Глава XXIX
Итак, наспех ловко приукрасив действительность — иными словами, избавив Францию от страшного падения в глазах своей матери и объяснив последней свою неудачу с тактом светского человека, я столкнулся со следующим испытанием, которое уже не застало меня врасплох.
Четыре месяца назад, в день призыва, я был зачислен в Салон-де-Провансе курсантом, что обеспечивало мне привилегированное положение: унтер-офицеры не имели надо мной власти, и солдаты смотрели на меня с уважением. Теперь же я возвращался к ним простым капралом.
Нетрудно представить себе судьбу, которая ожидала меня, и какие насмешки, придирки и наряды вне очереди мне пришлось проглотить. Унтер-офицеры из моей роты называли меня не иначе как «лейтенант-мудила» или более мягко — «лейтенантом отхожих мест». Это был период медленного развала армии, поддавшейся гибельному соблазну разложения, которое еще тогда просочилось в души некоторых будущих пораженцев. Долгие недели после моего возвращения в Салон моей главной обязанностью являлся постоянный надзор за отхожими местами, но признаюсь, вид отхожих мест был мне более приятен, чем лица окружавших меня унтер-офицеров и сержантов. По сравнению с тем, что я испытал, когда ехал к матери без нашивки младшего лейтенанта, придирки и оскорбления в мой адрес были ничто и скорее веселили меня.
Стоило только выйти из лагеря, как я погружался в сумрачную красоту Прованса, где белевшие среди кипарисов камни напоминали таинственные руины.
Я не был несчастлив.
У меня завязались знакомства с местными жителями.
В Бо, взобравшись на огромный утес, я часами созерцал море оливковых деревьев.
Я упражнялся в стрельбе из пистолета и, благодаря помощи сержанта Криста и сержанта Блеза, с которыми дружил, налетал пятьдесят часов над Альпами. В конце концов кто-то где-то вспомнил, что у меня есть свидетельство о прохождении летной подготовки, и меня назначили инструктором по стрельбе. Война застала меня у зениток, нацеленных в небо. Мысль, что Франция может проиграть войну, никогда не приходила мне в голову. Жизнь моей матери не могла закончиться таким поражением. Этот логический довод вселял в меня большую веру в победу французской армии, чем «линия Мажино» и все пламенные обращения наших командиров, вместе взятые. Мой любимый командир не мог проиграть войну, и я был уверен, что после стольких лет борьбы, самопожертвования, героизма судьба уготовила ей победу как нечто само собой разумеющееся.
Как я уже говорил, мама приехала попрощаться со мной в Салон-де-Прованс на старом такси. Она привезла с собой невероятное количество ветчины, консервов, варенья, сигарет и всего того, о чем солдату приходится только мечтать.
Тем не менее оказалось, что пакеты предназначались не мне. Лицо моей матери приняло лукавое выражение, когда, протянув мне пакеты, она таинственно сказала:
— Твоим офицерам.
Оторопев, я тут же представил себе лица капитанов Лонжеваля, Мулинья, Тюрбена при виде капрала, входящего в их кабинет, чтобы от имени своей матери передать им дань в виде колбасно-коньячных и кондитерских изделий, призванную снискать их благосклонность. Наверное, она думала, что такого рода бакшиш в ходу во французской армии, как, вероятно, это было распространено в прошлом веке в гарнизонах провинциальной России, но я вовремя сдержался и не стал возражать. Ведь она была способна схватить «подарки» и собственноручно отнести их упомянутым лицам, к тому же сопроводив это какой-нибудь патриотической тирадой, от которой бы покраснел сам учредитель «Лиги патриотов» Поль Дерулед.
С большим трудом утихомирив мать и отобрав у нее пакеты, к вящему любопытству солдат, развалившихся в креслах на террасе столовой, я увлек ее в сторону взлетной полосы, за самолеты. Она шла по траве, опираясь на свою трость и подвергая серьезному осмотру наш летный инвентарь. Через три года мне довелось сопровождать другую знатную даму, делавшую смотр наших экипажей на аэродроме в Кенте. Это была королева Англии Елизавета, и должен признать, что ее Величеству было далеко до того хозяйского вида, с которым моя мать проходила мимо наших «Моранов-315» на аэродроме Салона.
После осмотра летного инвентаря мать почувствовала легкую усталость, и мы уселись на траву у взлетной полосы. Она закурила сигарету и задумалась, нахмурив брови. Я ждал. Она чистосердечно поведала мне о своем беспокойстве:
— Надо немедленно атаковать. Должно быть, я слегка удивился, так как она уточнила:
— Надо идти прямо на Берлин.
Она сказала по-русски Надо идти на Берлин, с глубокой убежденностью и вдохновенной уверенностью.
С тех пор я всегда считал, что, не будь генерала де Голля, командование французской армией следовало бы доверить моей матери. Тогда бы, думаю, Генштабу, планировавшему контрнаступление у Седана, было бы к кому обратиться. У нее были крайне развиты наступленческие чувства и удивительно редкий дар заражать своей энергией и предприимчивостью даже самых невосприимчивых людей. Поверьте, моя мать не бездействовала бы, окажись она за линией Мажино со своим совершенно не защищенным левым флангом.
Я обещал ей быть на высоте. Похоже, ее это успокоило, и ее лицо вновь приняло задумчивое выражение.
— Кабины ваших самолетов открытые, — заметила она. — У тебя всегда было слабое горло.
Я не удержался и заметил, что, если единственное, чем я рискую на боевой машине, — это схватить ангину, то мне действительно «повезло». Она иронично и покровительственно посмотрела на меня:
— С тобой ничего не случится.
Ее лицо выражало абсолютную уверенность. Как будто она знала, будто она заключила договор с судьбой, и в обмен на ее неудавшуюся жизнь ей дали определенные гарантии, какие-то обещания. Я и сам в это верил, но поскольку это запретное знание, лишив меня права на риск и возможности геройски гарцевать в пекле опасности, тем самым обезоруживало и саму опасность, то я возмутился:
— Каждый десятый летчик погибнет на этой войне.
С минуту она непонимающе, с ужасом смотрела на меня, потом ее губы задрожали, и она расплакалась. Я взял ее за руку. С ней я редко позволял себе этот жест: так я мог обращаться только с женщинами.
— С тобой ничего не случится, — повторила она уже умоляющим тоном.
— Со мной ничего не случится, мама. Я обещаю тебе.
С минуту она колебалась, внутренне борясь с собой, и это было заметно по ее лицу. Потом пошла на уступку:
— Тебя, может быть, ранят в ногу.
Она пыталась договориться. Однако под этим погребальным небом над кипарисами и белыми валунами трудно было не ощутить извечный удел человека, безучастный к его трагедии. Слушая эту бедную женщину, пытавшуюся торговаться с богами, глядя на ее взволнованное лицо, мне еще труднее было поверить, что боги могут быть менее жалостливыми, чем шофер Ринальди, менее милостивыми, чем торговцы чесноком и пиццей с анчоусами с рынка Буффа. Мне казалось, что они — тоже немного южане. Где-то неподалеку от нас честнейшая рука держала весы, и взвешивание должно было происходить честно, так как для богов сердца матерей — не фальшивые игральные кости. Вдруг весь Прованс залился голосами кузнечиков, и я убежденно сказал:
— Не волнуйся, мама. Конечно же, со мной ничего не случится.
На мою беду, подходя к такси, мы столкнулись с командиром дивизиона капитаном Мулинья. Я отдал ему честь, объяснив матери, что он командует моей частью. Как же я был неосторожен! Мать молниеносно открыла дверцу, схватила ветчину, две бутылки, салями, и, прежде чем я успел пошевельнуться, она уже догнала его и вручила дань, сопроводив ее соответствующими словами. Я думал, что умру от стыда. Само собой разумеется, что тогда я очень ошибался, так как если бы можно было умереть от стыда, то человечество уже давно бы прекратило свое существование. Капитан с удивлением посмотрел на меня, на что я ему ответил таким красноречивым взглядом, что, как истинный сен-сирский офицер, он больше не колебался. Он галантно поблагодарил мою мать, и поскольку она, бросив на меня убийственный взгляд, направилась к такси, то он помог ей сесть и отдал честь. С королевским достоинством кивнув ему, мать торжествующе уселась на сиденье (и я уверен, громко и удовлетворенно шмыгнула носом), в который раз продемонстрировав мне знание правил хорошего тона, которое я, ее сын, нередко подвергал сомнению. Такси тронулось, и ее лицо внезапно изменилось; прильнув к стеклу, она с тоской обернулась ко мне, пытаясь что-то крикнуть, но я не мог разобрать что. Наконец, не зная, как поступить, она перекрестила меня.
Здесь стоит упомянуть об одном важном эпизоде в моей жизни, о котором я думал умолчать, наивно полагая обмануть самого себя. Давно уж я стараюсь не вспоминать об этом, потому что мне все еще больно: с тех пор прошло всего двадцать лет. За несколько месяцев до войны я влюбился в одну юную венгерку, жившую в отеле-пансионе «Мермон». Мы должны были пожениться. В общем, у Илоны были черные волосы и огромные серые глаза. Она поехала в Будапешт навестить свою семью, нас разлучила война — еще одно поражение, вот и все. Я понимаю, что нарушаю правила хорошего тона, не отводя этому эпизоду должного места, но он еще жив в моей памяти, и, чтобы написать даже эти строки, я воспользовался случившимся со мной отитом, из-за которого лежу теперь в постели в отеле в Мехико, испытывая страшные боли — к счастью, только физические, которые служат мне анестезией и позволяют прикоснуться к этой ране.