Книга: Города монет и пряностей
Назад: В Саду
Дальше: Сказка о Плаще из перьев

В Саду

Мальчик остановился.
– У тебя отлично получается, – с теплотой сказала девочка. Она взяла его за руки и открыла глаза, мерцавшие в свете факелов. Снег в её волосах растаял, превратился в росу. – Может, принести тебе ужин, – со смехом продолжила она, – и сбежать от своей сестры?
– Странно рассказывать историю тебе, ведь я привык слушать. Так было в сказках, которые я слышал до тебя: красивая девочка сидит у ног мальчика и ловит каждое его слово. Но в этом есть что-то неправильное.
– Это по-прежнему моя история, – сказала девочка, подавшись назад. – Моя последняя история. Она не станет твоей от того, что какое-то время побудет у тебя во рту.
– Я знаю. Пожалуйста, не сердись! Мне страшно… Я буду читать так медленно, как только смогу. Это твоя история, и она заберёт тебя у меня на самом интересном месте. Когда я пожелаю читать её вечно, всё закончится… Я это знаю.
Девочка погладила мальчика по волосам, но не смогла найти слов.
– Я немного отдохну. Я так устала – словно во мне открылась дыра, и через неё выпала вся моя суть.
– Разве можно так устать от чтения? Может, ты больна?
– Нет, всё устроено именно так. Я же сказала, это моя история. Сейчас ты вытаскиваешь её из меня, как рыбак вытаскивает карпа из озера. Он дёргается и упирается, не желая покидать воду, но солнце играет золотом на его чешуе!

 

 

Глаза мальчика распахнулись, и он снова взглянул на девочку, увидел, как зарумянились её щёки на холоде, какие тонкие у неё руки и как похожа тьма её век на горящий дёготь. Он её немного боялся, она была такой странной… Мальчик почти забыл, какой странной девочка казалась поначалу, какой странной была сейчас и какой непохожей на девушек, чьи чёрные волосы он преследовал среди деревьев.
– Ты устала? Может, мне уйти? – прошептал он.
Она сделалась прежней и устремила на него взгляд, полный теплоты, похожий на взгляд кошки, которая хочет, чтобы её погладили.
– Нет, прошу тебя! Я хочу услышать ещё. И узнать, каким Ожог увидела город артистов. Как странно не знать, что будет дальше…
Мальчик грустно рассмеялся и провёл рукой с браслетом по глазам девочки, нежно их закрывая.
Буквы плясали. Он читал как можно медленнее, его голос был неуверенным, точно заячий след на снегу…
– Я следовала по аджанабским улицам, как мне велели, и они оказались круче, острее и у́же, чем я могла себе представить. Они неумолимо свивались в центре. Луна не успела всплыть надо лбом Врат, как я нашла фонтан, а перед ним – танцующую девушку без пальцев.

Сказка о Клетке из слоновой кости и Клетке из железа
(продолжение)

Скрипачка оказалась моложе, чем я думала: наверное, когда Симеон её нашел, она была почти ребёнком. Теперь она стала взрослой, в расцвете лет, с морщинками от смеха у глаз и коричневой, сильно загорелой и обветренной кожей. Женщина играла обеими руками на своих жёстких как проволока волосах и уверенно постукивала носком красной туфельки. Песня была не погребальным плачем по городу, который услышали Врата, но чем-то коварным и змеиным, в ритме стаккато – таким, что извивалось и виляло, знало о чём-то сокровенном, известном лишь скрипачке. Я ждала, пока мелодия смолкнет; не могла её прервать.
Наконец Аграфена остановилась, согнувшись в талии, выставив вперёд ногу и не касаясь земли. Не дрогнув ни одним другим мускулом, она повернула голову и подмигнула мне. Врата ошиблись – её глаза были зеленее пальмовых листьев, и в них слабо мерцал огонь, который на миг показался мне знакомым… Но нет, это было невозможно.
Она окинула меня взглядом, и на её милом лице расцвела заговорщическая улыбка.
– Ты джинния! – воскликнула я, выставив палец, как обиженный ребёнок. – Неудивительно, что на твоих волосах можно играть! Как ты сделала их такими жёсткими?
Аграфена рассмеялась – звук был резкий, словно кто-то разворошил угли кочергой.
– Боюсь, всего лишь на четверть, и по отцовской линии… Так уж вышло. – В её взгляде, устремлённом на меня, тускло мерцало пламя. – Не всем, знаешь ли, суждено почивать на шёлковых диванах под сводами Каша. И, как во мне, в волосах лишь четверть дыма. Если за ними хорошо ухаживать, этого хватает, чтобы они слушались.
– Но как? Ведь запрещено спариваться с людьми! После смерти Кашкаша нас вынудили согласиться на это. Многие в тот день угодили в ложки и лампы, потому что не могли устоять перед искушением в виде опозоренных девушек и никчёмных юношей, которым можно было помочь. Полукровок не было несколько веков! Даже больше.
– Спасибо, что удостоила меня таким словом. Но, как уже было сказано, я не полу-что-то-там. В моём плотном теле лишь четвертушка дымной крови. Если хочешь кого-то наказать, тебе придётся выкопать моих деда с бабкой – уверена, они очень разозлятся.
Я не знала, что сказать. Её просто не должно было быть. У нас дома её бы немедленно сожгли, а ту часть, что не горела, утопили бы на дне моря. Таков договор, засвидетельствованный Кайгалом. Люди заставили нас его подписать, чтобы обезопасить своих драгоценных детишек.
Наконец я сосредоточилась на самой простой вещи, которую смогла вспомнить.
– Меня послали Врата, – сказала я.
– Симеон? Скоро придёт время пригнать ему мулов. Он уже попросил тебя называть его Аджанабом? Глупенький старый фермер, но душа у него такая, что лучше не найдёшь.
– Я из армии, которая стоит снаружи. Армии королей и королев, желающих сровнять это место с землёй.
Лицо Аграфены потемнело – джинния на четверть умела мрачнеть.
– Да, я знаю, о чём ты, – громко сказала она.
– Я пересекла стену, чтобы найти то, что ищут мои братья и сёстры: маленькую шкатулку из сердолика, не больше моей руки.
– Твои братья и сёстры?
Я втянула свой дым, и сверкнули драгоценности на поясе.
– Я Королева Тлеющих Углей.
Аграфена рассмеялась и почесала голову.
– А что в шкатулке?
– Я… я не знаю.
– Королевы в Каше не те, что раньше…
– Я стала Королевой лишь вчера! – запротестовала я. – Мне ничего не говорят. Повезло, что я вообще узнала о шкатулке!
– Ладно, ладно. Я понятия не имею, где она может быть. Ничего подобного не видела… Сердолик часто встречается в твоём краю, не в нашем.
– Врата… Симеон сказал, что ты должна отвести меня в комнату с высоким потолком, клеткой из слоновой кости и пламенем, что похож на мой.
Аграфена вскинула брови.
– Он так сказал? Что ж, эту комнату я знаю. Только сомневаюсь, что ты найдёшь там свою шкатулку. Скорее, птичий помёт и лапшу на уши.

 

– Мне всё равно.
– Разумеется… Кто я такая, чтобы уклоняться от долга развлечения королевской особы, явившейся с визитом? Следуй за мной, это недалеко.
Мы быстро шли по извилистым переулкам; круглые башни Аджанаба отбрасывали тёмные и ароматные тени. Я будто чувствовала пряный туман, который так любил Симеон или его призрак – легчайший вздох кардамона, зиры и корицы, раздававшийся в ночи. Когда мы проходили мимо окон и дверей, я видела, что в тускло освещённых комнатах кто-то жонглирует канделябрами, а кто-то убедительно произносит душещипательные монологи, стоя перед высоким зеркалом. Ночь была полна голосов; на потрескавшуюся тропинку то и дело выходил одинокий ручной лев в чистом и жёстком ошейнике. Несомненно, где-то рядом находился большой ринг, сцена, и я упускала возможность увидеть аджанабский карнавал во всём его великолепии. Мы миновали большую площадь, заполненную статуями из красного песчаника; у каждой было точное и совершенное алое лицо. Они держали гранитные зеркала и мраморные зонтики. Мы шли сквозь них на цыпочках, ибо я была уверена, что любая из них в любой момент может потянуться и схватить меня за руку. Но, когда каменная толпа осталась позади, скрипачка выпрямилась и зашагала уверенно. Волосы Аграфены торчали во все стороны, даже когда она не вертелась вокруг своей оси; за их массой я не видела лица. Думаю, не мне об этом говорить, с моими-то неуклюжими корзинами.
Я осторожно начала:
– Твои руки…
– Да?
– Как вышло, что у тебя появились смычки? Наверное, было очень больно…
– Меньше, чем ты думаешь. – Аграфена остановилась. В узком переулке мы не поместились бы рядом, поэтому она посмотрела на меня через плечо. – Ночь длинна, и у нас есть ещё время до курятника. Так что, если тебе интересно…
Я нетерпеливо закивала. Скрипачка увела меня из переулка и усадила под хурмой, чей ствол окружала ржавая решётка, мешавшая детям карабкаться за фруктами.
– Что ж, слушай. Я уже сказала, что мой дед был джинном…

Сказка Скрипачки

Он родился в Каше, как и все вы. Его колыбель была сделана из сердолика и латуни, а дым был желчным и с большим количеством сажи, даже в детстве. Из его глаз текло оранжевое пламя, когда он плакал и звал мать. Так вышло, что мой дед, которого звали Сухаил, был недоволен молчаливой роскошью Каша и роптал на Кайгала – такую судьбу ему предрекли лучшие астрологи. Он хотел отыскать принцессу, которая втайне желала быть украденной красивым смуглым незнакомцем, который пел бы под её балконом, окружённый лебедями и демонятами.
В общем, это он и сделал.
У моей бабушки была длинная коса цвета пламени и очень зелёные глаза. Известно, что такое сочетание цветов указывает на предрасположенность к дерзости и трудный характер. И действительно, она проводила ночи у островерхого окна, мечтая о том, что появится смуглый красивый незнакомец и спасёт её от скучной жизни, полной вышивки и родов; будет петь под её балконом, окружённый лебедями и демонятами. Она была не совсем уверена, что подразумевалось под пением, но в её книгах обожатели всегда пели своим дамам, и она была решительно настроена услышать песню для себя, даже если та окажется слегка унылой. Моя бабушка, которую звали Глация, крепко зашнуровывала платье и громко вздыхала у окна, поскольку именно такими изображались прекрасные дамы на гравюрах в её книгах.
Дед мой, только что сбежавший из Каша и опоясанный шёлковым кушаком, похожим на синее пламя, услышал её вздохи, и ему не понадобился Кайгал, чтобы исполнить её желание. Он оказал ей услугу с великим усердием. Лебеди трубно кричали, демонята хихикали, и Глация обнаружила, что пение – не такая унылая вещь.
Прошло время и, как водится, появился ребёнок – дочь с зелёными глазами, очень вежливая, с мягкими чёрными волосами, которые никогда – ни разу! – не взмывали в воздух, чтобы на лету задушить попугая. Сухаил был сам не свой. Он не мог отправить её на воспитание в Каш, потому что там её сожгли бы и затем утопили, а в университетах задавали вопросы о родословной. Однако она была мягкой и милой девочкой и, к удивлению и тревоге обоих родителей, нашла себе мягкого и милого мальчика, который построил ей дом. Они были достаточно счастливы для тех, кто и попугая задушить как следует не может.
Лишь одна вещь омрачала её счастье – брак не удавалось консумировать: как только они с мужем ложились под одеяла – как Глация закатывала глаза, когда её дочь об этом рассказывала! – и он к ней прикасался, тело бедной девушки тотчас превращалось в чёрный дым, такой же маслянистый и полный частичек сажи, как дым её отца; муж падал сквозь неё и утыкался лицом в подушку. В их маленьком доме не утихали ссоры и плач.
Но оказалось, что это неважно, потому что она забеременела, как любая другая женщина, и в положенный срок родила меня, чьи волосы тотчас рванулись к ближайшей горлице, к облегчению и радости деда. Увидев это, он разрыдался благодарными огнеопасными слезами.
Мои родители поселились в Аджанабе и засеяли скромное поле базиликом. Всё в моём детстве пахло базиликом, мыльным и зелёным. Но я не любила ни эту траву, ни несколько маленьких квадратных грядок чеснока, посаженные моим отцом. Предпочитала музыку и начала петь раньше, чем говорить. Это радовало мою бабушку, когда она нас навещала, несмотря на то что мой голос напоминал скорее вопли кролика, который заживо жарится в потрескивающем очаге, чем сладкоголосые трели. Я не сдавалась, и, когда дедушка подарил мне скрипку из застывшей лавы с длинным тонким язычком пламени вместо смычка, я обняла его за чёрную желчную шею так крепко, что он не смог дышать. Я училась играть на скрипке, как некоторые дети учатся считать, – для меня это было так же просто и легко, будто сложение в столбик с выведением аккуратного и изящного результата в нижней части страницы. Мать говорила, что я играю слишком быстро, а отец – что настоящие виртуозы точно не танцуют во время игры. Однако я не останавливалась и не замедлялась.

 

 

Наконец, когда поля базилика ещё были высокими, яркими и зелёными, я достигла предела своих возможностей. Я не могла играть быстрее или мелодичнее, двигать пальцами более сложным образом. Родители думали, я успокоюсь, достигнув предела, но дед, посетивший нас зимой, подмигнул мне; и я знала, что мои руки ещё несчастны. Когда семейное пиршество закончилось, и взрослые захрапели в четыре голоса, я выбралась из сельского дома и отправилась в город, который в те дни был так же беззаконен, как корабль без карцера. И отыскала одноэтажный домик Фолио, которая, если верить молве, была создательницей всех чудес Аджанаба.

 

На её двери висело целое собрание замков: всевозможных видов и размеров, от огромных латунных штырей до миниатюрных изысканных серебряных замочных скважин не шире иголки, деревянных с широкими щелями и золотых в виде птиц, железных и хрустальных замков, медных и таких старых, ветхих, что металл проржавел насквозь; бронзовых и замков из оленьих рогов, грубых сланцевых и замков в виде открытых, пристально глядящих глаз, выдутых из чистейшего, прозрачнейшего стекла.
У меня не было ключа, а на двери не осталось и пяди свободного места, чтобы постучать. Я была умной девочкой и прижала пальцы к десяти разным замкам из разных материалов; в приземистой горбатой хижине без крыльца, сильно выделявшейся на фоне колоколен Аджанаба, зазвонил с десяток колокольчиков. Дверь приоткрылась именно так, как полагается приоткрываться таинственным дверям. Свет внутри был цвета ржавчины, там пахло маслом, медью и чем-то горелым. Я осторожно вошла. Дверь захлопнулась у меня за спиной, замки принялись радостно щёлкать и поворачиваться.

 

 

Фолио сидела за рабочим столом из старого фигового дерева; перед ней стояли тиски, а вокруг были беспорядочно разбросаны открытые книги. На стенах виднелись эскизы, на скамьях и у стен лежали куски металла в разной степени готовности, в том числе залитые в формы; лишние шестерёнки, маятники и бесчисленные часы, чьи внутренности были безжалостно распахнуты, неустанно тикающие метрономы; множество других вещей, о назначении которых я не могла даже догадываться: машины из металла, дорогого и дешевого, чёрные от масла или завёрнутые в ткань; металлические крылья и ручки, которые быстро писали, хотя их никто не брал в руки; маленькие заводные лесорубы безуспешно пытались рубить железные пеньки, а ещё была прялка, у которой веретено спокойно вращалось само по себе.
Фолио оказалась горбатой, с кожей цвета фиговых семян. Оправа её очков – всем известно, что изобретатели носят очки, – была сделана из часовых стрелок, которые торчали во все стороны, обрамляя круглые стёкла. Тёмно-синие, цвета хорошей краски глаза излучали свет и спокойствие. Она была довольно старой; белые волосы, заплетённые в сотни тонких косичек, напоминали тросы висячего моста. Губы женщины были тонкие и почти синие от того, что в задумчивости она их крепко сжимала, а её знаменитые пальцы имели по восемь суставов каждый. Ногти очень короткие, однако паучьи руки двигались весьма деликатно, что-то аккуратно поправляя внутри маленькой медной сферы, кружившейся над фонтаном из пара.
– Милая игрушка для глупого ребёнка, я же думаю о механической лошади, – радостно сказала Фолио резким голосом, похожим на тиканье часового механизма. – Хотя тебе-то лошади точно неинтересны, даже сделанные из серебра и с глазами, из которых льются огненные слёзы.
Я пожала плечами.
– Мой дед плачет огненными слезами.
– Ну, – сказала она с хитрецой, отвлёкшись от своего крутящегося шарика, – это совсем не то. У моих лошадей был бы выключатель плача, который можно поворачивать так и этак. Молодых людей в наши дни трудно удивить…

 

 

– Уверена, лошади были бы прекрасны. Говорят, все чудесные штуки на свете сделали вы.
– Это ложь. До чего люди странные птицы – сделай несколько летающих машин на заказ, и все начинают рассказывать о тебе истории. Несомненно, ты поэтому сюда пришла… Видимо, захотела купить чудо.
Я чуть покраснела.
– Боюсь, не купить. У меня нет денег.
– Значит, выклянчить чудо. И какую удивительную штуковину я должна бесплатно вытащить у себя из-за уха?
– Мою скрипку, госпожа. Я хочу играть так, как никто до меня не играл.
– Практикуйся! – фыркнула Фолио.
– Я и так играю на скрипке лучше, чем сатир играет на дудке, – горячо возразила я. – Но вы должны меня понять! Зачем нужна механическая лошадь, если у каждого фермера есть собственная серая кляча? Кому надобен конь из серебра, плачущий огнём? Никому! Но вы его всё равно сделаете рано или поздно. Я была бы для других скрипачей как ваша лошадь для какой-нибудь горбатой пеструшки с мухами в носу!
Женщина посмотрела на мои пальцы.
– Очень хорошо сказано, девочка. Думаю, мы сможем что-то для тебя сделать, но придётся какое-то время поразмыслить. Я не думала о лошади, пока не увидела, как вертится мяч… Кто знает, где я найду твоё чудо?
Я сглотнула комок в горле.
– Лучше бы мне остаться, госпожа, и помочь, чем могу.
– Мне не нужен ученик, и здесь не богадельня.
– Разумеется, нет! Я не хотела сказать, что…
За большой каменной печью что-то загрохотало и задребезжало. Хоть в моей крови четверть огня, у меня пересохло во рту. Из-за печи выбралось необыкновенное существо: женщина из серебра и бронзы, с телом из шестерёнок, винтов и пластин; ни кусочка живой плоти, один бесконечный металл; глаза – два золотых шара. У неё не было волос – ни серебряных, ни каких-то других, – а из удлинённой головы торчали сочленения и шестерни. Её кисти были длинными, и в пальцах оказалось много суставов – как у Фолио. Изобретательница повернулась к существу и ласково улыбнулась:
– Час, дорогая! Ты же знаешь, что нельзя выходить, если я с кем-то говорю.
Серебряная женщина повернулась и начала снова закапываться за печку, натянув на голову чехол от пыли и кинув на плечи какие-то лохмотья.
Фолио рассмеялась.
– Мы тебя по-прежнему видим, Час.
– Хорошо, мать, – послышался приглушённый голос, на удивление ровный. Мелькнула бронзовая рука и подтащила поближе стопку оловянных тарелок.
– Нет, дорогая, выходи. Ты уже выдала себя.
Час с грохотом выбралась из своего укрытия, и лохмотья упали на каменный пол. Она стояла потупившись. Шестерёнки тихонько жужжали.
– Извини, что я вышла. Но у неё плохие руки, – сказала бронзовая женщина. Её ничем не заглушённый голос звучал странно, был чем-то средним между звоном часов и верчением точильного камня.
Взгляд Фолио перебежал на мои руки, но сама она не шевельнулась.
– Не каждому достаётся такое благословение, как нам, – задумчиво проговорила она.
– У неё плохие руки, – повторила механическая женщина. – Исправь её руки. Скрипки дружат со смычками, но не с руками.
– Интересно!
– Госпожа Фолио! – встревоженно воскликнула я. – Что это такое?
– Она не «что», благодарю покорно! Для человека она то, чем моя лошадь будет для клячи, а ты – для скрипача. Будь добра, прояви немного уважения! И никому об этом не рассказывай, иначе не будет конца чужеземцам, ощупывающим мои замки в поисках чудес.
– Как вы сумели создать существо, которое говорит и ходит?
– Ты веришь всем своим дымным сердечком, что я могу превратить тебя в виртуоза, но удивляешься такому пустяку? Я сделала её: она моя дочь. Нет ничего проще этого в целом свете.

Сказка о Дочери Изготовителя Петухов

Там, где я росла, море иногда замерзало. Разумеется, лишь по краям, как лужа – от краёв к середине. Волны становились такими холодными, что их пена превращалась в ледяной душ, а пляжи делались твёрдыми и прозрачными точно стекло. Ребёнком я собирала осколки пены, будто раковины, но, как ни старалась побыстрее принести их к нашему дому с широким крыльцом, к порогу подбегала с ведёрком воды, и только.
У моего отца был красивый дом, весь в белых узорах и изысканной резьбе, которая украшала фасад, как замёрзшая пена. При этом с толстыми и крепкими стенами, иначе нельзя – в Мурине так же холодно, как в Аджанабе жарко.
Когда я не пыталась принести лёд с берега в свою комнату, то забавлялась, как говорила моя мать. Отец не возражал, поскольку сам зарабатывал на жизнь забавами, и именно они позволили нам получить разукрашенный дом. Вместе с четырьмя мужчинами и женщинами мой отец обеспечивал необычный товар, который вывозился из Мурина, но, не будучи рыбой, оставался почти незамеченным среди иных грузов в огромном портовом городе. Пятеро делали необыкновенных заводных петухов, утром исторгавших кукареканье из золотых клювов. Этим они занимались летом, а зимой добывали устриц и вырезали из перламутра тропических птиц своей мечты. Мой отец делал им глаза, которые открывались и закрывались – не с помощью механизма, а простым движением, стоило повертеть золотую птичку в руках. Он был безыскусным мастером, по сравнению со мной… Так уж заведено у родителей и детей.

 

 

Моя мать была поэтессой и писала длинные мечтательные стансы о сломанных мачтах и голодных морях. Однажды она целый год записывала, какие оттенки серого образуют палитру муринского неба. Мать читала свои стихи на набережной, и девушки бросали ей монетки. Она качала головой, когда я забавлялась, а однажды, продержав руки несколько часов в ледяной колодезной воде, прибежала к морю и принесла мне в синих дрожащих пальцах безупречный осколок пенистого льда.
Отец позволил мне взять несколько готовых петухов, и я разобрала их в своей комнате, вместо того чтобы спать. Весь пол заполнили детали сломанных птиц! Но потом я собрала петухов обратно, узнав, что они кукарекают благодаря маленькой мембране в груди, и соединила бедолаг воедино способом, который мой отец счёл бы ужасным, – у меня получились огромные петухи с четырьмя или пятью клювами, певшие в унисон. Я читала бесконечные книги со страницами не толще луковой шелухи о великих развлекателях прошлых лет: каппах и мастерах по скрещиванию ящериц, создававших вещи, о которых мне и мечтать не стоило, ибо они записали всю вселенную на чешуйках на спине игуаны. Куда подевались эти мастера? Ведь у нынешних игуан нет ничего, кроме дурного нрава. Мир стал таким медленным и тёмным; в нём больше нет черепах, которые выращивают светоносные деревья в своих головах. Я размышляла об этом часами, и мне было хорошо в одиночестве.
В конце концов я узнала всё, что могла узнать, собирая и разбирая петухов. Родители хотели вывести меня в общество и устраивали роскошные чаепития, подавали на серебряных блюдах водяной кресс и дорогие апельсины, чтобы муринские девушки в белых париках и ожерельях из китового уса пришли и восхитились мною, а потом, в свой черёд, представили меня своим братьям. Я многих вынудила снять парики, чтобы посчитать волоски, вшитые в ткань. Помимо этого, ничто в них меня не интересовало, поскольку они не были сделаны из золота, не умели кукарекать по утрам и их глазные яблоки не перекатывались туда-сюда в такт покачиванию головы.
И конечно, мои руки. У моей матери было по одному лишнему суставу на мизинце, но это не оправдание для дочери с пальцами, похожими на лапы паука-косиножки. Для забав они были хороши и совершенно не годились для чаепития, зато превосходно служили для того, чтобы заставлять молоденьких богачек вопить в испуге. Перчаточники содрогались от ужаса и отказывались брать у меня заказы. Но я не переживала. К тому же затянутой в перчатку рукой не ощупать шестерёнки в брюхе птички.
Однажды одна из мастериц, делавших петухов, умерла – она создавала красные хвосты, – и я смиренно попросилась на её место. К тому времени у меня был собственный домик с несколькими маленькими резными завитками – отец заверил меня, что со временем их станет больше, – и из окон под самой крышей я видела прибой. Делать хвосты нетрудно. Каждый день у меня оставалось много времени, после того как красно-золотые перья рядами выстраивались на полках, точно свечи. Я устроилась в своей гостиной с петухом и принялась его собирать-разбирать. Уверена, каппам мои чудеса показались бы безвкусными и простыми. Но их тут нет, а я сделала лучшее, на что была способна.
Сначала я научила петуха кукарекать не только по утрам, но каждый час. На это ушло немало времени, потому что сначала ему пришлось объяснить, что такое «час». После того как он стал надёжно отмечать время, я научила его не кукарекать, а петь множество разных мелодий, как музыкальная шкатулка, для каждого часа – свою: замысловатые менуэты по утрам, медленные тоскливые сонаты днём, переливчатые ноктюрны по вечерам. Затем, поскольку мне было одиноко, а отец нечасто меня навещал, я научила петуха петь слова вместо мелодии. На это ушло очень много времени, ибо между нотой и словом большая разница.
После долгих уроков, рассказами о которых я не стану тебе докучать, петух стал отмечать смену часов тихими взволнованными возгласами: поначалу он произносил только соответствующее число, а потом – «привет», «мама» и «лёд». Мне было приятно проводить с ним время, но на тридцатом году жизни я поняла, что петухи мне надоели, захотелось человеческого общества. Муринцы – сердитый и непокорный народ, они почти не разговаривают друг с другом, если дело не касается чая, водяного кресса и апельсинов. А эти разговоры ведутся по правилам, незыблемым как небо, чтобы никому не пришлось перенапрягаться. По этой причине я начала переделывать внешнюю сторону петуха, как переделала его внутренности.
У меня оказалось слишком мало золота, чтобы сделать мою девочку красивой, – да, я переделала петуха в курочку и назвала её Час, в честь первого, что она узнала. Золотыми вышли только глаза, такие же, как делал мой отец. Но у меня осталось много запасных частей от петухов, а ещё сломанные часы, доспехи, рыболовные крючки и прочее. Для начала я сняла маленькие трёхпалые лапы и взамен прикрепила пластину с лодыжками, державшимися на болтах. Курочка напоминала сирену с птичьим телом, пришитым к женским ногам. Потом я соорудила ей новый торс из серебра и бронзы старых доспехов, затем руки и глотку – новый голос был ниже птичьего чириканья – и лицо, лицо моей любимой девочки, которое теперь мне так хорошо известно. Наконец я дала ей руки, в точности как мои. А почему бы нет? Ведь дети похожи на родителей. Некоторое время я использовала один из старых белых париков вместо волос, но из-за него она выглядела нелепо. Каждый день я заводила курочку, словно карманные часы, и она начинала двигаться – тик-так, тик-так, тик-так.
Моя девочка была любопытна, как все дети, и я привела её на чай к своим родителям, где она узнала слова «водяной кресс» и «печенье», фразу «говори, тебя никто не слышит», а ещё мы перепутали наши чайные ложечки, когда сидели за столом. Когда мы вернулись домой, и луна озаряла замёрзшую морскую пену, я усадила её на стул – она ещё не умела садиться без посторонней помощи. В те дни Час могла говорить, только когда один час сменял другой, и вот, когда наступила полночь, она сказала:
– Хорошим детям на ночь рассказывают сказки. Я хорошая?
– Разумеется, милая, ты лучшая из всех девочек, что когда-либо пытались есть улиток салатной вилкой.
– Тогда я хочу сказку.
– Ну хорошо, – ответила я.
Я знала не так уж много сказок, хоть и выучила порядочное количество стихов. Но это разные вещи, даже если принять во внимание современные правила стихосложения. Я откинулась на спинку стула, и лунный свет свернулся на моих коленях, точно кошка.
– Давным-давно в одном замке жила-была дева…
– Что значит «давным-давно»? – перебила меня Час.
– Это значит, что прошло много времени – так много, что было бы невежливо уточнять количество лет.
– Что значит «жила-была»?
– Значит, что она ходила и разговаривала, ела печенье и водяной кресс, неправильно использовала вилку, спала в доме, а не на улице, когда наступали холода.
– Что значит «дева»?
Пришлось всё объяснить про девственниц и гимен, приданое и брачные контракты, отцовство и первородство, проявления королевской власти, классовый строй и придворный этикет. Затем рисовать замок и объяснять, зачем ему контрфорсы и рвы с водой, подъемные мосты и опускающиеся решетки, а также рассказать про драконов и враждебные армии, рыцарей и феодализм; прочесть лекцию по общей истории архитектуры и сравнительной политике. Потом она захотела узнать о свадьбах и о том, как шьют платья, устраивают пиры и готовят еду; какие ритуалы проводят, чтобы связать супругов брачными узами, и в кого превращается дева после замужества. Это было очень утомительно и заняло много месяцев.
Наконец, когда снова наступило лето и одуванчики превратились в белый пух, я едва успела завершить свой рассказ о разных способах добычи камня и о том, где какие камни чаще встречаются. Час, держа на коленях свои большие руки с восемью суставами на каждом пальце, с трудом кивнула – мы только начали осваивать кивки и покачивания головой – и сказала:
– Кажется, я всё поняла. Спасибо. Это была очень хорошая сказка.

Сказка о Скрипачке
(продолжение)

– Моему отцу Час не очень понравилась. Он заметил, что она не может правильно согнуть пальцы, когда пьёт чай из чашки. А мне не хватило духу рассказать, как ей трудно пить чай, как много задвижек и решёток приходится вставлять ей в глотку перед каждым обедом, чтобы он смог хоть самую малость её полюбить. Потому и не полюбил… В итоге, пресытившись развлечениями в виде арф из китового уса и водяного кресса, мы отказались от петухов и переехали на юг. Мы не выбирали Аджанаб, но рано или поздно люди с определённым складом характера оказываются здесь. В городе художников и воров я не сильно выделяюсь из толпы, а Час занимается починкой часов. Я хорошая мать и завожу её каждый день. Она точная и безупречная, как колокола Аджанаба – верные словно рассвет и никогда не ошибающиеся.
Пожилая изобретательница взяла ладонь Час, выглядевшую так, будто её вырезали из латной перчатки, в свою и ласково похлопала по ней, как бабушка, которая гордится своим самым умным внуком. Автоматон  наклонился со странным, неуклюжим изяществом и положил голову на плечо Фолио. Моя мать оказалась права: все чудеса Аджанаба были созданы в этой хибаре.
И здесь же создали мои руки. По совету Час соорудили десять длинных смычков, и не просто из отменного красно-чёрного дерева, а с жестким волоском Фолио и каплей ртути внутри каждого. Сверху натянули не какие-нибудь конские волосы: Фолио отправила мальчишку с монетой к хозяину цирка, у которого – увы и ах – от подагры только что скончалась русалка. Наконец десять изящных смычков лежали на столе, поблёскивая полированными боками в свете лампы.
– Я не музыкант, но осмелюсь заявить, что это лучшие смычки из всех возможных.
В те дни я была значительно глупее, чем сейчас, и ещё не понимала, что она собирается сделать, даже в тот момент. Фолио рассмеялась, увидев моё растерянное лицо.
– Мама не читала тебе сказки про маленьких девочек, которые заключали сделки с дьяволом ради скрипочек? Я рассказала Час с десяток. А что можно сказать о дьяволе, заключающем сделки со старухой? Я думаю, вот что: если хочешь сделать что-то достойное, не грех и кровь пролить.
Фолио распластала мою ладонь на столе и аккуратно зажала запястье в тиски.
– Прости, – сказала Час. В её горле что-то тикало и жужжало, – будет очень больно. Как в тот раз, когда матушка приделала мне руки вместо крыльев.
Пролилась кровь, очень много крови, и чуть-чуть огня – немного, самую каплю.

Сказка о Клетке из слоновой кости и Клетке из железа
(продолжение)

Я сорвала хурму со старого дерева и слегка поджарила на большом пальце – для неё. Аграфена мило улыбнулась, её зубы оранжево блеснули… Или мне показалось. Она позволила себя покормить, поскольку кожица фрукта сделалась коричневой и покрылась пузырями, а её собственные руки были грубоваты.
– Она забрала мою старую скрипку в качестве платы, – сказала Аграфена, проглотив последний кусочек. – Скрипку из лавы и огня, которая, как надеялся дедушка, могла служить мне до конца моих дней. Я наблюдала, как Фолио приспособила смычковую струну из синего пламени к странному предмету, позволявшему Час говорить. Она вынула его – Час онемела на несколько дней – и вскрыла на своём рабочем столе, после чего замотала струну внутрь. Этот предмет напоминал музыкальную шкатулку из вещества, смахивавшего на петушиный гребешок. После операции голос Час сделался намного лучше.
Мы встали и продолжили путь в центр города; улицы плыли вниз точно вода, которая струится к сливному отверстию.
– Мои родители пришли в ужас, а бабушка с дедушкой восторженно хохотали; огненная борода деда ещё не бывала такой яркой. Но я обнаружила, что если не играю каждый день и не танцую, не смазываю маслом волосы и не натягиваю ремень, скрепляющий пальцы с моими руками, то начинаю дрожать и трястись, словно умирающий от голода зверь. У меня спокойно на душе только когда я играю, потому я и отправилась в город, где играющее чудовище может заработать себе на хлеб. Такова судьба дьяволов, которые идут на сделки ради скрипок. – Аграфена устремила отрешённый взгляд куда-то в сумрачную даль. – Знаешь, базилик погиб первым: ростки были такие хрупкие. Мои родители переехали в Урим, где теперь выращивают лекарственные травы, а я осталась с Аджанабом – посмотреть, как он умирает, подержать его старую рыжую голову на своих коленях.
Улицы, по которым мы шли, выглядели одновременно великолепными и запущенными, блистательными и обветшалыми. Дверь в каждом доме прикрывал занавес тёмно-красного, пурпурного или зелёного цвета с золотыми кистями. Там, где занавесы были собраны, виднелись узорные дверные молотки – грифоны, ящерицы или раскрытые рты, чьи языки стучали по губам. Однако бархат во многих местах протёрся до дыр, кое-где его прожгли, кисти растрепались, а дверные молотки потеряли блеск от прикосновения бесчисленных пальцев. Из каждого окна лился водопад цветов: лилий, роз и жимолости. Каждый был увядшим и поблёкшим потоком коричневых лепестков, падающих с подоконника. В воздухе витал аромат мёртвой сладости. В квартале отовсюду неслись мелодичные песни, теноры и меццо-сопрано пели гаммы, повышая и понижая тон; от грандиозных арий в каждой гостиной вдребезги разлетались кубки.

 

 

Там, где улица разделялась, был небольшой сквер, посреди которого стояла сцена на высоких опорах, с полом в виде шахматной доски, длинными полосами бирюзового сатина, трепетавшими вдоль её задней части, изображая море, и покачивавшимся на них резным красным корабликом. Шёлк был ветхим, корабль потерял одну мачту, но в свете факелов это мало кто мог заметить. На сцене состязались в мастерстве два певца, от чьих голосов, взмывавших в ночное небо, могли бы полопаться бочки. Публики не было, но за кулисами хористы поспешно и взволнованно натягивали трико и румянили щёки.
– Перед кем они выступают? – спросила я.
Аграфена грустно улыбнулась.
– В Аджанабе нет публики. Мы все играем и смотрим. Важно, чтобы театр вовремя открывался, никто не фальшивил и скульптуры выглядели как живые. Это Оперное Гетто… Бедолаги, до чего затратная у них профессия! Я могу играть, когда захочу, а где им взять ещё помады? И где купить новые балетные тапочки? Но они храбрые и самоотверженные, дают представления каждый вечер и дважды в неделю – дневные спектакли. Ведут себя как верные мужья.
Мы ненадолго задержались, чтобы посмотреть маленькую оперу. Мне ещё не доводилось видеть таких танцовщиц – попугайные перья в их платьях больше напоминали голые стебли, чем перья, но всё же что-то голубое и зелёное мелькало, когда они делали пируэты на сцене. Девушка на ходулях и с рожками обнимала высокого тенора в нелепой маске в виде тюленьей головы, у которой не хватало одного глаза; их страсть меня смутила. Показалось, им нужно уединиться, хоть это и было глупо. Поэтому я уставилась на основание сцены, в то время как голос девушки звучал в безлунной ночи, освещаемой лишь искрящимися факелами.
У подножия сцены был холмик с каменной плитой, где лежали корни имбиря с влажно поблескивавшими личиками, вырезанными в их желтой плоти; грубые букеты фиалок, нотные листы с обгорелыми краями и атласные кружева с пришедших в негодность сценических туфель. Пока я изучала этот миниатюрный памятник, представление завершилось, и танцоры, легко сойдя со сцены, отправились по домам, на ходу соскабливая помаду в маленькие деревянные баночки, чтобы сберечь её для следующего спектакля.
Тенор присел на край сцены и ухмыльнулся нам сквозь ветхую голову-маску из папье-маше.
– Показываешь достопримечательности провинциальной кузине, Фена?
– Едва ли. Сними свою нелепую штуку, Ариозо . Мне эта история никогда не нравилась.
Он стащил тюленью голову с плеч и легко отбросил. На сцену упало несколько усов. Под маской оказалась голова большого бурого медведя с желтыми зубами и рваным ухом. У меня перехватило дыхание.
– Не надо так пугаться, жгучка. Голова – это всего лишь голова.
Он взял себя за подбородок и снял медвежью голову, обнажив щёлкающий клюв пеликана с большим мешком под ним. Издав тихий птичий крик, одной рукой сдёрнул птичью голову, ухватив её за кожистое горло. Под ней обнаружился симпатичный юноша в кудрявом белом парике и с аккуратно нарисованными бровями. Не церемонясь, он сорвал кудри прочь. Под ними была длинноухая шакалья голова с гладкой шерстью, чёрным носиком и весьма свирепыми челюстями. Я ждала, но эту морду он не снял.
– И всё? – опасливо спросила я.
– Возможно, – ответил он, продолжая ухмыляться.
– У нас нет на это времени. Пойдём, Ожог, ночь в Аджанабе не длится вечно.
– Погоди, постой! – воскликнул человек с головой шакала, поспешно спрыгивая со сцены. – Она смотрела на могилу и хочет услышать сказку! Я знаю, что хочет, чувствую это всеми фибрами своей озабоченной билетами души. Нам давно не удавалось поговорить с кем-то, кто не знает всех наших либретто и сценариев, Аграфена! Не будь такой жадиной!
– Я-то знаю все ваши либретто и сценарии, Ариозо. А ещё знаю, что за стеной-Симеоном разбила лагерь огромная армия, частью которой до недавнего времени была и она. Теперь отстанешь?
– Войско? Но ведь это полный зал!
Скрипачка бросила на парня свирепый взгляд, но миг спустя он снова принялся уговаривать:
– Фена, милая, ты должна уступить её мне хотя бы на несколько минут. Не будь эгоисткой! Ты же знаешь, от чего погибли наши поля, дымные твои кости? Давай я ей расскажу…
– Поля погибли, потому что за много веков земля истощилась и пересохла, – проворчала Аграфена и почесала под лопаткой длинным, изящным смычком.
– Ха! – Чёрная шакалья мордочка будто засветилась от рвения, розовый язык так и мелькал. – Это лишь твоё мнение! И какая опера из него получилась бы, а? Я никогда не был сторонником веризма . Давай я расскажу ей сказку получше, о Герцогинях.

Сказка о Двух Герцогинях

В минувшие дни, когда пальмы были зелёными и высокими, а волокна шафрана пришивали к передникам маленьких девочек, у которых ещё молоко на губах не обсохло, Аджанаб был герцогством. В этом нет ничего удивительного! Столь абсурдный, заманчивый и привлекательный город, как наш, ни за что не смирился бы с королём. Герцоги более склонны к тому, чтобы их дочери терялись в зачарованных лесах или оказывались на зловещих островах, потерпев кораблекрушение. Герцог в значительно большей степени соответствует аджанабскому характеру, чем старый дурак в короне, сползающей с лысой башки.
У Герцога была дочь-красавица, как это иной раз случается с такими, как он. Её кудри были золотыми, как петушиная грудка, а глаза синее прилива. Почти все знали, что жена Герцога – чужестранка, но её никто никогда не видел. По его словам, она умерла при родах, и такое случалось достаточно часто, чтобы ни у кого не возникло подозрений. Ещё младенцем герцогская дочь была миленькой и розовощёкой, её звонкий смех напоминал мелодичное чириканье воробья. Звали девочку Улисса.
Вышло так, что в самой бедной части Аджанаба, в хлюпающих топях, которые тянутся вдоль левого берега Варении, точно следы плачущего великана, родился другой ребёнок – на нижнем этаже барака из красного щербатого кирпича, то есть ниже самой улицы; в таких домах нищих поселяют под решетками водостоков, под землёй. У этого ребёнка тоже были золотые кудри и глаза, похожие на искрящуюся морскую гладь, и смех её был подобен золотым монетам, что падают из клюва скворца. Все обитатели печальных маленьких трущоб души в ней не чаяли. Её звали Орфея, и она выглядела в точности как герцогская дочь, хотя её мать была всего лишь портнихой с булавками во рту и грязными светлыми волосами, которые от пота прилипали к широким щекам, а тело матери Улиссы пронесли по улицам в закрытом гробу из перламутра. Не стоит считать это странным, ведь в театре мы и не такое видим и ничуть не тревожимся.
Итак, дети росли, Варени тёк неумолимо, как арендная плата, и, пока лучшие наставники заботились о том, чтобы Улисса усердно занималась игрой на хрустальном клавесине, Орфея пела песенки по утрам, складывая то, что за ночь сшила мать, и обе были настолько счастливы, насколько это возможно для девочек. Разумеется, Улисса пела красивее любой флейты и мечтала оказаться на сцене, в украшениях из стекла, а не из рубинов, и спеть о несчастной любви, ручных медведях и жизни на море. Она пела арии, пока отец не начинал умолять о тишине, потому что он не был ценителем оперы; а девочка даже тогда шептала их под одеялом. Разумеется, Орфея, которая шила для других одежду от заката до рассвета, мечтала о шелках и кружевах, из которых можно сшить что-то себе. Но даже обрезки, остававшиеся после работы матери, были слишком ценны, чтобы юная девочка могла использовать их по своему усмотрению, и оказывались на рынке. На вырученные деньги они с матерью покупали молоко. Шустрая и смышлёная Орфея ловила грызунов-вредителей в бараке и свежевала их, а потом тушила мясо мышей и крыс, кротов и поссумов, бурундуков и ласок. Из шкуры ласок она шила свои лучшие платья, которые были мягче всего, что её матери приходилось штопать.
Когда две девочки выросли, точно две лебёдушки с шеями, изогнутыми в виде половины сердца, им довелось встретиться: Орфея собиралась заполнить на рынке свою корзину куркумой и черникой, а Улисса искала сапожника, чтобы починить свои лучшие туфли.
Ты можешь вообразить себе эту сцену во всём великолепии, в декорациях и с либретто? Две дивы-сопрано в золотых париках. До чего блистательный эпизод! Мы исполняем «Двух герцогинь» раз в год, в их честь. Ты должна это увидеть!
Так всё случилось… Представь, как они выглядели: Улисса в чёрном корсете, отороченном горностаевым мехом, с вышитой на синем плисе маленькой короной, и босая Орфея в лохмотьях из шкур ласки, сквозь которые просвечивали её крепкие лодыжки. Вообрази себе, как обе выронили свою ношу от испуга и удивления, как прикасались к чужим необычным кудрям и восклицали от восторга.
– Надо же, моё отражение ожило и ходит по улицам! – воскликнула Улисса.
– Раз ты можешь позволить себе зеркала, выходит, я твоё отражение? А может, всё наоборот? Как ты смеешь ходить тут с наглостью шлюхи, надев моё лицо?
– Давай не будем враждовать! – сказала герцогская дочь. – Ведь дружить намного веселее.
Так и решили. Улисса отправилась в трущобы, чтобы пением зарабатывать себе на ужин, а Орфея надела горностаевые меха и зашнуровала корсет. Ни одна не была уверена, что новая жизнь окажется лучше старой, но трюк казался слишком привлекательным, чтобы не провернуть его хотя бы разок. Кроме того, Улисса видела множество опер, в которых такие вещи заканчивались достаточно хорошо. Раз в месяц девочки встречались и снова обменивались одеждой, чтобы перевести дух в объятиях круглолицей матери Орфеи и седоволосого отца Улиссы, а на следующий день всё продолжалось.
Соглашение долго устраивало обеих. Улисса быстро стала известной актрисой на берегах Варени, потому что у неё были золотые кудри и голубые глаза, а даже в этих краях всем известно – именно так должна выглядеть инженю . Благодаря хорошим манерам и поставленному голосу она заслужила прозвище Герцогиня и тихонько посмеивалась над ним по ночам в убогой спальне, где покрывались пылью несколько флаконов драгоценных духов, которые изготовила Орфея, выпаривая из розовых и красных лепестков роз субстанцию с тонким ароматом. Улисса прикасалась к ним и улыбалась, думая о своей далёкой подруге.
Орфея, в свою очередь, училась замысловатым танцам и носила замысловатые наряды, и, хоть Герцог ей очень нравился, что-то было в его глазах странное и безумное. Она не смела задавать вопросы о златокудрой женщине, жившей здесь когда-то, но на её столике с кружевной скатертью стояли флаконы с маслами, пахнущими ладаном, розой и серой амброй. Она трогала их с восторгом, думая о своей далёкой подруге.
Каждый месяц девушки встречались во внутреннем дворе, подальше от всех, там, где росла хурма и повсюду была разбросана скорлупа кокосовых орехов. Орфея радостно принимала своё платье из шкур ласки и помогала Улиссе облачиться в любимый чёрный наряд и закрепить на таких знакомых кудрях блестящую сетку для волос. Но однажды, когда милая Орфея бежала со всех ног домой, одетая в шкуры, и думала о гусеничных пирогах и чае из косточек, что готовила её мать, в переулке поблизости раздался странный звук. Она замерла на месте, прислушиваясь, чего девушкам нельзя делать ни в коем случае.
Постукивание и шуршание, квохтанье и стон. Орфея, чьи кудри падали на плечи, поправила пояс из хвостов ласок и заглянула за угол… чтобы увидеть, как на мостовой копошится Василиск с окровавленной головой и злобным взглядом. Ахнув, она спряталась, ибо даже девочкам из бедных семей рассказывают сказки, и наша Орфея знала, что взгляд Василиска обращает плоть в камень. Но увы! Безрассудная Орфея: ей захотелось рассмотреть его получше, чтобы было о чём рассказать матери и подруге, которая была осведомлена о всех чудесах герцогской резиденции и не интересовалась бесконечными восторгами по поводу того, как хороши её собственные туфли по сравнению с обувью нищенки.
Он оказался меньше, чем ей представлялось, – размером с дикую кошку или большую свинью. Четырёхлапый змей в петушином оперении, чёрном, красном и тускло-золотом. Его морда сужалась в чешуйчатый, шелушащийся зелёно-коричневый клюв. На голове была железная митра – девушка заметила, что она впивалась в кожу. Потёки крови высохли вдоль лент. Существо ползло к крутому повороту, издавая стоны: его челюсть выглядела сломанной и покрытой струпьями. Лапы были из красного песчаника, пористого и щербатого, того самого камня, которым в Аджанабе мостили улицы и переулки, строили колокольни. Они царапали мостовую, иногда высекая искры.

 

 

Широко известно, что девушки с золотыми кудрями и голубыми глазами подвержены роковой наивности. Поэтому в Аджанабе, где преобладают тёмные цвета и медные оттенки, так много умных и проницательных девочек. Но, повинуясь состраданию, как песне, которую слышат лишь такие, как она, Орфея вскрикнула и рванулась к бедному зверю – вообрази себе высокую жалостливую арию! – обняла его, ослабила ленту, на которой держалась митра, и принялась растирать изувеченную челюсть.
Существо в ужасе уставилось на неё, вложив в свой взгляд всю мощь, какая оставалась в его распоряжении. Но Орфея жила, такая же тёплая и милая.
– Отчего ты не превращаешься в камень? Я приказываю тебе немедля превратиться! – прорычал Василиск. Точнее, проскрежетал и просвистел, будто и его голос был из красного песчаника.
Морщины прорезали красивый лоб Орфеи:
– Я, право, не знаю… Но ведь для тебя лучше, что я не превращаюсь? Я могу промыть раны и исцелить тебя. Сшивать плоть так же просто, как органди.
Василиск обнюхал её от шеи до пят и, коснувшись каймы платья, отпрянул.
– Кем надо быть, чтобы завернуться в шкуру ласки? Нет сомнений, мода тут ни при чём.
Девушка понимала почти всё, что он говорил, потому что многие её друзья и дядюшки в бараках частенько напивались до состояния, когда их голоса звучали невнятно, как у изуродованного Василиска.
– Меня не назовёшь модницей, – сказала Орфея, пожав плечами.
– Ласки испокон веков были врагами василисков. Это грубое платье защищает тебя от меня.
– Тогда, слава платью, я смогу тобой заняться. Но что случилось, бедный зверь?
Василиск освободился из объятий Орфеи, легонько её укусил – чтобы узнать, какая она на вкус, – и покорно вздохнул. Обвернув хвост вокруг тела? словно кот, он начал свой рассказ, еле ворочая каменным языком.

Сказка о Языке

Язык василиска – вещь драгоценная, ибо под его кожей, что тоньше страницы манускрипта, прячется мышца из огня. Он нужен нам для охоты, чтобы поедать вкусных куриц и морских птиц, а также милых маленьких зябликов. Может показаться, есть куриц – это коварство, однако мы едим то, что хотим. И если хотим твоего мясца, горе тебе! В краю, где солнце светит ярче меча, по которому трижды ударили кузнечным молотом, а земля сухая, словно пересохшая глотка, даже малыши знают, что василиск родился, когда курица с тёплыми золотыми перьями увидела кладку змеиных яиц, чью мать сожрала свирепая, тупая, омерзительная Ласка. В курином сердце проснулось сострадание: она села на яйца и согревала их, пока скорлупа не треснула.
Не стоило курице садиться на то, что породила не она! Один из маленьких зверьков сожрал её, не успев стряхнуть с головы скорлупу. А потом, будучи умным созданием, начал искать Ласку, которая обглодала хребет его матери. Но ведь Ласка хитра, верно? Оказалось, что, когда она сидит в грязной норе, до неё не дотянуться, хотя василиск, как мог, вытягивал свой огненный язык, рвался к её хвосту и пушистому горлу, желая вцепиться мощными когтями, и глазел, пока трава вокруг норы не превратилась в камень.
– Что я такого сделала? – воскликнула пройдоха Ласка. – Я просто была голодна! Мне своих детёнышей нужно кормить.
Но нас не обманешь! Ласка кажется миленькой, но это лишь иллюзия. Ласка сожрала нашу мать, которая, наверное, была великой змеёй. Что за горе-злосчастье… Теперь не узнать, какой она была, потому что Ласка забрала её у нас. Зелёная плоть матери путём некоей ужасной алхимии наделила убийцу иммунитетом против всех трюков её детей.
Ласка коварна, помни об этом!
Вот они мы, в перьях и чешуе, – с наслаждением обращаем вещи в камень и сжигаем птиц на лету. Мы избрали своей целью выслеживать Ласку во всех логовах, но в нынешнее упадочное время это, скорее, хобби василисков, чем Подвиг, ибо ласки плодятся быстро и множат своё коварство, а василиски плодятся медленно и по-прежнему благородны. Взамен мы охотно развлекаемся своим непревзойдённым искусством скульптора: нам достаточно взглянуть, чтобы любая вещь или существо обратилось в собственное каменное подобие, совершенное и ужасное.
Каждый создаёт фигуры из определённого камня – мой взгляд порождает красный песчаник, безыскусный и унылый. Мне доводилось глядеть на королей и королев, девушек и юношей, солдат и фермеров, кукурузу и пшеницу, бобы и дыни, собак с бубенчиками на ошейниках, лошадей с бахромой на поводьях, коров с влажными носами, нескольких львов и множество ящериц; и бесчисленных ласок, где бы они ни прятались. Я сотворил из них прекрасные скульптуры, в чьих глазницах отдыхают воробьи; молодняк со всех концов света шел поглядеть на мою пьету . Только Ласка избегает моего взгляда. Может, и не стоит увековечивать эту трусливую крысу?
Я принял митру после того, как вдова солдата обняла свою дочь на поле боя и, обратив плач к небесам, встретилась со мной взглядом. Я сделал из неё предмет искусства, вместе с её окровавленным ребёнком, и, поверь мне, она до сих пор стоит посреди трясины как памятник войне. Дети кладут к её ногам розы, луковые перья и листья мяты. Мои братья решили, что это было достойно и хорошо, водрузили митру на мою голову. Было больно, но в тот день я очень гордился собой.
Потому я не испугался, когда увидел трёх женщин, что шли ко мне, закрывая глаза ладонями, и пели погребальную песнь. Я бы сделал из них граций , богинь из красного песчаника, алых и блестящих! Впрочем, когда они приблизились, я пересмотрел своё решение и вознамерился обратить их в демонов, так как они были покрыты жуткими порезами и синяками; повязки прикрывали раны на месте отсечённых грудей, чёрная кровь пятнала белые рясы; волосы представляли собой массу извивающихся змей, которые выглядели измождёнными и вывалили раздвоенные языки хозяйкам на плечи, а их зелёная кожа налилась нездоровой чернотой. На подбородке каждой девы виднелись подсыхающие потёки кровавой слюны, и они не смотрели на меня – умницы, не чета каким-нибудь золотоволосым глупышкам! Как бы там ни было, мой язык был при мне, и я для пробы лизнул их ноги. Разнообразные человечьи вкусы привлекательны; я слыхал, что они во многом напоминают вкусы ласок. Женщины поспешно отпрянули, словно от пенящейся морской волны. Глаза они по-прежнему прикрывали и на меня не смотрели.
Я взъерошил перья.
– Чего вам надо? Вы чересчур умны, так что хватит молчать!
Девы не заговорили. Они зажмурились и разом открыли рты: я увидел, что языки им отсекли под самый корень, не осталось ни кусочка.
– Это Ласка с вами сотворила? – спросил я.
Следует признать, что василиски туговато соображают, когда дело доходит до жутких вещей. Есть только коварная Ласка и благородный Василиск.
Они покачали головами и затряслись. Одна вытащила из складок юбки маленькое зеркало, и я отпрянул. Но меня поймали в миниатюрный круг из серебра, правда, всего один глаз – я не увидел себя целиком. Тем не менее застыл как вкопанный и почувствовал, что мои когти начинают обращаться в камень. Вообрази: твоя нога засыпает, кровь перестаёт течь, и ты ничего не можешь сделать. Я смотрел, как в стекле вращается мой глаз, видел белок, радужку и не мог отвести взгляд.
Так я стоял, пока девы не вырезали язык из моей пасти, пролив много крови. Они засунули его в один из своих пустых, жаждущих ртов.

Сказка о двух Герцогинях
(продолжение)

– Было так больно, – простонал Василиск, – и так много крови и пламени. Я спотыкался много дней, меня тошнило; даже сейчас чувствую скользкий вкус своего языка во рту. Наконец, хоть в этом и не было искусства, я нашел неуклюжего ящера, обратил его в камень и взял его язык, который стал песчаником до того, как мой клюв сомкнулся. Огонь, что по-прежнему горит в моей крови, обратил камень в плоть, однако они не слились полностью. – Василиск потоптался на каменных лапах. – Это случилось давно. Но кровь всё ещё течёт, камень царапает кожу.
– Какая подлость! – воскликнула Орфея. – Как могли эти женщины поступить с тобой подобным образом? Почему?
– У всех живых существ бывают причины, о которых другие существа не догадываются. Но в такие вечера, как этот, я думаю – может, они были отчасти ласками и хорошо спрятали свою шерсть?

 

Видишь, как эту пару освещает свет раннего вечера, который так часто можно увидеть в театре, как прохладная синева ложится на алые камни? В этом месте флейтисты играют интерлюдию в минорной тональности, и все зрители плачут.

 

Орфея несколько месяцев промывала раны Василиска, втирала целебную мазь в те места, где митра натирала чешую, и полировала язык на точильном камне возле конюшен Герцога. В свой черёд Герцог умер, но Улисса не хотела возвращаться во дворец, а Орфея – в мастерскую матери. Поэтому Орфея стала Герцогиней, и её грудь пересекла голубая лента, к которой на бедре крепился отличный меч.
Герцогиня Аджанаба не рассказала подруге Улиссе о чудовище, так как хотела, чтобы оно принадлежало ей одной, не желала делить его с красавицей сопрано, чьё имя становилось всё известнее, по мере того как она пела величайшие партии, написанные для сцены: Сигрида, Серпентина, Серая-в-яблоках, Алмаз, чья тоскливая партия так высока, что лишь наиболее чуткие уши могут её расслышать. Две женщины дорожили друг другом, как золотыми дукатами, но у каждой были секреты: у Орфеи – её изувеченный зверь, у Улиссы – сын мясника, который каждый четверг утром приносил ей пироги с мясом, а однажды убил оленя для неё одной.
Василиск, в свою очередь, был зачарован тем, что Орфея упрямо не желала превращаться в камень. Поначалу он пытался застать её врасплох, но она была осторожна и всегда надевала платье из шкур ласок. Хотя его запах раздражал Василиска, он научился различать её собственный аромат под ароматом ласки – точно лилии в росе, раздавленные колесом телеги. Прошло немало времени, прежде чем он перестал пробовать её на вкус, а потом начал ждать её появления в своём внутреннем дворике, где росли хурма и кокосы; подстерегал желанную гостью, прыгал на руки, когда она приходила, катался с ней в пыли и игриво кусал её за руки. Василиск рассказывал Орфее жуткие и нелепые истории о преступлениях ласок и славной генеалогии василисков, их великих скульпторов. Девушка рассказывала о своих наставниках и поклонниках в дурацких доспехах, о флаконах духов и о том, скольких хозяев успел сменить её меч. Она кормила своего зверя сверчками и вертлявыми белками, а он однажды приволок для неё каменного оленя с поблёскивающими красным рогами, раскидистыми и шершавыми.
Но даже такие милые дуэты не могут длиться вечно – хотя тебе стоило бы послушать кастрата, поющего партию сына мясника! Наступил пасмурный тусклый день, когда небеса предвещали дождь, уже висевший в воздухе. Василиск катался на спине, нюхал ветер, упиваясь запахом мокрой глины и предвкушая скорый душ. Краем глаза он заметил, что за деревьями хурмы бежит женщина. Волосы развеваются за нею, золотые точно яблоки; на ней тёмное, плотное, отороченное мехом платье, и пахнет она как лилии в росе, раздавленные колесом телеги. Он фыркнул, выражая звериную радость, и резво заковылял к ней, иноходью переставляя тяжелые лапы, камень по камню. Василиск не мог за ней угнаться; волосы дразнили его, струясь яркой полосой, будто молния на тёмном небе.
Наконец он ухватил когтями край развевающегося платья и триумфально заухал на свой рептильный лад. Женщина споткнулась и обернулась, желая посмотреть, что мешало ей идти. Золотые волосы обрамляли лицо, как шерсть отменного качества… Она мгновенно превратилась в камень. Её глаза обратились в песчаник последними, в них застыли изумление и боль. Можно лишь вообразить последний крик и голос, поджигавший оперные залы Аджанаба… Потом всё стихло.
Озадаченный Василиск испугался: женщина выглядела в точности как его Орфея и похоже пахла. Но где платье? Почему она нарядилась в мех горностая вместо шкуры ласки? Разве она его не любила, не звала своим лучшим и единственным чудовищем, любимым монстром? Разве он не доверил ей отполировать свой язык на точильном камне? Она бросила его, предала! Может, собиралась отослать его прочь, но забыла про платье? Герцогствовала себе, не думая о нём, и её ничуть не волновало, что один он будет тосковать. Что он сделал не так? Чем её обидел?
Василиск плакал. Он так завывал во время бури, что струсил даже гром. Он снова и снова звал Орфею по имени, но она не пришла. Огненные слёзы струились в трещины на брусчатке, Василиск бил каменными когтями по стволам деревьев, пока землю не покрыл влажный и скользкий слой упавших фруктов. Он не сделал ничего плохого! Любил её больше, чем она того заслуживала. Наверное, дело не в платье, а в том, что она на самом деле коварная Ласка, которая обманом втёрлась в доверие, чтобы потом перегрызть ему горло. Ничего, он ей показал!
Василиск плакал. Ведь он её любил, ел с рук. Она рассказывала ему, какими глупыми были ухажеры, бросавшие к её ногам цветы и баронства; гладила его темя под митрой, а он клал голову к ней на колени. Василиск катался по земле и голосил от гнева, тоски и одиночества, пока его каменный язык не выпал изо рта, и он больше не мог причитать.
Держа свою скорбь перед собой, как фонарь, Василиск покинул город Аджанаб. С яростью, как с пикой наперевес, он пялился на всё, мимо чего проходил: заборы, конюшни, мельницы. Побеги базилика. Грядки чеснока. Поля чёрного, красного, зелёного, розового перца; кориандра, шафрана и зиры; коричные рощи и соляные равнины с кристаллами, похожими на лёд; ростки горчицы, кусты паприки и тонкие тёмные стручки ванили прямо на лианах.

Сказка о Клетке из слоновой кости и Клетке из железа
(продолжение)

– Говорят, за выжженными, обращёнными в камень полями Аджанаба есть чистое горное озеро, на берегу которого преклонила голову удивительная фигура: жуткий каменный змей, покрытый каменными перьями, с митрой на голове и слезами на глазах глядит в воду, как в зеркало. То, что ты видишь у основания сцены, – наш мемориал в честь величайшего из всех голосов, осчастлививших Оперное Гетто, в честь Улиссы, дважды Герцогини, погибшей из-за неправильного платья.
Ариозо завершил рассказ взмахом руки и глубоким поклоном.
Аграфена закатила глаза.
– Ты же знаешь, всё было не так.
– А кто докажет, что я неправ? – возмутился тенор с головой шакала.
– Я! Ни один Василиск не смог бы убить все поля до единого, а ведь ни одного не осталось.
– Ага! Но корни, милая моя Фена, корни! Окаменение распространялось, пусть даже ты не замечала его в увядании листьев. И ведь ни один городской сад не пострадал. Лишь широкие поля, которые пахали волы. – Он удовлетворённым жестом скрестил руки на груди и повернулся ко мне: – Когда Орфея узнала, что случилось… Разумеется, на глаза Василиску попалась Улисса, он перепутал её со своей подругой! О, чем был бы театр без трагических ошибок? Так вот, когда Орфея обо всём узнала, она обезумела от скорби по обоим, а также по своему городу, про́клятому и сломленному. Кто знает, может, сумасшедшая Герцогиня до сих пор бродит по городу и скорбит у берега реки.
Разве не восхитительная сказка?
Я ответила, что да, безусловно.
– Если ты закончил, Ариозо, нам пора, – настойчиво проговорила скрипачка.
– Да-да, пусть река приведёт вас к насесту… Ты ведь поведёшь её вдоль реки? Это лучший и самый красивый маршрут. Но я уверен, что ты вернёшься и сыграешь для Герцогини в этом году. Поклянись! Никто не может играть Скорбь Василиска, как ты! И приводи с собой подругу. Она будет жемчужиной среди пустых кресел.
Ариозо чмокнул нас обеих в щёки, хотя в моём случае целовать пришлось дым, и вернулся на сцену, где разбирали красивые морские декорации и вместо них воздвигали лес с листвой из старой фаты.

 

Аграфена и впрямь повела меня вдоль реки Варени, пересекавшей город из угла в угол, вторя его извилистым улицам, словно Аджанаб был здесь всегда, а река припозднилась, и ей пришлось вилять между аллеями и бульварами, заменившими холмы да горы. Главные улицы вздымались над водой, точно видавшие виды утёсы; их основания резко уходили в сторону от течения. Косые тропы давным-давно рассыпались, превратившись в красные дельты, где ветхие лачуги рыбаков и шлюзовые сторожки стояли на руинах того, что когда-то могло быть переулком бакалейщиков.
Воды Варени, что спешили и бурлили, блистали всевозможными оттенками. В Каше всё в той или иной степени окрашено в цвета огня: красный и золотой, чёрный и белый, временами синий. Здесь мощный, волнующийся поток был розовым, изумрудным и кобальтовым; ярко-жёлтым и бездонно-чёрным; белым, алым и оранжевым; цвета индиго и серебра; золотым, с яркими бирюзовыми вспышками. Даже в чернильной беззвёздной ночи цвета мерцали. Всё кружилось, вертелось и вихрилось; около доков и причалов, уходивших далеко в воду, точно персты, взрывались радуги брызг – Варени была тёплой быстротечной рекой, обманчивой и глубокой.
Аграфена недолго следила за рекой, а потом, увидев мой потрясённый взгляд, хихикнула.
– Вон там, на севере, – она взмахнула рукой, – Портновский округ. Тамошние обитатели веками полоскали ткани в водах Варени, завершая их покраску. Вот река и пропиталась красками. Даже теперь, когда остался всего один паучок, по-прежнему плетущий бальные платья, цвета не тускнеют, и Варени по-прежнему яркая.
Скрипачка привела меня к самой воде, к высокой и тонкой колокольне без колокола; несколько подозрительных осколков бронзы лежали вокруг её основания. Внутри будто мерцал тёплый свет, но я не была в этом уверена. Вода, точно кровь, плескалась у самых ступеней.
– Здесь я тебя оставлю, – сказала Аграфена и, натянув длинную прядь, сыграла несколько медленных сбивчивых нот. – После ты найдёшь меня в том же дворике, и я отведу тебя назад, к рукам Симеона.
Она ушла; её красное платье колыхалось, а ноги выплясывали несколько быстрых па, когда она исчезла за выбитой дверью маленькой часовни. Я повернулась к колокольне – видимо, к насесту – и втянула воздух сквозь зубы. Варени пахла рыбой и льняным полотном. Дверь была лишь зияющим проёмом, и я нырнула внутрь, легко взлетела по длинной витой лестнице; дым струился за мной как тень.
В комнате наверху, в свете собственного пламени, я увидела большую клетку из слоновой кости, дочерна обожжённую полыхающим хвостом Жар-Птицы, который спал внутри, заботливо сложив крылья над фигуркой задремавшей девочки, лениво шевелившей пальцами ног во сне. Над моей головой виднелся сломанный крюк, на котором когда-то висел колокол, а ещё выше была дыра, сквозь которую лилась ночь.

Сказка о Пустоши
(продолжение)

Женщина под вуалью положила руку на голову леопарда; огромный кот выгнул шею, чтобы подставить лоб под шелушащуюся ладонь, и замурчал, когда его начали чесать за ушами.
– Ты не боишься заразиться? – спросила джинния.
– Я также не испытываю к ней отвращения. Она моя. У поводка два конца. А её рука вряд ли сделает со мной что-то такое, что не было сделано до сих пор.
Рвач с удивительной лёгкостью вытащил мягкими пятнистыми губами маленький свёрток из-под просторного одеяния своей госпожи, развернул его, аккуратно достал флягу с водой, несколько полос сушёного мяса и чёрствый хлеб. Поджав губы, чтобы не намочить еду, он передал её в клетку, и Ожог приняла угощение с благодарностью. От воды, однако, она отказалась:
– Это мне не нужно. Меня оставили здесь умирать от голода, а жажды мы не испытываем. Какой огонь захочет, чтобы его погасили? Так или иначе, осталось недолго.
Леопард пожал пятнистыми плечами. Уже почти стемнело, ветер принёс сильный запах травы и мышиных костей.
– Нам кажется интересным, что ты рассказываешь про Аджанаб, потому что там жила моя госпожа – до того, как её поразил недуг. Она мало слышала о жизни города, покинув красные башни и отправившись к чёрным шпилям Урима. Ты предала свой народ? Каким-то образом помешала завладеть сердоликовой шкатулкой? – спросил Рвач. Его усы подёргивались.
Королева джиннов нахмурилась, её подведённые оранжевым глаза сузились от ярости. Потом она рассмеялась, хрипло и жестоко; в уголках глаз, где пламя рисовало филигранные узоры, появились золотые слёзы. Ожог покачала головой…
– Ох уж эта дурацкая шкатулка! Если бы хоть сказали, что в ней. Но, видимо, генералы всегда глупы, каким бы великолепным не было их воинство. Но я бы не назвала ни один из моих поступков предательством – скорее, так можно понимать тот факт, что лишь высшим джиннам сообщали об истинной сущности Кашкаша, или то, что Королеву держали в неведении относительно её собственной войны.
– Я не хотел тебя обидеть, – сказал кот.
Джинния уставилась на женщину под чёрной вуалью, чьи холодные и печальные глаза ответили столь же пристальным взглядом. Та не шевелилась. Через некоторое время джинния вздохнула.
– Думаю, вы с хозяйкой проявляете нетерпение. Я доберусь до шкатулки и клетки в свой черёд. Надеюсь, вы мне позволите ещё некоторое время поблуждать по переулкам моей аджанабской сказки.

Сказка о Клетке из слоновой кости и Клетке из железа
(продолжение)

Пол клетки был усеян подушками, украшенными кисточками разного размера и богатой золотой вышивкой. Девочка спала на синей парче; она повернулась во сне, подтянув крыло Жар-Птицы повыше, на плечо, как одеяло. Его мерцающая шея нависала над ребёнком, словно защищала девочку; клюв из полированной латуни высовывался между почерневшими прутьями клетки. Дверь была распахнута настежь, и в такт дыханию пары клетка покачивалась на крюке, на некотором расстоянии от пола.
– Э-э… привет? – тихонько проговорила я, но мой голос отразился эхом от красных стен и превратился в крик.
Птица шевельнулся, его глаза лениво приоткрылись, а мерцающие веки приподнялись. Девочка что-то пробормотала, и крылатый опекун её успокоил:
– Спи, голубка! Это просто джинн пришел навестить папочку.
Я увидела, как детская головка снова опустилась на подушку, и вскоре из клетки донеслось удовлетворённое сопение спящего ребёнка.
Жар-Птица аккуратно высвободился из рук девочки и выпрыгнул из клетки. Он был огромный – размером со слонёнка, оперение знакомых мне цветов очага: тёмно-красные и оранжевые перья, кремово-белый, точно обжигающая вспышка, пух. Его хвост горел – в отличие от джиннов, у жар-птиц по-настоящему горит только хвост, – и длинные хвостовые перья, похожие на павлиньи, украшенные замысловатыми раскалёнными узорами, венчали язычки пламени. Когда он проснулся, огонь разгорелся от милых углей до тихого рычания. В тот момент я сочла его красивым, ибо пламя испокон веков тянется к пламени.
– Веди себя тихо, – сказал он голосом, по звуку напоминавшим падение зелёной ветки на пепел. – Моя дочь должна выспаться.
– Твоя дочь? Ведь она человек!
– В этом мире иной раз исполняются самые странные и заветные желания, искорка моя. Она мне дочь, можешь не сомневаться.
– Меня прислал Симеон. Теперь я понимаю, что он имел в виду, говоря о пламени, похожем на моё.
– С чего вдруг он так поступил? – спросил Жар-Птица, склонив голову набок, будто размышляя над кучкой зёрен.
– Я ищу сердоликовую шкатулку.
– Уверен, у меня такой нет. Но, если пожелаешь её искать, не шуми.

 

 

– Нет-нет, я уверена, что её хорошо спрятали. Симеон решил, что я должна с тобой встретиться. – Я опустила глаза, начиная стыдиться того, что происходило за пределами объятий Симеона. – Ты знаешь, что снаружи стоит армия? Она нападёт завтра или послезавтра.
Птица тряхнул крыльями.
– Весь город ими провонял. Даже короли и королевы потеют, а их мечи плачут, и я прямо сейчас чую артиллерийские орудия. Ты тоже вся покрыта их грязью, я в каком-то смысле тебя знаю. Уверен, Симеон решил, что я могу сказать тебе много вещей, в надежде, что ты изменишь своё мнение о нас и не станешь выкуривать, как крыс. Но я совсем не уверен, стоит ли с тобой разговаривать. И уж точно ничего не знаю о нелепой шкатулочке.
– Прошу тебя, – прошептала я, – у меня есть время только до рассвета. Я была королевой всего один день. Это не моя вина! Расскажи, как ты оказался в одной клетке с маленькой девочкой. Может, в твоей истории я найду их шкатулку.
Жар-Птица сердито взглянул на меня, но потом уселся на пол, и наши пламенные лица оказались почти вровень.
– Ты заблудилась? – прошептал он.
– Да, – горячо ответила я.
– Бедные маленькие потеряшки – моя профессия.
Назад: В Саду
Дальше: Сказка о Плаще из перьев