенному чиновнику верхом дурного вкуса, – вот прямое свидетельство того, к каким пагубным последствиям приводит жизнь среди французов некоторых личностей, не сумевших зацепиться за спасительные правила своей древней родины.
… А Хаас, наконец-то выйдя из тростниковых зарослей Чада и узнав, что решено организовать экспедицию против Мореля, заявил, что непременно примет в ней участие.
– Если он и впрямь защищает слонов, я сниму шляпу и пойду за ним. Но если он ими пользуется для политических целей или просто лукавит, если это какой-то трюк, пропаганда, – я хочу участвовать в облаве, чтобы научить его не пачкать последнюю чистую идею, которая еще живет в людях…
Но если разные люди по-разному объясняли то, что произошло, те, кто пережили это рядом с Морелем, единодушно заявляли, что им руководила только одна мысль: уберечь слонов. Он проводил целые часы, укрывшись за деревьями и наблюдая этих гигантов на воле, и его глаза светились радостью; Идриссу часто приходилось хватать Мореля за руку, чтобы он не подходил чересчур близко к животным. По вечерам, вернувшись в лагерь, он садился у огня, зажав коленями карабин и сдвинув на затылок шляпу, и заводил речь с тем выговором человека из предместья, который всегда звучал отчетливее, когда он бывал счастлив или чем-то растроган.
– По существу, я хочу, чтобы когда-нибудь чернокожим детишкам внушали в школах, что это француз Морель спас слонов и заставил уважать природу Африки. Я хочу, чтобы об этом говорили так же, как и о том, что Флемминг изобрел пенициллин. Видишь, и у меня есть своя корысть. Может, я когда-нибудь и Нобелевскую премию отхвачу, если учредят такую, за гуманизм…
Он воображал себя человеком популярным, окруженным всеобщим сочувствием и всегда разговаривал так, будто в мире живут миллионы чудил, которым только и дела, что восхищаться красотами природы. Всякий раз, когда он смотрел, как стадо антилоп скачками несется сквозь желтые травы, глаза его блестели от удовольствия; чувствовалось, что он счастлив… Минна даже улыбнулась воспоминанию, а потом слегка задумалась и вздохнула.
Должно быть, он изрядно настрадался в плену, на этой «живодерне», как он выражался. Вот, видно, в чем дело. Как-то вечером они заметили, что горизонт заволокло дымом, и поймали жителей одной деревни на том, что те возвращались с охоты, на которой подожгли саванну, – пожар продолжался несколько дней и опустошил целый район. Мореля обуяло бешенство, и он приказал сжечь хижины всех старейшин деревни… Минна подняла голову и посмотрела на Шелшера.
– На суде говорили об этом как о примере его «помешательства»… Я пыталась объяснить, но меня не стали слушать. Этим людям не приходилось пускать пузыри, разве им понять?..
Хотели доказать, что отряд состоял из нигилистов, только о том и твердили. И вопросы мне задавали для того, чтобы доказать, будто я какая-то заблудшая девка, злая на весь свет и вот пожалуйста… Им надо было отвечать только «да», «нет», «да», «нет»; и в конце концов я пожала плечами и позволила говорить все, что им вздумается, понимаете, мне уже было безразлично…
… В зале уголовного суда жужжание вентиляторов будто озвучивало жару.
– Значит, вы присоединились к Морелю исключительно из любви к природе?
– Да.
– Чтобы помочь ему в его кампании по защите природы?
– Да.
– И у вас не было никаких других мотивов?
– Никаких.
– Имели вы половые сношения с Морелем?
– Да.
– До или после того, как вы за ним последовали?
– После.
– Вы были в него влюблены?
– Я…
– Говорите, мы вас слушаем.
– Не знаю. Все было не так…
– Все дело было в вашей любви к природе?
– Да.
– Правда ли, как сообщает немецкая полиция, что после освобождения вы работали, если можно так выразиться, в публичном доме?
– Я…
– Отвечайте: да или нет.
– Да.
– В течение какого времени?
– Когда брали Берлин, русские солдаты заперли нас в одной из вилл Остерзее. И там изнасиловали. Мы находились на этой вилле несколько дней. Потом, когда прибыла военная полиция, нас назвали проститутками, чтобы скрыть случившееся.
– После того как вы покинули эту… как вы выражаетесь, виллу, вы возвратились к вашему дяде?
– Нет, какое-то время я пролежала в больнице.
– Вы были больны?
– Да, у меня была венерическая болезнь и начало беременности.
– У вас был ребенок?
– Больничные врачи сделали мне аборт.
– По вашей просьбе?
– Да.
– Сколько вам тогда было лет?
– Семнадцать.
– Вы, вероятно, питали ненависть к мужчинам?
– Я была очень несчастна, но не питала ненависти ни к кому.
– Ни на кого не были в обиде?
– Ни на кого.
– И вскоре после выхода из больницы даже стали любовницей русского офицера?
– Да.
– И долго вы с ним прожили?
– Три месяца.
– А потом?
– Он дезертировал, чтобы остаться со мной. Дядя донес на Игоря, и больше я его не видела.
– Вы подбивали его на дезертирство?
– Нет.
– Вы были в него влюблены?
– Да.
– И ваш дядя на него донес?
– Да.
– Офицер был арестован?
– Да.
– По вине вашего дяди?
– Да.
– И вы остались совсем одна?
– Да.
– И что вы стали делать?
– Вернулась к дяде.
В зале все замерло. Председатель помолчал, чтобы усилить впечатление от слов Минны.
– Значит, вам было безразлично, что он донес на человека, которого вы любили?
– Нет, мне это не было безразлично.
– И все же вы к нему вернулись?
– В то время в Берлине трудно было найти жилье.
– Вы когда-нибудь слышали о русских нигилистах?
– Нет.
– Значит, вы вернулись жить к своему дяде?
– Да.
– Вы имели с вашим дядей половые сношения?
Защитник в негодовании вскочил.
– Господин председатель, подобные вопросы не делают чести французскому правосудию.
– Я требую, чтобы обвиняемая ответила на мой вопрос. У нас имеется отчет берлинской полиции и заверенные свидетельства межсоюзной контрольной комиссии. Находились ли вы в половой связи с вашим дядей?
– Он не был моим настоящим дядей, – ответила Минна, голос ее слегка дрожал. – Он был мой свойственник…
– Вы имели с ним половые сношения?
– Мои родители погибли во время бомбежки, когда мне было пятнадцать лет, и он меня подобрал. И тогда же силой заставил меня вступить с ним в половые сношения.
– И вы не пожаловались в полицию?
– Нет.
– Почему?
– Мне было стыдно.
– Вы предпочитали половые сношения с вашим дядей жалобе в полицию?
– Да. И потом…
– Что, «потом»?
– Это не имело такого уж значения. Погибли миллионы людей… Весь город в развалинах, дети умирали на улицах. Важно было совсем другое.
– Сексуальное поведение людей не имеет для вас никакого значения, не так ли?
– Важно совсем не это, – упрямо повторила она.
– А потом вы… голая выступали в берлинском ночном кабаре?
– Да.
– Вам приходилось вступать в половые сношения с клиентами?
– Да.
– За деньги?
– Да.
– И вы этому не придавали никакого значения? Ни во что не ставили?
Она с отчаянием озиралась вокруг, словно искала кого-то, кто ее поймет и возьмет под защиту. В зале сидел Шелшер, который, положив на колени кепи, дружелюбно поглядывал на Минну. Сидевший между двумя белыми священниками Сен-Дени вскочил, а потом снова сел с бледным как мел лицом. На скамье подсудимых Пер Квист скрестил на груди руки – вид у него был спокойный и суровый, а Хабиб, по-видимому, от души веселился. Форсайт опустил голову. Только Вайтари и сопровождавших его молодых людей все это, как видно, ничуть не трогало, и они, казалось, даже не слушали, о чем шла речь. Им явно было все равно. Минна еще немного поискала сочувствия; потом на ее щеках заблестели слезы.
– Тем не менее вы утверждаете, будто присоединились к Морелю с оружием и боеприпасами, не испытывая никакой особой вражды к людям?
– Я хотела все бросить… Хотела ему помочь…
– И для того присоединились к Морелю? Чтобы ему помочь?
– Да.
– И уверяете, будто не питали ни к кому зла?
– Я хотела помочь ему защищать слонов.
– Вы были в него влюблены?
– Не знаю.
– Вы хорошо знали Мореля?
– Нет. Я видела его только однажды.
– Чего оказалось достаточно, чтобы пуститься в авантюру, последствия которой вы, несомненно, могли предвидеть?
Она помолчала, ухватившись руками за загородку, яростно мотая головой, словно стремясь отряхнуться от вопросов. И все же последнее слово осталось за ней. Минна оглядела судей с тем упорством во взгляде, которое присутствующие уже заметили, и сказала:
– Морель верил во что-то чистое.
… В двухстах метрах оттуда купец Араф Ирнит из Кано, неспешно продав свою партию мирры, уселся под акацией, рядом со своим ослом и с книгой в руках решил передохнуть; губы его безмолвно шевелились, произнося суру: "Я поверил в вечно Живого, Кто не умирает.
Слава Господи, у которого нет потомков, нет совластителей в Царстве Его и кому не нужны пособники. Да возгласим величие Его. Ты здесь лишь временный жилец. Слава Тому, кто был сокровищем сокрытым и дал познать Себя, и создал все сущее… " Губы его шевелились, взгляд, озирая пустынную площадь, задержался на осле, проследил за тремя женщинами в черных покрывалах с кувшинами масла на плече; губы зашевелились быстрее, Араф прикрыл глаза и уперся кулаком в грудь. "Нет другой Кровли, нет другой Двери, нет другой Красоты, нет другой Нежности. Войди, Желанный, в сердце мое, в глаза мои, в мои уста. Ты, кто подъемлешь камни… " Он на минуту задумался, не продешевил ли с ценой, сразу же, легонько покачиваясь, ударил себя в грудь, потом снял очки и вытер глаза. "Благодарю Тебя за то, что Ты – это Ты, Ты богат, а создание Твое – нище. Ты пресветел, а создание Твое подло. Ты безграничен, а создание Твое презренно. Ты велик, а создание Твое ничтожно. Ты всесилен, а создание Твое жалко. Я благодарю Тебя, что Ты – это Ты… " Он распевал, время от времени поглядывая то на тень акации, которая на площади становилась все длиннее, то на всадника из племени гола, проезжавшего по площади, с лицом, закрытым синей тканью, то на стайку ребятишек, возившихся в вечерней пыли; а когда внимание Арафа несколько отвлеклось, снова заколотил себя в грудь, возвел глаза к небу, возвысил голос и принялся раскачиваться из стороны в сторону. Когда почувствовал, что совсем отдохнул, он положил книгу в футляр, спрятал под бурнус, влез на осла, ударил того пяткой и двинулся по дороге, спрашивая себя, не рискованно ли поступает, отправляясь вечером в путь со столь крупной суммой, ведь все гола – воры, кто этого не знает. В тот же час, но немного южнее женщина из племени фулбе по имени Фатима, чей муж был стрелком в Феззане, сидела у дверей своей «handja» и принимала поздравления и подарки от соседей.
Внутри лежало тело мертвого ребенка, и Фатима улыбалась, дотрагиваясь до рук тех, кто принес провизию на дорогу младенцу, так рано ставшему избранником. Караван верблюдов, навьюченных кожаными тюками с солью, возвращаясь из Мурдука в Феззан, остановился в ста километрах восточнее первого источника – колодцев Сары, и пятьдесят человек в голой пустыне, в том числе знаменитый Камзин, который успешно провел пятьдесят караванов с автоматами к границам Алжира, опустились в своих белых бурнусах на колени и прижались лбами к песку, а Камзин – бельмо на глазу и изъеденный волчанкой нос – бормотал при каждом поклоне: "Баракатум ил Хадизи, ла Илахи, м’ана Тадхур Илахи… дел Кадхир, о Господи! Пребудь с нами, о Господи! Пусть Бараки д’Уваир, Барака властителей наших пребудет с нами… " Полуприкрыв глаза, Шелшер мысленно видел всех тех, кто дал ему возможность закалить в исламе христианскую веру. В душе он посмеялся над своей убежденностью. Но знал, что тщетно протягивать руку тому, кто слишком далек от тебя. С чуть-чуть жестокой иронией он снова протянул Минне пачку сигарет. Она вдохнула дым, вновь натянула на колени юбку и озорно тряхнула волосами. Ах, да она вовсе и не сердится! Их ведь тоже надо понять.
Морель снова выскользнул из рук, вот они и отыгрываются на тех, на ком могут. Есть от чего прийти в бешенство, – разве люди не болтают, что Морель готовит налет на суд в самый разгар заседания, что его узнали, переодетого купцом-арабом, что он организует «десант», чтобы освободить обвиняемых и отхлестать судей, – от того, кому удалась сионвилльская авантюра, всего можно ожидать! Власти никак не могут переварить того, что произошло в Сионвилле; восемь дней газеты не писали ни о чем другом, а ведь именно это и было целью налета, тем, из-за чего Морель на него и отважился. Новая конференция по защите африканской фауны должна была открыться в Конго, и Морель решил нанести, как он выражался, «увесистый удар», чтобы повлиять на делегатов и таким сенсационным образом привлечь к их работе внимание общества. Он со своими людьми находился тогда в пещере на опушке тропического леса, который поднимался из нагромождения камней, непроходимых зарослей бамбука и колючих кустарников на откосы Уле. В первый вторник июня за «партизанами» должен был приехать с противоположного склона массива Уле, по дороге из Лати в Сионвилль, грузовик; после налета четверо его участников: Морель, Форсайт, Пер Квист, Короторо и трое студентов с грузовика должны были добраться до суданской границы и Хартума, где Вайтари вел переговоры с представителями Насера. Идрисс должен был провести их к грузовику, потом вернуться в пещеру, а оттуда отправиться с Юсефом и Минной к озеру Куру, где Вайтари оборудовал так называемый опорный пункт. В некоторых газетных статьях этот пункт уже определяли как «центр подготовки армии освобождения Африки», и журналисты, по мере своего воображения, размещали его в двадцати различных районах Экваториальной Африки.
Обе части отряда должны были соединиться у озера Куру и на грузовике проделать пятьдесят километров, отделявшие их от суданской границы. По выражению Форсайта, у которого перед дерзкой отвагой этого плана вдруг проснулась осмотрительность бывшего военного, отряд имел «почти такие же шансы добиться успеха, как я быть избранным президентом США вместо Айка». Между местом, где их должен был ждать грузовик, и Сионвиллем, в семи часах езды оттуда, были расположены административные центры двух округов. Даже если операция пройдет гладко, их непременно задержат на обратном пути. Он высказал свои соображения Морелю, который ответил, продолжая спокойно чистить винтовку:
– Беда твоя в том, что ты совсем не доверяешь ближним. Конечно, им дадут знать. Ну и что? Они постараются смотреть в другую сторону, только чтобы не заметить, что мы едем мимо. И все. А потом скажут, будто нас не видели. Уж ты мне поверь, людям тошно, будь они окружные чиновники или просто шпаки. Они читают газеты, знают, что творится на свете, и готовы нам подсобить. Сами они, быть может, на риск не пойдут, но радуются, когда кто-то пытается защитить природу. Зря сомневаешься.
Джонни Форсайт почесал голову, тщетно пытаясь поймать во взгляде Мореля хоть тень издевки, – тот был абсолютно серьезен. Единственное, что его смущало, – это близость сезона дождей. Пустынный район waterless track по дороге к Судану тянулся на восток от Уле до озера Куру, – эти сто пятьдесят километров красной пыли, камней, молочая и скал без единого источника воды становились непроходимыми после нескольких часов дождя. Так как сейчас было только начало июня, с неба не упало еще ни капли. Вся Африка истомилась от суши. Когда спросили совета у Идрисса, тот долго отмалчивался, только поглядывал по сторонам прищуренными глазами; широко вырезанные ноздри подрагивали, словно пытались вдохнуть малейшие следы влаги, которая еще сохранилась в воздухе; потом он произносил:
«Засуха продолжается». В лесу исчезли даже признаки жизни, звери убежали к источникам, которые, как они надеялись, не высохнут; тонкие струйки Гале давно испарились в своем каменном ложе. Отряду пришлось добывать себе воду в деревенских колодцах за пять километров от стоянки. Стада слонов изменили обычные сезонные маршруты и направились в Куру, воды которого никогда не высыхали. Но до озера было сто пятьдесят километров безводного пространства, и только взрослые животные могли на это отважиться. Идрисс бурно жестикулировал, голая рука высунулась из завернувшегося на плечо рукава; он с непривычным жаром утверждал, что такой засухи на памяти людей еще не бывало, – слова в его устах обретали весомость, которую никто не смел оспаривать. Рябое лицо араба выражало суеверный страх, принявший форму крайнего благочестия. Он долго твердил молитвы, упершись лбом в землю; трогательно было видеть самого знаменитого проводника в ФЭА молящимся о спасении животных, которых помогал убивать всю свою жизнь. Чувствовалось, что он страдает, потрясен размерами предстоящего бедствия; отбивая поклоны, Идрисс время от времени брал щепотку земли, которая текла у него между пальцами как песок, и молча качал головой.
Все они чувствовали, что самый воздух вокруг насыщен гнетущим страхом. Голоса джунглей смолкли; на рассвете на землю не выпало ни капли росы. Ветви, казалось, лишились своих соков и ломались от малейшего прикосновения. Животных совсем почти не было – ни буйволов в тех местах, где их постоянно видели тысячами, ни куду на холмах, ни кабанов, ни дикобразов в подлеске; у подножия деревьев начали попадаться дохлые павианы. Как-то раз они заметили старого слона, который в одиночку брел по руслу Гале, но в тот же вечер нашли труп животного, – стадо покинуло собрата, чересчур старого для такого перехода.
В тот год на прибрежных песках Мозамбика обезумевшие от многонедельной жажды слоны спускались к морю и через несколько часов дохли, упившись соленой водой; павианы с визгом кидались в деревенские колодцы и тонули там целыми гроздьями; урожай сгорел на корню по всей Центральной Африке, вплоть до Индийского океана, слово «вода» стало всеобщей и нескончаемой мольбой. У Мореля поубавилось уверенности и он подолгу вглядывался в небо, словно искал в нем хоть тень милосердия. Форсайт наблюдал за ним с легкой иронией, не решаясь насмехаться в открытую; только раз, положив руку на старый кожаный портфель, который Морель повсюду с собой таскал, на неизменный портфель, набитый воззваниями и прожектами, он сказал:
– Теперь уж и не знаешь, к кому со всем этим надо обращаться…
Морель кивнул:
– Несомненно. Но у нас есть поговорка, народная мудрость, может, она в ходу и в Америке… Мы говорим: делай, что можешь, и будь что будет…
На следующий день с рассветом маленький «десантный отряд» из четырех мужчин углубился в чащу, чтобы совершить то, что должно было стать самой сенсационной выходкой человека, защищавшего слонов, и вызвать новый громкий отголосок во всем мире.
Назад: XXVII
Дальше: XXIX