В Саду
Мальчик поёжился.
– Не нравится мне эта история, – прошептал он. Тихий ветер пронёсся по Саду, взметнув похожие на танцующих дервишей вихри из опавших цветов и простучав среди ветвей. – Та, что о пиратах, была лучше.
Девочка пожала плечами.
– Я не могу изменить написанное на моей коже, как не могу сменить саму кожу.
Вечер был туманным и синим. Казалось, что по тропинкам Сада шагают солдаты, облачённые в звёздный свет. Девочка поковыряла глубокий мох и посмотрела в сторону Дворца, который как всегда был полон света и голосов. Кончики её пальцев были бесцветными. Она заговорила словно издалека, из-за стены мрамора и стекла:
– Если бы на мне не было этих отметин и я не была бы демоном-енотом, который бродит по Саду, кутаясь в лохмотья, меня могли бы звать Динарзад. В моих волосах светились бы жемчуга, и я бы вышла замуж за владельца золотых петухов. Очень странно об этом думать…
Мальчик нахмурил свой безупречный лоб.
– Не думаю, что тебе понравился бы человек с петухами.
Девочка широко улыбнулась, как заяц, спасшийся от погони.
– Я не дурочка. И большую часть времени рада, что меня зовут не Динарзад. Но иногда я почти умираю от холода, и начинает казаться, что это не так и плохо.
Мальчик уставился на неё, словно молодой кот, впервые схвативший мышь.
– А как тебя зовут, подруга? Мне стыдно, что я раньше не спросил об этом!
Девочка посмотрела на мох и свою замерзающую руку, которая на зелёном фоне выглядела точно болячка. Она заставила своё лицо застыть – как застывает вода и звёзды, чтобы он не увидел её горечи, крепкой словно кора боярышника.
– Откуда мне знать своё имя? Кто мог звать меня по имени, а не демоном, отродьем, енотом? Если у меня и было имя, сейчас его нет… Кто-то сложил его и спрятал в какой-нибудь странный кошель: мои глаза его больше не увидят.
Огорчённый, мальчик стал смотреть на Дворец, как и она. Некоторое время они сидели молча. Ему показалось неправильным называть ей своё имя, раз она не могла ничего дать взамен. Мальчик не хотел снова показывать, что ему принадлежат вещи, которых у девочки нет.
Первые мёртвые листья оторвались от ветвей, бесшумно и плавно опустились на влажные камни. Девочка слышала, как за её спиной медленно колышутся волны пруда, в котором мальчик застал её за купанием под луной. Вокруг нагромождения камней росли низкие кусты шиповника. Дождь и ветер обесцветили их лепестки, и теперь они лежали у ног детей, погубленные словно вырванные из книги страницы.
– Если хочешь, чтобы я перестала…
– Нет! – тотчас воскликнул мальчик, широко распахнув глаза. – Мне не нравится эта история, но я не могу не выслушать её до конца. Расскажи о том ужасном месте.
Девочка подняла руку к глазам и коснулась того чёрного мягкого места, где давным-давно были записаны все истории. Не в первый раз ей показалось, что она чувствует, как буквы впиваются в кожу. Наконец она заговорила, и среди зелёных камней родилось эхо, точно её голос был водой, которую лили в пустой колодец.
– Вуммим, поедательница драгоценностей, отправилась на старый рыбный рынок. Там пахло старыми гребешками и битыми раковинами.
Сказка Надзирательницы
(продолжение)
Рукмини, полный звона серебряных колотушек, разбивающих крабовые клешни, и пощёлкивания зеленоватых омаров, сидящих в алмазных чанах, был по-своему красив. Над ним простирались навесы из шкур нарвала – синие, как свежие чернила, а по нему ездили тележки с колёсами из китового уса. На рынке имелась маленькая ниша, где желающие могли попробовать морскую воду из каждого океана в мире, чтобы узнать, чем один солёный прилив отличается на вкус от другого.
И вот он исчез… Хотя нет, не исчез – обветшал.
Страшный ветер дул сквозь длинный переулок, где когда-то располагался рынок Рукмини. Временами казалось, что он несёт запах льда, плывущего по рыбьей крови. Однако на самом деле ветер пах лишь пылью. Окрестности представляли собой обычные развалины с обломками раковин, обрывками бумаги, мяса, лески и шкур. Как если бы это место разорвал в клочья какой-то злобный великан. К одной стене переулка прижало треску, к другой прилипла бумага. Именно ветер придавал тому, что осталось, грубое подобие прежних очертаний.
Не скажу, что раньше мне не приходилось видеть такое в Кость-и-сути. Просто на сей раз перед глазами всё было свежим и новым, влажным, будто истекающая кровью рана на старой руке города. Все цвета казались живыми. Повсюду виднелись потёки, которые могли быть каракатицей или лососем, торговцем или клиентом, разыскивавшим малахитовую икру.
Наверное, мне стоило на этом остановиться. Переулок пометили и отгородили белыми сосновыми досками. Всё вполне логично: если загнила конечность, отрежь её, наложи на обрубок с лохмотьями кожи жгут и продолжай жить. Но я была любопытна. А кто бы не был? Поэтому пробралась между досками в искромсанный, разрушенный Рукмини и тотчас провалилась сквозь слои отходов, рыбьих костей и бесконечной бумаги во тьму, глубокую и суровую, как сжатый кулак.
Под городом лишь кое-где было светло – там, где части улиц и площадей разделили судьбу Рукмини. Я упала не так глубоко, как можно было бы подумать, но всё равно не могла дотянуться до шелестящих серых кусочков рынка, чтобы выбраться наверх. И я побрела куда глаза глядят. А как иначе? Падение было неглубоким, но брести пришлось долго. Я чувствовала запах своего пота, смешанный с запахом изумрудного масла на волосах… Вы знаете, что изумруды пахнут лимоном и ладаном? Да-да, именно так. Я очень хорошо помню этот запах, потому что любила его – запах собственного ухоженного тела.
Нижняя часть города оказалась огромной, чёрной и пустой. Воздух там был тёплый, почти горячий, и томно колыхавшийся у моих лодыжек. Каменные колонны змеились и впивались во влажную землю. Теперь, вспоминая их, я понимаю, что это были корни Кость-и-сути: гранитные и мраморные – банков, башен и университетов; кирпичные – бараков и фабрик; золотые – ювелирных дворцов. У каждого строения было тайное основание, и я бродила среди них точно по лесу из камня. Против собственной воли начала выискивать корни Асаада – они должны были быть красивее, богаче и ярче прочих! На тех глубоких и секретных тропах, кишевших пауками и поросших плесенью, эта мысль берегла меня от страха. Я должна была найти Асаад, чтобы он поднял своё дитя на поверхность.
Но я не обнаружила запутанные корни Асаада. Миновав несколько мест, где тусклый свет едва проникал в глубины города-у-корней, пришла к огромному узловатому кедру – настоящему дереву посреди бесконечного камня. Своды над массивными изгибами красного ствола не оставили просвета, и я не могла понять, какая часть города дала во тьме такие отростки. За узловатой громадиной я услышала скрежет, скрип и хруст – звуки, которые не забуду до конца своих дней. И пошла на них. А кто бы не пошел?
Поначалу я ничего не увидела среди хмурых теней. Острый аромат кедра заполнил мои ноздри точно вода. Потом сверкнуло что-то белое, мерцающее в сумерках, – за корнями, дальше и ещё дальше.
– Здесь есть кто-нибудь? – позвала я. – Меня зовут Вуммим, дочь Ориссы… Я заблудилась!
Мой голос ослаб и дрожал. Разве кто-то мог быть сильнее и увереннее в такой ситуации?
В ответ скрежет и скрип усилились, будто заработал точильный камень.
– Вы знаете, где выход? – прошептала я.
– Я и есть выход, – прогудел чей-то низкий голос. – Пройдя сквозь меня, ты сможешь вернуться к свету.
Существо, целиком состоявшее из зубов, подползло ко мне на брюхе, как больная собака, и заглянуло в глаза. Четыре его лапы представляли собой смесь моляров, премоляров и резцов. Глаза светились: в глазницах сидели волчьи зубы, пожелтевшие от времени. Хребет состоял из больших и плоских слоновьих зубов, а длинные тигриные клыки заменяли изогнутые рёбра. Лапы оканчивались эмалевыми копытцами. Бело-жёлтые челюсти распахнулись от голода. Его лицо было не лишено изящества: оно складывалось из расположенных рядами младенческих зубиков, перламутровых и бледных. Кроме зубов, не было ничего – между скрежетавшими молярами виднелась пустота. Разумеется, я испугалась. Кто бы не испугался?
– Что ты такое?
Существо переминалось с ноги на ногу, и копытца-моляры оставляли следы в тёплой влажной земле.
– Я Глад-Поглотитель.
– Покажешь мне выход отсюда, Глад?
– Ты красивая, и мне нравится твой запах. – Его острые глаза заскрипели в эмалевых глазницах. – Я пришел сюда в поисках красивых вещей, которые мне понравятся.
Сказка про Голодного Лорда
Известно ли тебе, что смерть города – такая же простая вещь, как смерть мужчины или женщины? Это правда, поверь. Город может умереть столь же печально и одиноко, как человек: от ножа, который всадили в сердце губернатора, или от яда, который быстро высыпали в реку. Иной раз недуг подбирается медленно – все начинается с занозы в книжном магазине в пыльном переулке, с шишки от удара о водосточный жёлоб с прилипшими жёлтыми листьями. Разве кто-то обращает внимание на мелочи в городе башен, слив и плюмажей? Впрочем, у мелочей та же участь, что и у всего остального, – они могут стать едой. Их можно выкусить, вырвать из плоти улиц и поглотить. Так поступают большие города, армии и горожане, чей голод постоянно требует простой пищи в виде фонарей, ботанических садов и статуй в память о какой-нибудь войне.
А ещё так поступают те, кому подобные вещи по вкусу.
Думаю, для тебя я рак, выброшенная в сточную канаву опухоль, но куда вернее считать меня порождением аппетита.
Хочешь узнать о моей семье? Всякий раз, когда я встречаю вас – павлинов, глотающих драгоценные камни, вы принимаетесь рассказывать о своих матерях и отцах, двоюродных дедушках по материнской линии. Я не хуже прочих… У меня не было ни матери, ни отца. Разве моя родословная не безупречна?
Давным-давно далеко отсюда, посреди леса жил человек. Он страдал от жестокого голода в той же степени, в какой иные страдают от мучительного недуга или стрелы в пятке. Он обладал кое-каким имуществом и считался достаточно красивым – до того как пал жертвой голода, поэтому сумел подыскать хорошую супругу: черноволосая и черноглазая женщина была милее, чем год из одних апрелей. Его звали Матей, её – Малгожата.
Благодаря удачному браку Матей получил власть над внушительным количеством земледельцев-арендаторов, с которыми поначалу обращался так же, как любой лорд на его месте. То есть пренебрежительно, исключая время сбора урожая, потому что урожай у всех лордов вызывает голод, по сравнению с которым тот, что одолел Матея, показался бы умеренным и нестрашным. Но так вышло, что земля три года подряд была скупа и жестока, едва удалось собрать то, чем её засеяли, а из дома на холме пришлось вывезти и продать гобелены и прочее, чтобы удовлетворить потребность в яблоках, свинине и капусте.
К четвёртой зиме урожая не было вовсе. Ветер завывал над полями, покрытыми колючей щетиной вроде той, что растёт на голове у молодого монаха. Матей и его прекрасная жена глядели на пустой стол; то же самое делали все, кто возделывал землю. Было трудно – в такие времена всегда трудно. Забили последних дойных коров, обсосали косточки последних несушек. Мне не хотелось бы об этом говорить, но беднейшие из бедных не выжили.
В середине зимы Матей забеременел великим голодом, как женщина беременеет дитём. В животе у него урчало и ворчало; он вслепую хватал даже занавески, чтобы заполнить дыру внутри себя. Иной раз удача улыбается страдальцам – пришла богатая зелёная весна, полная юных ягнят и новых полей, засеянных зерном, а также животных на разведение, присланных любящей роднёй Малгожаты, вместе с телегами, что пришли из-за холмов. Потеряв от облегчения дар речи, Матей всё ел и ел. Он ходил по залам своего особняка из угла в угол, а его желудок словно выедал в самом себе пещеру за пещерой, и лорд пожирал яблоки, свинину, капусту так быстро, как только мог… Однако мучения несчастного не прекратились! При этом он не толстел: хоть и ел быстро, сразу снова становился голодным; его тело было горячим и полыхало так ярко, что по ночам земледельцы не пользовались свечами. Ведь дом на холме, где обитал голодный лорд, сиял.
Наконец пришел новый урожай и время собирать дань. Малгожата думала, что её муж насытится. Он отправлял в рот сидр и пиво, орехи и оленину, яблоки и чёрную смородину, а также овечьи голени. В его брюхо упали каши, пироги и вопящие цыплята; одна за одной в утробе канули тележки с телячьими ножками, грибами и свиными тушами. Когда у фермеров ничего не осталось, чтобы отдать в дом на холме и самим не умереть с голоду, прекрасная Малгожата, черноволосая и черноглазая, пошла к ним и уговорила пожертвовать животными, чтобы утолить голод её супруга, который теперь был так силён, что обычные овощи и фрукты его бы не утолили. Она обещала, что всё воздастся. Разве её родные не помогли людям весной, после суровой зимы? Теперь они могли пережить новую зиму.
Сначала фермеры отдали быков и куриц, коз и гусей, даже лошадей и собак. Всех их Матей сожрал, сидя за ломившимся от еды столом, включая кости и копыта. Оставил лишь зубы – их он не мог переварить, а потому кидал в угол зала: куча постепенно росла. Бесконечный пир больше не приносил радости: в брюхе горел огонь, который не удавалось потушить, даже подняться из-за скрипучего стола было непосильным подвигом. Матей ел и плакал, потому что не мог остановиться. Ему был ненавистен вкус хрящей и костей, но остановиться он не мог.
Вскоре во владениях лорда было некому пыхтеть и блеять. Малгожата послала письмо дальним родственникам, прося животных побольше и понеобычнее. Слоны, тигры и волки исчезли в доме на холме, освещавшем ночь на много миль вокруг, пока Матей сидел за накрытым столом – ел и плакал, ел и плакал. Его челюсти сокрушили леопарда и льва, грифона и даже странного зверя единорога. Он не чувствовал вкуса, просто пожирал туши одну за другой, и дом на холме полыхал.
Однажды и это изобилие иссякло – родные Малгожаты отказались посылать новых зверей. Во владениях Матея не осталось ничего, бедолага-лорд сожрал даже портьеры. Он начал глодать карнизы и плинтусы, а потом забрался на кучу зубов, орошая её слезами, чтобы угоститься виноградом с рельефа, украшавшего потолок.
Действуя с неизменной нежностью, Малгожата заставила Матея спуститься и усадила за стол, ставший для него дыбой, терзающей болью до самых костей. Лорд взглянул на жену обезумевшими от голода глазами, красными словно чума и вдвойне пустыми. Взглянул, стыдясь своих чувств.
– Всё хорошо, муж мой. Я знала, что этот день придёт.
Малгожата положила на стол руки, гладкие и покрывшиеся загаром за те дни, когда она выбивала одеяла на солнце и выпрашивала скот, ходя от порога к порогу. Растопырила пальцы на столешнице, пропитанной мясными соками.
– Женщина может распоряжаться своим телом, как ей вздумается, а госпожа владеет тем же имуществом, что и её слуги. Господин берёт в равной степени у тех и у других. Возьми мои руки и поклянись, что заменишь их.
Сначала Матей отказался, изобразил ужас от одного её предложения… Но её кисти с широко разведёнными сильными пальцами лежали перед ним, и он истекал слюной, предвкушая их вкус. Жена не сказала ни слова, но руки не убрала. Через некоторое время он принёс свой разделочный нож и, не переставая рыдать, отсёк руки у запястий.
Малгожата не плакала.
Лорд не стал есть на глазах у жены, а скорчился в углу, у подножия кучи зубов, точно побитый пёс, и обсосал все кости. Закончив, поместил их с необыкновенной нежностью в реликварий из меди и опалов, аккуратно разложив на зелёной подушечке каждую костяшку.
На некоторое время Матей насытился. Он сдержал слово и сделал жене новые, необычные руки – лорд был умным человеком до того, как его поглотил голод. Новые руки он сплёл из лозы, веток орешника, дёрена и ивы, зелёной и гибкой. Прикрепил их к багровым обрубкам кожаными ремнями и присоединил ветки к поясу тонкой, изящной цепью, обвивавшей талию жены, чтобы она по-прежнему могла свободно двигать руками. По правде говоря, двигались они странно: длинные плетёные пальцы постукивали о тарелки и циновки. И всё же Малгожата снова стала почти такой, как была, и дом на холме наконец потускнел и затих.
Но настал день, когда Матея снова одолел недуг. Он скрывал это, пока мог, а потом рухнул перед своей госпожой, и жуткий свет, порождённый голодом, рвался из его тела. Прекрасная Малгожата, черноволосая и черноглазая, подняла мужа и сказала:
– Лучше я потеряю часть тела, чем крестьяне потеряют всё. Возьми мои ступни и обещай, что заменишь их.
На этот раз лорд не спорил, сразу принёс разделочный щербатый и погнувшийся нож, познавший стольких тварей, и отсёк ступни своей жены. Как в первый раз, он не стал есть у неё на глазах, а скорчился в углу возле горы зубов и обсосал кости. Закончив, поместил их с величайшей нежностью в реликварий из серебра и малахита, аккуратно разложив пальцы на синей подушечке.
На какое-то время лорд насытился. Опять сдержал слово и сделал жене новые, необычные ступни – Матей был умным человеком до того, как его поглотил голод. Он сплёл ступни из лозы, веток орешника, дёрена душистого, зелёной и гибкой ивы. Прикрепил их к багровым обрубкам кожаными ремнями и присоединил ветки к поясу тонкой, изящной цепью, которая обвивала талию жены, чтобы она могла по-прежнему свободно двигать ногами. По правде говоря, движения были странные: длинные плетёные пальцы ног постукивали о пол и изножье кровати. Но Малгожата стала почти такой, как была, и дом на холме наконец потускнел и затих.
И снова настал день, когда Матея поглотил недуг. И опять прекрасная Малгожата, черноволосая и черноглазая, взглянула на зелёные поля и спрятала лицо в плетёных ладонях, шепча, что лучше ей утратить ещё одну часть тела, чем селянам потерять всё. Она отдала мужу голени, колени, бёдра, грудную клетку и плечи. Матей питался и светился, плакал и снова питался… Тело Малгожаты постепенно превращалось в чудной скелет из ветвей: её грудь была пустой клеткой из прутьев, а спина – деревянной лестницей. Однако за прутьями билось красное и горячее сердце, оставалась челюсть и часть прекрасного лица с двумя чёрными глазами, хотя пришлось отдать левую щёку, чтобы насытить мужа.
Однажды, когда Матея снова одолел голод, у Малгожаты не осталось ничего. Она бродила по залам в теле из ивы и орешника. Лорд сказал себе, что больше ни о чём не попросит, потому что даже он не может требовать бесконечно, и жена отдала ему столько, сколько не получал ни один мужчина на свете. Но голод бушевал в нём, и Матей впервые желал именно Малгожату. Стояла глубокая зима. Жена, от чьих чёрных волос осталась лишь грива жестких щепок, легла на стол и сказала:
– Лучше я потеряю последнее, чем буду и дальше смотреть, как мой господин разоряет свою землю. Забери моё сердце и лицо, которое когда-то было красивым, но поклянись, что заменишь их.
Горько рыдая, но не скрывая голод, Матей вытащил разделочный нож, чьё лезвие потемнело от крови женщины, и вырезал сердце своей жены, челюсть и прекрасные чёрные глаза. Ей было нечем на него смотреть, и он поглотил всё перед её плетёным телом. Закончив, лорд с величайшей нежностью поместил челюсть в реликварий из золота и гранатов, на красную подушечку.
И он сделал ей плетёное сердце и поместил в клетку из ореховых рёбер.
И он сделал ей плетёное лицо и прикрепил к ивовому черепу.
И он сделал ей плетёные глаза и вложил их в глазницы из веток.
Но её зубы он не стал класть в реликварий. Он забрался на гору из зубов и положил их на вершину, которая почти касалась потолка.
Лорд насытился, и я пробудился.
Горстка белых зубов Малгожаты спустилась в моё сердце, и я выкарабкался из пирамиды зубов, неопытный и неуверенный, как младенец. Матей таращился на меня, когда я делал первые шаги, и мои зубные копытца стучали по изразцовому полу. Я покачивался, моё зрение плыло… Но его я видел чётко, как и плетёное тело за ним.
Я увидел его, и во мне пробудился голод.
Сказка Надзирательницы
(продолжение)
– Я проглотил его целиком, с костями и зубами. Мне всё ещё хотелось есть, и я повернулся к плетёному существу, что когда-то было Малгожатой. Мы посмотрели друг на друга – глаза-щепки в глаза-зубы. Её я не стал глотать. Она была моей сестрой, нас обоих голод превратил в пустые оболочки. Я выскочил из дома на холме, который сделался тёмным как скальный камень, и взял голод с собой: он моя суть, я – его. Мы искали вещи, достаточно большие, чтобы нас насытить. Начали с животных и крестьян, однако их оказалось мало. Попробовали леса, но они горчили. Болота были омерзительные на вкус.
И вот мы здесь.
Я затрепетала, вся мокрая от пота и драгоценного масла.
– Ты наказываешь нас? – прошептала я. – Потому что мы тоже голодны? Потому что мы едим странные вещи и не можем насытиться?
Существо из зубов издало чудно́е, трескучее фырканье. Оно двигалось как домашний кот и ковыряло землю, выпуская и втягивая клыки-когти; его хвост из моляров извивался в воздухе.
– Разумеется, нет. Неужели фермер наказывает корову? Он просто её съедает, облизываясь. Ты красивая, нравишься нам, и мы предполагаем, что это место достаточно большое, чтобы здесь можно было прокормиться. Мы пропустим тебя через себя и насладимся твоим вкусом. Я ничем не отличаюсь от других существ: просто хочу есть и жить.
Глад повернулся и сомкнул свои огромные челюсти на одном из длинных кедровых корней. Он грыз корень и обсасывал, глодал точно кость. Постепенно тот сделался серым, как пепел; от него начали отваливаться большие и маленькие куски, а кора слезала бледными лохмотьями. Быть может, мне всё привиделось? А кому не привиделось бы что-нибудь в таком тёмном и ужасном месте? Корень сохранил форму. Однако в том, что от него осталось, будто зародился беспокойный ветерок.
– Ты не ешь, – негромко сказала я. – Ты тратишь и портишь.
Глад плотоядно уставился на меня: волчьи зубы в его глазницах сверкнули.
– А что ты оставляешь после себя, когда съедаешь какую-нибудь вещь? Не моя вина, что мои объедки интереснее твоих.
Мы смотрели друг на друга. Я поняла, что меня проглотят, и бежать нет смысла: он лучше знал эти туннели, сам прогрыз их во тьме под городом. Поэтому я застыла. А кто бы не застыл, понимая, что будет съеден, как спелая драгоценность? Холодное изумрудное масло сочилось по задней части моей шеи. Я думала о своей тележке, яблоках и маленьких агатовых идолах, а ещё о новом золотом вертеле, который удобно и гладко поворачивался в руке. Думала о топазе из далёкого прошлого и о том, как его сок сочился по моему горлу.
– Интересно, – сказал Глад, – как ты будешь выглядеть, когда пройдёшь сквозь меня?
Сказка о Двенадцати Монетах
(продолжение)
– Я прошла сквозь него. Он меня не съел, а, скорее, обглодал… И вот что осталось. – Вуммим с несчастным видом посмотрела на нас; её глаза были огромными и робкими на круглом лице, парившем над нами. Она погладила изогнутую шею костлявыми пальцами. – Глад вонзил в меня зубы, и моя кожа обратилась в страницы и пепел, что удерживались вместе затхлым, пропитанным пылью воздухом. Внизу, у корней банка и базилики я стала другой. Моя шея сделалась такой длинной, что я не могла есть. Мои ноги так удлинились, что я не могла бежать. Смерть всех меняет на свой лад…
Мы теперь Пра-Ита, преображённые.
Я глазел на Вуммим и ветхое вытянутое горло – такое тонкое, что сквозь него почти просвечивалось строение из мусора позади неё. Улицу прошивал вихрящийся хваткий ветер. Она развела полы своего одеяния, лёгкого и прозрачного, как одуванчиковый шёлк, и показала живот – огромный, словно у женщины, которой давным-давно следовало родить. Но вместо плоти мы увидели драгоценный камень, громадный гранёный бесцветный камень, вделанный в тело, будто она была лишь кольцом.
– Я говорю на языках смерти. – Её голос был едва различим в гуле ветра. – Меня преобразили, и я уже не знаю, кто я, если не считать того, что стала тем, что раньше ела, а оно стало мною. Весь город постигла та же участь, он последовал за Рукмини и Вуммим. Зелёные и пышные доки Варила утонули в отбросах; военные памятники рассыпались на куски. Наконец и Асаад утратил алый и золотой цвета, стал лишь собственной оболочкой – деньгами, бумагой и жестким мёртвым шелком, которые соединяет неутихающий ветер. Это происходило так медленно, что мы почти ничего не замечали, пока нас всех не преобразили: продолжали тратить деньги и торговать мусором. Это навязчивая привычка, и она не нуждается в объяснении. Но ветер, беспокойный вихрь, явившийся вместе с гладом, теперь носит нас с места на место. Он удерживает нас в целости, пока может, а потом мы исчезаем и летим туда, где есть долина или склон утёса, на котором можно передохнуть, и дыхание ветра возрождает нас в прежней форме. Теперь мы оказались здесь. Для нас это место ничем не отличается от других.
– А то место, куда ты хочешь нас отвести, со странными словами над входом? – спросила стриженая девочка.
Вуммим недоумённо моргнула, словно ответ казался ей очевидным.
– Там находится Чеканщик. Вы будете работать, как все дети. Живые работают, мёртвым это не нужно. Радуйтесь, что вас выбрали для работы. Вам же лучше. – Она запахнула своё платье и, возясь с лохмотьями, бросила на нас взгляд из-под редких волос. – Если не пойдёте прямо сейчас, вас недосчитаются на перекличке, и будут неприятности.
– Мы могли бы просто убежать, – дрожащим голосом заявил я, стараясь не думать о плоской тяжелой двери и о том, какой звук раздастся, когда она захлопнется.
– Уж поверьте, я вас поймаю, – мрачно проговорила Вуммим и поджала ногу, точно аист, намекая на быстроту, на которую нам с нашими ножками не стоило и надеяться.
Мы последовали за ней. Кто бы не последовал?
Дверь захлопнулась. Звук был такой, словно треснули кости.
Сказка о Переправе
(продолжение)
Идиллия закашлялся от сырости, и кашель заметался в лёгких, точно рикошетящая стрела. Ногти, длинные как у знатной дамы, вонзались в шест, когда паромщик налегал на него, двигая паром вперёд. Если бледный деревянный шест шёл вверх, вокруг всякий раз появлялся маленький водоворот – невидимая грязь пыталась засосать его нижнюю часть.
– Я хотел бы тебе не поверить, но здесь мало кто осмеливается лгать. Ты был в Оплаканном городе… Я тебе завидую. Сам видел его, когда ещё не было ни пепла, ни бумаг, ни рыбьих скелетов, сложенных в горы высотой с минареты. А розы там остались? Или они все побелели и побурели, дрейфуют у причалов в мёртвых доках?
Семёрка нахмурился и отбросил тёмные волосы с изнурённого лица. У него были синяки под глазами, а у глаз – линии и складки, которые однажды должны были превратиться в морщины, расщелины, канавы в плоти. Он сказал негромко:
– Иногда они залетали в двери Монетного двора, точно хлопья снега.
Идиллия кивнул. Далеко-далеко, за туманом Семёрка будто разглядел россыпь островерхих деревьев, похожих на следы кошачьих когтей в сером небе, и пустынный плоский берег. Расстояния здесь были такими большими, что водоём всё меньше казался ему похожим на озеро. Скорее это было огромное внутреннее море, и он невольно начал дрожать. Паромщик потёр колено рукой в перчатке – его кривые пальцы были уж слишком длинными.
– Мои суставы чуют приближение шторма – тупая боль, похожая на тоску. Я попытаюсь перевезти тебя до того, как он начнётся, но ничего не обещаю.
– А какой он, шторм? Разве здесь возможны шторма?
– Он такой, что твой плащик тебя не спасёт. А если бы ты как следует изучил здешние места, надел бы другой, плотнее и теплее, и язык бы свой любопытный попридержал.
Семёрка опять устроился возле жалкой мачты и прижал колени к груди, потёр о них подбородок. От сурового ветра у него покраснел нос.
– Она там, – пробормотал он.
– Она?
– Моя подруга. Она в безжизненном лесу, где деревья скрипят на ветру. Кутается в лохмотья. Наверное, ей очень холодно. Я не могу её бросить.
Идиллия покачал своей большой головой и плотнее запахнул плащ на массивной груди.
– Ох, сынок. Мне жаль. Ты мне столько заплатил – и всё зря.
Юноша сжал кулак, вонзив ногти в ладонь, и закашлялся, прикрывая рот рукавом, – ветер, острый точно крапива, рвал его дыхание на части.
– Ты не понимаешь. Наверное, и не смог бы понять. Просто мы всё время друг друга спасаем.
Сказка о Двенадцати Монетах
(продолжение)
Нас посчитали прямо посреди большого зала, до того как наши уши привыкли к тишине, а глаза – к темноте. Вокруг были Пра-Ита; их огромные головы покачивались, как у ворон, высматривающих что-то в траве. Моя собственная голова гудела от того, что ветер вдруг прекратился. Лысая девочка стояла позади меня в длинной серой очереди и крепко сжимала мою руку.
– Меня зовут Темница, – прошептала она, и этот шепот был почти благословением, как если бы её имя могло меня обнять и успокоить. Я стиснул её холодные пальцы.
Цифры лились из ртов Пра-Ита точно нежеланная вода, и нас, детей, одного за другим выводили в центр комнаты, где наши маленькие руки помещали на гладкие шесты и рукояти, которые не удавалось разглядеть в тусклом свете, – там было ещё что-то, напоминавшее шестерёнки с полустёртыми зубьями, какие-то поддоны и длинные столы. Ощупывая всё это кончиками пальцев, мы постепенно начали осознавать, что перед нами машина, а когда глаза привыкли к темноте, впервые увидели её целиком.
По центру серого облезлого пола стояла облезлая же серая конструкция. Она была горбатая, словно уродливая черепаха, и дети не старше нас с мрачной торжественностью, будто имея дело с реликвиями, закладывали в эту ржавеющую, покрытую пеплом громадину какие-то непонятные предметы, бесформенные куски чего-то, исчезавшие в недрах искривлённого панциря. Дымовые трубы поднимались до сводчатого потолка и там выплёвывали клубы вялого бледного дыма. Поршни уходили внутрь машины, а затем появлялись снова, тёмные и влажные. Помещение заполняли жуткий хруст и грохот, а в дальнем конце панциря устройство имело вид растянутого эмалированного рта, созданного по образу существа, некогда бродившего по этому городу и состоявшего из одних зубов.
Из этого рта выходила длинная доска, и на неё одна за другой падали тусклые желтовато-белые монеты, с глухим звуком ударяясь о чёрное дерево.
Возможно, в далёком прошлом Кость-и-сути, когда горожане знали все секреты мира, Чеканщик двигался по собственной воле, но теперь маленькие руки давили, тянули и толкали его со всех сторон, поворачивали каждую шестерёнку, вытаскивали каждый штифт и запихивали его назад. Украдкой бросая друг на друга взгляды, десятки детей копошились вокруг панциря, двигаясь вместо него и работая вместе с ним над чеканкой монет, которые машина выдавала неровными очередями. Тонкие руки держали нас за плечи, как совиные лапы, и обвивали наши подбородки, вынуждая смотреть на скрежещущую штуковину.
– Живые работают, – прошептал кто-то, возможно Вуммим, а потом раздался усталый полувздох-полувсхлип. С их длинными тощими глотками разве можно понять наверняка?
Удовлетворённые тем, что мы видели машину и поняли, что вскоре окажемся среди этих тёмных глаз и бледных рук, они повели нас, новеньких на Монетном дворе, вереницей в длинную узкую комнату, которую едва удерживал цепкий ветер, свистевший сквозь стропила из листов бумаги. Вдоль стен стояли маленькие опрятные кровати, накрытые тонкими, как волос, одеялами, которые чуть трепетали от шквалов, проносившихся снаружи. Пра-Ита нетерпеливо указали на них, и мы, хорошие детки, выбрали себе по кровати и легли, отвернувшись от двери, машины и жутких длинношеих существ. На каждой подушке лежал кусочек чего-то похожего на стекло. Я лизнул его под одеялом, а потом жадно запихнул в рот. Это был леденец со вкусом то ли малины, то ли чёрного чая, то ли засахаренных сухарей. Я его смаковал, и сок тёк в моё горло. Потом я вспомнил Вуммим и то, каким был её город, прежде чем стать моим. Я выплюнул леденец на ладонь и уставился на него в серых сумерках. Он мерцал и блестел – алый, розово-красный, розовый.
Они дали нам рубины. Рубиновые осколки, которых хватило бы на дюжину детей. Я бросил взгляд через плечо на Пра-Ита, столпившихся возле двери и наблюдавших за тем, как мы засовываем драгоценные камни в свои голодные рты. Они издавали тихие жалкие стоны, пока наблюдали за поеданием камней. Я был слишком голоден, чтобы избавить их от желанного зрелища, и опять сунул вишнёвый камешек в рот. Он лежал на моём языке как обжигающий луч. Я вздрогнул и отвернулся, а потом услышал, что двери захлопнулись, точно руки, сомкнутые для молитвы.
Мы остались одни. Я не сомневался, что утром нам предстояло начать работу. Когда льстивая тьма пробралась сквозь трясущийся потолок, я выбрался из своей постели и разыскал среди тёмных маленьких голов ту, что была коротко и неровно обстрижена, – моей подруги Темницы. Она приподняла угол жалкого одеяла, впуская меня, и я улёгся рядом с ней. Мы отчаянно прижимались друг к другу, пытаясь украсть немного чужого тепла, но красть было почти нечего. В конце концов мы просто замерли, обнявшись и стараясь не дрожать от ужаса.
– Ты видела, что попадает в машину? – спросил я.
Она покачала головой.
– Ты видела, что из неё выходит?
Она кивнула.
Комнату заполняли звуки: во сне кто-то сопел, кто-то плакал, и этот плач был похож на писк выпавших из гнезда птенцов. Я не знал, что сказать. Она не плакала, как другие, а просто смотрела. И то, на что она смотрела, начинало дрожать от её взгляда.
– Что случилось с твоими волосами? – наконец спросил я осторожно, как вор, ухвативший сундук.
Вместо ответа она взяла мои руки – наши пальцы побагровели от холода – и завела себе за спину, положила на свои лопатки. Я коснулся не плоти, а коры – то была древесина, увитая жесткими лозами с ягодами размером с костяшку пальца. Я обнимал ребёнка, да – спереди она была тощей, измученной, но всё-таки симпатичной и точно женского пола. Однако её спина от шеи до самых бёдер оказалась трухлявым кривым деревом, полумёртвым и превратившимся в серый, как земля, камень. Я нащупал лишь одну живую часть, когда провёл по ней руками, – толстый, длинный, серовато-коричневый коровий хвост с мягкой кисточкой на конце.
Она не смела на меня взглянуть.
– Теперь ты видишь, кто я. Я плохая, уродина, поэтому голодные призраки забрали меня.
Сказка Хульдры
Мама часто усаживала меня к себе на колени, чтобы рассказать, откуда мы пришли, – так часто, что я и теперь помню эту историю от первого слова до последнего.
Говорят, некогда жила одна хорошенькая корова. Её шкура напоминала расплавленное красное золото, глаза – полированное дерево, а подвижный хвост был ярче языков пламени. Эта была не совсем корова, ведь красивые вещи и существа одновременно превосходят свои тела и уступают им. В складках коры, покрывающей всех нас, записано, что когда-то она была девушкой с длинными блестящими волосами, и на неё обратил внимание Аукон, Бык-Звезда. Он коснулся девушки раскалёнными добела копытами и преобразил по своему подобию, чтобы любить её, как ему хотелось.
Может, это правда, а может, и нет. Но, как случается иной раз с любовниками, заполучив желаемое, Аукон захотел сделать возлюбленную своей навеки. Бедняжка так и бродила по небу в облике мычащей коровы: хоть она и была самой милой из коров, когда-либо жевавших траву и пивших воду, думаю, её это не сильно утешало.
«Куда идти? Что мне делать?» – плакала корова.
Ответы пришли, но не те, которых можно было бы желать. Аукай, Корова-Звезда или Молочная Звезда с чёрными глазами, видела, что сделал её брат, и кинулась на него. Между двумя громадными существами произошла жестокая битва. Если ты видел, как быки сражаются за право спариться с тёлкой, знай, это выглядело намного хуже. От ярости Аукай горела ярче храмовых костров, и, наконец прижав Аукона к небольшому холму, она своими широкими и плоскими зубами откусила ту часть, что делала его быком; остался одинокий сломленный вол, издающий слабое мычание в ночи. Свет из него уходил в грязь, покрывавшую место схватки. Аукай с отвращением выплюнула сочащиеся серебром яички брата в чистое поле и больше о нём не вспоминала. Говорят, с той поры безумные монахи начали сами себя кастрировать в честь Коровы-Звезды и в знак покаяния за её небесного брата. Может, это правда, а может, и нет.
Но Звёзды – странные существа, а всё, что с ними связано, ещё страннее. Там, где упал кусок бычьей плоти, выросло большое миндальное дерево с пышными белыми цветами и зелёными плодами. И так получилось, что корова, некогда бывшая девушкой, набрела на него в период цветения. Дерево, по сути являвшееся слегка уменьшенной копией Аукона, посмотрело на гостью, возлюбило её и гибкими ветвями затащило животное, издававшее пронзительные хриплые крики, в пустоту внутри извилистого ствола. Там оно гладило её кожу бледными шершавыми ветками, пока много месяцев спустя корова не прогрызла себе путь наружу широкими плоскими зубами, не острыми, но крепкими.
Может, это правда, а может, и нет. Любовь редко ждёт дозволения. Корова бежала от вопящего дерева, которое тянуло ей вслед длинные извивающиеся ветви, покрытые шипами. И так, на бегу, родила первую из нас, хульдру – наполовину девушку, наполовину корову, соединённую небрежной рукой. Мать-корова в ужасе посмотрела на свою первую дочь: как же мало в ней осталось от девушки, которой она когда-то была! Но кому ещё любить уродливого ребёнка, если не матери? Её вымя уже набухло и натянулось. Бедное дитя вцепилось в жесткую золотистую шерсть, и корова опустилась на землю, чтобы покормить дочь. Годы шли, и она рожала детей, как сосна разбрасывает шишки; иногда рожала так, как это делают коровы. Несчастная исторгала из себя детей, куда бы ни вели её копыта, и каждый ребёнок был такой же пёстрой полукровкой, как и все мы.
«Бедные мои девочки, несчастные мои мальчики, – говорила она, когда все мы собирались вокруг, точно стадо, и хвостами отгоняли жужжащих сапфировых мух. – В глубине души я знаю, что с вами все будет так же, как и со мной, – вас всегда будут любить, но лишь те, кто иной природы и кому нет дела до того, чего хотите вы. Я ничем вас не наделила, кроме печали и дурацких хвостов».
Может, это правда, а может, и нет. Замысловатые истории часто основаны на извращениях. Кто знает, в каких странных ночных утехах принимали участие хульдры – то ли деревья, то ли люди, то ли коровы? Я не хотела бы оказаться на их месте.
И всё же кое в чём наша история правдива.
Видишь ли, однажды у меня был золотой мяч. Я правильно рассказываю эту историю? Может, у взрослой женщины получилось бы лучше? Моя мать знала, как нужно рассказывать истории. Вероятно, она упомянула бы мяч в самом начале. И не показала бы свой хвост так быстро. Наверное, хорошая девочка не призналась бы в том, что у неё была такая штука, как золотой мяч, – за всю историю мира он ещё никому не принёс добра. Но я не взрослая женщина, и я любила свой мяч.
Ни моей сестре, ни моим кузинам он не достался. Тебе следует знать, что, отдавая золотой мяч в алчущие руки, родители признают, что в их ребёнке есть порочность, не связанная с устремлениями плоти или любовью к сладостям. Мать не одарит такой вещью дочь, которую купает в молоке и окутывает ароматом астр да маргариток. Она даст её лохматому дитя с грязными коленками, что играет само по себе возле старого колодца. Эта штука убережёт от молодых людей и конфеток, блестящих как взмахи ресниц. Если она, или оно, или оба случайно оступятся и упадут в колодец, что порой случается, что ж, по крайней мере, маргаритки будут целее.
У меня, видишь ли, когда-то был золотой мяч.
Однажды, когда я сидела корой к солнцу, к нашему забору из ясеневых досок подошёл сын мельника. Он говорил то, что мог бы сказать сын мельника: ему никогда не доводилось видеть девушку с корнями в коленных чашечках; я хорошенькая, как вишня без косточки, и не могла бы я подойти хотя бы самую малость поближе? Я пожала плечами. Я была сильна как тёлка, и он не смог бы мне ничего сделать. Поэтому я приблизилась к забору. Сын мельника сказал, что у меня самые тёмные глаза из всех, что он когда-либо видел… и шустро поцеловал меня в губы. Он украл мой первый поцелуй, сделал то, что люди делают увидев хульдру, – берут её без разрешения, ни о чём не тревожась. Потому мы и предпочитаем одиночество, живём в древесных хижинах, которые качаются на дубовых ветвях, чтобы дерево в нас могло отдохнуть, и редко говорим с себе подобными, даже если они не поворачиваются к нам спиной.
Я бросилась домой, но на бегу думала лишь о поцелуе. Губы сына мельника имели привкус муки и мёда, только что выкачанного из улья. Я так и сказала моей матери, когда вскарабкалась по верёвочной лестнице и увидела, что она наливает мне травяного супа на ужин. На следующее утро она дала мне золотой мяч и велела пойти с ним куда-нибудь поиграть. Я, потрясённая, уставилась на неё. Больше мы не сказали друг другу ни слова, хотя ей хватило приличия не смотреть мне в глаза. Мать нервно помахивала своим тёмно-коричневым хвостом по полу из ветвей. Я тихо взяла мяч и отправилась в поля – играть.
Это было маленькое солнце, которое я прижимала к груди, и оно согрелось от тепла моего тела. Я то укутывала его своими длинными чёрными волосами, то выпускала на волю. Давала мячу ласковые прозвища, которые теперь кажутся мне глупыми. Я снова и снова полировала его кисточкой своего хвоста и держала при себе, когда спала. От него на моей щеке оставался отпечаток – яркий как пощёчина. Я подбрасывала мяч в воздух возле старого колодца, оплетённого густыми лозами с пятнами некогда красных цветов, что прятался среди высоких и отягощённых семенами стеблей трав будто огромная злобная поганка. Я чуяла воду на дне, цветущую буйным цветом и кишащую головастиками, но не видела её. Подбрасывала свой мяч, а он сиял на солнце, испускал яркие обжигающие лучи. Мои глаза наполнялись слезами, когда я смотрела на эту круглую звёздочку. Я никогда не оставалась одна: мой мяч, что мог кататься или просто лежать и блестеть, был ничем не хуже друга.
Настал день, когда летнее солнце само превратилось в золотой мяч. Я лежала в траве будто одуванчик и спала, чувствуя на лице его горячие ладони. Снилось ли мне что-то? Не помню. Но, когда я проснулась, мяч исчез, а на его месте появилось маленькое красноглазое существо, которое подобралось близко – но не очень – и замерло у моих коленей: глядело на меня и гладило мои волосы. Это был ёж довольно внушительных размеров, с густыми иголками, золотой от носа до хвоста. Его иглы постукивали и позвякивали, когда он двигался, звук был тихий и мелодичный. Он тёр друг о друга полированные лапки, гладил золотые усы, а его глаза – гранаты или нет? – сияли под ресницами, как свадебные пояса.
– Здравствуй, – сказала я после долгого молчания. Возможно, мне следовало выразиться поприличнее. Взрослая женщина знала бы, что говорить.
Ёж поклонился. Думаю, окажись у него на голове шляпа, он бы её снял.
– Здравствуй, – ответил он высоким грубоватым голосом, похожим на звуки флейты, испачканной в речной грязи. – Я смотрел, как ты спишь. У тебя это очень хорошо получается.
Я рассмеялась.
– Моя мать надеялась, что у меня будет талант к чему-либо. Возможно, я стану мастерицей сна.
Ёжу это не показалось смешным.
– Меня зовут Чириако, – сказал он таким тоном, будто его имя могло взять меня за руку и призвать к порядку.
– Ты не видел мой мяч, Чириако? Я его обожаю, но, кажется, он куда-то укатился, пока я спала.
Ёж перевёл смущённый взгляд на высокую траву. Он продолжал заламывать лапки самым жестоким образом, в его мерцающем горле родился тихий и печальный хриплый звук. Зверёк начал медленно сгибаться, пока его нос не коснулся земли, а иглы на спине встопорщились так, что на них заиграл свет. Потом, чуть подпрыгнув и слегка сжавшись, он приземлился на кустик клевера круглым и гладким мячиком из золота. Наверное, взрослая женщина не стала бы восторженно вопить и хлопать в ладоши. Но я не была взрослой.
– Ты жил внутри моего мяча, друг ёж? – воскликнула я.
Чириако качнулся вперёд, потом назад и опять развернулся, отряхивая пыль и пыльцу с золотых лапок; выпрямился во весь свой не особенно великий рост.
– У тебя такой мягкий хвост, – прошептал он и покраснел до ушей. – Его прикосновения были весьма приятны.
Сказка о золотом мяче
В Королевстве ежей у гор есть рты. Они открываются и закрываются, кривятся и скалятся. Едва наступает перламутровое утро, кабан и свинья уходят прочь от наших живых изгородей по чёрным тропам, скользким точно языки на горных склонах. Мы не разговариваем друг с другом – не положено. В давние времена казалось, что каждое утро земля просыпается вместе с солнцем, чтобы вновь поглотить горы. Поэтому множество маленьких коричневых тел каждый день взбиралось на вершины – молчаливое плечо к молчаливому плечу. Мы не пели песни за работой и не рассказывали баек о смелых ежах, что были до нас и спускались во тьму, от страха крепко сжимая клетки с колибри.
Тьма забрала их, заберёт и нас. Больше говорить не о чем.
Я работал на верхних шахтах, где стены пронизаны золотыми жилами, будто каллиграфическими строками. Шахтёры в Королевстве ежей добывают разные материалы: железо и медь, серебро и золото, алмазы и сапфиры, изумруды и олово. Когда мы рождаемся, наши родители, чьи глаза слезятся от дней, проведённых на горе, и от серебра, которым покрывают ресницы, вкладывают по кусочку каждой субстанции в наши цепкие лапки. То, что мы крепко хватаем и чем начинаем размахивать, в первый и последний раз испытывая радость от того, что даёт гора, нам и суждено добывать из земли всю свою жизнь. В каждой семье есть деревянная коробочка с блестящими слитками. Если ребёнок выбирает не то, что добывают родители, семья навсегда распадается, потому что он подымается или опускается в другие шахты.
Мои родители были выше меня – добывали алмазы в небесных высях. Мои братья и сёстры были ниже: несколько медников, несколько железников и одна несчастная рубильщица олова, сестра, которую мать держала на руках всего одну ночь, а затем спустила в ведре к матери из оловянных шахт, чей детёныш отправился в посёлок добытчиков сапфиров. Так заведено.
Если ребёнок не мог выбрать, его лапа оказывалась слабой и вялой, или если он с одинаковой жадностью хватал все металлы, его отдавали горе, позволяя умереть или питаться грязью, наподобие ежей, что были до горы.
Так текла жизнь в Королевстве ежей. Мы входили с маленькими стеклянными фонарями, а выходили с тачками руды. Спали, ели, копали и работали кирками да топорами.
У меня было любимое водяное сверло, которое хорошо ложилось в ладонь – за многие годы в его рукоятях появились вмятины от моих лап.
Ты можешь подумать, что у нас не было никакой радости. Однако красота не появляется там, где весело: алмазы рождаются под давлением чёрной скалы, прекрасное вырезают из темноты ежиные иглы. Наша гора по частям разлеталась по свету, во дворцы всевозможных королей. Века сменяли друг друга, и она уменьшалась. Нас это устраивало: пусть кирки вырубают из тьмы свет, а драгоценный камень, побывавший в сотне лап, окажется однажды на голове невинной красавицы.
В мои дни гора была больше всего, что имелось на проклятых равнинах, и я ничего не знал о мире за её пределами. Однажды мы отправим последнюю часть горы последней принцессе и освободимся. Так гласили истории, пока воительница не рухнула на нас, будто шальная сланцевая плита, прятавшаяся за золотой жилой.
Мы нашли её в верхних шахтах, где мой колибри с розовым горлышком тихонько жужжал рядом, трепеща зелёными крылышками в плетёной клетке .
У неё были короткие волосы наподобие коричневой шерсти и железная шапка-капюшон, надвинутая до самых бровей. Она спала, прислонившись к огромной бочке. Ни доспехов, ни кольчуги, ни других штук, которые можно сотворить из расплавленного тела горы, которое мы выносим на поверхность. У неё было лишь копьё да широкий круглый щит. И круги под глазами, точно безводные пещеры, и тело под превратившейся в лохмотья кожаной униформой, похожее на щепку. Кожа лица, туго обтягивавшая кости и покрытая волдырями и шрамами, напоминала карту звёздного неба, расстеленную на сломанном столе. Мы не делились друг с другом мыслями о её странном виде – не положено. Если память меня не подводит, я легонько ткнул её ногу своей лапой. Она тотчас проснулась и вцепилась в своё копьё.
– Перевал держится, не бойтесь! – закричала воительница, со страхом глядя во тьму.
Мы сами не боимся тьмы, но жалеем тех, кто её боится.
– Разумеется, держится. Это наш перевал и наша гора. Нам не нужны охранники. Девочка, выходи из темноты!
Своей лапой я коснулся её руки. Она отпрянула, оскалила зубы и прошипела:
– Я не покину свой пост.
– Кто поручил тебе пост? Точно не мы, хотя это место принадлежит нам.
Воительница подняла свой щит, прикрываясь им, как одеялом, и заговорила так, что по всем пещерам в горе раскатилось эхо:
– Я та, кого именуют Вдовой. Мне поручили этот пост долгой ночью, что ныне забыта, и я его не брошу.
Сказка Воительницы
Ты знаешь, что такое нарывный газ?
Не думаю. Зачем такие странные слова ежам, копошащимся среди камней? Но я знаю… О, теперь я это знаю!
В юности я жила на богатой ферме, окруженной полями густой пшеницы. У меня было два брата, а у них была я, и больше у нас никого не было в целом мире, кроме отца, чьи колени ныли от ветра. Я смутно припоминаю тягловых лошадей, мулов и цыплят, что пищали в пыли, свиней и бродячих оленей, больших косматых коров. Я их видела, но была слишком маленькой и могла лишь дёрнуть кого-нибудь за хвост или за ухо. Потом скот в нашем краю повывелся: не случилось ни засухи, ни голода, саранча или какая-нибудь одноглазая ведьма не навестили наши поля, но были странные истории о далеко живущей родственнице, которой требовалась помощь. А ещё письма, запечатанные зелёным воском и написанные на велени – такой тонкой, что сквозь неё были видны руки. Но я не умела читать, могла лишь обмахиваться письмом, держа его за край, как мул обмахивается хвостом.
– Не отказывай просящим, – пробормотал мой отец, и мы остались без своих пёстрых лошадей и без последней молочной коровы.
Отец впрягся в плуг сам, застегнул все ремни и латунные пряжки. Превозмогая боль от множества ярко-красных рубцов на широкой спине, он вспахивал наши поля. Мы с братьями росли. Часто голодали… Впрочем, не так уж и часто. Но иногда я думаю, что если бы у нас раньше не было тягловых лошадей, и мулов, и цыплят, что пищали в пыли, свиней, и бродячих оленей, и больших косматых коров, мы не отдали бы так много ради их возвращения.
Однажды вечером, когда синева лежала над пшеницей, глубокая и ровная как вода, по тропинке к нашему дому приблизился одинокий путник с мечом на поясе, в бархатном плаще и шлеме. За ним по пыльной дороге топали несколько лошадей. Он вербовал в армию Короля, который жил так далеко от нас, что его имя для наших ушей значило не больше, чем весло для горца. Король нуждался в солдатах для военных походов, которые, как заверил посланник, были бесчисленны и славны. Так говорят все короли, эти слова монархи узнают раньше, чем «мать» и «отец».
От него я узнала, что значит быть наёмником.
Вербовщик предложил своих лошадей в обмен на самого сильного и умного из сыновей.
– К чему парни в стране без лошадей? – рассудил он.
Мой старший брат нашёл его рассказ увлекательным. Старшие братья всегда так думают.
Отец посмотрел на лошадей, на своего сына и на чистое холодное небо.
– Не отказывай просящим, – проворчал он.
И мой брат исчез за поворотом тропинки, выпрашивая у вербовщика меч, чтобы поупражняться, пока не удастся получить собственный. Мы были рады лошадям. Отец развязал ремни и расстегнул латунные пряжки, переложил плуг на плечи куда более мускулистые, чем его собственные. Понемногу он успокоился, как и мы.
Прошел год, и однажды в полдень, когда золото легло горячим слоем на едва шевелившуюся пшеницу, другой одинокий путник приблизился по тропе к нашему дому, с мечом на поясе, в бархатном плаще и шлеме. За ним по пыльной дороге шли и мычали несколько коров. Он вербовал для того же Короля, успевшего много завоевать, но жившего так далеко от нас, что его имя значило для наших ушей не больше, чем снегоступы для отшельника из пустыни. Королю опять понадобились солдаты для битв, которые, как нам рассказали, были величественны, грандиозны и справедливы. Так говорят все вербовщики. Эти слова они произносят размахивая знамёнами, до того как речь пойдёт о голоде и жажде.
От него я узнала, что такое мобилизация.
Вербовщик предложил коров в обмен на второго по силе и по уму из наших сыновей.
– К чему парни в краю без коров? – рассудил он.
Мой второй старший брат решил, что судьба зовёт его, дует в длинные звонкие трубы. Старшие братья всегда так думают.
Отец посмотрел на коров, на сына и на небо в жёлтой туманной дымке.
– Не отказывай просящим, – проворчал он.
И мой второй брат, высокий и стройный, исчез за поворотом тропы, не сводя с неё глаз; с вербовщиком он не разговаривал. Мы с отцом были рады коровам и впервые за много лет отведали молока – оно было сладким и густым. Я научилась делать сыр, и в тишине пустого дома мы соорудили маслобойню.
Прошел ещё один год, и однажды утром, когда пшеницу накрыло слоем бледного и влажного серебра, ещё один путник явился в наш дом, с мечом на поясе, в бархатном плаще и шлеме. По пыльной дороге он вёл за собой стайку суетливых цыплят и вербовал для того же Короля, который много завоевал, но жил так далеко, что имя его для наших ушей значило меньше, чем пуховая подушка для чешуйчатой рыбы. Этот человек сказал, что мои братья стали хладными трупами, и на поле, не засеянном пшеницей, дождь заливает их глазницы. Но они пали смертью храбрых, и нам следовало ими гордиться.
Так говорят все солдаты. Эти слова мы узнаём прежде, чем команды «налево» и «направо».
От этого человека я узнала, как берут измором.
Вербовщик предложил своих кур в обмен ещё на одного сына, который должен занять место в строю.
– К чему парни в краю без яиц? – рассудил он.
Но мой отец покачал головой и сказал:
– Вы забрали у меня двух сыновей и взамен дали лишь мясо. У меня осталась дочь, пусть она сама выбирает, идти ей с вами или нет. А сыновей больше не просите – их нет.
Вербовщик нахмурился:
– Мой Король не одобряет, когда женщины сражаются.
Мой отец пожал плечами, и на его покрасневшем от мороза лице появилась полумёртвая улыбка.
– Тогда вам тут нечего делать.
– Нет, – сказала я очень тихо. – Я хочу пойти. Обрежу волосы, стяну грудь повязкой и надену тяжелый шлем. Я отправлюсь туда, где сгинули мои братья, и буду биться там, где они должны были биться. Это будет не так, как если бы мы собрались вместе, но всё-таки достаточно близко, чтобы я смогла петь их духам под сенью деревьев, чьи названия мне неизвестны.
Отец и вербовщик уставились на меня: один со скорбью в глазах, другой – с расчётом.
– Не отказывай просящим, – ответила я, не в силах поднять глаза и взглянуть на отца.
Они вместе остригли мне волосы – в те дни они были очень густыми. Я лежала у пенька, пока отец и вербовщик по очереди рубили их ржавым топором. Груди я перевязала сама, скромности ради. Вербовщик надел мне на голову собственный шлем: тот был с защитой для подбородка и сидел тяжело, как чувство вины. Я скрылась за поворотом тропинки… По дороге спросила вербовщика, похожа ли я на парня.
– Ты похожа на делателя вдов, – сказал он, добродушно рассмеявшись.
Так я получила своё солдатское имя. Мы шли к холмам, и солнце подымалось по небосклону.
Не прошло и года, как я вдохнула пятилиговый туман, оказавшись в самой его гуще. В моей груди всё распухло и взорвалось, словно барабан, в который всадили нож.