В Саду
Дорожки Сада были влажными и красными от упавших, потрескавшихся яблок. Взлохмаченные ветра колыхали траву, в которой не осталось зелени; беспокойные деревья одно за другим примеряли алое одеяние, пока все рощи не превратились в букеты кровавых цветов на длинных чёрных стеблях.
Это время года девочка любила больше всего: отыскать еду проще, чем когда-либо, а в воздухе днём и ночью – шелест и шорох крыльев: вороны кружат, собираясь на юг; гуси улетают ещё дальше, в тёплое подбрюшье мира. Осенью легко насобирать в подол гранатов и скворцовых яиц, но холодает, и листья покраснели неспроста – они согревают, как огонь в приземистой железной жаровне.
С полыхающих ветвей коричного дерева девочка наблюдала за происходящим на женской половине Дворца. Душистая кора окрасила её ладони в цвет хны, и, когда она слизнула с пальцев золотой желток, оставшийся после съеденного утром яйца, почувствовала пряный вкус. Притаившись в густом переплетении ветвей, девочка смотрела в арочное окно – на женщину, которая сидела так прямо, словно у неё была не спина, а рукоять секиры, и так неподвижно, словно её не касались ничьи руки и никто не щебетал, не шептался у её симпатичных ушек. Дюжина горничных, туго натянув длинные чёрные волосы женщины, с бесконечным терпением вплетали в чернильные пряди мельчайшие жемчужины, одну за другой, как если бы их госпожа была ожерельем в ювелирной мастерской.
Динарзад готовили к свадьбе.
Ежегодно одну или двух дочерей Султана непременно выдавали замуж. Обычно девочка уделяла им гораздо меньше внимания, чем семье голубей, каждую весну возвращавшихся к одной и той же берёзе. Но эта была ей небезразлична. Садовник и смотритель ни о чём другом не говорили: им пришлось постараться, чтобы цветы, пора цветения которых давно миновала, предстали во всей красе. Деревья привыкли держать навесы, отборные фрукты лежали грудами, как разноцветные сугробы, и тележка за тележкой отсылались на кухню, чтобы вернуться во внутренний двор в виде пирогов, пирожных, джемов и тортов. И всё потому, что Динарзад пожелала сыграть свадьбу в Саду.
Казалось неподобающим сочетаться браком под открытым небом, но она настаивала, даже плакала. Наконец решили, что крыша из деревьев по сути мало чем отличается от крыши из древесины, а ветви каштанов в изысканной рощице у большого внутреннего двора можно переплести и связать, сотворив подобие маленькой узкой часовни. Взбираясь на лестницы для подрезания деревьев и придания им святости, садовники ворчали: мол, живущей в Саду девочке следует соблюдать осторожность, потому что каждый камень во Дворце желает угодить избалованной амире.
Динарзад, окружённая синими подушками, наблюдала в зеркале, как её волосы унизывали жемчугами для пира в честь помолвки. Её лицо было суровым, будто чистый холст… И девочка не могла оторвать от неё глаз. Неподвижная точно сова, она следила за женщинами, в чьих руках мелькали бесчисленные белые драгоценные шарики; обозревала нарядную Динарзад, как зеркало в полный рост, пока хранительницы жемчуга не увели подопечную вниз по каменной лестнице, – волосы струились за ней словно обрывок мерцающего звёздного неба. Сама того не желая, девочка коснулась собственных волос, не менее чёрных, чем у принцессы, но спутанных и унизанных шелухой лещины.
Дерево, на котором она сидела, вдруг задрожало, и ей пришлось прервать размышления о застывшем лице Динарзад. Она бросила взгляд на усыпанную яблоками тропинку и увидела мальчика, который смотрел на неё снизу вверх. Он ухмылялся, но в уголках его рта таилась усталость, как на дольке апельсина прячется гниль. Девочка легко спустилась по стволу и одарила его улыбкой – мимолётной будто тайна. Мальчик был одет для пиршества и явно чувствовал себя неуютно в наряде из жёсткой золотой парчи и зелёного шелка. Особое неудобство ему доставлял тонкий порфировый браслет на запястье, сообщавший каждому знатоку символов, что перед ним наследник Султаната.
Девочка ничего не знала, и оттенок пурпура показался ей просто милым.
– Как ты сумел сбежать? – тихонько спросила она. – Любому человеку захочется пожать тебе руку и сказать, что из тебя получится славный муж.
Мальчик фыркнул, как бычок-подлеток.
– На свадьбе всем и каждому хочется стиснуть в объятиях девушку на помосте. И на предсвадебном ужине всегда происходит одно и то же.
– Кто её жених?
Девочке это было неинтересно. Она себе так и сказала: «Не знаю и знать не хочу».
– Какая разница? – Мальчик пнул гнилое яблоко, попавшее под ноги. – Какой-нибудь князь, или солдат, или князь, ранее бывший солдатом, или солдат, ставший князем. Я даже их имён не помню. Они все пришли с сундуками опалов и клетками с ручными птицами, обвязанными лентами её любимого цвета, а ещё механическими золотыми петухами, которые кукарекают, если покрутить хвост… Вообще, эти штуки мне понравились… Кто-то выбрал из них одного: я уверен, что не Динарзад. Знаю, что она станет не первой женой: у жениха их уже две, но детей нет. Наверное, он приволок полные бочки чего-то вкусного, но мне неведомо, чего именно: петухов точно привёз не он.
Мальчик нахмурился из-за налетевшего ветра и почесал за воротом.
– Наряжают точно куклу лишь ради того, чтобы я смотрел, как сестра ест, – проворчал он. – И у этой штуки ни одного кармана… Я не смог ничего тебе принести.
– Ты знаешь, что это необязательно, – возразила девочка. – Мне всего достаточно. И так было всегда, даже если моё «достаточно» и твоё разные, как слон и минарет.
Её обрамлённые чернотой глаза метнулись вниз и обратно к мальчику. Деликатно взяв за руку, она увела его прочь от распахнутых тропинок в глубины Сада, мимо мраморных скамеек и фонтанов, фруктовых рощ, где собрали урожай, и виноградных кустов, гроздья которых уже превращались в вино, – к нагромождению камней, поросших таким толстым слоем мха, что они казались телами давно умерших тигров или леопардов, чья шерсть росла даже после того, как они испустили дух. В их долгих тенях детям был не страшен ветер, хотя девочка дышала на ладони, чтобы согреть бескровные пальцы, а одежда мальчика подмокла из-за тумана и недавнего дождя. Однако он будто ничего не замечал: ковырял богатую вышивку жилета и с любопытством поглядывал на девочку.
– Знаешь, – произнёс он робко, – кажется, я мог бы принести тебе платье.
Девочка рассмеялась.
– У меня десятки сестёр, и у них сотни платьев… Никто не заметит, что одно пропало, я уверен! Оно будет теплым и мягче этой старой тряпки.
Девочка посмотрела на ветхую ткань своей юбки и покачала головой.
– Что я буду делать с таким платьем, как у них? Ты бы ещё украсил мои волосы жемчужинами. Нет! Когда холодно, у меня есть одеяла из листьев и мои птицы. Я не одна из них. Было бы глупо наряжать верблюдицу в кружева, колокольчики и драгоценные камни. Такое можно устроить, чтобы посмеяться над бедным животным.
Они оба ненадолго замолчали. Мальчику стало стыдно, но он видел, как от холода плечи девочки покрылись гусиной кожей, а заледеневшие пальцы ног посинели. В небе сгущались вечерние краски – серые и желтые, – не похожие на дикое разноцветье Сада. Тем временем свет медленно покидал облака…
Мальчик достаточно знал о гордых юных девушках, чтобы не спорить из-за платья.
– А у тебя есть… что-нибудь ещё? – наконец выпалил он, теребя свой браслет.
– О да. – Девочка рассмеялась. – Всегда есть что-нибудь ещё.
Она положила голову на упругий мох и закрыла глаза; пятна на её веках были круглыми и тёмными, как обычно.
Девочка начала говорить – тихо, почти шепотом, будто её голос был вздохом, вырвавшимся из хрустальной флейты:
– Я расскажу тебе историю, записанную на моём правом веке.
Далеко-далеко был пустынный бескрайний берег – такой серый, что о нём бы мечтал сам серый цвет; и уединённое озеро, вода которого так черна, что белый цвет устрашился бы её. Посреди озера, очень далеко от берега, находился скрытый туманами и поросший лесом остров. На мелководье стоял ветхий причал. Паром – плот из ясеня и длинный шест – мотался туда-обратно по тихой воде, управляемый высоким человеком в балахоне из грубой коричневой ткани. Точнее говоря, его можно было бы назвать высоким, если бы не горб, который балахону полагалось скрывать. К этому парому и причалу, озеру и острову, на бескрайний пустынный берег пришёл мрачный юноша, у которого имелась всего одна рука с остро торчащим локтем. Он был седьмым сыном седьмого сына, и потому неудивительно, что его звали Семёрка…
Сказка о Переправе
Усыпанный галькой пляж был мокрым и холодным. Каждый серый камень выглядел скользким из-за дождя, озера и тумана. Здесь ничего не росло, кроме тонкой зелёной плесени у края воды; песочники не прочёсывали берег в поисках клещей или червей; рогоз не постукивал на пронизывающем и лишенном запаха ветру. На фоне неба, тяжёлого как шерстяное одеяло, по капле испускавшего медленный угрюмый свет, точно страдальческий пот, выделялись две чёрные фигуры. В них не было ничего особенного, если не считать сутулости: одного согнули годы и горб, другой нёс на спине тяжёлый мешок.
Они медленно сближались. Издалека можно было наблюдать, как две фигуры слились в одну, большую и чёрную, – в том месте, где люди встретились и заговорили.
Молодой человек взглянул на паромщика, чьё лицо, покрытое морщинами, напоминало карту небесной сферы, хотя его глаза и волосы были черны, как у родившегося прошлой зимой младенца. Он опирался на грубо обструганный шест и хмуро поглядывал на тени, скользившие по омерзительной воде. Несмотря на искорёженный хребет, паромщик выглядел очень внушительно.
– Если хочешь попасть на тот берег, решайся быстрее, сын. Шторм приходит трижды в день, и последний вечерний шквал нагрянет скорее, чем тебе хотелось бы.
Юноша нахмурился и запустил правую руку в левый, пустой рукав. Выудив из него залатанный кошелёк, он неуклюже достал единственную монету. Прижал её к ладони большим пальцем с обкусанным ногтем – казалось, что маленькая, некогда белая, но пожелтевшая от обращения монета с чеканным узором, похожим на семиконечную звезду, окружённую пауками, весит больше железа. Юноша потёр её большим пальцем и вдохнул холодный туман, будто принюхиваясь. Затем протянул монету паромщику, глядя ему прямо в лицо, словно бросая вызов: «Попробуй откажи мне!»
Паромщик не взял монету. Его взгляд метнулся с лица парнишки на пустой рукав, а потом – на плату за переправу. Наконец он вздохнул, легко и скрипуче, точно птица повела крыльями.
– Я знаю, что это такое, мальчик.
Семёрка фыркнул.
– Этого хватит, старик?
– Более чем и нисколечко. Но я её возьму.
Семёрка неохотно отдал паромщику монету, напоследок снова потерев её большим пальцем; забрался на паром, и тот покачнулся под его весом. Усевшись, он взглянул на высоченного паромщика, который вытаскивал шест из крепления. Потрёпанный плащ всколыхнулся от движения, и Семёрке показалось, что он увидел – лишь на миг, разумеется, – чёрно-зелёный блеск чешуи под изношенной тканью, едва прикрывавшей грудь старика. Юноша покачал головой, мысленно обозвал себя дурнем в тумане и прислонился к самодельной мачте, бесполезной, как двуногая лошадь: парус был таким рваным и истрёпанным, что паромщик явно на него не рассчитывал и просто примотал к деревяшке.
Паром легко скользил по глади огромного озера, хотя оно должно было быть слишком глубоким для того, чтобы шест достал до дна. Некоторое время кормчий и пассажир молчали. Наконец паромщик шумно сглотнул и спросил:
– Где ты взял эту монету? Юным созданиям вроде тебя не полагается владеть такими вещами.
Озёрная вода огибала шест, как загустевшее от времени масло. Семёрка коротко рассмеялся: его смех напоминал хриплый кашель. Взгляд юноши был усталый и безжизненный.
– Что бы ты ни думал, я не так молод.
– Это озеро больше, чем кажется, – сказал паромщик. – Вода искажает расстояние как кривое зеркало. Нам с тобой предстоит провести некоторое время вместе, я же не немой и не глухой. Те, кому по нраву как-то меня называть, дали мне имя Идиллия… И я хотел бы знать, где мальчишка не толще и не выше любого фермера, разводящего куропаток, раздобыл дхейбу.
Последнее слово паромщик выплюнул, как выбитый зуб, и оно легло между ними, ярко блестя.
– А где люди добывают деньги? – Семёрка вздохнул, окинул взглядом серую воду и далёкие верхушки голых деревьев. – Спроси, откуда пришла аджанабская трёшка, и ответ будет очевиден. Спроси, где отчеканили шадукиамский серебреник… Задавая такой вопрос, сам на него отвечаешь. Спроси о моей дхейбе – и пойми, что я отвечу. Я побывал в городе под названием Кость-и-суть и сумел оттуда уйти.
Сказка о двенадцати монетах
Когда я родился, мои братья уже стали взрослыми – широкоплечими, точно быки, и усердными, как трава. Я их почти не знал. Мать держала меня у своей груди, будто у неё не было других сыновей, словно шесть других ртов не сосали её молоко и двенадцать других красных ручек не дёргали её за волосы. Отец дал мне цифру вместо имени и вернулся к выпивке.
Разумеется, я был ребёнком и понимал лишь то, что мать меня любит, а отец – нет… Моё сердечко знать не знало, что и её объятия, и его пропахшее вином молчание уходили корнями в один и тот же день – день, который поджидал их как яма посреди дороги. Откуда мне было знать, что они девять месяцев молились о девочке, ели варёную змеиную требуху и обмывали живот моей матери водой из тайных источников. Но родился ещё один сын, а мои родители всегда были набожными, точно паломники, и честными, как муравьи.
У моего народа седьмой сын седьмого сына – знак благодати, а на благодать следует ответить, за благодать надо платить. Когда наступает седьмой день рождения, такого мальчика укладывают на склоне холма, привязав к пяти вбитым в землю белым деревянным колышкам, и оставляют на милость Звёзд. Седьмой сын платит за восьмого и девятого, и за первого внука, и за пятую внучку. Справедливая сделка, не так ли? Один ребёнок против дюжин, которые выстроились и ждут шанса родиться, пока малыш лежит на холме и трясётся под дождём.
Так было всегда, и, если в какой-нибудь грязной крестьянской хижине решили повременить с небесным долгом, уж точно не в моей.
В общем, мать поцеловала меня, отец же не захотел и взглянуть в мою сторону: ей пришлось самой меня привязывать далеко от наших полей. Руки матери дрожали, когда она вбивала колышки в мягкую землю и затягивала верёвки так туго, как только осмелилась. Я сказал, что она не обязана так поступать; можно сообщить всем, будто до меня родился ещё один сын, мёртвый, и Звёздам хватило бы одного серого мёртвого младенца. Я ведь хороший мальчик, и мать не должна оставлять меня там, где темно и холодно. Она плакала, когда в последний раз поцеловала меня в лоб, неуклюже прильнув к моему распятому телу и пытаясь обнять. Материнские слёзы падали на моё лицо, попадали на губы, и другой воды у меня не было. Она сказала: «Никто не знает, что происходит с седьмыми сыновьями… Может, это что-то прекрасное, особенное». Но глаза у неё были мёртвые, я не мог смотреть, как она врёт.
Через некоторое время мать ушла, и я стал глядеть вверх, на Звёзды, и не верил, что они живые… Да и как я мог? Это было смешно. Какие Звёзды могут желать мальчишек на съедение? Или, если речь не об ужине, – чтобы запрягать нас в телеги, отправлять на сбор вишни либо чего-то ещё, что необходимо Звёздам. Живые Звёзды были героями детских сказок, а я не был ребёнком. С ребёнком бы никто так не поступил! Выходит, я мужчина, а мужчины смелы даже в темноте и когда им холодно.
Наверное, я уснул… Должен был уснуть, потому что помню, как проснулся, учуяв запах горячих ламп и горящей травы. Горел свет, потускневший до воспоминания о серебре, а мои верёвки, развязанные, валялись на траве рядом со мною. Я сел и растёр мокрые от дождя ноги, онемевшие до самых лодыжек; вместе с болью в них начала возвращаться жизнь, и я попытался встать.
Но так и не встал.
По маленькой долине прокатился великий ветер, который сбил меня с ног, – ветер такой суровый и быстрый, что мои веки захлопнулись, точно ставни во время бури, глаза наполнились слезами, а пот с моей кожи испарился до последней капли. Я сделался сухим, словно книжная страница, не мог открыть глаза и ничего не видел. Но в темноте меня будто хватали чьи-то пальцы и тянули за одежду, подымали чьи-то невообразимые руки. Тьма двигалась сквозь тьму, и время шло, не говоря мне ни слова.
Я как-то умудрился заснуть, а потом проснулся с болью в горле, и рука другого ребёнка лежала на моём лице. Она была худая, совсем костлявая, с торчащим локтем. Постепенно приходя в себя, я понял, что лежу на другом теле, таком же костлявом, как и первое. Огляделся и сквозь путаницу конечностей увидел толстые стеклянные прутья, покрытые слоем льда. Ветер немного ослаб – сирокко превратился в самум . Он кружился, рыча, над прутьями клетки и каждой полусогнутой рукой и ногой.
Пока я пробирался сквозь массу тел, некоторые спящие дети стонали и ворочались, другие просыпались, чтобы отодвинуться в сторону. Все тела были почти обнажены, одеты в лохмотья, когда-то бывшие костюмами или платьями, и никто не пытался прикрыть наготу, если я случайно задевал чью-то одежду. Я достиг вершины кучи тел – думаю, нас там собралось около двадцати, брошенных в клетку точно ворох коровьих рёбер, – и, выглянув наружу, увидел мир, сотворённый из обломков.
Пожалуйста, потерпи! Я пытаюсь описать место, которое ты никогда не увидишь.
От ветра по моему лицу текли слёзы, когда я разглядывал что-то вроде центральной площади. По её тусклым углам виднелись дома, фонтаны, даже башня с колоколом, но ни одного дерева и ни единого камня. Всё вокруг казалось сделанным из предметов, нагнанных ветром: рыбьих костей и трупов несчастных птиц; бумаги, пучков шерсти и кусков отвалившейся штукатурки; яблочных очисток, лимонных корок и финиковых косточек; старых платьев, туфель без подмёток и подмёток без туфель; обрывков верёвки и сломанных воротов. Бо́льшую часть мусора в городе – и бо́льшую часть города из мусора – составляла бумага. Фонтаны извергали фолианты, манускрипты и газеты, которые подхватывал сильный ветер и пускал в дело. Бесчисленные страницы крепко сцеплялись друг с другом, образуя стены, лестницы и островерхие крыши, которые строили неутихающие порывы. Как я понял, замри буря хотя бы на миг, и всё вокруг обратилось бы в ничто.
Стеклянная клетка покачивалась на железной подставке на помосте в центре площади. Выше виднелись рваные навесы: лохмотья ткани свешивались с рам чуть ли не до земли. Повсюду маячили дыры, щели и порезы. Однако под слабой защитой навесов ветер вёл себя как своенравный ребёнок: притих, намереваясь получить своё, как только кто-нибудь отвернётся. По шуршащей площади, задумчиво разглядывая бочки, коробки и ящики, нетвёрдой походкой двигались существа с тонкими как прутики руками и ногами, длинными изогнутыми шеями, почти как у лебедей; их головы были высоко над плечами и огромными вздутыми животами, словно у готовой разрешиться от бремени женщины, употреблявшей слишком много мяса и вина. Кто-нибудь из них то и дело отлеплял случайно прилипшую страницу от своих паучьих конечностей. Луна просвечивала сквозь рваные навесы, будто кость сквозь рану.
На нас, сидевших в клетке, дрожавших и прижимавшихся друг к другу в слепом поиске тепла, много часов не обращали внимания. Ближе к рассвету я схватил кого-то за руку, как хватают добычу, и услышал слабый крик – тогда-то я и увидел её впервые. Чуть старше меня, но намного тоньше, даже тоньше оленёнка на дне зимнего колодца. Она посмотрела на меня огромными чёрными глазами; её тёмные волосы были острижены очень коротко, как у заключённой, и неровно – местами просвечивала кожа. Губы были бледные и потрескавшиеся, словно она не пила много дней. Её тонкое запястье болезненно дёрнулось в моей руке, взгляд скользнул по бродившим на площади существам, а затем обратно ко мне. Я отпустил её, будто обжёгшись… Эти чёрные-пречёрные глаза действительно обожгли меня, точно поставили клеймо. Я протянул руку, чтобы вытащить её из колодца рук и ног, но она затрясла головой и ещё глубже закопалась в них. Я прижался к ней лбом, почти нежно; она чуть-чуть закашлялась. Так я в первый раз коснулся её, таковы были первые звуки, слетевшие с её губ.
Наконец серое и грязное солнце показалось среди далёких, взбудораженных ветром туч, и одно из длинношеих существ бочком подвинулось к помосту. Быстрым движением оно отперло дверь клетки и отступило, чтобы не попасть под груду детских тел, высыпавшихся наружу. Беззвучно подталкивая и прижимая нас с силой, которой я бы не заподозрил, существо начало разводить всех по разные стороны помоста, где другие горожане строили нас в две дрожащие очереди. Кожа у существа была бледная и серебристая, будто под её поверхностью текла вода; прикосновения были прохладными и сухими.
Я обрадовался, увидев, что девочка попала в ту же очередь, что и я, и она оказалась короче второй. Мы стояли бок о бок и ждали. Детей в другой очереди связали запястье к запястью верёвкой оттенка бледнее кожи. Они беспомощно глядели на нас; их зубы стучали, а пальцы посинели. Затем тонкорукий страж подтащил вторую колонну к нам и передал верёвку последнему ребёнку в нашей очереди. Не обошлось без грубого принуждения: в конце концов его просто заставили сжать пальцы. Существо, открывшее клетку, взяло первого ребёнка в нашей очереди за руку и куда-то всех повело. Инстинктивно мы схватили друг друга за руки, будто шли на пикник, следуя за материнскими юбками. Девочка нежно сжимала мою ладонь. Мы покинули площадь и оказались на ревущем ветру посреди улиц, созданных из петушиных костей и окаменелых веток. Они хрустели под ногами, и хруст был единственным звуком, пока мы не остановились перед высоким величественным зданием с крепкой красивой дверью, вделанной в стену из мусора. Наверное, когда-то там располагалась церковь, базилика с высокими башнями. Теперь, как и большинство домов в городе, фабрика – потом выяснилось, что это именно она, – состояла, в основном, из бумаги. Я мог прочесть множество напечатанных букв, но строчки сливались или перехлёстывали друг друга, образуя загадочную чушь:
И ВОТ НАЧИНАЕТСЯ КНИГА КЛОУНА, ГРАБИТЕЛЯ, РАСЦВЕТ ПРЕСТУПНОСТИ В КОСТЬ-И-СУТИ И ВСЕХ ЕЁ РЫНОК ЗАКРЫТ ПО ПРИКАЗУ КОЗЛОПЛОТЬ – ДВЕ ДОЛИ НА КУБКОВ СИНЕГО ЦВЕТА НЕТ, ЖЁЛТЫЙ, КРАСНЫЙ ШЁЛК ОТМЕРЯЕТСЯ ЛОКТЕМ ХОЗЯИНА, А НЕ КЛИЕНТА ВОЛЧИЙ СУП ГОРЯЧИЙ И ВКУСНЫЙ ВЕС В ОДИН КАРАТ И ТАК ЕГО ПОХОРОНИЛИ ЖИЛА-БЫЛА ДЕВОЧКА, ЧЬЁ ЛИЦО ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ: ПРОДАЖА ЗАРАЖЁННОЙ ПШЕНИЦЫ ВСЁ БОГАТСТВО ХРИЗОПРАЗОВЫМ ВОРАМ БУДЕТ НАКАЗЫВАТЬСЯ СО ВСЕЙ СТРОГОСТЬЮ…
Надписи струились над перемычкой двери и по стенам как бордюры – пергамент и велень, простая бумага и холст; белый и золотой, чёрный, серый и даже алый; с углами посверкивавшими ярко-зелёной плесенью. Дети входили внутрь – я всё думал, до чего странно, что среди бумажных стен лишь здесь обнаружилась настоящая дверь, – сначала те, кто не был связан, потом связанные. Тишина давила на нас, как груз камней давит на плечи: она была почти невыносимой. Когда последние связанные пересекли порог, я выскользнул из очереди и, увлекая за собой девочку, побежал наружу – вниз по ступеням, на продуваемую ветром улицу из костей и ветвей.
Одно из существ легко нас догнало: на своих ножках-прутиках они перемещались очень быстро, точно жуткие страусы. В переулке, защищённом от ветра, оно схватило меня за волосы. Указав в сторону фабрики, попыталось потащить нас обоих за собой, хватая костлявыми пальцами. Но я не двинулся с места, а моя подруга придвинулась ближе ко мне.
– Где мы? – прошипел я. Но в тихом пустом переулке мой свистящий шепот напоминал крик.
Существо выглядело потрясённым.
– Ты не должен со мной разговаривать, – сбивчиво проговорило оно.
– Мы не можем соблюдать правила, если не знаем их, – заупрямился я.
– Теперь знаете. Идите назад и ведите себя смирно.
– Мы не соглашались с этими правилами, чтобы теперь их соблюдать. Вы нам – не родители, – сказала девочка, и я впервые услышал её голос. Он был низким, глубоким и твёрдым, как лесная земля.
– Она права, – сказал я. – Скажи нам, что это за место. И куда отправили остальных?
Существо стояло, смутившись, поглядывая то на дверь, за которой исчезли его товарищи, уводя последних детей, то на нас, то снова на дверь. Оно переступало с одной ноги, похожей на ходулю, на другую.
– Меня накажут, – наконец проскулило оно.
Девочка потёрла свою бритую голову.
– Послушай, – сказала она. – Другие дети когда-нибудь пытались с тобой разговаривать?
– Нет.
– Тогда ты не знаешь наверняка, что за это наказывают. Но тебя точно накажут, если я закричу, а он убежит. Если ты всё нам расскажешь, мы будем вести себя хорошо и пойдём туда, куда ты прикажешь. – Она посмотрела на меня; её тёмные глаза горели, словно лезвия. – Обещаем!
Существо глубоко вздохнуло и попыталось запахнуть своё скромное одеяние на огромном брюхе. Рот у него был широкий, почти от уха до уха, а пряди синеватых волос спускались вдоль щёк.
Оно прокашлялось.
– Ну… ну ладно…
Сказка Надзирательницы
Да будем вам известно, что я – Вуммим из Кость-и-сути, третья дочь Оррисы, которая была внучатой племянницей семнадцатого Хризопраза (так наших правителей именовали в дни до Обветшания). Из богатства своего давным-давно усопшего двоюродного деда Орисса-моя-Благотворительница унаследовала тележку с яблоками и подставку для идолов. Когда эти вещи достались мне, я прибавила к ним жаровню для мяса. Я не выделялась богатством среди остальных богачей, но за пределами похожего на людское море Асаада, Великого рынка, мне завидовали бы из-за золота на моей шее и шёлка у моих ног. Таковы мы все – вызывающие зависть и завидующие – в славной Кость-и-сути.
В детстве Асаад являлся сердцем моего сердца, и в этом я ничем не отличалась от других. Как высоко простирались его навесы, каких ярких цветов были складки их ткани – оранжевые, зелёные, тёмно-синие! Ладан, густой и коричневый, пузырился в высоких чанах; черномордые овцы блеяли в загонах; золото отмеряли в большие и малые чёрные кошели. А как мелодично скрипели телеги, звучали крики менял и звенели монеты, падающие в ладонь! Благословенное небо над Асаадом всегда было синим, а полированные каменные плиты на площади всегда блестели. Я с удовольствием продавала наши яблоки и фигурки, с гордостью приобрела очаг и щипцы для жарки, чтобы пополнять семейный бюджет. Все горожане трудились на Асааде или, если не могли позволить себе арендовать местечко в центре города, на одном из рынков поменьше. Отказаться от своего экономического долга означало совершить преступление, каравшееся клеймением обеих стоп. Поэтому каждое утро весь город – та его часть, что имела значение, – толпился под навесами, принимая участие в великом таинстве коммерции.
Мои яблоки хрустели на сотнях сотен зубов; нефритовые, ониксовые и гранатовые идолы трижды себя окупали: медведи, змеи, пауки, аисты, слоны, вороны и бесконечная вереница гротескных Звёзд. Какая удача! Я умащала мои волосы, венец красоты, самым дорогим эфирным маслом изумруда. Выжимать масло из драгоценных камней нелегко, но когда-то мы, местные обитатели, умели это делать. Моя шевелюра блистала зелёным и чёрным, шея была коротка, бёдра – округлы. Я даже была слегка полновата, чего в Асааде избежать нелегко: здесь на каждый вкус приходится дюжина ещё более утончённых вкусов. В те дни я предпочитала змей, фаршированных финиками и сбрызнутых розовой сахарной глазурью. Сок посыпанных перцем сонь и растёртых с мёдом улиточных раковин, превращённых в пыль тоньше алмазной, бежал по подбородкам моих сестёр. Маленькие певчие птички с малиновым сиропом и крылышки пчёл делали клейкими пальцы моих братьев. В квартале торговцев фруктами кожуру гранатов набивали мельчайшими съедобными рубинами, такими маленькими, что они таяли на языке, точно кубики сахара. Сложнейший процесс превращения богатства в еду мы освоили в те дни, когда знали всё на свете. Однажды я ела топаз размером с кулак моего отца, и его кожица трескалась под зубами, как мои собственные яблоки. Солнце в тот день было таким тёплым, что казалось, будто оно светит сквозь тело. Отец нежно меня подбодрил, приблизил золотую штуковину к моим губам. Вкус у неё был как у свежеиспечённого хлеба и бледнейшего из персиков.
В Асааде мы ели всё, что могли купить, а купить могли что угодно. Ничто не утоляло наш голод, и у всего была цена.
Впервые я услышала об этом во время третьей обеденной паузы – весь рынок не мог закрыться из-за того, что мы успевали проголодаться в середине дня. Мы ели посменно, чтобы торговля не замирала ни на миг. В тот день я лежала на красном диванчике под фиолетовым навесом, украшенным серебряными полумесяцами, и попивала пряный шоколад из чаши чистого золота. Я была молода, и больше мне ничего не требовалось. В моём напитке плавала кожура цитрина; я поддела её длинным ногтем, покрытым морозными узорами, и вдруг торговка айвой прошептала:
– Вы слышали? Оно уже добралось до лавок Рукмини.
Один особенно тучный торговец, несколько лет назад сумевший получить потрясающий и популярный гибрид сливы и аметиста, зевнул и смахнул со своей чаши переливчатых синих мух.
– И что? Улицу отгородят, и мы продолжим заниматься своими делами. Рукмини в любом случае был трущобой рыботорговцев. Старое дынное сусло, бледная и неполная тень Асаада… Я бы сказал, что это благословение. Больше никому не придётся пыхтеть, переступая через лужи кальмаровых чернил и куски замороженной тресковой крови.
Согласно последней моде, которая заключалась в приращении чужеродных частей к собственному телу, серое лицо сливовода медленно превращалось в небольшой слоновий хобот, нависавший над усами. Он гордился маленьким отростком и старался оповестить весь Асаад, что к концу сезона тот станет намного больше. Ведь он сам, как ни крути, был человеком мощной комплекции.
– Что произошло? – с любопытством спросила я и убрала со лба мерцающую прядь волос – от жары пот и драгоценное масло перемешались, и несколько зелёных струек щекотали мне шею.
Торговка айвой повернулась ко мне, кольца в её носу заблестели.
– Он исчез, – с триумфом заявила она. – Весь Рукмини.
Со спросом на наши товары может поспорить лишь спрос на слухи, а с этим ассортиментом у торговки явно не было проблем. Её короткие волосы блестели от гранатового масла (она совсем не потела).
– Исчез?
Я не любила болтать.
– Ну, – вмешался сливовод, поглаживая покрытые ляпис-лазурью усы большим пальцем, а хоботок – указательным, – не совсем. Часть осталась и летает где-то поблизости. Но я осмелюсь заявить, что в ближайшем будущем там никто не будет разбивать осьминожьи черепа.
Наверное, я разинула рот. А кто бы поступил иначе? Мои татуированные агатом зубы (ещё одно искусство в городе, познавшем все возможные виды искусства) показались под густо накрашенными губами. Я увидела в глазах сливовода неприкрытый расчёт: он пытался определить, не обыграли ли мои зубы его хобот в иерархии богатства, которая менялась и перестраивалась всякий раз, когда на Асааде появлялся новый процесс, алхимия или меканика. Поразмыслив, он решил, что превосходство его серого отростка неоспоримо и ему ничто не угрожает.
– Отчего бы вам не прогуляться до Рукмини и не поглядеть собственными глазами? Я попрошу своих мальчиков присмотреть за вашей тележкой; они честны, как лисий выводок, то есть не особенно, но продавать умеют не хуже, чем воровать. Что ещё требовать от молодёжи?
Я нахмурилась. Конечно, они меня обворуют, но у его сыновей языки были хорошо подвешены, а я была достаточно молода, чтобы интересоваться городом за пределами навесов и думать, будто вонючий переулок, полный пустых крабовых клешней и сварливых чаек, прилетевших с реки, стоит потери нескольких яблок и голяшек.
Одним словом, я пошла. А кто бы не пошел?