В Саду
Мальчик её оставил. Он всегда её оставлял.
Одно утро сменяло другое, и он уже был где-то в другом месте. Она на самом деле не возражала… Было трудно говорить так долго и запоминать так много из написанного на её веках, быть так близко к другому ребёнку после долгого одиночества. Девочка не думала, что это до такой степени утомительно. Когда мальчик её покидал, она часто шла к безмятежному озеру в Саду, чтобы позволить прохладной воде, колышущейся словно платье, приподнятое до колен, смыть воспоминания о нём прочь. Жесткие круглые камешки под босыми ногами успокаивали – они были у неё всегда, как озеро, тростник и перестук в зарослях рогоза, луна и звёзды, баюкавшие её перед сном. Девочка подумала о мальчике, о том, как нетерпеливо она его ждала, стоило красному солнцу опуститься за гранатовые деревья, и как часто ощущала опустошенность, когда он уходил, будто разрисованная ваза, из которой воду выплеснули на каменные плиты. «Как же легко скучать по кому-то, – подумала она, – даже если раньше тебе никто не был нужен».
Девочка так хорошо знала свои истории, что не теряла нити рассказа: она пересказывала их самой себе множество раз. Они по-прежнему принадлежали ей, лишь ей одной. Но, когда слова историй покидали её губы и входили в его уши, они будто обретали плоть, отращивали конечности и обзаводились сердцами… Тела их срастались, как срастаются улитка и её раковина. Когда она была одна и шептала эти истории отражению на поверхности маленького пруда или кусту чёрной смородины, они оставались тонкими, как завитки дыма, словно трепещущие на ветру обрывки платья, которое было ей мало. Девочка радовалась тому, что они стали осязаемыми, и повторяла себе это снова и снова.
Стоя по пояс в воде, она обратила лицо к звёздному свету и падающим теням от редеющих крон ясеней. Листья в темноте казались серыми: красное и золотое ушло из них, как из неё уходили истории. Девочка опустила голову под воду – раз, другой. Она давно перестала молиться о том, чтобы чёрные отметины сошли; знала, что завтра вечером снова будет искать мальчика. А сейчас казалось, что её суть распростёрта во все стороны, точно светящиеся усики или змеи, ползущие прочь из перевернувшейся корзины. Теперь, в серебристом свете, она собирала себя.
Вынырнув, девочка вдохнула, сморгнула воду с глаз и увидела, что на некотором расстоянии от фиолетового озера идёт фигура в белом, и это вовсе не её мальчик.
Это была Динарзад.
Волосы струились за ней, будто тень более высокой женщины, она ступала по траве босыми ногами. Девочка испугалась, не сошла ли Динарзад с ума, – воспитанные амиры так себя не вели. Но принцесса казалась спокойной, не плакала и не рвала на себе волосы, а легко касалась деревьев, проходя мимо, будто что-то искала. Наконец она увидела девочку, наполовину погруженную в воду, точно ламия или русалка, и застыла возле апельсинового дерева, которое было все ещё блестящим и зелёным в лесу голых ветвей. Девочка ничего не сказала: она знала, что, когда впервые приближаешься к незнакомому зверю, резкие движения могут его испугать или разозлить, а ей не хотелось иметь дело с рассерженной гусыней, что уж говорить о рассерженной принцессе.
Динарзад открыла тёмные губы и издала тихий писк. Попыталась ещё раз, и её голос очистился, как зимнее небо:
– Я хотела узнать… хотела послушать…
И рванулась прочь, как олениха, чудом избежавшая стрелы.
Девочка смотрела ей вслед, гадая, какие слова могли бы удержать женщину. Она никогда не пыталась удерживать мальчика, стоило истории начаться. Он был верным сам по себе, как проворная гончая.
Потому не было ничего удивительного в том, что следующим вечером он нашел её возле поросших мхом камней. Именно этого она и ждала, предвкушала, хотя не без усилий. Мальчик принёс головку сыра и ломоть сдобы. Они шептались и ели, как делали всегда, пока небо не почернело, и девочка не смогла продолжить рассказ под безопасным покровом тайны.
– Я хочу услышать ещё! – возбуждённо сказал мальчик, хлопая в ладоши. – Динарзад весь день со мной не разговаривала – просто праздник какой-то! Расскажи, как они сбежали!
Девочка слабо улыбнулась, сделала глубокий вдох и снова раскрыла свои истории и себя, точно реликварий, полный священных костей.
– Семёрка был уверен, что не закричит, когда пресс опустится на его плечо, что будет храбрым и крепким, мужественным и правильным…
Сказка о Двенадцати Монетах
(продолжение)
Я закричал. Когда Темница всем телом навалилась на пресс, он опустился возле моей подмышки, превращая руку в месиво из кожи, костей и крови. С первого раза отсечь её не удалось, и, пока моя подруга снова поднимала и опускала пресс, я всхлипывал и стонал, как роженица. Наверное, я лишился чувств, потому что следующее моё воспоминание – о том, как она затягивала на обрубке жгут, который соорудила из одежды какого-то мертвеца. Потом Темница прижала моё изувеченное плечо к самой горячей части машины – той, что зловеще мерцала красным, – и, наверное, я снова закричал. Чудо, что нас не засекли… Впрочем, дети часто кричали, вопили и рыдали во сне. Наверное, зря я не позволил подруге пойти на это самой: она бы не пискнула.
Помню, как я смотрел на отсечённую руку, некогда бывшую моей, понимая, что отныне она таковой не будет. Вот мои пальцы, что держали ручки и вёдра, коровье вымя и яблочные корки. Вот линии на моей ладони, предсказывавшие какое-то будущее. Мы с усердием пропустили через Чеканщика часть моей плоти, ощутили запах моей крови во внутренностях машины, пока тремя руками поворачивали шестерёнки и двигали поршни. Моё тело хрустело под последними прессами и вышло из другого конца машины – отверстия в виде ухмыляющейся морды зубастого чудовища.
Двенадцать монет, бледных кругляшей из чистой мерцающей кости. Всё, что было у нас в целом мире, это часть моей плоти, напоминавшая влажный фрукт, очищенный от кожицы.
Во время обеда мы нашли Вуммим. Она наблюдала за тем, как одна девочка поглощала полупрозрачные турмалины, словно первые летние черешни. Существо гладило свою шею и бриллиантовый живот под лохмотьями. Мы натянули на лица лучшие улыбки и позвали её подойти ближе.
Она будто не заметила, что случилось с моей рукой, – здесь многие получали увечья, и ещё одно не было чем-то из ряда вон выходящим.
– Вуммим, мы хотим уйти, – решительно сказала Темница.
– Я не сомневаюсь, что хотите, малышка. Всё уже не так, как было в Кость-и-сути, когда она занимала центр мира. В то время никто не хотел её покидать, прежде чем его карманы не наполнялись лазуритом, а руки – женщинами. Но вы должны знать, что я не могу вам помочь.
– Нам не нужна твоя помощь, – прошипела моя подруга. – Мы теперь граждане Кость-и-сути: заплатили налоги, исполняем свой гражданский долг. И у нас есть право торговать, как у всех прочих.
Вуммим склонила голову набок; её синеватые волосы упали на лицо, как покрытые воском сосульки.
– У вас нет денег, чтобы их тратить, драгоценные мои. Ни одной дхейбы! Чем вы будете платить – воздухом?
Темница достала наш кошелёк. Я по-прежнему находился в полубессознательном состоянии и был весь пепельно-бледный: не доверил себе обращаться с монетами, опасаясь рассыпать их по грязному полу. Одну за другой моя подруга вытащила монеты и сложила их на ладони, пока та не заполнилась, и протянула дрожащую руку с шестью монетами, которые должны были выкупить наши жизни. Дочь торговца зерном знала, что стоит придержать кое-что в запасе на случай, если призрак попытается взвинтить цену. Вуммим облизнула губы бесцветным языком.
– Этого не хватит даже на то, чтобы купить рубины для завтрака, – сказала она, но взгляд не отвела.
Они с Темницей долго смотрели друг на друга, словно между ними шел молчаливый торг, в котором я не мог участвовать. Наконец надзирательница заговорила, закатив стеклянные глаза куда-то внутрь черепа:
– В те дни, когда мы поедали всевозможные вещи, превыше всего ценились самые редкие сделки, даже если они были не более чем обменом щепки на пёрышко… Если владельцем щепки был одноглазый мужчина, а пёрышка – бородатая женщина, сделка считалась успешной. Ни один работник не делал такого предложения, и я приму его во имя старого Асаада. Но вы уйдёте под покровом ночи, а я похвалюсь своей сделкой лишь после того, как вы окажетесь далеко, – на тот случай, если её сочтут не настолько редкой, как считаю я, и меня накажут.
Мы согласились. Вуммим взяла монеты своими длинными паучьими пальцами, почтительно сжала кулак и издала удовлетворённый стон, до странности похожий на мяуканье котёнка.
– Так и было, – пробормотала она, – раньше, в те времена, когда все возможные вещи покупались и продавались и высоко над Асаадом парили красные шелка. Вот какой была экономика – лёгкой, ощутимой и сладкой. Я помню её, я чувствовала её вкус долго после того, как утратила другие вкусы, ощущала память о потерянной Кость-и-сути, которая звалась Шадукиамом в те дни, что ныне мертвы и холодны.
Вуммим закрыла глаза, подняла голову к дырявой крыше, и из её серого горла вырвался скорбный, тоскливый вой.
Сказка о Переправе
(продолжение)
Над водой поднялся ветер. Её поверхность была тусклой, плоской и серой, как девичьи глаза, но в глубине прятались течения, и маленький паром окружала быстротечная рябь.
– По мне Кость-и-суть – подходящее имя, под стать их новому призванию, и уж точно лучше старого, – задумчиво проговорил Семёрка.
Идиллия коротко рассмеялся и повёл плечами под плащом, затем погладил свободной рукой свой горб.
– Шадукиам раньше был городом чудес, парень… Розы, чьи лепестки залетали в твою дверь, когда-то полностью укрывали его куполом из цветов. Там были серебряные башни и алмазные башенки. Там жили женщины в пурпурных одеяниях и мужчины – в алых. Там пахло водорослями и золотом. Не говори о том, чего не знаешь.
– Я достаточно знаю об этой вонючей, надутой ветром дыре! – яростно бросил Семёрка. В холодном воздухе из его рта вырвалось облачко пара.
– Глядя на труп, не разберёшь, как выглядел человек при жизни.
Они погрузились в глухую тишину. Семёрка одной рукой неуклюже поднял воротник и поморщился от ветра, хлеставшего по щекам. Он видел, что в северном небе собираются и сплетаются облака – не тёмные, как обычные дождевые тучи, но бледные. Они просто сливались друг с другом, превращаясь в огромную белую воронку, словно хлопок, небрежно намотанный на веретено.
– Приближается шторм, – тихонько проговорил Идиллия. – Сегодня что-то рано. Сомневаюсь, что мы успеем достичь берега до его начала.
– Я видал шторма и раньше, старик.
– Несомненно, ты ведь у нас храбрец. Но озёрные шторма особенные.
– Я действительно храбрый, – проворчал Семёрка. – Не будь я храбрым, не явился бы сюда. Пил бы горячий сидр у очага, а не сидел тут; построил бы дом и завёл детей. Я хочу спасти её. Ведь она спасла меня. Мы всё время друг друга спасали, даже после Чеканщика. Что ещё мне остаётся делать?
– Ничего, сынок, – сказал престарелый паромщик, и его голос смягчился. – У тех, кто пересекает эти воды, выбора нет.
Он оттолкнулся шестом от илистого дна озера; где-то далеко заплакала птица, чайка или большой баклан. Семёрка подумал, что деревья стали ближе, и под ними мерцает серебристая линия пляжа. Но от качки его мутило, а пальцы ветра докрасна расчесали глаза. Небо было таким белым, что солнце будто исчезло, и чудился запах приближающегося снегопада.
Резкий голос Идиллии прервал размышления Семёрки:
– Скажи, сколько у тебя осталось этих ужасных старых штуковин?
– Одна, – ответил юноша. – Я сберёг две: одну, чтобы добраться сюда, и вторую, чтобы мы могли вернуться. Я сберёг это для неё. Больше ничего нет.
– Значит, четыре заполнят твою историю, потому что вопящий шторм приближается, а когда нагрянут белые ветра, мы уже не сможем разговаривать.
Семёрка кивнул и хрипло закашлялся.
– Четыре… Четыре монеты для калеки и монстра, отправившихся в путешествие по миру. Это всё, что у нас было за пределами Кость-и-сути, когда Вуммим проделала дыру в стене из рыбьих костей, ограждавшей город, и вытолкнула нас наружу. Дороги, мощёные и немощёные, брусчатые, разноцветные, кирпичные. Мы выбрали одну, хотя могли выбрать любую другую. Но выбрали именно эту, и теперь я пересекаю пустынное озеро, чтобы найти её, мою сестру и подругу.
Сказка о Двенадцати Монетах
(продолжение)
Мы выбрали дорогу, и впервые за семь лет золотое солнце, повисшее в небе и отчасти похожее на мяч, согревало нашу кожу. Она сделалась красной. Мы плавали в синих реках и брызгали друг на друга водой. Ели чернику и орехи, раскалывая их плоскими камнями. Не работали! Когда мы плавали, и я замечал, как её обнаженное тело проносится мимо под холодной чистой водой, то по-прежнему не видел ничего красивого – только дхейбы, притаившиеся под её кожей.
Некоторое время мы бесцельно блуждали. Вполне могли отыскать наши дома или найти новые, которые стали бы нашими, но по обоюдному согласию решили держаться подальше от городов. Мы, будто лисы, предпочитали зелёные сады и разоряли совиные гнёзда. Осенние яблоки поспели, а на нашем пути ещё никто не встретился. Я уверен, что к тому моменту мы оба смахивали на дикарей. Волосы Темницы превратились в лохматую гриву цвета воронова крыла, обрамлявшую её лицо, – пряди торчали во все стороны, точно грубые пальцы. Мои волосы отросли ещё длиннее. У нас не было ни зеркал, ни ножниц, и очевидно, что видок мы имели тот ещё… При этом с радостью лопали яблоки и кроличьи лапки (кроликов ловили с недюжинной смекалкой). После агатов и нефритов мягкое мясо и хрустящие фрукты казались нам чудом, и мы выискивали их повсюду, умирая от голода. Одним словом, когда раздались звуки катившегося по дороге фургона, мы были в лохмотьях и босиком, но жирнее, чем раньше.
Фургон имел два громадных колеса выше его самого, выкрашенные в синий цвет и испещрённые серебряными звёздами. Маленький фургон с заострённой цыганской крышей и круглыми окнами висел между ними. Двери открывались с каждой стороны, и он казался достаточно просторным; возможно, было даже приятно сидеть внутри и смотреть, как мелькают спицы. Фургон тянул стройный человек, с ног до головы одетый в зелёное – рейтузы, камзол, очаровательную короткую накидку и шляпу. Всё было зеленее, чем кожура яблока. Из-под шляпы торчали пряди волос цвета яичного желтка, а лицо их обладателя выглядело худым и приветливым. Ноги от коленей вниз были ногами тёмно-коричневой газели, быстрыми точно веретено. Зелёные рейтузы заканчивались там, где начиналась шерсть, заколотые бронзовыми пряжками – такими старыми, что даже металл слегка позеленел. Мы с Темницей уставились на него, разинув рты.
– Ну-ну, доброе утро, малышня! Как у вас дела, в полдень на лысой макушке? – сказал он и присел, насколько это позволяли его ноги, не отпуская длинные синие оглобли. Голос человека был похож на веселый щебет дрозда. Он улыбнулся: его зубы оказались мелкими, блестящими и острыми, как у лисы.
– Доброе… утро, – сказал я.
Темница крепче сжала мою руку.
– Вам повезло, что наши пути пересеклись, бродяжки мои! Я вижу, вам необходима цивилизация, а искусство есть повитуха цивилизованной души. Мы артисты и менестрели, поём песни и разыгрываем сценки, мы – это катамиты и кастраты, лучшие, ярчайшие и наряднейшие из всех. За монету покажем на сцене мир, за две – научим, как в нём жить. Я Тальо – жонглёр, танцор, евнух, акробат и зазывала, а также великолепнейший рыцарь телеги!
Мы робко представились, но ни один из нас не протянул руки к спрятанному кошельку: мы не могли себе позволить потратить моё тело на яркого человека, что бы он ни наобещал. А он глядел на нас сияющими зелёными глазами и лучезарно улыбался. Присмотревшись, мы заметили, что серебряные звёзды были просто кусочками олова, прикреплёнными к колёсам. Краска местами облупилась, из поразительно тёмного и живого кобальта превратившись в бледную бирюзу. Однако впечатления от этого не ослабли, а звёзды тихонько позвякивали на ветру.
– Может, короткий танец? – пропел он, переступив копытами. – Или небольшая сценка… «Принцесса и её Верный Кот», возможно? «Хульдра, Бык и Древо»? – Темницу это ошарашило, и Тальо поспешно продолжил: – Или что-то для зрителей постарше, сообразно вам, молодым людям, стоящим передо мной? «Убийство Короля Измаила»? «Поругание Янтарь-Абада»? «Сераль Сирен»? Или, может, просто песня, карточный трюк, монета из уха? Мы сговорчивы, восприимчивы, дружелюбны и любезны, каковыми и полагается быть в нынешние времена. Слишком изголодались по пирогам с воробьями да настойкам с голубикой и потому обмениваем наши таланты по столь разумным ценам.
Из одного синего окна высунулась большая красная лапа. Она лениво потянулась, показала алые когти и снова их втянула.
– Кто там, Тальо, лапушка? – раздался низкий голос за занавеской из птичьей кожи. В нём слышалось рычание, но всё же в какой-то мере он звучал приятно, как шелест зерна по меху.
– Это моя госпожа и соратница, другая половина того, что я назвал «мы»; мой зверинец, муза, жуть и моя дорогая! – сказал зелёный человек и наконец опустил длинные шесты на пёструю дорогу, после чего галантно открыл одну из круглых, точно луна, дверей необыкновенной тележки.
И нагрянула мантикора .
Теперь я всё понимаю, потому что позднее она осторожно показала мне все части своего тела, объяснила их происхождение и применение. Но в тот момент она казалась диковинным видением, и я бы не смог её назвать и за сотню костяных монет. В каком-то смысле львица: шкура красная, как осенняя листва, с переливчатым блеском, будто смазанная маслом. Но её голова была головой женщины с огромными синими глазами – того же цвета, что и тележка, а благородное лицо обрамляли жесткие красные кудри. Грива окружала её будто гало и стекала по мускулистым плечам, как изысканная шаль. Когда она полностью вышла из тележки, показался хвост огромной змеи, тускло-зелёный, словно старая медь, чешуйчатый и шершавый. На кончике хвоста имелось скорпионье жало, твёрдое и блестящее, как панцирь жука.
– Алая Гроттески! – провозгласил Тальо. – Актриса, чудовище, меццо-сопрано!
Мантикора скромно наклонила голову, её румяное лицо с высокими скулами выглядело очень милым. Но что-то странное было в форме нижней челюсти: она не полностью смыкалась с верхней, будто сломанная детская музыкальная шкатулка, однако улыбка была широкой и добродушной, а губы выглядели мазком крови. Во рту виднелись острые желтые зубы в три ряда.
– Вы послушаете, как она поёт? Это стоит в пять раз дороже, чем мы могли бы у вас попросить, клянусь своими абсенциа .– Темница вопросительно изогнула бровь, и человек-газель ухмыльнулся. – Евнух кое-чего лишен, зато другого у него в избытке. То, чем я не обладаю, у меня отсутствует, и потому в приличном обществе я называю это абсенциа. У каждого есть право на маленькие странности. Если вы присядете на траву – такая подушка сгодилась бы для лордов и леди, в два раза выше всех нас вместе взятых по статусу! – я расскажу вам историю, и, быть может, она вам понравится. Первый раз всегда бесплатно.
Мантикора закатила свои яркие глаза.
– Как они могут понять, нужна ли им вся история, если не попробуют? – запротестовал он.
– Ну тогда продолжай и не жалуйся, если на ужин опять будет мышатина, – парировало красное чудовище.
Тальо одарил нас колючей и блестящей улыбкой, топнул копытами, словно решил сплясать, и начал рассказ.
Сказка Евнуха и Одалиски
Воспойте, о, воспойте грациозных газелли! Проворны и быстры их копытца цвета ваксы, а до чего милы их звонкие песенки! Нет пастуха непреклоннее, нет светлячка шустрее, нет мелодий легче и стихов радостнее, чем те, которые мы – мы! – сочиняем на овечьих пастбищах в наших родных краях.
Мы – воплощение грации, играем на флейтах из козьего рога, следим за огнём на полях, с которых убрали сено, сложив его в стога и снопы. Стоит лишь разбить лагерь и разжечь костёр, и мы будем тут как тут – переступая копытцами по траве, топая в такт барабану и пьяным альтам. Лишь зажги искру – и мы прибежим, бросив овец и коров, молоко и мясо, туман, сырость и спорынью на ржи, от которой голова идёт кругом и душа танцует рил , и пшеницу, золотое блестящее зерно!
А если утром ты обнаружишь, что твоя жена пропала; узнаешь, что твой брат сбежал; заметишь, что один или два твоих спутника исчезли, – что ж, это не наша вина. Ведь мы просто животные и следуем своей животной натуре, как и ты. Иначе не было бы ни костров, ни вина, ни сводящих с ума песен, ни кружения, ни верчения, ни блеяния овец, ведомых на убой. И на что тогда была бы похожа наша жизнь? Да, мы берём одного или двоих, но что мы даём? Костры и вино, песни в уме, кружение и верчение и девушек, покорных овечек. Мы даём не меньше, чем забираем.
Да, воспойте газелли. Это мой народ, и о нас слагают много песен. Мы выслеживаем походные костры в лесистых долинах и что потом? Танцуем ли мы? Поём ли слаще любой гнусавой деревенской арфы? Не сомневайся! Легки ли мы и гибки, светлы ли наши лица, целуемся ли мы так, как поэты воображают о себе? И не исчезают ли к утру один или двое? В этом тоже не сомневайся! По зелёному наряду ты узнаешь нас, по зелёным курткам или зелёным юбкам, волочащимся за нами, чтобы лишь те, кто понимает, куда смотреть, увидели копыта, чёрные и блестящие, словно вакса. А что за участь постигает одного или двух счастливчиков, которых сырым пепельным утром нигде не могут найти?
Всем тварям, что живут под Звёздами, положено питаться, мои дорогие.
Мы пастухи, и есть овец, которых мы стережем, было бы кощунством. Разве нет? Есть коров и коз было бы неприлично! Как вы могли это предложить? Какое извращение вы мне описали! Ну-ка, прочь отсюда, пока не отведали моего копыта!
Или нет, постойте. Возможно, когда-то был газелли, чьи аппетиты походили на то, о чём вы толкуете. Возможно, был тот, кому не нравились ни девушки, ни даже жилистые цыганские мальчики. Возможно, он считал ягнятину и жареную говядину со вкусом дыма сочными и сладкими, а козлятину солёной и мягкой, в самый раз для его аккуратных белых зубов. Возможно, его звали Тальо, и он, вероятно, перед вами. Не так уж трудно представить себе, что после долгих лет тайных пиршеств и пантомимы на пирушках, когда он изображал, как обгладывает кость или лакает кровь из раны, его поймали наслаждавшимся ягнёнком, умершим от простуды. «Прошу прощения!» – говорит этот бедный газелли. В то, кто именно застиг меня за пиршеством, очень трудно поверить.
Это была корова. Такое вообразить нетрудно, я уверен! Но эта корова была размером с амбар и с глазами цвета пустоты между язычками пламени, бездонными и чёрными, мерцающими красотой. Её бока были дымчато-золотистыми, гладкими и мускулистыми, а под шерстью – кожа, белая, как у девушки или свинки, будто некрашеная шерсть. Копыта у неё были бронзовые, вымя – полное и круглое, точно луна, ноздри раздувались, как трубы, и грудь была немыслимой широты. При этом двигалась корова – я клянусь! – без единого звука, ступая по траве изящно, будто выученная лошадь. Её копыта обжигали землю: там, куда она ступала, следы исходили паром.
Корова светилась – я говорю вам чистую правду! Свет был неяркий и окружал её словно тень или ещё одна корова. Я упал перед ней на колени.
– О Великая Небесная Тёлка! – вскричал я, ибо поэтический дар меня не оставил. – Ты пришла наказать меня за то, что я поглощал твоих детей! Но они сладкие, а я слаб!
Корова спокойно посмотрела на меня. Когда она заговорила, мои кости завибрировали от её голоса:
– Я питаюсь. Отчего бы тебе не делать то же самое?
– Потому что газелли едят танцоров, но не скот. Мы едим пьяниц, которые не могут отыскать дорогу домой сквозь топь… а не бедных, беззащитных коров, которые не знают, где их дом.
– Я знаю, где мой дом.
– Осмелюсь заметить, тебя беззащитной не назовёшь!
– У меня нет рогов, как у моего брата, но меня это никогда не тревожило. Моё сердце тоже не такое, как у него. Я покинула убежище, чтобы отведать солёно-сладкой травы и послушать, как мычат звери, ибо эти вещи для меня как прохладная вода на лоб после долгого заточения в камне и во тьме. Его-то трава никогда не интересовала…
Воспойте газелли! И пусть они услышат. Ведь истории любят нас, а мы любим истории. Я узнал её в тот момент и отругал себя за то, что не узнал раньше. Разве я сам не рассказывал истории про Аукай, Молочную Звезду, которая одним движением челюстей превращает быков в волов? Разве я не рассказывал про сумасшедших монахов-кастратов, чтобы испугать детёнышей в яслях? Я упал на узкие мохнатые колени перед её великим светящимся ликом… Пред такой красотой любая танцующая девушка с красной шалью и в синих чулках превращалась в ничто. Её свет наполнил меня, я ничего не видел, кроме него!
Возможно, не стоит пытаться объяснить, что движет мужчиной. Вероятно, ему стоило бы держать логику света, крови и небес взаперти, внутри себя, в цепях и под охраной злой собаки. Возможно, хватит и объяснения, что мужчина с изящными ногами и ещё более изящным языком всё равно пал жертвой сияния коровы, пронзённый стыдом за всё, что он съел и что воплотилось в её облике, пораженный восхищением к самой бледной из теней, отброшенных её хвостом. Как может менестрель с самыми шустрыми пальцами убедить свою арфу со струнами из кишок рассказать, что такое экстаз? Я менестрель с пальцами, которым нет равных, и я бы не смог.
Что я ей говорил? Я клялся! Бормотал, как заблудшая овца. Я присоединюсь к тем, кто калечит себя в её честь и ради её любви. Я совершу покаяние, от которого её брат отказывался. Если она хотя бы тронет меня, я умру от её мычания. Всё уже и не вспомнить… Экстаз стирает разум. Но, прежде чем она могла бы отказаться от меня – она это может, но я не мог ей этого позволить! – я вытащил овечьи ножницы и принял епитимью её брата и свою прямо в высокой траве. Моя кровь смешалась с кровью стада и её молочным светом, который касался меня точно великодушная рука. Боль рвала меня на части и впивалась, была острее, чем гвозди, которыми прибивают подковы. Мои зелёные штаны вдруг стали красными… Но её свет был со мной, заполнял меня, и серебро, певшее в моей голове, было превыше любых ножниц; серебряное обволакивающее пение, которое остановило весь мир; серебряное дикое пение, которое я не забуду до конца своих дней, пока буду волочить эту тележку.
Я лежал перед ней в луже крови. Она смотрела на меня, спокойная как безоблачное небо. Она моргнула:
– До чего же вы, бедняжки, странные.
Вздохнув, корова ушла прочь за низкие холмы, ступая тяжело и обжигая растения на своём пути.
Возможно, я поспешил и совершил глупость. Но мне всё равно никогда не нравились молодые цыганки. Вера всегда слабеет по утрам. Другие газелли отвергли меня… Раньше я был тайным извращенцем, а теперь с меня сорвали маску. Я бросил их без особых сожалений: пусть пируют, едят и снова пируют. Это меня не интересовало. Но я обнаружил, что в огромном мире, который не весь пропах овечьей шерстью, коровьими шкурами и козьими космами, возможности для евнуха ограниченны.
Я не хотел быть шпионом, в чём преуспевает моё, извините за выражение, племя. Это не лучше, чем бесконечно танцевать в толпе, которой намереваешься поживиться, а я решил, что с меня хватит. Я был слишком нетерпелив, чтобы стать интриганом-канцлером или советником какого-нибудь короля, а то и хранителем сокровищницы. На поверку оказалось, что главное занятие монахов Аукай – трясти своими абсенциа в кедровых коробочках и похваляться тем, как долго они продержались, прежде чем потерять сознание от боли. Мне не казалось, что это наиболее священный способ времяпрепровождения. В общем, я закономерным образом избрал то, что оставалось, и отправился на юг, через благоухающие апельсиновым цветом джунгли, в те края, где правили обладатели гаремов. В конце концов, я был пастухом стад, которые выглядели и пахли куда хуже.
Так я стал пастухом женщин Раджи, которые были разнообразны и красивы, словно табун лошадей: быстрые и изящные, рыжие и коричневые, чёрные и золотые; с волосами, пахнущими ладаном и с вплетёнными жемчужинами; с кожей, которую стегали бамбуковыми прутами, чтобы она оставалась гладкой, и обворачивали в жёлтые шелка, потому что этот цвет означал, что они принадлежат Радже в той же степени, как стул или тапочка. Конечно, и моя одежда была жёлтой, и я тосковал по утраченной зелени. Я тоже принадлежал Радже целиком, включая имя и копыта, чёрные как вакса.
Я был счастлив… Когда после войн под мою опеку попадали новенькие, я успокаивал их, а старожилки учили меня играть в карты и жонглировать. Те же, что не принадлежали ни к тем ни к другим, рассказывали мне истории, которых я ранее никогда не слышал. По правде говоря, женщин было так много, что Раджа не смог бы навещать их всех. Поэтому он нечасто появлялся в нашей жизни и был, скорее, призраком, маячившим вдалеке. И каждую ночь у нас была ягнятина, курятина, козлятина, яйца куропаток и олений бок. Никто и помыслить не мог о том, чтобы предложить мне на съедение юную девушку.
Иммаколата не была наложницей, женой или военным трофеем.
Она была одалиской , то есть такой же, как я. Девственницей, прислуживавшей в гареме. Она не охраняла жен, а смачивала им волосы ладаном и вплетала жемчужины, охаживала их бамбуковыми прутами, чтобы укрепить кожу, и заворачивала в жёлтый шелк. Разрисовывала им груди бронзовой краской, если их призывали наверх, в спальню, вытирала им слёзы и украшала их кожу неимоверно прекрасной каллиграфией, похожей на следы пауков с перламутровыми спинками. Её собственный шёлковый наряд был красным будто кровь, которую я пролил ночью под Звёздами, и она двигалась среди прочих как алый корабль в золотом море. Не стану утверждать, что не следил за тем, как она рассекает волны. Там, в высокой траве, я же не вырезал себе сердце…
Однажды Иммаколата пришла ко мне – дурню в жёлтом одеянии! – отвела в сторону, к длинной золочёной кушетке и усадила рядом с собой. Её волосы струились потоком дыма, который вился вокруг лица с янтарной кожей и яркими карими глазами. Вся она была цвета дорогих чаёв, тёмная, золотая и глянцевито-блестящая. В её косах не было жемчужин.
– Ты видел новую жену? – спросила она, понизив голос так, что он напоминал звуки железного рожка.
– Нет… я и не знал, что у нас новенькая.
– Я видела. Её держат отдельно. Но если ты покинешь это место, как я…
– С какой стати мне отсюда уходить? Я решил, что буду носить жёлтое и играть в карты со старыми жёнами.
Иммаколата посмотрела на меня как на сумасшедшего. Её глаза широко раскрылись, и я увидел, что она подводила ресницы масляной золотой краской.
– Я думала, мы похожи, – тихонько проговорила она.
– Похожи!
С глупой поспешностью я схватил её за руки, но она выдернула свои ладони из моих.
– Нет-нет, больше всего на свете я желаю покинуть это место! Желаю сильнее, чем хотела стать птицей в детстве или изучить мастерство приготовления чая, когда выросла.
Сказка про Чайного Мастера и Мастерицу-Башмачницу
Я не помню, как меня делали из чая. Мать поведала мне эту историю, потом отец рассказал то же самое, и я уверена – всё так и было, или, по крайней мере, они успели договориться.
Саффия была башмачницей, жила в обувной лавке с медным колокольчиком над входом и дверным молотком в форме подмётки. Она не слыла красавицей, но среди башмаков ни одна женщина не блистала бы. Саффия делала туфли из синего шёлка и чёрной кожи, с замысловатой, как отпечаток пальца, вышивкой, изображавшей густые леса и цветы. Она делала охотничьи и солдатские сапоги, а также сапоги, способные выдержать Подвиг. А ещё танцевальные туфли: золотые и серебряные, меховые и хрустальные . Делала она и миниатюрные башмачки в форме чашек с шерстяным верхом и железными подошвами для заказчиков с раздвоенными копытами, и длинные вязаные чулки для змееподобных. Выходили из её рук и башмаки с тремя пальцами для пернатых. Саффия даже аккуратно вставляла железные подковы в обувь для лошадей. Ради интереса она сделала большой и просторный единственный башмак, в котором было достаточно места, чтобы шевелить пальцами, – на случай если в лавку заглянет одноног. На этом огромном башмаке мастерица вышила сцены из жизни виноделов – дорогими сиреневыми нитками, окрашенными слюной особых улиток. Её самые знаменитые башмаки, которые никто не мог себе позволить, лежали в витрине, как реликвия в храме. Они были сделаны из чистейшего чёрного шелка и вышиты зелёной нитью, а их подошвы казались такими тонкими, что по гравию в них можно было ступать без малейшего шороха. Говорили, что на ногах они сидели как сон, и снился он Саффии. Занятая своими башмаками, она выглядела невзрачной трудягой: её волосы были точно кожаные шнурки, глаза – цвета стёртых подмёток.
Эльпидий был чайным мастером и жил в чайном домике – маленьком, с тростниковой крышей и длинными рядами чайных кустов перед крыльцом и позади дома. Он не был красавцем, но среди чаёв ни один мужчина не блистал бы. Эльпидий делал зелёный чай со вкусом тёплого сена и солнечного света, чёрный чай со вкусом дыма и сахара, красный чай со вкусом корицы и крови, жёлтый чай со вкусом ладана и одуванчикового корня. А также изысканный белый чай со вкусом жасмина и снега. Он делал зимний чай из последних сушёных листьев и веточек, остававшихся от урожая; этот напиток имел вкус хлеба и скорби. Эльпидий создавал чаи из цветков вишни и лепестков хризантем, из розы и лотоса, из апельсиновых корочек и магнолии. Одни были лёгкими и сладкими, как облака, неспешно удаляющиеся от солнца, другие – пряными и тёмными, словно тяжёлые пироги. Самый знаменитый его чай, который никто не мог себе позволить, заваривался из белых чайных листьев, фиалок и единственного красного листочка. Говорили, что на вкус этот чай был как сон, и снился он Эльпидию, а стоил очень дорого. Занятый своими чаями, мастер выглядел невзрачным трудягой: его волосы были цвета улуна, глаза – цвета влажных листьев.
Однажды вышло так, что чайному мастеру понадобились башмаки, а башмачнице захотелось чая, и эти двое встретились. Она подобрала ему подходящие башмаки, он ей – подходящий чай. Мастер заварил для гостьи чай своих снов и затаил дыхание, пока она пила. Мастерица для него сняла с витрины туфли из чёрного шелка, вышитые зелёной нитью, в которых можно было бесшумно ступать по полу чайного дома.
Она попробовала тёмно-красный чай и воскликнула:
– О, так я тебе снилась!
Он надел её туфли и воскликнул:
– О, так я тебе снился!
Так всё и случилось.
Времена года сменяли друг друга, Саффия шила обувь, Эльпидий заваривал чай. Но ребёнок у них так и не появился. Саффия не очень из-за этого переживала – ей хватало чужих детских башмачков, куда ещё собственные? Но Эльпидий очень хотел дочку, и его чаи сделались горькими и противными, а чай своих снов он перестал делать. Наконец однажды мастер пришел к своей жене и сказал:
– В мире много прекрасных и невероятных чудес. Давай соберём мои лучшие чаи и сложим из них детскую фигурку. Мы поместим её в один из твоих башмаков, словно в колыбель, и положим под Звёздами. Кто знает, вдруг получится?
– Муж мой, детей делают совсем не так.
– Давай попробуем. Если фигурка останется кучей безжизненных коричневых листьев, я забуду свою мечту о ребёнке и снова начну делать свой чай из белых листьев, фиалок и единственного красного листочка.
Характер у Саффии был мягкий и ровный, и она знала, что безумие покидает человека лишь после того, как всласть с ним наиграется. Поэтому она сделала милый зелёный башмак с каблучком из вишнёвого дерева и украсила его вышивкой в виде алых чайных ягод на заснеженном холме. А на язычке с бесконечным усердием вышила хризантему с шестнадцатью лепестками: цветок выглядел как живой. Когда пришло время Эльпидию показать свою куклу из чая, он заартачился.
– Не хватает одного листа, – сказал мастер и отправился на самые высокие холмы с мешком за плечами. Его не было всю осень и часть зимы, Саффия уже начала беспокоиться. «Возможно, – думала она, – следовало сделать для него башмаки покрепче». Башмачница пила оставленный мужем бледный чай из сушёной берёзовой коры и листьев клубники и гладила милый зелёный башмак. В конце концов Эльпидий вернулся с прежней улыбкой на губах. В руках он держал нежный лист цвета луны, отражённой на поверхности воды в колодце. Своей изумлённой жене чайный мастер сказал, что прослышал о месте, где растёт чайный куст, к которому Звезда прикоснулась на заре мира. Теперь он уверен – их дитя оживёт.
И вот они вместе спрятали мерцающий лист в глубине чайной куклы и положили её в башмак. Оставив зелёную колыбель среди длинных рядов чая, будущие родители принялись ждать.
Дни шли за днями, но ничего не происходило. Саффия, которая обрела надежду, заверила мужа, что детям нужно время, чтобы вырасти. Эльпидий ходил из угла в угол в своём чайном домике. Наконец они услышали среди чайных рядов плач, напоминавший звук закипающего чайника. Чайный мастер и мастерица-башмачница ринулись вдоль длинных шелестящих рядов и обнаружили в зелёном башмаке маленькую плачущую девочку…
И всё же я не помню, как меня делали из чая. Наверное, никто не помнит, как выглядит мир, когда на него смотришь изнутри материнского тела.
Мы жили счастливо и хорошо. Я каждый день пила чай снов, узнавая, как часто снилась отцу. Я выросла и стала носить милые зелёные башмаки, узнавая, как часто снилась матери, пока отец странствовал по высоким холмам. Я научилась сама делать чаи – зелёные и чёрные, красные и жёлтые, белые, похожие на тающий лёд. И научилась вышивать леса и цветы, украшать башмаки золотом и серебром, кожей и хрусталём. В конце концов мои папа и мама умерли, как это случается со всеми родителями, и я, хоть была тогда моложе, чем хотелось бы, осушила слёзы. Я делала и знаменитые чаи, и знаменитые башмаки и считала, что обрела целостность.
Но я не отличаюсь красотой, в точности как мои родители. Даже когда явился поставщик наложниц с мечом на поясе, в бархатном плаще и шлеме, я оказалась недостаточно красивой, чтобы меня выкрали для постели Раджи, а не для его темницы из шёлка и бронзы. Все до единой девушки нашей деревни стали служанками того или иного рода, а я превратилась в рабыню у рабынь, горничной обитательниц гарема. Я разрисовываю их груди, как когда-то рисовала узоры для вышивки на шёлке. Они несчастны, и мне неизвестно, как их подбодрить, ибо я сама несчастна. Но я делаю для них чай снов моего отца, из белых листьев и фиалок, с единственным красным листочком, в надежде, что они чувствуют вкус моей мечты о жизни вдали отсюда.
Недавно я подавала этот чай самой новой жене, которая кормит уже пятого ребёнка – она рожает будто крольчиха. Её красоту не спрятать под белой вуалью, а глаза у неё чёрные и такие глубокие, словно в них нет зрачков. Её волосы, длинные чёрные кудри, ниспадают до бёдер, и пламя свечей рождает на них причудливые отблески, как на коже саламандры. Она уставилась на меня своими бездонными глазами, пока пила чай моего отца, держа золотую чашку обеими руками.
– Мне тебя жаль, – сказала она, и её голос обрушился на меня, будто мельничный жернов на просо. – Но, если ты не хочешь растратить себя здесь и превратиться в сухой коричневый лист, приходи в мою спальню через три дня после новолуния.
Она отложила чашку и заключила моё лицо в ладони, которые излучали ужасный и прекрасный свет, обрекающий и вселяющий надежду. Я заплакала против собственной воли, ибо её близость была чем-то ярким, жутким, бесконечным.
– Я поклялась ему не подстрекать гарем к бунту, – пробормотала она, – но одалиска – не жена, и я вижу, что лист, который твой отец поместил в тебя, ещё светится. Благодаря ему мы – сёстры, а видеть страдания сестры мне невыносимо. Скажи евнуху, который следит за тобой, что Серпентина велела тебе посетить её покои.
Она поцеловала меня в щёку: поцелуй был нежным, как пение дрозда.
Сказка Евнуха и Одалиски
(продолжение)
– Ты не понимаешь, – сказала Иммаколата. – Тебе этот мир приятен как любое просторное пастбище, на котором везде пасутся овцы и лошади. Но мы – не овцы и не лошади, не просили, чтобы нас пасли и держали в загоне, где уже есть здоровенный бык.
Её последние слова больно меня ужалили. Разве я не принял покаяние за громадного быка? Я понурил голову:
– Я провожу тебя в покои Серпентины.
Иммаколата схватила меня за руки, и я ощутил прикосновение её волос. Красный шёлк одежд громко зашелестел…
– Пойдём со мной! В этом мире есть гораздо более интересные вещи, клянусь тебе. Зачем евнуху так стараться, доставляя связанных женщин мужчине, у которого всё на месте? Ты ему ничего не должен… Давай уйдём вместе! Я наблюдала за тобой и знаю, что ты наблюдал за мной. Давай не будем притворяться, что это не так. – Она приложила ладонь к моей щеке. – Я знаю, что ты газелли, и всё же ты ни разу не причинил нам вреда.
Я попытался возразить, что никакой это не подвиг, но она заставила меня замолчать, приложив к моему рту руку с пальцами, унизанными медными кольцами, от которых отказались другие женщины, – дешёвыми, без камней, оставлявшими зелёные полосы на её коже. Я смотрел во все глаза, как она повернула одно из колец выступающей частью внутрь и прижала металлический шип к своей шее – кровь, яркая как её наряд, тонкой струйкой потекла к ключицам. Я не понимал… Она прижала моё лицо к своей шее. Я открыл рот, желая снова заверить её в том, что мне не нужна её плоть, и ощутил кровь на своих губах.
У неё был вкус чая. Из всех танцующих женщин с шалями только она была сладкой.
Я принял её дар и её руку. Когда мы вместе направились к главным дверям гарема, запели колокольчики на её лодыжках. И никто не заметил, как мы ушли.
Сказка о Двенадцати Монетах
(продолжение)
– Я провёл её в покои Серпентины. Люди говорят правду: Серпентина впрямь оказалась великой змеёй в женском обличье, но нас это не сильно тревожило – я наполовину газель, а Иммаколата была чайным кустом. Мы освободились, как птицы, вылетевшие в открытое окно, и отправились в неизведанный мир вдвоём. Я и Иммаколата…
Темница сидела с широко распахнутыми глазами.
– Что с ней случилось? Почему она не с тобой?
Тальо хищно оскалился и выдал парочку ленивых танцевальных па.
– Первая история бесплатная, а ради второй придётся раскошелиться.
– Боюсь, нам нечего тебе дать, – с грустью сказал я. – Ты же видишь, кто мы такие… У нас нет ничего, кроме ежевики и дорожной пыли.
– Это трагедия, молодой человек, – со вздохом проговорил евнух.
– Куда вы направляетесь? – спросил я.
– Через холмы, долины и горы, реки и пустыни, а возможно, через холмистые пустоши и снова через долины… в Аджанаб, где, как нам говорили, высоко ценят артистов нашего уровня, – промурлыкала мантикора. Тёплый, пряный голос Гроттески просочился в меня, и я вздрогнул. Мы с Темницей обменялись взглядами. Вероятно, мы поспешили распрощаться с городами.
– Мы не можем заплатить вам за песню или сценку, но, если вы возьмёте нас с собой, с радостью отправимся в путешествие, – сказал я нервно и взволнованно, точно молодой жених.
Тальо нахмурился:
– Хоть нам и нравятся юнцы вроде вас, расходы будут нешуточные.
Я глубоко вздохнул:
– Мы не можем платить за безделушки и песни, колокольчики и дудочки, но, если вы нас примете, это будет великая услуга, и мы в долгу не останемся.
Темница схватила меня за руку.
– Что ты творишь? – прошипела она.
Но я ей улыбнулся – моя улыбка, как я надеялся, обещала игры и тёплые вечера, песни с новыми друзьями и больше никаких сырых бараков да бумажных одеял. Я легонько дёрнул Темницу за хвост (обычно так делал, если она на меня сердилась). Она расслабилась, но продолжала крепко сжимать мою руку. Я сжал её пальцы в ответ, и она вытащила из нашего кошелька одну дхейбу. Газелли и мантикора в ужасе отпрянули, но отвести глаз от монеты не смогли. Я почувствовал её вес на своей ладони – вес моей собственной плоти. Может, это и подразумевала Вуммим, говоря о возбуждении от редкой сделки? Мне стало плохо.
– На это можно купить армию детей, в два раза превосходящих вас размерами, – выдохнул зелёный человечек. Он почтительно взял дхейбу и спрятал в кошелёк на поясе. Отпустить её было нелегко, но я отпустил.
Гроттески прервала неуютную тишину и уставилась на нас, как закупщик на лошадей:
– Вы умеете жонглировать или играть? Балансировать на шесте? А какие-нибудь интересные уродства у вас есть?
– Я умею жонглировать, – сказала Темница и зарделась пред ликом огромной львицы. – Когда-то у меня был милый мячик, и я многому научилась. И ещё вот… – Она повернулась, демонстрируя свою короспину, и игриво помахала мышастым хвостом.
Красная львица заметно смягчилась, а рот Тальо чуть приоткрылся от шока, последовавшего за узнаванием. Галантный человечек опустился на колени перед моей подругой и приложил ладони к её лицу.
– О, бедное дитя Аукона! Что же ты сразу не сказала… – прошептал он.
Так мы присоединились к странной парочке на дороге, которую выбрали сами. И дорога эта привела нас к озеру и холодному серому ветру.
Хотя мы просились идти вместе с Тальо, изнемогая от желания узнать, что случилось с Иммаколатой, он настоял, чтобы Темница ехала вместе с алой мантикорой и не мучила свои ножки. Я не хотел её бросать – никогда её не брошу! – и мы с неохотой двинулись к позвякивавшей синей телеге, забрались в поджидавшую дверь и устроились в завитках толстого и пёстрого хвоста Гроттески. Устроились рядом с чудищем, подальше от зелёного жала. Хвост оказался тёплым, как разогретая солнцем кирпичная стена, и скоро нам стало вполне удобно. Мы чувствовали его под спинами, мягкий и крепкий, как и биение сердца его хозяйки – низкое и гулкое, точно громадный барабан.
Она обратила на нас свои великолепные синие глаза. Косматая красная грива на плечах становилась жестче ближе к шее и груди, а под подбородком завивалась, так что мантикора и впрямь походила на львицу с гривой, королеву прайда – если бы не женское лицо. Она лизнула жёсткую курчавую шерсть.
– Хотите узнать про одалиску? Про дочь чайного мастера. Вы бы с радостью шли пешком по жёсткой земле, позволяя луне хлопать по вашим пяткам костлявыми ладонями, а не сидели тут, со мной. Тальо думает, что умеет рассказывать истории, но песни мантикор славят те, кто сумел их пережить, а я ведь тоже её знала.
Темница робко протянула руку и погладила замечательную шкуру Гроттески. Змеельвица заурчала и зашипела одновременно, её взгляд смягчился.
– Слушайте же, милые малютки! И не говорите, что я пою хуже газелли.
Сказка Мантикоры
Воспойте, о, воспойте солнцетелых мантикор! Громоподобны и быстры их алые лапы, неугомонно эхо их свирепого рёва! Нет охотника терпеливее нас, нет ползучего гада с хвостом злее нашего, никто не прыгает легче, чем мы, ни у кого нет таких длинных и ярких зубов, как у нас – у нас! – во всём покрытом редкими кустиками пустынном краю, где мы живём!
Ха! Не надо нам такого, не пойте о нас. Нам ваши песни ни к чему. Мы сами споём, а вы слушайте.
Пустыня широка, бела и суха, как старая кость. Мы пожираем и глодаем её, рвём и сдираем остатки мяса. И мы поём, когда луна прыгает на песок, словно тощая белая мышь; мы поём – и соляные кусты плачут. В оазисах от нашего дыхания бегут волны по синей и чистой воде, у которой пасутся носороги, а гепарды мурлычут и лижут лапы; анчары колышут зелёно-фиолетовой листвой на обжигающем ветру!
Говорят, анчар – жилище смерти, пустынное дерево-гидра, и предупреждают, что, если улечься под ним на ночлег, проснуться можно, но уже не в этих землях. Говорят, три сотни солдат, все в бронзе и перьях, однажды разбили лагерь под анчарами, пили воду из чистого ручья, что тёк под сенью их ветвей, и к тому моменту, когда солнце коснулось пальцев на их ногах, они все были мертвы и холодны, как вчерашний ужин. Это очень смешная сказка. Впрочем, она не совсем лжива, поскольку Анчарная дева – наша мать, а мы достаточно смертоносны для любого. И если солдаты разбили лагерь под анчарами в ту пору, когда с них сыпались семена, разве голодные котята, что явились из этих семян, виноваты в том, что сытный ужин был разложен прямо на песке?
Взгляни, путник, – но не приближайся! – на сияющий анчар, любовницу солнца в его златой опочивальне; с красными ветвями, похожими на толстые лапы; шипастый и рябой; с зелёными иглами, что слишком блестящи и жёстки для дерева, растущего в пустыне. Взгляни на плоды, что кроются в тенистых развилках узловатого ствола, – какие они пурпурно-алые, большие и сочные! Коснуться можешь на свой страх и риск, ибо эти блестящие ягоды – не фрукты, но яйца, и внутри них растём мы, в багровых мешках, которые покрываются воском в обжигающем до волдырей и жёстком, точно щётка, свете. Внутри них удивительный желток анчара, который мы пьём и пьём, – он наполняет наши хвосты ядом, которого хватает на всю жизнь, – пока не прорвём тонкую, как шёлк, кожицу и не вывалимся головой вперёд в воду или на солдат. Как получится…
Я помню молоко анчара. Оно было сладким, точно ежевика и кровь.
Внутри фруктового мешка мы узнаем всё: как Солнце прихорашивалось, глядя в озеро посреди оазиса, а Анчарная дева, хоть и не самая высокая или самая красивая в пустыне, раскрыла свои ветви и схватила краснеющие лучи, прижала их к себе. Её древесина согрелась, и по поверхности пруда пошла рябь – Солнце не заметило бы происходящего, если бы его зеркало не исказилось. Оно разозлилось и решило сжечь дерево за воровство, но вдруг первый мантикоровый фрукт раскрылся перед ним, и Солнцу показалось, что детёныш с иглами-зубами и хлыстом-хвостом да глазами небесной синевы был самым милым из всех возможных существ. Поэтому оно немедленно принялось учить котёнка жалить и рычать, петь и убивать, а также всем прочим известным ему вещам. Анчарная дева улыбнулась и призвала сестёр следовать своему примеру.
После того как мы падаем, эта история постепенно забывается, и всё сложнее сказать, правдива ли она. Но мы от всей души любим своих родителей и обращаем свои молитвы к небу и песку.
Жаль только, что мы почти беспомощны, когда анчар нас отпускает. Мы не страшнее красных котят или новорожденных змеек: слепые, мокрые и мяукающие. Правда, наши хвосты в первые часы жизни двигаются быстро и жалят всех подряд, потому что мы не умеем как следует ими управлять. Оазис, усеянный пальмовыми орехами и рёбрами антилоп, ловит нас в свои зелёно-золотые ладони, и тут приходят охотники. Те, кто поумнее, приносят серебряные чехлы для хвостов, которые блестят в свете пустыни.
Я хотела бы рассказать о том, как меня воспитывали среди равнин цвета белой обглоданной кости; как я раздирала леопардов, антилоп и носорогов, и что я помню, какими были на вкус их серая плоть и рога. Я хотела бы рассказать, как мы с Солнцем бежали наперегонки, неслись на красных лапах через соляные кусты и бледные сорняки. Что среди тёплых красных скал я валялась, задрав лапы к небу, чесалась, рычала и ела сколько хотела. Что тамошнее эхо научило меня петь. Я хотела бы рассказать, что была счастлива, и Солнце стояло в зените.
Но охотники пришли с маленьким серебряным чехлом – чем-то вроде напёрстка с пряжками и ремнями, и в броне из полированного металла, покрытой следами последних отчаянных ударов лап многочисленных котят. Эту штуку привязали к моему хвосту с жалом на конце. Меня хватило на глухие звуки борьбы и песок, летевший во все стороны. И ещё я выла… выть умеют не только волки. Вой привёл охотников в ужас, ибо голос мантикоры страшен, пронзителен и сладок: слаще и страшнее всего, что можно себе представить. Это звук, похожий на звук флейты и трубы, играющих вместе. У него есть своё жало, как у хвоста. Я выла и причитала, с жалобным видом топая бесполезными лапами. Охотники достали восковые затычки и закрыли свои уши, а я отправилась в янтарную клетку, где на меня надели янтарный ошейник и засунули кожаный кляп в рот, чтобы я молчала.
Расскажите мне снова, как поют газелли. Расскажите, что нет песен милее, чем их.
От высот янтарного города меня мутило. Платформы завивались спиралями и уходили вверх по стволам невозможно высоких кедров. На пружинивших мостах я чуть не потеряла сознание – так далеко внизу кружилась и подпрыгивала земля. Они поднимали меня вверх при помощи скрипучих лебёдок и влажных верёвок. Меня вырвало в намордник, и я подавилась собственной желчью. Ветви вокруг резали облака, а я, распластавшись на полу, всхлипывала от того, что кожаные ремни сильно впивались в моё лицо, настолько, что при каждом рывке вверх я чувствовала вкус собственной крови. Я дёргалась и давилась, вне себя от страха, как любое заблудшее животное. Но я была близко к небесам, и Солнце ласково похлопывало меня по спине.
У янтарной клетки был янтарный замо́к, и была девочка с янтарным ключом. Она держала его на бусах, которые обвивали её как цепи, позвякивая у самого горла. В те дни множество животных покупали во всех сараях и на всех высотах страны, чтобы доставить удовольствие этому созданию, чьи спокойные ясные глаза смотрели на всё с одинаковым вниманием и осознанием своего долга. Она прилежно удивилась моей шерсти и хвосту, прилежно испугалась моего приглушённого рёва, прилежно погладила меня по голове и… перешла к следующему чуду природы, вознесённому на деревья в угоду ей. Ни один зверь не повеселил её больше другого, и её голос был вежливым и искренним, когда она поблагодарила ловчих за то, что они доставили такие чудеса и гротески. Последнее относилось ко мне – так я получила имя.
Несколько недель она прилежно навещала свой зверинец в сопровождении ловчих и благородных горничных, а иногда – отца. Она играла с пигмеем-слоником и молодым кентавром, у которого тряслись ноги, потому что в её отсутствие их связывали, чтобы он не вырос и не стал слишком высоким. У неё был джинн, чей дым иссяк, и рыба в огромном стеклянном сосуде, которая должна была ей ещё два желания. Они играли в странные и мрачные игры: она им пела и устраивала с ними чаепития из янтарных чашечек, которые существа неизбежно разбивали, и тогда она отчитывала их за неумение вести себя за столом. Она насильно прижимала их головы к своей груди и восклицала, что её нежная душа и чистое сердце чудесным образом зачаровали самых диких животных.
На меня чары не действовали.
Безуспешно попытавшись заставить меня пить из изысканных чашечек и петь, пока госпожа занимается шитьём, она объявила с великой печалью, что чудовище, поименованное в шутку, – действительно гротеск, который не спасти, и что меня следует отослать, ибо, вне всяких сомнений, в бездонных глубинах моей души я несчастна. Я знала, что меня отошлют на бойню или просто столкнут с края платформы в узкую полосу моря. Но девам невдомёк, какие причудливые формы иной раз принимает мир, чтобы избавить их добродетель от испытаний.
Когда она и её сопровождающие ушли, осталась маленькая тёмная фигурка, выделявшаяся на фоне двери проклятого зоопарка. Она вышла на свет, и я увидела, что это девочка, как и моя хозяйка, и утратила интерес. Однако девочка подошла к моей клетке, опустилась на колени и, высвободив нить чёрных бус с собственной шеи, вложила свой янтарный ключ в замок и открыла янтарную дверь.
– Бедная Гроттески. Видишь эти бусины? Когда янтарь сжигают, чтобы получить смолу, эта ужасная чёрная масса остаётся после того, как золотое масло сливают до последней капли. Она никому не нужна… Мусор! Я сама – всего лишь то, что осталось от неё, что она выбросила или что застряло в углу, когда она прошла мимо.
Девочка взялась за пряжки намордника и расстегнула их. К тому моменту я выросла, была размером почти с небольшую лошадь, но намордник мне не меняли. Моя челюсть уже никогда не будет закрываться как надо… Девочка не испугалась моих зубов. Она почесала мне подбородок и щёки, вытерла запёкшуюся кровь краем платья. Её звали Хинд. Она была хорошей девочкой; с того дня я спала в её постели.
Даже когда я полностью выросла, девочка спала, свернувшись между моих лап, и потребовала, чтобы к её безобразно нежной кровати приделали железные ножки. По ночам мы вместе забирались в библиотеки, и она учила меня читать по книгам, которые хранились на самых высоких полках, до которых я могла дотянуться. Это были истории о заблудших девушках и чудовищах, гротесках вроде нас. Она приносила мне пироги из кухни, покрытые глазурью; они были толще и сытнее измельчённого подгнившего мяса, которым кормили в зоопарке её сестры. Когда девочка сделалась красивее сестры, я стала петь у её окна мужчинам, которые собирались там, играя на флейтах и арфах. Они разбегались, когда я демонстрировала своё мастерство, а я шла назад к Хинд и её чёрным бусам. Я была счастлива. Солнце стояло в зените…
Когда оглядываешься назад, счастье кажется таким мимолётным, но тогда, с ней, я будто прожила целую жизнь под сенью беспокойных кедров. До того дня, когда она ворвалась в нашу комнату и захлопнула за собой дверь. Её грудь вздымалась под чёрными бусами, а лицо покраснело от рыданий. Я подбежала к ней, и она зарылась лицом в мою гриву. Наконец она отстранилась и издала ужасный всхлип, долгий, надломленный вой. Я помню, как сама выла точно так же.
Из её рта выпала жемчужина.
Сказка о Двенадцати Монетах
(продолжение)
Голос Гроттески, лившийся из её рта с кривой челюстью, полностью овладел нами. Она то повышала, то понижала тон; слова звучали приглушенно, хрипло, но отчётливо и пронзительно, как звуки арфы.
– Кто-то её отравил, – простонала мантикора, – кто-то явился в Янтарь-Абад лишь ради того, чтобы навредить моей подруге, потому что отцу не нравились её книги, пироги или питомцы. Каким человеком надо быть, чтобы пополнять свою кладовую наказывая других людей во исполнение чьих-то жалких требований?
Мы с Темницей заёрзали у её хвоста, и я бросил на мою стриженую подругу взгляд из-под ресниц.
– Ты рассказываешь не ту историю, – прошептал я. – Что случилось с девушкой из чая?
Гроттески уставилась на нас ясными и удивлёнными глазами:
– Какая вы нетерпеливая пара! Я шла к этому рассказу издалека, чтобы всё было понятно. Мой друг в зелёном вас испортил! Его история вам больше нравится, потому что там есть гарем. Молодым людям всегда нравятся истории о женщинах в беде, одетых в шелка.
Темница больно ткнула меня локтем.
– Мне нравится эта история. Сиди тихо, – прошипела она.
Мантикора закатила глаза.
– Ладно, артист должен уметь угодить публике. – Темница осмелела и подобралась ближе к красной львице, осторожно прижалась к её рёбрам. – Хинд умоляла увести её прочь. Она заверила меня, что знает, как использовать плавающие платформы, и что мы можем сбежать из Янтарь-Абада туда, где её жемчужную болезнь можно обратить во благо. И вот девушка в чёрных бусах собрала в дорогу свои пироги и несколько драгоценных книг, забралась мне на спину, с гордостью усевшись по-мужски, что ей не раз запрещал делать отец.
Сказка Мантикоры
(продолжение)
Мы вместе спустились сквозь ветви и облака, и всю дорогу вниз она прижималась ко мне; её длинные пальцы сжимали мою гриву, боясь упасть, пока я спрыгивала с последней янтарной планки. Чтобы не ранить её, я исправно опускала хвост, хотя непокорная штуковина всё время пыталась закрутиться кверху. Мы ступили на густую траву, и моя подруга рассмеялась, ощутив под ногами твёрдую землю. Мы отправились куда глаза глядят, на поиски другого города, и по дороге в то знаменитое место, что звалось, как зовётся сейчас, Аджанаб, повстречали самую странную труппу из всех возможных, что катила свою тележку вдоль берега моря.
Уверена, вам не нужно описывать моего Тальо. Были ли его волосы тогда длиннее, а глаза ярче? Не знаю. Он не носил зелёное. Иммаколата порвала на лоскутки свой красный наряд, но вплела несколько обрывков в волосы, в память о своём рабстве, и они заметно выделялись на коричневом фоне. Красивая была пара. Тальо играл на дудочке, Иммаколата стала кем-то вроде лудильщицы, хотя мешки с чаем всегда были при ней. Они зарабатывали на скромную жизнь, показывая трюки и подыгрывая себе на щипцах странного вида ; на ломоть хлеба и кусочек сыра денег хватало. Они рассказали нам свою историю и что не знают, куда идут. Им просто надо уйти подальше от того места, где они побывали, и это полуголодное путешествие длится уже несколько лет. Хинд, любительница домашних питомцев, попросилась с ними в город пряностей, который находился так далеко оттуда, что с тем же успехом его можно было оторвать от карты мира и спрятать где-нибудь под ней.
– Я соскучилась по компании, – сказала Хинд. – Хоть мы с красным чудовищем и любим друг друга, думаю, ей хотелось бы общества другого чудовища, а мне – другой женщины. В Аджанабе наверняка есть пряности для твоих чаёв, о которых ты и не мечтала. Наверное, там готовят жаркое из невиданного мяса. Пойдём вместе: вы будете рассказывать нам истории, есть пироги и читать наши книги, а мы подарим вам любовь, которой вы заслуживаете.
Когда она закончила говорить, её ладони были полны жемчуга. Пара смотрела на неё во все глаза.
И мы пустились в путь. Поскольку Хинд с каждым словом выплёвывала по жемчужине, нам редко приходилось голодать. Тальо обучил её жонглировать и пантомиме. Иммаколата заваривала нам чай у бесчисленных походных костров. Они были счастливы… Есть много способов быть счастливыми, и они нашли свой. Вытаскивали монеты друг у друга из ушей и заставляли бесчисленные кубки и башмаки исчезать, а затем появляться, вызывая взрывы визгливого смеха, напоминавшего крики сов на ветру. Я им завидовала, как и бедная одинокая Хинд, у которой больше не было симпатичных юношей, поющих под окном, – ей пела только я. Каждый вечер девушка с красными лентами в косах уводила газелли за деревья или в заросли тростника, позволяя ему отведать единственную каплю крови из своего горла. Её шея была покрыта узором из маленьких шрамов, похожим на карту звёздного неба. Хинд наблюдала за этим в тишине, одиноко стоя у костра и крепко обхватив себя руками. Она никогда не говорила, что думает об их ритуале.
Постепенно море сменили длинные равнины, заросшие травой, и на одной из этих равнин обнаружился стихийно возникший городишко из шатров всевозможных ярких цветов, которые в утреннем тумане казались парусами на мачтах кораблей. Это было что-то вроде цирка: артисты всех мастей протирали сонные глаза и упражнялись, пристёгивали ходули и полировали трубы, разучивали скрипичные гаммы и крики зазывал, и множество ног разминалось, чтобы ступать грациозно. Сотня голосов издавала трели октаву за октавой, а сотня тучных контральто извергала сотню партий из трагедий и комедий.
Пока этот весёлый водоворот затягивал нас всё глубже, Хинд прижималась ко мне, непривычная к такому количеству странных людей. Иммаколата гладила её по волосам. По пути сквозь ряды шатров с нами едва не столкнулась женщина, ведшая в поводу массивного вепря, который шел на задних ногах, – на голове у него была жёлтая шапочка, а на шее, поросшей колючей щетиной, напоказ повязаны жёлтые ленты. Женщина была невысокого роста, худая, как надломленный прутик, и одетая в козлиные шкуры – серые и жёсткие лоскуты свисали с её рук и талии до изящных щиколоток. Её узкие глаза имели пронзительно-золотой оттенок, а волосы отдавали синим, как у сирены. Она держала в руке длинную глиняную трубку, мундштук которой поблёскивал зелёным.
– Смотрите, куда идёте, друзья, иначе мой поросёночек вас затопчет. Он так следит за осанкой, что ничего вокруг не видит, – проговорила она низким прокуренным голосом.
– Прошу прощения, – с неизменной вежливостью ответила Иммаколата, поскольку мы давно условились, что Хинд не будет разговаривать с незнакомцами, – не хотели, чтобы её похитил тот, кому пришлась бы по нраву идея заполучить девушку с бесконечным потоком жемчужин изо рта. – Но где мы? Что это за город?
Женщина глубоко затянулась и выпустила облако зелёного дыма на вепря. Она глянула на алые ленты чайной девушки и ещё больше сузила глаза.
– Как давно ты покинула Вараахасинд, моя маленькая декадентка? – Тальо вздрогнул, словно его ударили. Женщина в козьих шкурах рассмеялась, закашлялась и опять засмеялась. – Не переживайте… Кому я могу рассказать? Что касается всего остального, это не город, глупышки. К утру мы все разойдёмся, каждый в свой угол бескрайнего мира, поросшего травой.
Сказка Укротительницы Свиней
У Месиньяни есть трубка-клык и свинка по имени Феми, а моя трубка – выдолбленный зуб, и мою свинью зовут именно так. Поэтому не сомневайтесь, что эту историю вам рассказывает Месиньяни.
Я здесь потому, что сюда приходят все, кто путешествует, даёт представления и живёт рядом с миром, но не в нём. Нас сносит ветром ближе друг к другу, мы обмениваемся новостями, трюками и секретами, шёпотом сообщаем, в какие города лучше наведаться, меняем проволоку на подковы. Синий цвет моих волос – это краска, оттенок моих глаз – дешёвые чары, приобретённые у составительницы масел и мазей, у которой была зелёная тележка и очень длинные пальцы. Я наряжаюсь и наряжаю своего вепря. Мы делаем всё – и торгуем, и красим, и танцуем, и учимся, и расстаёмся. Наши судьбы полны счастливых случайностей. Слова летят от лошади к волу, от мага к певцу, и наши пути в конце концов сходятся в некой заранее условленной долине. Это Встреча, собрание дураков, и я пришла сюда из Вараахасинда, где родилась в доме своего отца, который тоже был дурак, но не по профессии, а такой, что мог оставить без присмотра молоко в ведре, пока оно не скиснет, и пиво на ветру, пока то не выдохнется.
Я росла в тёплой низкой хижине из свиных шкур, которая стояла в джунглях за городом, – мы были слишком бедны, чтобы жить на террасах, возле дворца с его надушенными королевами! Я мечтала хотя бы мельком увидеть одну из этих женщин, странных и диковинных, как леопарды на цепи. Но мы жили на окраине, где листва бананов отбрасывала зелёные тени, и мой папаша Феми спал за печкой.
Это не так уж странно – конечно, воздух в лесу тёплый, как если выдохнуть в ладони, но приятно спать за печкой на тёплых кирпичах, согреваемых, когда внутри печётся хлеб; вместе с по́том уходят дурные сны и случайная простуда. Я тоже хотела там поспать, но мой отец держался за своё место как последний солдат на холме.
– Отец, – говорила я, – сходи к колодцу и принеси воды, чтобы я могла приготовить рыбное рагу.
Мой папаша Феми ворочался на своих кирпичах.
– Ну что ты нудишь, Месиньяни? Зачем мне вообще нужна дочь? Сама принеси.
И я шла, и вытаскивала воду из колодца в вёдрах из древесины баобаба, и рагу всё равно получалось вкусным, с зелёным луком и розовыми хвостами.
– Отец, – говорила я, – иди и наруби камфорного дерева, чтобы я могла разжечь огонь в печи и согреть твои кирпичи и чтобы в хижине пахло корицей, а не вчерашним рыбным рагу.
Мой папаша Феми ворочался на своих кирпичах.
– Ну что ты нудишь, Месиньяни? Зачем мне вообще нужна дочь? Сама наруби.
И я шла, и рубила камфорное дерево, и приносила его сушиться, и в хижине пахло пряностями, и кирпичи согревались под спиной моего отца.
– Отец, – говорила я, – сходи на рынок и купи двух чёрных петухов, чтобы я их зажарила для нас и набила твои подушки перьями.
Мой папаша Феми ворочался на своих кирпичах.
– Ну что ты нудишь, Месиньяни? Зачем мне вообще нужна дочь? Сама купи.
И я пошла в джунгли, где листва банановых деревьев колыхалась высоко над моей головой, а фрукты ещё не созрели; где деревья какао покрылись влажными и бледными цветами. К тому моменту, когда дорога вынырнула из бело-зелёно-красных кофейных зарослей, я была по колено в грязи. Мои руки горели от того, что приходилось всё время раздвигать листву, а лицо искусали москиты. Но я уже видела первые круглые крыши на террасах, и мой рот наполнился слюной в предвкушении куриного жаркого.
Но у меня маленькие ноги, и, когда я наконец разыскала маленькую лавку мясника, в витрине которой висели петухи, вокруг стало темно, и все двери закрылись перед самым моим носом. Я стёрла ступни в кровь и износила башмаки, волосы от пота прилипли к коже, будто я весь день проспала на отцовской печи. Я окинула взглядом узкую улицу, полную лавок с одеждой, которую не могла себе позволить, и пекарен, где из труб выходил дымок завтрашнего хлеба. Вдали громоздился дворец; высокие холмы, поросшие лесом, скрыли от меня луну. Я понимала, что никто не откроет двери одетой в козьи шкуры беспризорнице, поэтому, потратив на всхлипы меньше времени, чем можно было бы предположить, устроилась возле кирпичной стены мясницкой лавки, в ожидании, когда вернётся старое красное солнце.
Уснуть по-настоящему я не смогла, но беспокойные сновидения бегали по моим векам, оставляя миниатюрные отпечатки ног и лап. Вскоре после того, как луна охнула и ценой немалых усилий наконец показалась над верхушками деревьев, сквозь полузакрытые веки я увидела, что от дворца ко мне движется фигура: совершенно белый мужчина, как молоко, сыр или мел, и почти раздетый, с обнаженными мускулистыми ногами, пересекавшим грудь ремнём от шипастой остроги, только и всего. Волосы у него были длинные и прямые, а в руках он держал женщину, застывшую и мёртвую. Её прекрасное тело не шевелилось, словно замёрзло, и хрустальные змеи обвивали её руки, а кожа была прозрачной, точно витрина в лавке с домашней птицей. Я никогда не видела ничего столь блестящего и красивого, как эти двое. Мне показалось, что, проходя мимо, мужчина посмотрел на меня: но я не уверена. Он отбрасывал мимолётный отблеск на стены переулка, и тени сердито шипели на камнях.
Я не могла удержаться – была любопытна как мышь, которая знать не знает о том, что кто-то где-то придумал штуковину под названием «мышеловка». Я последовала за парой, крадучись. Шла за ними всю ночь, пока они плыли над землёй, словно лунный свет, который так редко проникал сквозь завесу банановых листьев. И весь день, в котором они продолжали сиять, как если бы их кожа притягивала свет, и ничего кроме. Я шла сквозь влажные и бледные цветы деревьев какао и кофейные заросли, где перемешались белый, зелёный и красный цвета. Следовала за ними сквозь заросли баобабов с корнями, похожими на слоновьи хоботы, даже мимо собственного дома.
Надо сказать, я любила своего отца, насколько могла, и не думала, что он захочет пропустить такую вещь, раз она оказалась у нашего порога. Поэтому я побежала к печке и разбудила его.
– Отец! – крикнула я. – За дверью Звёзды топчут банановые листья. Идём посмотрим!
Мой папаша Феми заворочался на своих кирпичах.
– Ну что ты такая нудная, Месиньяни? Зачем мне вообще нужна дочь? Сама посмотри, если хочешь, а меня оставь в покое!
– Отец, я не вру! Давай ты выглянешь за дверь, хотя бы одним глазком, и, если там не будет бледной фигуры, удаляющейся быстрым шагом, можешь лежать на печи дни и ночи. Я ни слова тебе не скажу!
Отец заворчал и принялся медленно раскачиваться, готовясь встать. Он с трудом поднялся; подойдя к двери, прислонился к косяку… И действительно, тонкая щиколотка цвета сливок мелькнула и пропала за пальмовой рощицей. Лицо моего отца исказила судорога, вроде тех, что мучают акробатов. Точно в бреду он вышел из дома и двинулся следом за неземными существами. Я знала: он не такой толстокожий, чтобы не отозваться на божественный свет, упавший на наш клочок земли! Мы вдвоём, тихонько и молчаливо, шли за парой всю ночь и весь день.
Однако поспевать за Звёздами было нелегко. Человек, который целыми днями спит, не очень готов к забегам сквозь высокий кустарник.
– Я хочу пить! – ныл мой папаша Феми. – Зачем мне вообще нужна дочь? Принеси воды!
– Здесь нет чистой воды, отец. Потерпи! Может, на пути нам встретится ручей.
– Но вот, погляди, дождь наполнил следы леопарда! – сказал он, указав на широкие и глубокие отпечатки лап.
– Это опасно, отец. Вспомни, что говорила твоя жена, моя мать: «Не пей из следов, оставленных зверьми, иначе сам обзаведёшься такими же лапами!»
Прошло много времени, джунгли поредели, а грязь под ногами превратилась в гальку, но мы по-прежнему видели впереди обожжённую листву и пар там, где прошли они. Мой папаша Феми опять закричал:
– Я хочу пить! Принеси мне воды, девчонка! Зачем мне вообще нужна дочь?
– Здесь негде взять чистой воды, отец. Потерпи! Может, мы выйдем к озеру.
– Погляди, дождь наполнил следы тигра! – сказал он, указывая на ещё более широкие и глубокие отпечатки лап.
– Вспомни, что говорила твоя жена, моя мать: «Выпьешь из копытца – и беда твоим корявым пальцам!»
– Твоя мать бросила нас и стала шлюхой Раджи, – огрызнулся отец. – Она ест сахарные пироги да ягнячий жир и каждую ночь спит в шёлковой постели.
Его лицо было красным, словно обваренным. Слёзы подступили к моим глазам.
– Она не хотела этого! Пришли поставщики наложниц, и ты не заставил их уйти кулаками, дубиной или кирпичами; спал на печи и не пожелал шевельнуться. «На что мне дочь? Сама её вернёшь, если она тебе сильно нужна», – ты так сказал!
После этого мы шли за Звёздами в угрюмом молчании. Высоко на кустах поблёскивали красные ягоды, я тоже изнывала от жажды, но следовала завету матери. Наконец отец взвыл, протяжно и скорбно.
– Я так хочу пить, что у меня глотка слиплась! – простонал он. – Вон вода в следах вепря. Разреши мне выпить, жестокая Месиньяни!
Я повернулась к нему и положила ладони на худые бёдра. Моё лицо раскраснелось и покрылось жгучим потом, руки чесались от укусов насекомых, а ноги, стёртые в кровь, болели. Мы теряли след Звёзд, пока отец медлил.
– Ну хорошо! – крикнула я. – Пей из копыта сколько хочешь, только замолчи наконец и делай как я говорю!
Папаша Феми радостно зачерпнул медной воды из глубоких отпечатков свиных копыт.
– Возможно, когда мы догоним Звёзд, они дадут мне новую печь с гладкими кирпичами, от которых на спине не остаётся следов, – фыркнув, проговорил он.
Я скрестила руки на груди, ожидая, пока он напьётся.
Отец глотал дождевую воду, и грязь текла по его подбородку. Не успели капли достичь рыхлой земли, как подбородок папаши Феми стал значительно волосатее и шире, чем раньше. Грязная вода вспенилась между двух пожелтевших клыков. Густые волосы превратились в завиток на лбу, глаза стали маленькими и круглыми. Отец корчился и увеличивался в размерах, пока не превратился в громадного, здоровенного вепря. Когда по лесу прокатился его визг, я, сама того не желая, расхохоталась: он выхлебал столько воды, но всё равно не напился.
Сказка Мантикоры
(продолжение)
– И вот он со мной, старое чудище, и у него нет никакой печки! – со смехом сказала укротительница свиней и легонько хлопнула вепря по заду. Он застонал, зафырчал и будто произнёс:
– Ну что ты мне докучаешь, Месиньяни?
Синеволосая женщина смотрела на нас, широко улыбаясь.
– Мы потеряли их след… Я догадываюсь, куда они направлялись, но потерянную Звезду не вернуть. Я решила, что всё к лучшему, и придумала это маленькое представление, благодаря которому могу держаться подальше от хижин с печками и носить хорошие башмаки. Но мне пришлось принарядить папашу с помощью лент и шляп: люди не верят, что чудовище ручное, если на нём нет правильного наряда. Все ручные существа в конце концов становятся смешными.
Иммаколата сделалась пепельной и дрожащими руками начала крутить свои красные ленты.
– Это была Серпентина, верно? Она умерла. Как же так!
– Мы так рассказываем эту историю… Вы убедитесь, что на Встрече только о ней и говорят. После того как она съела своего злого мужа Индраджита, королевством стал управлять гарем, который лучше всех знал, что происходит во дворце и за его пределами; у него везде имелись чуткие уши. Теперь благоухающие духами королевы правят городом свиней. Они позаботились о том, чтобы эта история распространилась повсюду, и все опасались обманутых жён. Какое-то время было трудно, – задумчиво проговорила Месиньяни, – пока они шли к трону. Вылилось целое море яда. Время от времени, когда становится тяжело, мы тоже прибегаем к отравлениям. Мне такое рассказывают люди… Им нравится Папаша Феми и его милые поклоны. Может, когда-нибудь мы снова пересечём джунгли и покажем матушке, что с тобой стало?
Она ткнула громадину-вепря в бок, и он опять застонал.
– Куда, по-твоему, они направились? – прошептала Иммаколата.
Месиньяни пожала плечами.
– Дураки – старая шайка умных ворон. Держу пари, на каждую крупицу знания в мире есть дурак, и они дружат между собой. Я думаю, они отправились на Остров Мёртвых: наверное, он собирался там её похоронить. Если речь идёт о погребальных обрядах, одна Звезда может сделать для другой лишь это.
Мне показалось, что я вижу слёзы в тёмных глазах одалиски, но я не понимала их причины. Мимолётная встреча… Что с того, что женщина оказалась Звездой? Моим отцом было Солнце, и оно никогда не спало на печке.
– Могу ли я угостить вас ужином? – спросила златоглазая женщина. – У меня в шатре есть отличный ломоть бекона.
Она улыбнулась, показав маленькие и острые зубы.
Когда Месиньяни накормила нас беконом да бойкими песенками о лени свиней и людей, мы отправились бродить по Встрече. Тальо и Иммаколата выучили много новых трюков с картами и шелковыми платками, приобрели ветхую тележку с весьма трогательным изложением «Поругания Янтарь-Абада», которое мы представим вам, если захотите. Мы с Хинд его обожали, особенно ту часть, где алый корабль входит в гавань – изображали её колыхая синюю марлю – и трёхгрудая капитанша превращает дворец в груду янтарных монет, которыми наполняет трюмы. Они купили эту сломанную тележку, Тальо выкрасил её в синий цвет, под тон моих глаз, а Иммаколата укрепила серебряные звёзды на небосклоне. Наконец мы отыскали торговца янтарём в высокой чёрной шляпе с длинным золотым пером сбоку, и Хинд принялась нетерпеливо расспрашивать о доме, своей сестре, плюющейся лягушками, и об отце с его глупыми уроками. Я сказала, что ей не стоит ни о чём беспокоиться, но она робко улыбнулась и продолжила выпытывать у бородача слухи.
Я просила её не ворошить прошлое, но Хинд не могла иначе. Разве я возвращаюсь в пустыню, если какой-нибудь анчар пересыхает и падает у воды? Нет, ни за что! Но она не могла забыть тех, кто и близко не любил её так, как я. А я лежала у её ног, как следовало бы лежать им. И вот Хинд узнала от мужчины в нелепой шляпе, что её отец умер, и Колокол Янтарь-Абада в знак траура не умолкает ни днём ни ночью.
Хинд крутила в руках свои чёрные бусы. Она взглянула на меня, потрясённая, и зарылась лицом в мою гриву. Я прижала кривую челюсть к её лицу, почувствовав горячие, как анчарное молоко, слёзы.
– Всё хорошо, моя девочка, – шептала я ей в волосы. – Теперь их нет, и ты свободна. Я буду петь тебе у любого окна, на которое ты укажешь мизинцем, и мы будем счастливы. Есть много способов быть счастливыми, мы найдём свой.
Хинд с печалью посмотрела на меня, алые пряди моих волос прилипли к её лицу.
– Нет, Гроттески. Я должна отправиться домой – не могу быть вечно злой сестрой. Я должна исполнить свой долг перед отцом и перед сестрой.
Я опустилась рядом с небольшим холмиком жемчужин, выросшим у её ног – мои лапы казались тёмными на их фоне, – и заговорила голосом, нежным как барабанная дробь, выбиваемая кончиками пальцев:
– Я никогда туда не вернусь. Как вспомню о том месте, у меня челюсть ломит… Мои лапы никогда не коснутся янтаря!
Хинд беззвучно плакала, и я не могла смотреть на неё.
– Ты меня бросаешь? – прорычала я.
Она обхватила меня руками, её бусы были жёсткими у моей щеки.
– Найди меня в Аджанабе, – прошептала она, и жемчужины струились по моим плечам, будто слёзы. – Я отправлюсь туда, когда всё, что должно быть похоронено, уйдёт в землю. Я отправлюсь туда, и ты найдёшь меня, и споёшь у моего окна, и я выйду к тебе.
Когда первые серебряные лучи рассвета полились на долину, её уже не было, как и Встречи. Несколько шестов от палаток осталось, несколько жемчужин лежало в грязи. Тальо мог бы утешить меня. Я бродила по руинам временного лагеря, чтобы отыскать его копыта чернее ваксы и улыбчивое дорогое лицо. Пусть и не настолько дорогое, как злая сестра и её громкий смех.
Иммаколата и её газелли нашлись в дальней части долины, у ледяного синего потока, который, бурля и пенясь, тёк сквозь высокие заросли тростника.
– Мне пора уйти, – тихо проговорила одалиска.
За всё время, что мои лапы ступали рядом с её ногами, не думаю, что когда-нибудь слышала, как она повышала голос. Иммаколата была спокойной, словно чай в чашке.
– Серпентина знает, что ты переживаешь за неё. Нет необходимости делать что-то ещё, – сказал евнух, опустив голову.
– Я отплачу ей за подарок, сделанный нам. От троих дураков и одного трагика я слышала историю её смерти – как она убила короля и как брат вынес её тело из дворца. Куда он отправился? Что с ней будет в том холодном и тёмном месте, куда уходят все Звёзды? Я не позволю ей зачахнуть… Она же мне не позволила! – Тут голос Иммаколаты наконец надломился, и она ударила кулаками в грудь своего эрзац-любовника. – Что ты отдал Звезде? – спросила она со слезами на глазах. – Я отдам ей всего лишь один листочек. Что ты отдал? – Она начала вытаскивать алые ленты из кос, вместе с ними выдирая длинные пряди волос. Её слёзы были ужасны, как вода, вскипевшая до белой пены на дне старого котелка. – Я не такая, как ты! На религию мне плевать. Она спасла меня, когда ты всего лишь следил за мной и сторожил дверь. Сказала, что мы – сёстры. Как я могу допустить, чтобы она ушла во тьму одна? Я не вынесу страданий сестры!
– Уверен, у неё достаточно рьяных последователей и скорбящих родственников.
– Серпентина видела лист во мне и знала, что этот день придёт. Выпей мой чай – и поймёшь, что я вижу во сне. Надень мои башмаки – и узнаешь, что мне снится. Я вижу сестру – ей одиноко, и она плачет!
Тальо обнял Иммаколату, стал гладить её всклокоченные волосы. Я не слышала, что он шептал ей на ухо, но видела, как снова ярко блеснула кровь и как он вытер её слёзы. Чайная девушка отпрянула, и на её лице появилась прежняя знакомая улыбка.
– У меня есть для тебя последний подарок. Крови в нём столько же, сколько всего остального.
– Мне ничего не нужно. Только чтобы ты осталась.
Она попыталась рассмеяться, но звук получился некрасивый – будто лопнула струна на виолончели.
– Прошу тебя, любовь моя, перестань. Я нужна ей. – Одалиска отбросила волосы на спину. – Я сделана из чая, не забыл? Растворюсь в бескрайних водах, и всё. Благодаря этому я могу сделать то, чему подивился бы любой участник Встречи. Подойди ближе, мой дорогой газелли, и прыгни в моё ухо.
– Что? – Тальо вздрогнул. – Не говори глупостей!
Она рассмеялась.
– Я всего лишь чай… Разве ты не можешь прыгнуть через куст чая? Прыгни через меня и выйди с другой стороны. – Иммаколата подошла к Тальо, взяла его лицо в ладони и поцеловала веки. – Милый мой пастух, моя овечка, так ты сможешь войти в меня, и всё будет как если бы ни один из нас ничего в жизни не терял.
Они прижались друг к другу лбами. Я слышала его рыдания, будто доски разлетались в щепки под ударами бронзового топора. Но он отпрянул и, к моему удивлению, поныне не ослабевшему, разбежался и прыгнул в ухо Иммаколаты.
Сказка о Двенадцати Монетах
(продолжение)
– Он вышел из неё, с ног до головы одетый в зелёное, как было до гарема и как всегда одеваются газелли. Его пряжки ярко блестели и шапка была мягкой, словно нос мула. Но теперь, смотря на зелёное, он видит не приятную долину и беззащитный костёр, а её листья. «Траурные одежды» – так он называет зелень молодых чайных побегов. Тальо не снимает одежду её тела и тем самым, я думаю, всё время пребывает внутри неё.
Они вошли в реку вместе, рука об руку; по пояс погрузились в бурлящую ледяную воду. Иммаколата повернулась к своему евнуху и улыбнулась, слёзы текли по её щекам, как сливки на богатый стол. Она протянула руку и грациозным движением вытащила у него из-за уха мерцающий серебристый лист.
«Разыщи Остров Мёртвых и доставь туда моё семя. Знаю, ты сделаешь это ради меня; я знаю это так же хорошо, как линии на своей ладони или волосы на голове. Отправляйся в мир и уведи меня из него. Вот моё сердце… носи его с собой. Во тьме я буду видеть тебя в своих снах – ты почувствуешь это во вкусе моего чая и в том, как мои башмаки будут касаться твоей кожи».
Иммаколата растворилась в воде – медленно, точно сахар. Её тело рассыпалось, превратившись в ворох коричневых листьев, осевших на поверхности ручья. Течение словно замерло на миг, и она стала большим кругом из листьев, расплывшихся в разные стороны, посреди которого стоял одетый в зелёное Тальо. Затем вода всё унесла прочь…
Мы с Темницей глядели на мантикору, разинув рты, как два дурачка. Сидели в завитках её хвоста, а большое красное чудовище закрыло блистающие глаза и начало тихонько петь низким голосом, будто деревянная флейта и бриллиантовая труба запели дуэтом. Она не солгала о своих песнях… Мы заливались слезами от прикосновений её голоса, от потерянных и пронизанных печалью нот, напоминавших невидимые руки. Этот голос поведал о том, какой красивой была Иммаколата, когда плыла вниз по течению, и как Гроттески страдала, слыша протяжный плач и крики Тальо на пустынном берегу.
Наконец она сомкнула свои кривые челюсти, и мы постепенно пришли в себя.
– Нас обоих бросили наши возлюбленные чудовища. Казалось правильным исполнить их желания вместе, поэтому сначала мы отправились на Остров Мёртвых.
– Вы нашли его? – спросил я, затаив дыхание.
– Нет, – коротко ответила она. – И теперь моя очередь. Мы отправляемся в Аджанаб, где я буду петь для моей девочки под каждым окном, пока она не покажется в одном из них, рассыпая чёрные бусы, и не позовёт меня наверх.
Громадное чудище посмотрело на нас с вызовом, сжав челюсти, насколько это представлялось возможным. Мы быстро свернулись калачиком у бока мантикоры; той ночью больше не было никаких историй. Через некоторое время все уснули, она тоже, и её алая шерсть колыхалась от нашего храпа.
Я проснулся от ужасного холода, что приходит между полуночью и рассветом, когда небо словно замерзает и забирается под одежду, не пропуская ни одного шва. Хоть в тележке были плотные занавески, я всё равно задрожал и повернулся к Темнице, чтобы ощутить её тепло… Но её не было: в завитках хвоста Гроттески, где она лежала, оказалось пусто. У меня свело желудок – за все эти годы я ни разу не просыпался ночью в пустой постели, Темница всегда находилась рядом, тяжелая и тёплая. «Не покидай меня, не покидай меня», – твердили мы друг другу рефрен нашей жизни.
Я осторожно выпутал из завитков хвоста мантикоры свои ноги, аккуратно приподнял лежавшее на пороге жало, цветом и видом напоминавшее зелёный панцирь жука, и тихонько выбрался наружу, в холод, который словно хлестал меня по лицу берёзовыми прутьями.
Тальо спал возле длинных синих оглобель; его зелёный наряд отсырел в тумане, а копыта чернее ваксы покрылись льдом. Темница крепко спала, свернувшись возле него как кошка, и её лицо отражало сны. Не кошмары! Я очень хорошо знаю, как выглядит её страх. Я хотел лечь рядом и уснуть так, как привык, – уткнувшись головой ей в плечо, и дышать в унисон, чтобы она была между мною и тьмой. Но, наверное, она уже не принадлежала мне одному и выскользнула из тележки не ради прихоти. Мне не стоило её тревожить.
Однако я всё равно заполз под оглобли и устроился рядом с Темницей, её знакомым телом и запахом. Тальо заворочался, вытянул длинную, изящную руку и положил её поверх нас.
– Не нашёл, – со вздохом проговорил он. – Ты ведь это хотел узнать? Как я мог перестать искать и забыть о ней? Я так старался, но на Остров Мёртвых ведут тайные и тёмные пути, их мне не удалось найти. Я ведь пастух, знаю лишь возделанные поля и посёлки, где люди живут долго, рядом с могилами многих поколений предков. Я не нашел, а Гроттески заслуживает шанса. Однажды я снова отправлюсь на поиски. Возможно, в Аджанабе найдётся картограф, который знает путь, или поэт, который что-нибудь слышал.
Осторожно, чтобы не разбудить Темницу, он вытащил из камзола коробочку – маленькую шкатулку чайного дерева, с милым зелёным ботинком, вырезанным на крышке, и инкрустацией из берилла. Он её открыл – внутри лежал серебристый листок, излучавший в темноте бледное сияние.
– Но я ношу её с собой денно и нощно, – сказал Тальо и закрыл крышку.
Так началось наше общее путешествие, целью коего был Аджанаб, оказавшийся так далеко, что в те края не залетал даже призрачный город. Я и не думал, что мир настолько велик. Мы шли, ехали, выступали, чтобы заработать на хлеб в отсутствие той, что каждый день выплёвывала жемчужины. Тальо время от времени ловил жирных зайцев. Темница ходила с ним на охоту и одичала: мало разговаривала, сделалась тощей и высокой, её движения стали резкими и грубыми.
Во время наших маленьких представлений она танцевала.
В тележке имелась красная занавеска, и, когда собиралось больше нескольких сельчан с монетами в натруженных от выдёргивания репы руках, мы вывешивали её и пропускали снизу хвост Гроттески с надетым на кончик зелёным носком, чтобы спрятать жало. Она вздрагивала всякий раз, когда мы набрасывали на неё ткань, но не возражала – это был наш лучший номер. Были и другие: Гроттески часто пела, и, делая это, она обращала лицо к небу и плакала. В итоге наши корзины всегда наполнялись едой и деньгами, потому что песня мантикоры будто хватала зрителей за руки, вынуждая опустошать карманы. Тальо танцевал. Однако те, кто знал, как обычно заканчиваются танцы газелли, пугались его. Поэтому чаще он привязывал ленту к своей мантикоре и поражал зрителей хорошей дрессировкой зверя. Как правило, потом Гроттески от омерзения пожирала ленту, и нам их вечно не хватало.
Однако лучшим из всего, что мы умели делать, был танец Темницы…
С носком на положенном месте хвост Гроттески выглядел вполне убедительно в роли змеи, и они с Темницей исполняли странный и сложный танец, а Тальо играл на дудке или скрипочке из миндального дерева. Годы шли, наша цель приближалась. Я тоже научился играть на дудочке, и мы с газелли вместе аккомпанировали танцу чудовищ. Движения Темницы были чем-то чужеродным и волнующим: хотя она выходила в длинном платье, некоторые сельчане называли танец непристойным. Просто моя подруга танцевала самозабвенно, с каждым разом всё быстрее, и ни разу не повторилась. Она танцевала так, словно лишь танец помогал ей избавиться и от башни из дёрна, и от золотого мяча, и от города призраков, и от влюблённого в неё ежа.
Хвост Гроттески извивался, покачивался из стороны в сторону, лениво закручивался, а Темница рассказывала в танце историю, которую мы узнали на Встрече и которую знали в любой захолустной деревушке, в стенах любого города, – о женщине, бывшей змеёй и Звездой; о том, как муж её предал, и как она ему отомстила. Когда звучали последние ноты, Темница пряталась за занавеской, оставался видимым только большой зелёный хвост.
Моя подруга стала одержима этой историей и своим танцем. Она почти ни с кем не разговаривала, хотя ночью по-прежнему не могла спать одна и устраивалась рядом с Тальо, или со мной, или у мохнатого бока красной львицы. Однажды, когда она пристёгивала к икрам ножи, собираясь поохотиться на оленей, я попытался её поцеловать… лишь раз, чтобы понять, смогу ли я. Темница отстранилась и посмотрела на меня чёрными глазами, окружёнными тёмными кругами.
– Зачем? – спросила она. Её голос был певучим и низким – он наконец-то стал голосом взрослой женщины. – Зачем ты это сделал?
– Не знаю, – сказал я, и это была правда.
Той ночью она принесла с охоты лань, белые пятна на шкуре которой в лунном свете выглядели зловеще. На рассвете Темница исчезла. Шкатулочка Тальо была пуста.
Сказка о Переправе
(продолжение)
– Я последовал за ней. Я всегда следую за ней! Она там, на Острове. Я это знаю и спасу её. Мы всегда спасаем друг друга: моё предназначение – спасать её, её – спасать меня.
Идиллия хмуро посмотрел на небо, чёрное и бурлящее от приближения бури.
– Как ты потратил последние три монеты?
– А тебе какое дело? Может, хватит того, что ты получил одну?
– Считай это любопытством коллекционера, – ответил старик с коротким смешком.
Семёрка прикрыл глаза огрубевшей рукой с разбитыми костяшками. Он сглотнул слёзы, но камень в груди не исчез. Голос юноши дрожал, в нём чувствовался надрыв и надлом; звуки терялись над громадным стеклянным озером и в грохоте неба.
– Я потратил их, чтобы попасть сюда и найти её! Чтобы фермеры и астрологи, ленивые принцы и доярки рассказали мне, куда она отправилась. Чтобы картографы и поэты, речные лоцманы и некроманты объяснили мне, как последовать за ней. Я потратил их, чтобы вернуть её… Зачем ещё они нужны? Что ещё на них можно купить? Я потратил их, чтобы заплатить за неё и пересечь это озеро. Больше ничего нет, у меня остался лишь пустой рукав.
Туман приглушил рыдания Семёрки. Старый паромщик мог бы его утешить – он и впрямь наклонился, чтобы это сделать, но подул слабый свистящий ветер, похожий на последний вздох человека, замёрзшего насмерть посреди заснеженной пустоши. Ветхий коричневый плащ Идиллии взметнулся на этом ветру, и Семёрка увидел то, что под ним пряталось. Он хотел закричать, завопить, но издал лишь стон и уронил челюсть.
Кожа Идиллии заканчивалась у основания шеи, а остальное тело состояло сплошь из костей – больших, длинных жёлтых костей. Его скелет был не человеческим, на спине прятались огромные костяные крылья, которые выглядели как стариковский горб. Руки паромщика были из плоти, как и ноги, покрытые морщинистой, сухой и провисающей кожей, а под рясой он был настолько обнажён, насколько это возможно для человекоподобного существа. Сквозь дыры между костями Семёрка видел покрытую зыбью серебристую поверхность озера.
Там же, в пустоте между костей, бегали две чёрные ящерицы: они гонялись друг за дружкой в грудной клетке, словно белки вокруг дуба, трещали и шипели на бегу, лизали ключицы и тазовые кости. Глаза у них были белые, как у слепцов. То одна, то другая ящерица на миг замирала, будто обнаружив орешек, и вгрызалась в какой-нибудь позвонок паромщика.
Идиллия выглядел огорчённым. Он закутался в свою робу, спрятав бегавших наперегонки ящериц.
– Всё не так плохо, честное слово! Я к ним привык. Но, кажется, они нуждаются в объяснении не меньше, чем костяная монета.
Сказка Паромщика
Некоторые говорят, что Луна мертва, будто она породила лишь мертвецов. Они ошибаются! Тот, кто поверит священным книгам таких существ, должен верить всему.
Луна плодородна и была такой всегда. Она не может поглядеть на себя в океанское зеркало, но из её пупка произрастает пион с хрустальными лепестками. Когда она говорит, из её рта падают устрицы и головастики с беспокойными хвостами. Во тьме мира, до того как кто-то открыл глаза и назвал его тёмным, она была целой и совершенной, не меняла свою форму на протяжении месяца. Но во тьме, как и где-нибудь ещё, были переменчивые ветра и течения.
Они нежно обдували рёбра и плечи Луны, вынуждая её медленно вращаться в небе, раскинув руки, как ребёнок на поверхности прозрачного сине-зелёного земного моря, позволяя маленьким волнам целовать и толкать своё тело.
Когда Звёзды покинули небеса – об этом, по крайней мере, молва не врёт, – после них в темноте остались дыры, из которых начали дуть ветра, как из пробитых воздушных шаров. Свистящие ветра со всех сторон набросились на бедняжку Луну, и она стала вращаться в небе всё быстрее и быстрее, точно дервиш. Скоро ветра сделались такими жестокими, что начали сдирать с неё куски плоти – бледной, полупрозрачной и мерцающей. Эти куски ветром сносило к земле, и они медленно падали на неё, точно перья или хрупкие лепестки.
Наконец с Луны больше нечего было сдирать. Её маленькое чёрное ядро упокоилось в пустоте, лишенной света; оно было не больше и не ярче кусочка сажи. Но, как и все существа, которым даётся возможность передохнуть, Луна опять начала расти, потому что она не может сдержать своё плодородие. Она поворачивалась так и этак, пионы цвели в её пупке, пышные хризантемы распускались на ладонях. Устрицы и головастики падали из её рта. Сосновые ветви змеились вокруг её талии. В её волосах молодые деревца переплетались и танцевали в слепом экстазе. Вскоре Луна опять сделалась полна и огромна, как прежде. Но небо, в котором теперь жило мало Звёзд, уподобилось реке, текущей меж нескольких острых скал; его течения были яростнее, чем ранее, и, как только Луна опять стала круглой и яркой, они опять принялись сдирать с неё плоть.
С той поры Луна тает и убывает, из средоточия света превращаясь в пятно сажи. Бедная, одинокая, маленькая Луна, которой лишь изредка удаётся передохнуть. Мы так её жалеем – мы, перья, мы, лепестки, мы, её дети, частицы её плоти. Сянь – кожура Луны, сброшенная точно кожура сливы. Мы то, что сдувают с неё чёрные ветра, мы серебристы и туманны, как тень наперстянки на рассвете, чисты и тверды, как покрытое морозными узорами стекло.
Однажды мы объявили священную войну гнилым еретикам, которые верят в фальшивую Луну и не скорбят о своих мёртвых, как мы. Сокрушение греха – тяжкий груз для одного. Мы давным-давно сдались… Если им хочется развлекаться мрачными сказками, мы не станем портить игру. Ибо знаем правду, и она помогает нам быть стойкими, невзирая на их извращения.
Не сомневаюсь, ты счёл меня мужчиной – такой образ соответствует моему труду. Но мы не мужчины и не женщины. Лепестки Луны не знают пола, детей, брака. Каждый месяц наши собратья падают, отделившись от её тела, и, если выживают, как черепашки, что стремятся к морю по песку, тогда наши ряды пополняются. Мы не приспособлены иметь детей; мы – маленькие луны, а луны не спариваются и не создают новые. Ещё мы не едим пять злаков, как люди, питаемся ветром и пьём туман. Стареем медленно, будто камни, и нам нелегко умереть, но иной раз это случается – ведь камень, пронизанный кварцевыми жилами, можно разбить.
Потому я достаточно стар, чтобы заявить тебе: я поднял Розовый купол Шадукиама над алмазными башенками города задолго до того, как он зачах и превратился в Кость-и-суть. В те дни я был архитектором, и отцы города обратились ко мне с просьбой укрыть их стены цветами, которые бы не бледнели, не вяли и не опадали. Кому-то пришло в голову, что одушевлённый осколок Луны кое-что смыслит в постоянстве. В качестве платы мне пообещали винную бочку, наполненную опалами и серебром, – они и тогда были склонны к порочным излишествам, ничего не изменилось…
Тогда Шадукиам представлял собой шипастую рощу строительных лесов. Жители вырезали куски дёрна, чтобы посадить дома, как деревья, во влажную чёрную почву, – город металла и торговцев был одержим вещами, которые росли! Алмазные башенки возвели недавно, их грани ещё резали и шлифовали рабочие, не боявшиеся высоты. Дороги вытаптывали, а не мостили кусками золота и серебра. Навесы Асаада были из шерсти. Как же мы с тобой подходим друг другу! Я помню город до того, как он стал Кость-и-сутью, ты – после. Эта история случилась до начала всех историй, мальчик, и я был её частью.
Я велел кое-кому из моих сестробратьев угнездиться на блистающих алмазных башенках или на платформах под ними и ждать меня, а сам полетел искать розу, что цветёт вечно.