Книга: История Тома Джонса, найденыша
Назад: Книга третья, заключающая в себе достопамятнейшие события, происшедшие в семействе мистера Олверти с момента, когда Томми Джонсу исполнилось четырнадцать лет, и до достижения им девятнадцатилетнего возраста. Из этой книги читатель может выудить кое-какие мысли относительно воспитания детей
Дальше: Книга пятая, охватывающая период времени немного больше полугода

Книга четвертая,
охватывающая год времени

Глава I,
заключающая четыре страницы

Если сочинение наше правдивостью отличается от пустых романов, которые наполнены чудовищами, плодами расстроенного мозга, а не природы, и потому объявлены одним выдающимся критиком годными единственно на потребу пирожников, то, с другой стороны, мы хотели бы избежать всякого сходства с теми историческими пьесами, которые, по мнению нашего знаменитого поэта, в не меньшей степени идут на пользу пивоваров, так как читать их должно не иначе, как с кружкой доброго пива:
Ведет история рассказ неторопливо
И, скуку чтоб прогнать, зовет на помощь пиво.

Ведь если пиво является напитком и, может быть, даже музой современных историков, по уверению Батлера, который утверждает, что оно есть источник вдохновения, то пиво должно быть также напитком их читателей, поскольку каждую книгу следует читать в том же умонастроении, в каком она написана. Вот почему славный автор «Герлотрамбо» сказал одному ученому епископу, что его преосвященство потому не может оценить достоинств его произведения, что читает его без скрипки, между тем как сам он во время сочинения не выпускал из рук этого инструмента.
И вот, чтобы пресечь всякие попытки уподоблять настоящее произведение работам таких историков, мы при всяком удобном случае пересыпали рассказ наш разными сравнениями, описаниями и другими поэтическими украшениями. Эти вещи предназначены, таким образом, для замены вышеупомянутого пива и для освежения ума в минуты, когда им начинает овладевать дремота, которой легко поддаются и читатель и автор данного произведения. Без этих передышек самое искусное изложение голых фактов одолело бы любого читателя, ибо нужно вовсе не знать сна — каковым свойством, по мнению Гомера, обладает один только Юпитер, — чтобы выдержать чтение многотомной газеты.
Предоставим читателю судить, насколько удачно мы выбирали поводы для введения этих орнаментальных частей нашего труда. Но, бесспорно, всякий согласится, что не может быть повода более подходящего, чем данный, когда мы готовимся вывести на сцену важное действующее лицо — самое героиню нашей героико-историко-прозаической поэмы. Итак, мы сочли уместным подготовить читателя к встрече с ней, наполнив его воображение самыми прекрасными образами, какие способна доставить нам природа. В защиту этого метода мы можем сослаться на множество примеров. Прежде всего он хорошо известен и часто применяется нашими трагическими поэтами, которые редко забывают подготовить зрителей к появлению главных действующих лиц.
Так, герой всегда выводится на сцену под грохот барабанов и рев труб, чтобы пробудить воинственный дух публики и приспособить ее уши к напыщенным и трескучим речам, которые слепой мистера Локка мог бы без большой ошибки сравнить со звуками трубы. Наоборот, выход на сцену любовников часто сопровождается нежными мелодиями — для того чтобы усладить зрителей картинами страсти нежной или же убаюкать их и подготовить к той сладкой дремоте, в которую они, по всей вероятности, будут погружены последующей сценой.
Тайну эту постигли, кажется, не одни поэты, но и хозяева их, театральные режиссеры, ибо, помимо только что упомянутых литавр и прочих инструментов, возвещающих приближение героя, он обыкновенно выводится на сцену в сопровождении полудюжины статистов. Насколько они необходимы для его появления, можно судить по следующему театральному анекдоту.
Царь Пирр обедал в кабачке возле театра, когда ему пришли сказать, что пора выходить на сцену. Герой, не желая расставаться с бараньей лопаткой и не желая также навлекать на себя неудовольствие мистера Вилкса (театрального режиссера) тем, что он заставляет зрителей сидеть в ожидании актеров, за некоторую мзду уговорил своих герольдов скрыться; и пока мистер Вилке грохотал, крича: «Где же эти плотники, которым надо выходить перед царем Пирром?» — названный монарх преспокойно доедал свою баранину, а зрители, несмотря на все свое нетерпение, принуждены были развлекаться во время его отсутствия музыкой.
Говоря откровенно, мне сильно сдается, что пользу этого приема почуяли также и политические деятели, у которых обоняние обыкновенно бывает тонкое. Я убежден, например, что важная персона лондонского лорд-мэра немало обязана почтением, которым окружена целый год, пышной церемонии вступления в должность. Больше того, я должен сознаться, что и сам я не раз поддавался обаянию пышной обстановки, хоть меня и нелегко обморочить наружным блеском. Видя человека, гордо выступающего в процессии вслед за другими, единственная обязанность которых — идти перед ним, я составлял себе гораздо более высокое понятие о его достоинствах, чем в тех случаях, когда видел его в будничной обстановке. Но есть один пример, который как нельзя более удачно подходит к моим намерениям. Это обычай во время коронационных торжеств, перед началом шествия высокопоставленных особ, чтобы женщина усыпала путь цветами. Древние непременно призвали бы в этом случае богиню Флору, и жрецам их или государственным деятелям нетрудно было бы уверить народ в действительном присутствии божества, несмотря на то что роль его играла бы и обязанности исполняла простая смертная. Но мы не имеем намерения обманывать читателя, и поэтому противники языческого богословия могут, если им угодно, превратить нашу богиню в вышеупомянутую цветочницу. Словом, мы хотим только вывести на сцену нашу героиню с возможно большей торжественностью, пустив в ход возвышенный слог и разные иные средства, способные увеличить благоговение читателя. По некоторым причинам мы даже посоветовали бы нашим читателям мужеского пола, имеющим чувствительное сердце, не читать далее, если бы не были твердо уверены, что, как ни привлекателен покажется портрет нашей героини, однако он точно списан с натуры, и потопу среди наших прекрасных соотечественниц сыщется немало достойных самой беззаветной любви и вполне отвечающих идеалу женского совершенства, какое способна написать наша кисть.
Итак, без дальнейших предисловий приступаем к следующей главе.

Глава II
Легкий намек на то, что мы способны создать в возвышенном стиле, и описание мисс Софьи Вестерн

Затихните, все суровые дыхания! Наложи железные цепи, о языческий повелитель ветров, на неистовые крылья шумящего Борея и выпяченные губы больно кусающегося Эвра! А ты, нежный Зефир, поднимись с благоуханного ложа, взойди на закатный небосклон и выпусти сладостный ветерок, дуновение которого выманивает из ее горницы прекрасную Флору, надушенную жемчужными росинками, когда первого июня, в день своего рождения, легко несется она, цветущая дева, в развевающихся одеждах по зеленеющему лугу, где каждый цветок тянется с приветом к ней, все поле превращается в пестрый ковер и краски спорят с ароматами: кто больше усладит ее чувства?
Да появится же теперь она во всей своей прелести! И вы, пернатые певцы природы, превосходящие сладчайшим искусством самого Генделя, приветствуйте ее появление своими мелодичными голосами! Любовь — источник ваших песен, и к любви они обращены. Пробудите же эту нежную страсть во всех юношах, — ибо вот, украшенная всеми прелестями, какие только может даровать природа, блистающая красотой, молодостью, весельем, невинностью, скромностью и нежностью, разливающая благоухание из розовых губок и свет из ясных очей, выходит любезная Софья!
Читатель, может быть, ты видел Венеру Медицейскую. Может быть, видел ты также галерею красавиц в Гемптон-Корте и помнишь всех блестящих леди Черчилль, «Млечного Пути» и всех красоток Кит-Кэта. Или, если царство их кончилось еще не на твоей памяти, ты видел, по крайней мере, дочерей их, столь же ослепительных красавиц нашего времени, имена которых, если бы их здесь напечатать, заняли бы, боюсь я, целый том.
Если ты все это видел, не испугайся сурового ответа, данного однажды лордом Рочестером человеку, много видевшему. Нет. Если ты все это видел и не узнал, что такое красота, значит, ты без глаз; а если, узнав, не испытал на себе ее власти, значит, у тебя нет сердца.
И все же возможно, друг мой, что, видев все это, ты не в силах составить ясное представление о Софье, ибо она не походила в точности ни на одну из названных красавиц. В ней было много сходства с портретом леди Ранела и еще больше, как я слышал, с знаменитой герцогиней Мазарини; но более всего она была похожа на ту, чей образ никогда не изгладится в моем сердце; и если ты ее знавал, друг мой, то у тебя есть верное представление о Софье.
Но, весьма возможно, тебе не выпало этого счастья, и потому мы приложим все старания, чтобы нарисовать этот образец совершенства, хотя и сознаем всю непосильность для нас такой задачи.
Итак, Софья, единственная дочь мистера Вестерна, была росту среднего или, пожалуй, чуть выше среднего. Сложена она была правильно и чрезвычайно изящно; по красивой форме ее рук можно было заключить о стройности всего тела. Ее пышные черные волосы, до того как она их остригла, следуя нынешним модам, доходили до пояса и завивались у нее на шее так грациозно, что с трудом можно было поверить в их неподдельность. Если бы зависть вздумала искать часть лица, менее прочих достойную восхищения, она, вероятно, указала бы на лоб, который без ущерба для обладательницы мог бы быть повыше. Брови ее были густые, ровные и неподражаемо изогнутые. Блеска ее черных глаз не могла погасить вся нежность ее сердца. Нос был совершенно правильный, а рот, скрывавший два ряда белых зубов, словно выточенных из слоновой кости, в точности соответствовал описанию сэра Джона Саклинга:
Рот ал — и нижняя пышна
Губа, как будто бы она
Укушена пчелою.

Лицо ее было правильного овала, и при малейшей улыбке на правой щеке появлялась ямочка. Подбородок, без сомнения, тоже придавал красоту ее лицу, но трудно было сказать, велик он или мал; скорей, пожалуй, велик. Цвет лица напоминал больше лилию, чем розу, но когда резвые движения или стыдливость усиливали ее естественную краску, никакая киноварь не могла сравниться с ней, и вы невольно воскликнули бы вместе с знаменитым доктором Донном:
…Чиста, красноречива кровь
Ее ланит — ты скажешь, плоть сама
Согрета в ней дыханием ума.

Шея у нее была длинная и красиво изогнутая; я мог бы даже сказать, если бы не боялся оскорбить ее скромности, что эта часть ее тела затмила красоты знаменитой Венеры Медицейской. Белизной с ней не могли соперничать никакие лилии, никакая слоновая кость или алебастр. Тончайший батист, казалось, из зависти прикрывал ее грудь, гораздо белейшую, чем он сам. Она была действительно
Nitor splendens Pario manmore purius.
Такова была наружность Софьи. И обитательница прекрасного жилища была вполне достойна ее: душа Софьи ни в чем не уступала телу, больше того — придавала ему еще больше прелести; когда она улыбалась, то нежность сердца озаряла лицо ее красой, которой не могла бы придать ему никакая правильность черт. Но так как ни одно совершенство души ее не укроется от читателя во время предстоящего ему близкого общения с этой очаровательной девушкой, то их не для чего перечислять здесь; это было бы даже оскорблением проницательности читателя и лишило бы его удовольствия составить собственное суждение о ее характере.
Однако уместно будет, пожалуй, сказать, что все природные дарования Софьи были еще развиты и усовершенствованы искусством: она была воспитана под надзором тетки, женщины великого ума, прекрасно знавшей свет, так как в молодости эта дама жила при дворе и лишь несколько лет назад удалилась в деревню. Пользуясь ее беседами и наставлениями, Софья прекрасно научилась светскому обращению, хотя, быть может, ей недоставало немного той непринужденности, какая приобретается только привычкой и жизнью в так называемом высшем обществе. Нужно, впрочем, сказать, что эта непринужденность покупается иногда слитком дорогой ценой; и хотя ей свойственно столь невыразимое очарование, что французы среди других качеств, вероятно, имеют в виду именно ее, говоря, что это нечто не поддающееся определению, однако отсутствие ее вполне возмещается невинностью, и к тому же здравый смысл и природное изящество никогда не испытывают в ней недостатка.

Глава III,
в которой рассказ возвращается вспять, чтобы упомянуть про один ничтожный случай, происшедший несколько лет назад, но, несмотря на всю свою ничтожность, имевший некоторые последствия

Прелестной Софье во время ее выступления в этой повести шел восемнадцатый год. Отец, как уже сказано, души в ней не чаял. К ней-то и обратился Том Джонс с намерением расположить ее в пользу своего приятеля, полевого сторожа. Но, прежде чем рассказывать об этом, необходимо вкратце сообщить некоторые обстоятельства, относящиеся к более раннему времени.
Различие характеров хотя и препятствовало установлению коротких отношений между мистером Олверти и мистером Вестерном, однако они были, как говорится, в приятельских отношениях; вследствие этого молодежь обеих семей была знакома с самого детства и часто устраивала совместные игры.
Веселый характер Тома был Софье больше по душе, чем степенность и рассудительность Блайфила, и она часто оказывала предпочтение приемышу столь явно, что юноше более пылкого темперамента, чем Блайфил, это едва ли пришлось бы по вкусу.
Но так как он ничем не выказывал своего недовольства, то нам неприлично обшаривать укромные уголки его сердца, вроде того как некоторые любители позлословить роются в самых интимных делах своих приятелей и часто суют нос в их шкафы и буфеты только для того, чтобы открыть миру их бедность и скаредность.
Однако люди, считающие, что они дали другим повод к обиде, бывают склонны предполагать, что те действительно обиделись; так и Софья приписала один поступок Блайфила злопамятству, хотя высшая проницательность Твакома и Сквейра усматривала его причину в более благородном побуждении.
Еще в отрочестве Том Джонс подарил Софье птичку, которую сам достал из гнезда, выкормил и научил петь.
Софья, которой было тогда лет тринадцать, так привязалась к птичке, что по целым дням кормила ее, ухаживала за ней, и ее любимым удовольствием было играть с ней. Вследствие этого малютка Томми — так звали птичку — настолько приручился, что клевал из рук своей госпожи, садился ей на палец и спокойно забирался на грудь, как будто сознавая свое счастье; но он был привязан ленточкой за ножку, и хозяйка никогда не позволяла ему полетать на свободе.
Однажды, когда мистер Олверти обедал со всей семьей у мистера Вестерна, Блайфил, гуляя в саду с Софьей и видя, с какой любовью ласкает она птичку, попросил позволения взять ее на минуту в руки. Софья тотчас же удовлетворила просьбу молодого человека и с большой осторожностью передала ему своего Томми; но едва тот взял птичку, как в ту же минуту снял ленточку с ноги и подбросил птицу в воздух.
Почувствовав себя на свободе, глупышка мигом забыла все милости Софьи, полетела от нее прочь и села в некотором расстоянии на ветку.
Увидев, что птичка упорхнула, Софья громко вскрикнула, и Том Джонс, находившийся неподалеку, тотчас же бросился к ней на помощь.
Узнав, что случилось, он выбранил Блайфила подлым негодяем, мигом сбросил куртку и полез на дерево доставать птичку.
Том почти уже добрался до своего маленького тезки, как свесившийся над каналом сук, на который он влез, обломился, и бедный рыцарь стремглав плюхнулся в воду.
Беспокойство Софьи направилось теперь на другой предмет: испугавшись за жизнь Тома, она вскрикнула вдесятеро громче, чем в первый раз, причем ей изо всех сил начал вторить Блайфил.
Гости, сидевшие в комнате, которая выходила в сад, в сильной тревоге выбежали вон; но когда они приблизились к каналу, к счастью в этом месте довольно мелкому, Том уже благополучно выходил на берег.
Тваком яростно накинулся на бедного Тома, который стоял перед ним промокший и дрожащий, но мистер Олверти попросил его успокоиться и, обратившись к Блайфилу, спросил:
— Скажи, пожалуйста, сынок, что за причина всей этой суматохи?
— Мне очень жаль, дядя, — ответил Блайфил, — что я наделал столько шуму: к несчастью, я сам всему причиной. У меня в руках была птичка мисс Софьи; подумав, что бедняжке хочется на волю, я, признаюсь, не мог устоять и предоставил ей то, чего «на хотела, так как всегда считал, что большая жестокость — держать кого-нибудь в заточении. Поступать так, по-моему, противно законам природы, согласно которым всякое существо имеет право наслаждаться свободой; и это даже противно христианству, потому что это значит обращаться с другими не так, как мы хотели бы, чтобы обращались с нами. Но если бы я знал, что это так расстроит мисс Софью, то, уверяю вас, я никогда бы этого не сделал; я не сделал бы этого и в том случае, если бы предвидел, что случится с самой птичкой: представьте себе, когда мистер Джонс, взобравшийся за ней на дерево, упал в воду, она вспорхнула и тотчас же попала в лапы негодного ястреба.
Бедняжка Софья, услышав только теперь об участи маленького Томми (беспокойство за Джонса помешало ей заметить случившееся), залилась слезами. Мистер Олверти принялся утешать ее, обещая подарить другую, гораздо лучшую птичку, но она заявила, что другой она ни за что не возьмет. Отец побранил ее, что она так ревет из-за дрянной птички, но не мог удержаться от замечания по адресу Блайфила, что будь он его сын, то получил бы здоровую порку.
После этого Софья ушла в свою комнату, мальчики были отосланы домой, а остальное общество вернулось к своим бутылкам, и тут по поводу птицы завязался такой любопытный разговор, что мы считаем его заслуживающим особой главы.

Глава IV,
содержания такого глубокого и серьезного, что оно, может быть, придется не по вкусу иным читателям

Закурив трубку, Сквейр обратился к Олверти со следующими словами:
— Не могу не поздравить вас, сэр, с таким племянником: в возрасте, когда немногие имеют представление о чем-нибудь, кроме чувственно воспринимаемых предметов, он достиг уменья отличать справедливое от несправедливого. «Держать какое-либо существо в заточении кажется мне противным законам природы, согласно которым все живое имеет право наслаждаться свободой» — это его подлинные слова; они произвели на меня неизгладимое впечатление. Можно ли иметь более высокое понятие о законе справедливости и вечной гармонии вещей? Наблюдая такую зарю, не могу не верить, что полдень жизни этого юноши не уступит полдню жизни Брута Старшего или Младшего.
Тут его нетерпеливо перебил Тваком, который, пролив часть своего вина и наспех проглотив остальное, возразил:
— Основываясь на других словах мистера Блайфила, я надеюсь, что он будет походить на гораздо лучших людей. «Законы природы» — пустой набор слов, лишенный всякого смысла. Я не знаю ни одного такого закона и не знаю никакого права, которое может быть из него выведено. Обращаться с другими так, как мы хотели бы, чтобы обращались с нами, — вот подлинно христианское побуждение, как правильно заметил мой воспитанник. Меня радует, что мои наставления принесли такой прекрасный плод.
— Если бы тщеславие было согласимо с гармонией вещей, — сказал Сквейр, — то и я мог бы кой-чем похвастать; ведь, я думаю, ясно, откуда он мог позаимствовать понятия справедливости и несправедливости. Если нет законов природы, нет ни справедливости, ни несправедливости.
— Как! — воскликнул священник. — Значит, вы исключаете откровение? С кем я говорю: с деистом или атеистом?
— Пейте-ка лучше! — вмешался Вестерн. — К черту ваши законы природы! Не знаю, что вы оба называете справедливым и несправедливым, только, по-моему, отнять у моей дочери ее птичку — несправедливо. Мой сосед Олверти может поступить, как ему угодно, но потакать мальчишкам в таких проделках — значит готовить их к виселице.
Олверти ответил, что ему очень неприятен поступок племянника, но он не хочет наказывать его, потому что мальчик действовал скорее из благородных, чем из низких побуждений. Если бы Блайфил украл птицу, то он первый бы высказался за самое суровое наказание, но ясно, что мальчик не имел такого намерения. И действительно, ему казалось, что у племянника не могло быть иных соображений, кроме тех, которые тот сам привел. (Ибо, что касается злого умысла, в котором подозревала его Софья, то такие вещи и в голову не приходили мистеру Олверти.) В заключение он снова побранил поступок как неосмотрительный, сказав, что его можно извинить только несовершеннолетнему.
Сквейр высказал свое мнение так недвусмысленно, что для него промолчать теперь значило бы признать себя побежденным. Поэтому он с большим жаром заявил, что мистер Олверти относится с чересчур большим уважением к таким низким вещам, как собственность. При суждении о великих и славных делах мы должны оставлять в стороне все-частные отношения: ведь, подчиняясь их узким законам, нам придется осудить Брута Младшего — как человека неблагодарного, а Старшего — как отцеубийцу.
— И если бы их обоих повесили за эти преступления, — воскликнул Тваком, — они лишь получили бы по заслугам. Пара мерзавцев язычников! Благодарение богу, теперь нет у нас Брутов! Хорошо было бы, мистер Сквейр, если бы вы перестали забивать головы моих учеников подобной антихристианской дребеденью; результат тот, что мне приходится выколачивать из них всю эту дурь, когда они переходят под мое руководство. Ваш воспитанник Том уже почти безнадежно испорчен. На днях я подслушал спор его с Блайфилом: молодчик утверждал, что нет никакой заслуги в вере без добрых дел. Я знаю, это один из ваших догматов, и, думаю, он позаимствовал его у вас.
— Не вам обвинять меня в том, что я его порчу, — отвечал Сквейр. — Кто научил его смеяться над всем, что добродетельно и пристойно, что гармонично и справедливо в природе вещей? Он — ваш ученик, и я от него отрекаюсь. Нет, нет, мой воспитанник — мистер Блайфил. Хоть он и молод, а попробуйте-ка истребить в этом мальчике понятия о нравственной честности!
Тваком презрительно усмехнулся в ответ и сказал:
— Ну, за него я не боюсь. Он так основательно подготовлен, что ему нипочем вся ваша философская премудрость. Да, я уж позаботился внедрить в него такие правила…
— Да и я не забыл внедрить в него правила! — воскликнул Сквейр. — Что, как не возвышенная идея добродетели, могло внушить человеческому разуму благородную мысль даровать птице свободу? И я снова повторяю: если бы гордость была совместима с гармонией вещей, то я почитал бы для себя за честь, что пробудил в нем такие склонности.
— А если бы гордость не была грехом, — прервал его Тваком, — то я похвалился бы тем, что научил его долгу, который сам он признал за побудительную причину своего поступка.
— Следовательно, вы оба виновны в том, что научили молодого человека похитить у моей дочери птичку, — объявил Вестерн. — Надо будет получше присматривать за клетками для куропаток, а то явится какой-нибудь добродетельный святоша и выпустит всех моих куропаток на волю! — И, хлопнув по плечу сидевшего рядом юриста, Вестерн крикнул: — Что вы скажете на это, господин адвокат? Разве это не нарушение закона?
Юрист с важным видом изрек следующее:
— Если бы речь шла о куропатке, то, несомненно, можно было бы подать в суд; ибо хотя куропатка и ferae naturae, однако, будучи приручена, становится собственностью; но если речь идет о певчей птице, хотя бы и прирученной, то, как животное низкой природы, ее следует считать nullius in bonis. Следовательно, в этом случае, я полагаю, истцу будет отказано, и я бы не советовал возбуждать такое дело.
— Ну, ладно, — сказал сквайр, — если эта птичка nullus bonus, так давайте выпьем и потолкуем о политике или о чем-нибудь другом, для всех нас понятном, потому что в этой казуистике я, ей-богу, ни слова не смыслю. Оно, может быть, и учено и умно, да только вы меня в этом не убедите. Тьфу! А почему никто из вас не заикнулся о молодце, который заслуживает всяческой похвалы? Как хотите, а рисковать своей шеей для того, чтобы доставить удовольствие моей девочке, — поступок великодушный, и у меня хватит настолько учености, чтобы понять это. Черт побери, за здоровье Тома! За такую удаль я буду любить его по гроб жизни.
Так был прерван ученый спор; но он, вероятно, вскоре бы возобновился, если бы мистер Олверти не приказал подавать карету и не увез спорщиков.
Вот какой был конец происшествия с птицей и возникшего по его поводу диалога. Нам нельзя было обойти его молчанием, хотя оно случилось за несколько лет до периода, охватываемого событиями, к которым мы сейчас переходим.

Глава V,
содержание которой придется всем по вкусу

«Parva leves capiunt animos» — «Мелочи прельщают легкомысленных», — сказал великий знаток в делах любви. И действительно, с того дня Софья начала чувствовать некоторое расположение к Тому Джонсу и немалое отвращение к его товарищу.
Разные происшествия время от времени укрепляли в ней эти чувства; какие это были происшествия, читатель и сам легко догадается из сказанного о различии характеров обоих юношей и о том, что один из них был ей гораздо больше по нраву, чем другой. Сказать правду, Софья еще в детстве разглядела, что Том, ленивый и беспечный сорванец, был врагом только самому себе, а Блайфил, благоразумный, осмотрительный и здравомыслящий молодой человек, очень заботился о выгодах единственного лица на свете; а кто было это единственное лицо, читатель догадается и без нашей помощи.
Эти два характера не всегда встречают в свете разное к себе отношение, которого они как будто заслуживают и которое, надо бы думать, общество в собственных интересах должно к ним проявлять. Впрочем, в этом есть, может быть, свой политический расчет: встретив истинно доброе и открытое сердце, люди вполне основательно полагают, что нашли сокровище, и желают приберечь его, как всякую другую хорошую вещь, каждый для себя. По-видимому, они воображают, что трубить о достоинствах такого человека — все равно что, грубо говоря, скликать гостей на жаркое, которым хотелось бы полакомиться в одиночку. Если это объяснение не удовлетворяет читателя, то я не знаю, чем еще объяснить постоянно наблюдающийся недостаток уважения к людям, делающим честь человеческой природе и приносящим величайшую пользу обществу. Софья, однако, не была похожа в этом на других. Она стала уважать Тома Джонса и презирать Блайфила почти с той минуты, как поняла значение слов «уважение» и «презрение». Софья гостила года три у своей тетки и в продолжение всего этого времени редко видела молодых людей. Впрочем, однажды она обедала со своей теткой у мистера Олверти. Случилось это через несколько дней после вышеописанного приключения с куропаткой. Софья услышала рассказ о нем за столом и не сказала ни слова; тетка тоже мало чего добилась от нее по возвращении домой; но когда горничная, раздевая ее, спросила невзначай: «Видели, барышня, молодого Блайфила?» — она с сердцем ответила:
— Ненавижу самое имя Блайфил, как все низкое и вероломное, и удивляюсь, что мистер Олверти позволяет извергу учителю так жестоко наказывать бедного мальчика за поступок, подсказанный ему добрым сердцем.
Она пересказала горничной всю историю и заключила ее словами:
— Ну, скажи, разве не благородная он душа?
Теперь молодая девушка вернулась к отцу, который поручил ей управление всем домом и посадил на хозяйское место за столом, где часто обедал Том (сделавшийся большим любимцем сквайра благодаря своей любви к охоте). Молодые люди открытого и великодушного характера бывают обыкновенно расположены к любезности, и если вдобавок, подобно Тому, они обладают природным умом, то их любезность выражается в предупредительном и внимательном обращении со всеми женщинами вообще. Это резко отличало Тома как от грубых и буйных деревенских сквайров, так и от чопорного и надутого Блайфила. Таким образом, в двадцать лет он начал приобретать среди окрестных дам репутацию любезного кавалера.
Том не оказывал Софье никаких особенных знаков внимания, разве только относился к ней несколько почтительнее, чем к другим. Этого требовали, казалось, ее красота, богатство, ум и любезное обхождение; но никаких видов на нее у него не было, так что читатель вправе будет назвать его глупцом; впрочем, со временем мы постараемся дать удовлетворительное объяснение этой странности.
При всей своей невинности и скромности Софья обладала замечательной живостью характера, которая настолько усиливалась в присутствии Тома, что не будь он так молод и рассеян, то, наверное, заметил бы это, и, не будь мысли мистера Вестерна всецело поглощены полем, конюшней и псарней, это могло бы заронить и в нем некоторые подозрения. Но добрый сквайр был от них далек и доставлял Тому столько случаев оставаться с дочерью наедине, что ему позавидовал бы любой поклонник; а Том, в невинности своей следуя только голосу врожденной любезности и доброты, извлек из этого для себя больше выгоды, чем если бы действовал, имея самые серьезные виды на молодую девушку.
Впрочем, нечего удивляться, что это ускользнуло от внимания других, если сама бедняжка Софья ничего не подозревала: сердце ее было безнадежно потеряно, прежде чем она заметила, что оно в опасности.
Таково было положение дел, когда в один прекрасный день Том, застав Софью одну, извинился и очень серьезным тоном сказал, что просит ее о большом одолжении, в котором она, наверное, по доброте своей, ему не откажет.
Хотя ни манеры молодого человека, ни тон, каким он изложил свою просьбу, не могли дать ей повода предполагать, что он намерен объясниться в любви, однако Природа ли шепнула ей что-нибудь на ухо, или случилось это по другой какой, непонятной для меня, причине, только, несомненно, какая-то мысль в этом роде у нее втайне возникла, потому что краска сбежала с ее лица, она задрожала, и язык изменил бы ей, если бы Том приостановился в ожидании ответа; но он тут же избавил ее от замешательства, приступив к изложению своего дела, состоявшего в просьбе заступиться за полевого сторожа, которому вместе со всей многочисленной семьей, сказал он, угрожает полная нищета, если мистер Вестерн не прекратит возбужденного против него дела.
Софья мигом оправилась от своего смущения и сказала с приветливой улыбкой:
— Так это и есть то большое одолжение, о котором вы просили таким серьезным тоном? Сделаю вам его от всего сердца. Мне самой искренне жаль этого бедняка, и не далее как вчера я послала кой-какую мелочь его жене.
Эта мелочь состояла из одного платья, белья и десяти шиллингов; Том слышал об этом, это и подало ему мысль обратиться с своей просьбой к Софье.
Ободренный успехом, наш герой решил пойти дальше: он набрался смелости и попросил Софью исхлопотать у отца службу для Черного Джорджа, заявив, что считает его за честнейшего человека в околотке и вполне подходящим для должности полевого сторожа, которая, кстати, в то время была свободна.
— Хорошо, — отвечала Софья, — я похлопочу и об этом; но не могу вам обещать такого же успеха, как в первом случае; тут, будьте покойны, я не отстану от отца, пока не добьюсь исполнения вашей просьбы. Впрочем, я сделаю все, что в моих силах, для этого несчастного, потому что мне искренне жаль и его, и всю его семью. А теперь, мистер Джонс, и я хочу попросить вас об одолжении.
— Об одолжении, сударыня! — воскликнул Том. — Если бы вы знали, какое удовольствие доставляет мне одна надежда получить от вас приказание, вы дали бы его с полной уверенностью, что оказываете мне величайшую милость. Клянусь этой милой ручкой, я пожертвовал бы жизнью, чтобы услужить вам!
С этими словами он схватил руку девушки и пылко поцеловал ее, в первый раз коснувшись ее губами. Кровь, перед этим отхлынувшая от щек, теперь устремилась к лицу и шее Софьи таким бурным потоком, что они стали ярко-пунцовыми. Впервые испытала она ощущение, до сих пор ей неведомое; и когда она стала на досуге размышлять над ним, оно открыло ей тайны, которые читатель, если сейчас еще не угадал, узнает в свое время.
Оправившись настолько, чтобы владеть речью (что произошло не сразу), Софья сказала, что одолжение, о котором она просит, заключается в том, чтобы не завлекать отца в опасные положения на охоте; ибо, наслышавшись всяких ужасов, она сидит в страхе каждый раз, как они уезжают вместе, и ждет, что рано или поздно отца ее принесут домой искалеченным. Поэтому она умоляет его, из уважения к ней, быть осторожнее и, зная, что мистер Вестерн во всем будет следовать ему, не скакать впредь сломя голову и не затевать никаких опасных прыжков.
Том торжественно обещал повиноваться ее приказаниям и, поблагодарив за любезную готовность исполнить его просьбу, простился и ушел в восторге от успеха своего дела.
Бедняжка Софья тоже была в восторге, только по совсем другой причине. Впрочем, сердце читателя или читательницы (если оно у них есть) лучше представит ее чувства, чем могу изобразить я, если бы даже я имел столько ртов, сколько когда-либо желал иметь поэт, для того, полагаю, чтобы съесть многочисленные лакомства, которыми его так обильно угощают.
Мистер Вестерн имел привычку после обеда, навеселе, слушать игру дочери на клавикордах; сквайр был большой любитель музыки и, может быть, живи он в Лондоне, прослыл бы за знатока, ибо всегда высказывался против утонченнейших произведений мистера Генделя. Ему нравилась только легкая и веселая музыка: любимыми его вещами были «Старый король Саймон», «Святой Георгий за Англию дрался», «Вертушка Жанна» и тому подобные.
Хотя Софья была отличной музыкантшей и любила только Генделя, но из угождения отцу, желая доставить ему удовольствие, выучила все эти песенки. Впрочем, время от времени она пробовала привить ему собственные вкусы и, когда отец требовал повторения какой-нибудь из любимых своих баллад, отвечала; «Нет, папенька», — и часто просила его послушать что-нибудь Другое.
Но в тот вечер, дождавшись, когда мистер Вестерн расстался со своей бутылкой, она сыграла все его любимые вещи по три раза, без всякой его просьбы. Это так понравилось нашему сквайру, что он вскочил с дивана, поцеловал дочь и побожился, что руки ее совершенствуются с каждым днем. Софья воспользовалась этим случаем для исполнения своего обещания Тому. Успех был полный, и сквайр даже объявил, что если она еще раз сыграет ему «Старого Саймона», то за сторожем будет послано завтра же утром. «Саймон» был сыгран еще и еще раз, пока чары музыки не усыпили мистера Вестерна. Утром Софья не преминула напомнить отцу о его обещании, и он в ту же минуту послал за своим поверенным, распорядился о прекращении дела и определил сторожа на должность.
Об успехе Тома в этом деле скоро пошла молва по всему околотку, причем мнения разделились: одни хвалили Джонса за великодушный поступок, другие подсмеивались, говоря: «Не диво, что один бездельник полюбил другого». Блайфил был взбешен. Он давно ненавидел Черного Джорджа в такой же степени, в какой Джонс им восхищался, — и не потому, что сторож чем-нибудь оскорбил его, а из великой любви к религии и добродетели, ибо Джордж пользовался славой человека распущенного. Поэтому Блайфил стал изображать все это дело как прямой вызов мистеру Олверти и с великим огорчением объявил, что невозможно найти другую причину для благодетельства такому негодяю»
Тваком и Сквейр равным образом пели ту же песенку. Теперь оба они (особенно последний) были очень злы на Джонса за благоволение к нему вдовы: Тому шел двадцатый год, он сделался красивым юношей, и миссис Блайфил, оказывая ему внимание, видимо, с каждым днем все больше и больше замечала это.
Злоба этих людей, однако же, не имела никакого действия на мистера Олверти. Он объявил, что очень доволен поступком Джонса. Верность и преданность в дружбе, сказал он, достойны самых высоких похвал, и было бы желательно видеть почаще примеры этой добродетели.
Но Фортуна, редко благосклонная к таким франтам, как мой друг Том, — может быть, потому, что они не очень пылко за ней ухаживают, — вдруг изменила значение всех его подвигов и представила их мистеру Олверти в гораздо менее приятном свете, чем тот, в котором он, по доброте своей, видел их до сих пор.

Глава VI
Оправдание нечувствительности мистера Джонса к прелестям милой Софьи и описание обстоятельств, которые, весьма вероятно, сильно уронят его в мнении тех остроумных и любезных господ, что восхищаются героями большинства нынешних комедий

Два рода людей, боюсь я, уже прониклись некоторым презрением к моему герою за его поведение с Софьей. Одни из них, наверно, порицают его за то, что он поступил неблагоразумно, упуская такой прекрасный случай завладеть состоянием мистера Вестерна, а другие в не меньшей степени осуждают за равнодушие к столь прекрасной девушке, которая, по-видимому, готова была упасть в его объятия, стоило ему только раскрыть их.
Хотя я, может быть, и не в силах буду совершенно спять с него оба эти обвинения (ибо недостаток благоразумия не допускает никаких оправданий, а все, что я скажу против второго обвинения, боюсь, покажется малоубедительным), однако обстоятельства дела иногда смягчают вину, и поэтому я изложу все, как было, предоставляя решение самому читателю.
В мистере Джонсе было нечто такое, относительно чего между писателями, кажется, нет полного согласия, как называть это, но что, несомненно, существует в сердцах иных людей и не столько научает их отличать справедливое от несправедливого, сколько влечет и склоняет к первому и предостерегает и удерживает от второго.
Это нечто может быть уподоблено пресловутому сундучнику в театре: когда человек, обладающий им, делает что-либо хорошее, ни один восхищенный или дружелюбно настроенный зритель не в состоянии с достаточным жаром и восторгом прокричать ему свое одобрение; напротив, когда он делает что-нибудь дурное, ни один критик не пожалеет своих сил, чтобы его освистать и ошикать.
Чтобы дать об этом начале более высокое представление, которое было бы также более во вкусе нашего времени, я скажу, что оно восседает в нашей душе на троне, подобно лорду верховному канцлеру Английского королевства в высокой палате, где он председательствует, распоряжается, руководит, судит, оправдывает и осуждает сообразно заслугам и справедливости, с всеведением, от которого ничто не ускользает, с проницательностью, которую ничто не может обмануть, и с добросовестностью, которая недоступна для подкупа.
Это деятельное начало поистине образует самую существенную грань между нами и соседями нашими, животными; ибо если есть существа в человеческом образе, ему неподвластные, то я смотрю на них скорее как на перебежчиков от нас к нашим соседям, среди которых они разделяют участь всех дезертиров, занимая место в задних рядах.
От кого заимствовал наш герой это начало — от Твакома или Сквейра, — я не берусь определить, только он находился под его могущественным влиянием; хотя не всегда он поступал справедливо, но, поступая несправедливо, он всегда это чувствовал, и это его мучило. Именно это начало внушило ему, что ограбить дом в отплату за ласки и гостеприимство, которые ему в нем оказывали, есть самое низкое и подлое воровство. Он не считал, что низость такого преступления смягчается его размерами; напротив, ему казалось, что если кража серебряной посуды карается позорной смертью, то трудно даже придумать наказание, которого заслуживает похищение у соседа всего имущества с дочерью в придачу.
Таким образом, это начало осуждало в глазах Джонса всякую мысль устроить свою судьбу подобными средствами (ибо, как я уже сказал, начало это деятельное и не довольствуется чисто теоретическими правилами или убеждениями). Будь он сильно влюблен в Софью, он, возможно, рассуждал бы иначе; однако позвольте мне сказать, что между похищением дочери соседа по любви и похищением ее по корыстным мотивам большая разница.
Но хотя герой наш не был нечувствителен к прелестям Софьи, хотя ему очень нравилась ее красота и он высоко ценил все прочие ее достоинства, однако она не производила глубокого впечатления на его сердце, а так как это равнодушие может дать повод к обвинению его в тупости или, по крайней мере, в недостатке вкуса, то нам необходимо объяснить его причины.
Дело в том, что сердце Тома принадлежало другой женщине. Я не сомневаюсь, что читатель будет удивлен, почему мы так долго обходили это молчанием, и окажется в полном недоумении, кто была эта особа, так как до сих пор мы ни словом не обмолвились ни об одной женщине, годной в соперницы Софье. Правда, мы сочли своим долгом упомянуть о расположении миссис Блайфил к Тому, но не дали ни малейшего повода думать, что он отвечал ей взаимностью: с прискорбием надо сказать, что молодые люди обоего пола не слишком склонны платить благодарностью за то внимание, которым подчас так любезно удостаивают их более пожилые особы.
Чтобы не томить больше читателя, напомним ему об уже знакомом ему семействе Джорджа Сигрима (известного больше под именем полевого сторожа Черного Джорджа), которое состояло в то время из жены и пятерых детей.
Второй по возрасту была дочь по имени Молли, слывшая одной из первых красоток в околотке.
Истинная красота, как хорошо сказал Конгрив, заключает в себе нечто такое, чем не способны восхищаться низкие души; но никакая грязь и лохмотья не могут скрыть это нечто от душ, не отмеченных печатью низости.
Впрочем, красота этой девушки не оказывала никакого действия на Тома, пока ей не исполнилось шестнадцать лет, только тогда Том, который был почти на три года старше, стал впервые смотреть на нее влюбленными глазами. И нужно сказать, что девушка привлекла его чувства задолго до всяких попыток овладеть ею: хотя темперамент и сильно побуждал его к этому, однако убеждения с не меньшей силой его удерживали. Обольстить молодую женщину, даже самого низкого происхождения, казалось ему гнусностью, а расположение, которое он питал к ее отцу, в соединении с участием ко всей его семье, сильно укрепляло в нем все эти трезвые мысли, так что он даже решил однажды побороть свое чувство и действительно целых три месяца удерживался от посещения дома Сигрима и от встреч с его дочерью.
Надобно сказать, что хотя Молли считалась красавицей и действительно была хороша собой, однако красота ее не отличалась большой нежностью. В красоте этой было очень мало женственного, и она подходила бы мужчине ничуть не меньше, чем женщине; правду сказать, молодость и цветущее здоровье были ее главным очарованием.
Характер Молли был женственным не больше, чем наружность. Высокая ростом и сильная, она была смела и решительна. Скромности в ней было так мало, что о добродетели ее Джонс заботился больше, чем она сама. По-видимому, Молли любила Тома столь же горячо, как и он любил ее; заметив его робость, она, напротив, осмелела, а когда он вовсе перестал посещать их дом, нашла способ попадаться ему на пути и вела себя таким образом, что молодому человеку надо было быть или пентюхом, или героем, чтобы ее старания остались безуспешны. Словом, она скоро восторжествовала над всеми добродетельными решениями Джонса; ибо хотя напоследок ею было оказано подобающее сопротивление, все же я склонен приписать победу именно ей, потому что, в сущности, именно ее заветное желание увенчалось успехом.
Итак, в этом деле Молли сыграла свою роль столь искусно, что Джонс приписывал победу исключительно себе и воображал, будто молодая женщина уступила бурному пылу его страсти. Он объяснял также уступчивость девушки неукротимой силой ее любви к нему, и — согласитесь, читатель, — предположение это было вполне естественным и правдоподобным, потому что, как мы не раз уже говорили, Том отличался необыкновенной привлекательностью и был одним из красивейших юношей на свете.
Есть люди, все заботы которых, как у Блайфила, направлены на одну-единственную особу, чьи интересы они только и блюдут, относясь к радостям и горестям всех прочих совершенно равнодушно, если они не содействуют удовольствиям или выгодам этой особы. Но есть люди и другого склада, у которых даже себялюбие является источником благородства. Получая от других какое-либо удовольствие, они считают своим долгом любить человека, которому обязаны этим удовольствием, и бывают вполне счастливы, только когда уверены, что и ему хорошо.
К числу последних принадлежал и наш герой. По его представлениям, счастье или несчастье этой бедной девушки зависело теперь от него. Его все еще привлекала красота ее, хотя женщина более красивая и более свежая привлекла бы его еще больше; однако легкое охлаждение, вызванное пресыщением, сильно перевешивалось в нем несомненной любовью девушки к нему и чувством ответственности за то положение, в которое он ее поставил. Любовь Молли наполняла его благодарностью, ее участь пробуждала в нем сострадание, а из обоих этих чувств, с присоединением еще чувственного желания, слагалась страсть, которую можно было без особенной натяжки назвать любовью, хотя, может быть, сперва она была и неразумна.
Вот в чем заключалась истинная причина нечувствительности Тома к прелестям Софьи и к ее обращению с ним, в котором не без основания можно было видеть поощрение его чувств, — ибо если он не мог и думать покинуть свою Молли, бедную и терпевшую лишения, то отвергал также всякую мысль обмануть прелестную Софью. Но дать малейшую волю чувству к этой девушке — значило быть явно виновным в том или другом преступлении, а каждое из них, по моему мнению, вполне справедливо обрекало его на ту участь, которую, как я сказал при его первом появлении в этой повести, все в один голос ему пророчили.

Глава VII,
самая короткая в этой книге

Мать первая заметила округление стана Молли и, чтобы скрыть беду от соседей, довольно безрассудно нарядила ее в широкое платье, присланное Софьей, которая едва ли предполагала, что бедная женщина позволит себе дать его которой-нибудь из дочерей для такого случая.
Молли очень обрадовалась этому первому в ее жизни случаю блеснуть своей красотой. Хотя она с удовольствием смотрелась в зеркало, даже когда была в лохмотьях, и покорила в этом наряде сердце Джонса и, может быть, некоторых других, но все же она думала, что платье Софьи еще более увеличит ее обаяние и расширит круг ее побед.
И вот, нарядившись в это платье, новый кружевной чепчик и кое-какие другие безделки, подаренные ей Томом, Молли с веером в руке в первое же воскресенье отправилась в церковь. Великие мира ошибаются, воображая, будто честолюбие и тщеславие являются их исключительной привилегией. Эти благородные страсти столь же пышно процветают в деревенской церкви и на церковном дворе, как в гостиной и в будуаре. На приходских собраниях замышлялись такие вещи, которые не посрамили бы самого конклава. Тут есть и министерство, есть и оппозиция. Тут есть заговоры и происки, партии и клики, ничуть не хуже тех, какие встречаются в любом придворном кругу.
Женщины здесь тоже ничем не уступают в ловкости своим знатным и богатым сестрам. И тут есть и недоступные и кокетки. И тут наряжаются, строят глазки, лгут, завидуют, злословят и клевещут. Словом, тут есть все, что бывает в самых блестящих собраниях, в самом светском обществе. Так пусть же люди высокопоставленные не презирают невежество черни, а простой народ не поносит пороков аристократии.
Некоторое время Молли сидела, не узнанная соседями. Шепот пробежал по собранию: «Кто это?» Но как только убедились, что это она, среди женщин поднялось такое шушуканье, хихиканье и фырканье, закончившееся громким смехом, что мистер Олверти принужден был прибегнуть к своей власти для восстановления порядка.

Глава VIII
Битва, воспетая музой в гомеровском стиле, которую может оценить лишь читатель, воспитанный на классиках

У мистера Вестерна было в этом приходе имение, и так как приходская церковь была от его дома лишь немногим дальше, чем его собственная, то он часто приезжал сюда к службе. Случилось так, что в это воскресенье он был здесь с прелестной Софьей.
Софья была восхищена красотой девушки и очень жалела, что, по простоте своей, та так разрядилась, возбудив своим нарядом зависть односельчанок. Вернувшись домой, она сейчас же послала за сторожем и велела ему привести дочь, сказав, что устроит ее на службу в доме и, может быть, даже возьмет к себе, когда ее горничная, находившаяся теперь в отлучке, уйдет от нее.
Услышав это, бедный Сигрим был как громом поражен, ибо ему было известно, что талия дочери испортилась. Заикающимся голосом он выразил опасение, что Молли покажется слишком неуклюжей для прислуживания барышне, потому что никогда не была в горничных.
— Это не важно, — возразила Софья, — она скоро приучится. Девушка мне понравилась, и я хочу испытать ее.
Черный Джордж отправился к жене, рассчитывая с помощью ее мудрого совета как-нибудь выпутаться из трудного положения. Но, придя домой, он застал всю семью в сильном волнении. Платье Молли возбудило такую зависть, что после ухода из церкви мистера Олверти и других помещиков гнев соседок, сдерживаемый до тех пор их присутствием, разразился, как ураган; сперва он нашел выход в оскорбительных замечаниях, хохоте, свисте и угрожающих жестах, а потом было пущено в дело кое-какое метательное оружие, которое, вследствие своей пластичности, хотя и не угрожало ни смертоубийством, ни членовредительством, было, однако, достаточно страшным для изящно одетой дамы. Горячая Молли не могла безропотно снести такое обращение. Итак… Но — стоп! Не доверяя собственным дарованиям, мы призовем здесь на помощь высшие силы.
О музы, любящие воспевать битвы, как бы вы там ни назывались, и особенно ты, поведавшая некогда о сечах на полях, где сражались Гудибрас и Трулла, если ты не умерла с голода со своим другом Батлером, помоги мне в этом важном деле! Один со всем не справишься.
Как большое стадо коров на скотном дворе богатого фермера, заслышав вдали, во время доения, мычание телят, жалующихся на похищение своей собственности, поднимает неистовый рев, так голоса сомерсетширской толпы слились в нестройный вопль, состоявший из стольких визгов, криков и других разнообразных звуков, сколько было человек в толпе, или, вернее, сколько было обуревавших ее страстей; одни вопили от бешенства, другие — от страха, а третьи — просто ради потехи; но больше всех усердствовала Зависть, сестра и неразлучная спутница Сатаны; вторгшись в толпу, она раздувала пламя ярости в женщинах, которые, догнав Молли, тотчас закидали ее грязью и мусором.
После безуспешной попытки отступить в полном порядке Молли повернулась лицом к неприятелю и, схватившись с оборванной Бесс, возглавлявшей вражеский фронт, одним ударом повергла ее наземь. Вся неприятельская армия (хотя и состоявшая почти из сотни человек) при виде судьбы, постигшей ее генерала, отступила на несколько шагов назад и расположилась за свежевырытой могилой: полем битвы был погост, и вечером должны были состояться чьи-то похороны. Развивая одержанный успех, Молли схватила череп, лежавший на краю могилы, и яростно метнула им в толпу, угодив в голову портного; от столкновения раздались два одинаково пустых звука, портной мигом растянулся во всю длину, оба черепа легли рядом, и трудно было решить, который из них безмозглее. Тем временем Молли вооружилась берцовой костью, врезалась в ряды бегущего врага и, щедро отпуская удары направо и налево, повергла бездыханными трупами множество могущественных героев и героинь.
Назови же, о муза, имена павших в тот роковой день! Первый почувствовал на своем затылке ужасную кость Джемми Твидл. Его вскормили ласковые берега мягко извивающегося Стура, где он впервые изучил вокальное искусство и, странствуя по храмовым праздникам и ярмаркам, услаждал им деревенских красоток и парней, когда на зеленых лужайках заводили они веселые танцы, а сам он играл на скрипке, притопывая в такт своей музыке. Как мало пользы ему теперь от его скрипки! Безгласным трупом грохнулся он на траву. Вслед за ним получил удар по лбу от нашей амазонки старый Ичпол, холостильщик свиней, и тоже был повержен во прах. Вследствие своей тучности, он рухнул с таким шумом, точно обвалившийся дом. Во время падения из кармана у него выкатилась табакерка, и Молли завладела ею, как законной добычей. Несчастье постигло мельничиху Кет: задев спустившимся чулком за могильную плиту, она полетела вверх тормашками, так что, в нарушение закона природы, пятки ее очутились выше головы. Бетти Пипин упала одновременно с юным любовником своим Роджером, и — о, ирония судьбы! — она уткнулась носом в землю, а он глядит в небеса. Том Фрекл, сын кузнеца, пал следующей жертвой ярости Молли. Он был искусный мастер, отлично делал деревянные калоши и был сражен теперь изделием собственных рук. Что бы ему остаться в церкви и петь псалмы, — он избежал бы пролома черепа! Мисс Кроу — дочь фермера, Джон Гидиш — сам фермер; Нан Слауч, Эстер Кодлин, Вил Спрей, Том Беннет, три мисс Поттер, отец которых держит харчевню под вывеской «Красный Лев»; Бетти Чэмбермейд, Джек Остлер и множество других, помельче, легли вповалку между могилами.
Впрочем, не все они были повержены мощной десницей Молли: многие сбили друг друга с ног во время бегства.
Но тут Фортуна, испугавшись, что она вышла из роли, слишком долго помогая одной стороне, да к тому же еще правой, быстро переменила фронт. Вмешалась тетушка Браун, которую Зикиэл Браун ласкал в своих объятиях, — и не он один, а еще целая половина прихода: столь знаменита она была на полях Венеры, а равно и Марса. Ее трофеями всегда были украшены голова и лицо супруга, ибо вряд ли голова какого-либо мужчины свидетельствовала своими рогами о любовных успехах жены более красноречиво, нежели голова Зикиэла, а его расцарапанное лицо не менее красноречиво повествовало о талантах супруги совсем иного свойства.
Эта амазонка не могла дольше выносить позорного бегства своих соратников. Она вдруг остановилась и громко воззвала к бегущим:
— Не стыдно ли вам, о мужи или, вернее, о жены сомерсетширские, бежать от одной женщины! Если никто не желает вступить с ней в единоборство, то я и Джоана Топ — мы вдвоем разделим честь победы!
Сказав это, она ринулась на Молли Сигрим, ловко вырвала из ее руки берцовую кость и сорвала с головы чепчик. Потом, вцепившись левой рукой в волосы своей противницы, она правой рукой так смазала ее по лицу, что у той тут же из носу потекла кровь. Тем временем и Молли не дремала. Она живо стащила повязку с головы тетушки Браун и, запустив ей в волосы одну руку, другой, в свою очередь, пустила ей из ноздрей кровавую струю.
После того как обе воительницы выдернули друг у друга по густому клоку волос, ярость их обратилась на платья. В этой битве они действовали с таким ожесточением, что через несколько минут были обе обнажены до пояса.
Счастье для женщин, что во время кулачного боя они метят не в то место, что мужчины; правда, затевая драку, они несколько насилуют природу своего пола, однако я заметил, что женщины при этом никогда не забываются до такой степени, чтобы наносить друг другу удары в грудь, которые были бы роковыми для большинства из них. Насколько мне известно, некоторые объясняют это их большей кровожадностью по сравнению с мужчинами. Вот почему они избирают своей мишенью нос, как часть тела, откуда легче всего добыть кровь. Но такое объяснение кажется мне слишком натянутым и злостным.
Тетушка Браун имела большое преимущество перед Молли по этой части: у нее вовсе не было грудей, а то, что обыкновенно называется грудью, как две капли воды походило и цветом, и остальными свойствами на кусок старого пергамента, по которому можно барабанить сколько угодно, не причиняя ему большого вреда.
Молли напротив, не говоря уже о теперешнем своем несчастном положении, была сформирована в этой части тела совершенно иначе и, очень может быть, соблазнила бы Браун нанести роковой удар, если бы неожиданное появление Джонса не положило конец кровавой сцене.
Виновником этого счастливого случая был мистер Сквейр. Дело в том, что он, Блайфил и Джонс после службы поехали кататься верхом, но через четверть мили Сквейр, переменив первоначальное намерение (не зря, а с известным умыслом, который мы в своем месте раскроем читателю), предложил молодым людям свернуть на другую дорогу. Те согласились, и дорога эта вскоре привела их снова к погосту.
Ехавший впереди Блайфил, увидя толпу и двух женщин в только что описанном положении, остановил лошадь и спросил, что это значит. Крестьянин, к которому он обратился, ответил, почесывая затылок:
— Не знаю, сударь. С позволения вашей милости, сдается мне, вышла драка между тетушкой Браун и Молли Сигрим.
— Кем, кем? — закричал Том; но, узнавши черты своей, Молли, несмотря на то что они были так сильно обезображены, он не дождался ответа, быстро соскочил с лошади, бросил поводья и, перепрыгнув через ограду, побежал к ней.
Тогда Молли, в первый раз залившись слезами, рассказала ему, как жестоко с ней обошлись. Услышав это, Том позабыл о том, какого пола тетушка Браун, а может быть, в гневе и вовсе не разобрал его, — ибо, по правде говоря, в наружности ее только и было женского, что юбка, на которую он мог не обратить внимания, — и раза два стегнул ее кнутом. Потом, бросившись на толпу, которую Молли обвинила всю огулом, он стал так щедро расточать ей удары, что, не обратившись снова к музе за помощью (каковую сердобольный читатель сочтет, пожалуй, слишком для нее обременительной, — и без того ведь она изрядно для нас попотела), я не в силах буду изобразить великое побоище, разыгравшееся в тот день.
Очистив поле от неприятеля, словно какой-нибудь гомеровский герой, а может быть, Дон Кихот или иной странствующий рыцарь, Том вернулся к Молли, которую нашел в таком положении, что описание его не доставило бы удовольствия ни мне, ни читателю. Том бушевал, как сумасшедший, колотил себя в грудь, рвал на себе волосы, топал ногами и клялся жесточайше отомстить всем, замешанным в этом деле. Потом он снял с себя кафтан и накинул его на Молли, надел ей на голову свою шляпу, отер кое-как своим платком кровь с ее лица и приказал слуге скорее скакать за дамским седлом или седельной подушкой, чтобы бережно отвезти ее домой. Блайфил стал было возражать, говоря, что с ними только один слуга, но Сквейр поддержал приказание Джонса, и ему пришлось покориться.
Слуга скоро вернулся с подушкой, и Молли, прикрывшись кое-как лоскутьями своего платья, села позади него. Таким способом она была доставлена домой в сопровождении Сквейра, Блайфила и Джонса.
Тут Джонс надел опять свой кафтан, тайком поцеловал ее и, шепнув, что вечером вернется, покинул свою Молли и поскакал за спутниками.

Глава IX,
в которой содержатся события далеко не мирного свойства

Едва только Молли переоделась в свои обычные лохмотья, как на нее с ожесточением набросились сестры, особенно старшая, говорившая, что поделом ей досталось.
— Надо же иметь такую наглость: нарядиться в платье, которое барышня Вестерн подарила нашей матери! — кричала она. — Если уж кому из нас носить его, так, кажется, я скорее имею на это право! Но ты, конечно, решила, что оно принадлежит твоей красоте. Ведь ты, поди, не шутя уверена, что лучше нас всех.
— Достань-ка ей из шкафа осколок зеркала, — подхватила другая. — Надо бы раньше смыть кровь с лица, а потом уж хвалиться красотой.
— Лучше бы слушала священника, а не любезников, — не унималась старшая.
— Твоя правда, дочка, — сказала, всхлипывая, мать. — Осрамила она всех нас. В нашей семье еще не бывало потаскух.
— Вы не имеете права попрекать меня, матушка! — закричала Молли. — Ведь моя старшая сестра родилась через неделю после вашей свадьбы.
— Так что ж за важность, что родилась, негодница ты этакая! — отвечала взбешенная мать. — Ведь я сделалась тогда честной женщиной. Кабы и ты собиралась стать честной, я бы не сердилась; но тебе непременно нужно связаться с барчуком, шлюха поганая! Вот и будешь иметь незаконное дитя, попомни мое слово. А пусть-ка кто-нибудь скажет, что у меня были незаконные!
За этим спором застал их Черный Джордж, когда вернулся домой с упомянутым поручением. Так как его жена и три дочери говорили все разом, и даже не говорили, а кричали, то прошло немало времени, прежде чем ему удалось вставить слово; воспользовавшись случаем, он изложил семье поручение Софьи.
Тетушка Сигрим снова напустилась на дочь:
— В хорошенькое положение ты нас поставила! Что скажет барышня о твоем брюхе? Ну и дожила я до денечка!
— Какое же это драгоценное местечко выхлопотали вы для меня, батюшка? — запальчиво спросила дочь (сторож не совсем понял фразу Софьи о том, что она хочет взять Молли к себе). — Верно, прислуживать повару? Но я не стану мыть посуду для всякого. Мой барчук лучше обо мне позаботится. Поглядите, что он мне сегодня подарил. Он сказал, что я никогда не буду нуждаться в деньгах; и вы тоже не будете нуждаться, матушка, если придержите свой язычок и будете понимать свою пользу.
С этими словами она достала несколько гиней и одну из них дала матери.
Едва только старуха почувствовала в своем кулаке золото, как сердце ее смягчилось (столь могущественно действие этой панацеи).
— Нужно же быть таким олухом, — напустилась она на мужа, — чтобы не спросить, на какое место ее хотят поставить, прежде чем давать свое согласие! Может быть, и взаправду, как Молли говорит, ее думают сунуть на кухню. Нет уж, не позволю моей дочери идти в судомойки! Хоть я и бедная, а благородная. Я ведь из духовного звания; правда, отец мой умер в долгах и не дал мне в приданое ни шиллинга, так что мне пришлось выйти за бедняка, но я помню, кто я такая. Вот еще! Лучше бы барышня Вестерн на себя оглянулась да припомнила, кто был ее дедушка. Небось пешком ходил, когда мой дедушка в собственной карете разъезжал. Прислала свое старое платье, а, побожусь, воображает — невесть какое благодеяние сделала! Да бабушка моя не нагнулась бы, чтобы такие лохмотья на улице подобрать! Но бедными людьми всегда помыкают. И чего, правда, приход так разъярился на Молли? Ты бы сказала им, дочка, что бабушка твоя носила платья и получше, да еще новенькие, прямо из лавки!
— Ну, так что же мне отвечать барышне? — спросил Джордж.
— А я почем знаю? — сказала жена. — Вечно нам от тебя одни только неприятности. Помнишь, как ты застрелил куропатку, от которой пошли все наши несчастья? Не я ли советовала тебе не ходить на землю сквайра Вестерна? Я ли не твердила столько лет подряд, что добра от этого не будет? Но тебе непременно надо делать все по-своему, мерзавец!
Черный Джордж был вообще человек миролюбивый, не горячий и не вспыльчивый, но в его натуре было кое-что из того, что древние называли гневливостью и чего жена его, будь она благоразумнее, должна была бы опасаться. Он давно знал по опыту, что если буря разбушевалась, то логические доводы — это ветер, который не успокаивает ее, а только пуще разъяряет. Поэтому он почти всегда имел при себе хлыст — чудодейственное лекарство, многократно им использованное, и слово «мерзавец» послужило сигналом к его применению.
Итак, едва только появился этот симптом, как он тотчас же прибегнул к названному лекарству, которое, как это обыкновенно бывает со всеми сильно действующими средствами, сначала как будто усилило и обострило болезнь, однако скоро принесло облегчение, вернув пациенту полное спокойствие и самообладание.
Средство это принадлежит к числу лошадиных, и, чтобы его переварить, требуется очень крепкое сложение; поэтому оно уместно только среди простого народа, за исключением одного только случая, именно — когда внезапно дает себя знать превосходство происхождения; мы считали бы, что в этом случае к нему вправе прибегнуть всякий муж, если бы его применение не являлось само по себе настолько гнусным и, подобно известным физическим операциям, называть которые не стоит, настолько унижающим и марающим руку, которая его пускает в ход, что для порядочного человека невыносима самая мысль о чем-то столь гадком и позорном.
Скоро присмирела и вся семья, ибо сила употребленного сторожем средства, подобно силе электричества, часто передается от одного лица к другим, не вступающим в непосредственное соприкосновение с прибором. Невольно напрашивается мысль, уж нет ли между этими двумя силами, действующими обе посредством трения, чего-то общего? Хорошо, если бы мистер Фрик исследовал этот вопрос в новом издании своей книги.
Было устроено совещание, на котором после долгих прений решили, что так как Молли упорно отказывается поступить на службу, то тетушка Сигрим сама пойдет к мисс Вестерн и постарается выхлопотать у нее место для старшей дочери, которая изъявила большую готовность занять его; но Фортуна, видно, была большим врагом семейства Сигрим и не позволила этой девице осуществить свое намерение.

Глава X
История, рассказанная мистером Саплом, приходским священником. Проницательность сквайра Вестерна. Его великая любовь к дочери, за которую та платит ему взаимной любовью

На другой день утром Том Джонс охотился с мистером Вестерном и по возвращении с охоты был приглашен этим джентльменом к обеду.
Прелестная Софья сияла весельем и оживлением более чем обыкновенно. Ее батареи были явно направлены на нашего героя, хотя, мне кажется, сама она едва ли сознавала собственные намерения; но если она хотела пленить его, то теперь ей это удалось.
В числе гостей находился мистер Сапл, приходский священник в имении мистера Олверти. Это был добрый и почтенный человек, замечательный главным образом своей необыкновенной молчаливостью за столом, хотя рот его не закрывался ни на минуту. Короче говоря, он обладал превосходнейшим аппетитом. Но едва только убирали со стола, как он щедро искупал свое молчание, ибо был человек душевный, и беседа его часто бывала занимательна и в то же время ни для кого не оскорбительна.
Войдя в столовую как раз перед подачей ростбифа, он объявил, что привез новости, и начал было уже рассказывать, что он сию минуту от мистера Олверти, как вид ростбифа поразил его немотой, позволив ему только преподать благословение и сказать, что он должен засвидетельствовать свое почтение баронету, как он величал говяжий филей.
По окончании обеда Софья напомнила ему об обещанных новостях, и он рассказал следующее:
— Я думаю, сударыня, вчера в церкви на вечерне ваша милость заметили молодую женщину, одетую в одно из ваших заморских платьев; помнится, я как-то видел его на вашей милости. Однако в деревне такой наряд
Rara avis in terris, nigroque simillima cygno, —
что означает, сударыня: «Редкая на земле птица, вроде как черный лебедь». Это стих Ювенала. Но вернемся к тому, о чем я хочу рассказать. Я сказал, что такой наряд — диковинное зрелище в деревне, особенно если принять во внимание, на ком он был надет: Мне передают, что в нем щеголяла дочь Черного Джорджа, полевого сторожа вашей милости; я было думал, что несчастья научат бедняка уму-разуму и он не станет наряжать своих девчонок в яркие тряпки. Она вызвала такое волнение среди молящихся, что если бы сквайр Олверти не успокоил их, так пришлось бы прервать службу; я готов уже был остановиться на середине во время первого чтения Священного писания. Но как бы там ни было, по окончании богослужения, когда я ушел домой, из-за этого платья на погосте завязалась баталия, и в свалке, наряду с другими увечьями, была проломлена голова одного странствующего скрипача. Сегодня утром этот скрипач явился к сквайру Олверти с жалобой, и девчонка была вызвана в суд. Сквайр хотел было покончить дело мировой, как вдруг (прошу извинения у вашей милости) обнаружилось, что красавица на сносях. Сквайр спросил ее, кто отец ребенка, но она наотрез отказалась отвечать. Таким образом, когда я уехал, он уже собирался отдать приказ о заключении девушки в исправительный дом.
— Так эта брюхатая девчонка — все ваши новости? — воскликнул Вестерн. — А я-то думал, вы нам расскажете что-нибудь о политике, о государственных делах.
— Пожалуй, случай действительно заурядный, — отвечал священник, — но мне казалось, что историю все же стоило рассказать. А что касается политических новостей, то ваша милость знает их лучше меня. Мои сведения не простираются за пределы моего прихода.
— Да, конечно, — сказал сквайр, — в политике я кое-что смыслю, как вы изволили сказать. Пей, Томми, бутылка перед тобой.
Том попросил извинения, сославшись на неотложное дело; он встал из-за стола, увернулся от лап сквайра, вскочившего, чтобы удержать его, и вышел без дальнейших церемоний.
Сквайр послал ему вслед крепкое словцо и, обратись к Саплу, воскликнул:
— Чую! Носом чую! Том, наверно, отец этого ублюдка. Ферт! Помните, как он расхваливал мне ее отца? Ловкач парень, разрази его гром! Да, да, Том — отец пащенка; это верно, как дважды два!
— Мне было бы очень прискорбно, если бы это оказалось правдой, — сказал священник.
— О чем тут скорбеть? — возразил сквайр. — Экая важность, подумаешь! Надеюсь, ты не станешь сказки рассказывать, что никогда не произвел на свет ублюдка? Как бы не так! Побожусь, что это не раз с тобой случалось!
— Ваша милость изволит шутить, — ответил священник. — Но я выражаю прискорбие не только потому, что это грех, — хотя, конечно, такой поступок заслуживает всяческого сожаления, — но и потому, что это может повредить ему во мнении мистера Олверти. Должен вам сказать, Джонса хоть и считают проказником, но я никогда не замечал ничего дурного в молодом человеке, да и не слышал ничего такого, исключая того, что ваша милость теперь говорит. Мне было бы, конечно, приятно, чтобы его ответы в церкви на мои возгласы были правильнее, но при всем том, он мне кажется
Ingemii vultus puer ingenuique pudoris.
Это тоже из классиков, барышня, и в переводе будет: «Мальчик с прямодушным лицом и непритворной скромностью», — эта добродетель была в высокой чести и у римлян и у греков. Должен сказать, что этот молодой джентльмен (мне кажется, его можно назвать джентльменом, несмотря на его происхождение) представляется мне скромным и воспитанным юношей, и жаль будет, если он сам себе повредит во мнении сквайра Олверти.
— Полноте! — воскликнул сквайр. — Повредит во мнении Олверти! Олверти и сам любит девчонок. Разве не знают все кругом, чей сын Том? Можете говорить это кому-нибудь другому. Я знаю Олверти с колледжа.
— А я думал, что он никогда не был в университете, — сказал священник.
— Был, был, — продолжал сквайр, — и сколько раз мы развлекались с девчонками вместе! Такого отъявленного волокиты на пять миль кругом не было. Полноте, полноте! Том ничуть не повредит себе ни в его мнении, ни в чьем бы то ни было. Спросите хоть Софью. Скажи, дочка, ведь молодой человек не уронит себя в твоих глазах, если ему случится сделать ребенка?.. Нет, нет, женщины таких молодцов еще больше любят!
Этот вопрос жестоко задел бедную Софью. Она заметила, как Том переменился в лице при рассказе священника, и это обстоятельство, вместе с его поспешным и бесцеремонным уходом, дало ей достаточное основание думать, что догадка отца имеет под собой некоторую почву. Сердце вдруг разоблачило ей великую тайну, которую до сих пор приоткрывало лишь понемногу, и она обнаружила, что услышанная новость ее глубоко волнует. При таких условиях неожиданно обращенный к ней циничный вопрос отца вызвал на ее лице некоторые симптомы, которые встревожили бы чуткое сердце; но сквайр, нужно отдать ему справедливость, не страдал этим недостатком. Поэтому, когда Софья поднялась со своего места и сказала отцу, что по одному его намеку она всегда готова удалиться, он позволил ей уйти и потом, как ни в чем не бывало, заметил, что видеть в дочери чрезмерную скромность куда приятнее, чем чрезмерную развязность, — суждение, которое было горячо одобрено священником.
После этого между сквайром и священником завязался оживленный разговор на политические темы, заимствованные из газет и злободневных брошюр, в продолжение которого собеседники выпили за благоденствие отечества четыре бутылки вина, а когда сквайр почти совсем заснул, священник закурил трубку, сел на лошадь и поехал домой.
Продремав полчаса, сквайр позвал Софью поиграть на клавикордах, но та попросила уволить ее на этот вечер, сославшись на сильную головную боль. Просьба дочери была тотчас же уважена, ибо сквайр редко заставлял ее просить себя дважды: он так горячо любил Софью, что, делая ей угодное, обыкновенно доставлял величайшее удовольствие и себе. Она была действительно его любимой деточкой, как он часто называл ее, и вполне заслужила такую любовь, потому что отвечала на нее самой безграничной привязанностью. Пунктуальнейшим образом исполняла она все свои дочерние обязанности, и любовь делала их не только легкими, но и настолько приятными, что, когда одна из ее подруг вздумала посмеяться над ней за то, что она видит заслугу в своем мелочном, по выражению этой девицы, повиновении отцу, Софья отвечала:
— Вы ошибаетесь, сударыня, если думаете, что я считаю это заслугой: просто я исполняю свой долг и нахожу в этом большое удовольствие. Право же, я не знаю высшего наслаждения, чем умножать счастье моего отца, и если горжусь, дорогая моя, то не тем, что я делаю, а тем, что обладаю возможностью это делать.
Однако в тот вечер бедняжка Софья была неспособна испытать это наслаждение. Поэтому она не только уговорила отца освободить ее от клавикордов, но испросила также позволение не присутствовать за ужином. И эту просьбу дочери сквайр уважил, хоть и не очень охотно, потому что любил всегда видеть ее возле себя, если только не был поглощен лошадьми, собаками или бутылкой Тем не менее он уступил желанию дочери, хотя и принужден был, чтобы избавить себя, если можно так выразиться, от общества собственной персоны, послать за соседом-фермером и провести вечер с ним.

Глава XI
Молли Сигрим удается спастись. Несколько замечаний, ради которых мы вынуждены глубоко копнуть человеческую природу

Том Джонс охотился в то утро на лошади, принадлежащей мистеру Вестерну, а так как собственной его лошади на конюшне у сквайра не было, то ему пришлось возвращаться домой пешком; он так торопился, что пробежал больше трех миль в полчаса.
В самых воротах усадьбы мистера Олверти он встретил констебля и полицейских, которые вели Молли в тот дом, где людям низкого звания преподается добрый урок, именно — уважение и почтение к своим господам; там им наглядно показывают огромное различие, проводимое Фортуной между людьми, которые подлежат наказанию за свои промахи, и людьми, которые такому наказанию не подлежат; если этого урока они не усваивают, то, боюсь, исправительный дом вообще не дает им почти ничего поучительного и способствующего улучшению их нравственности.
Юристу может, пожалуй, показаться, что в настоящем случае мистер Олверти немного превысил свою власть. Откровенно говоря, и я не вполне убежден в совершенной правильности его решения, потому что им не было произведено формального следствия. Но так как намерения у него были честные, то он должен быть оправдан in for conscientiae особенно если принять во внимание, сколько произвольных решений выносится ежедневно судьями, у которых нет и такого оправдания.
Едва только Том узнал от констебля, куда они направляются (о чем, впрочем, он отлично догадался и сам), как заключил при всех Молли в свои объятия и, нежно прижав ее к груди, поклялся, что убьет первого, кто вздумает прикоснуться к ней. Он велел ей отереть слезы и успокоиться, ибо, куда бы она ни пошла, он последует за ней. Затем, обратившись к констеблю, который стоял, весь дрожа, сняв шапку, он очень вежливо попросил его вернуться с ним на минуту к отцу (так называл он теперь Олверти), потому что он, Джонс, твердо уверен, что после тех показаний, которые он сделает в пользу этой девушки, она будет оправдана.
Констебль, который — я в том не сомневаюсь — отпустил бы арестованную по требованию Тома, весьма охотно согласился исполнить его просьбу. И вот все они вместе вернулись в зал, где мистер Олверти чинил суд. Том велел своим спутникам подождать, а сам пошел искать своего покровителя. Найдя его, он бросился ему в ноги и, попросив выслушать его терпеливо, признался, что он отец ребенка, которым беременна Молли. Он умолял о сострадании к бедной девушке, говоря, что если тут вообще есть вина, то она лежит главным образом на нем.
— Если тут вообще есть вина! — с негодованием воскликнул Олверти. — Неужели ты такой оголтелый и отъявленный распутник, что еще сомневаешься, есть ли какая-нибудь вина в нарушении законов божеских и человеческих, в обольщении бедной девушки и в ее падении? Ты совершенно прав, говоря, что вина лежит главным образом на тебе, и вина эта настолько тяжелая, что ты должен ожидать самого сурового наказания.
— Пусть меня постигнет самая тяжелая кара, — сказал Том, — лишь бы мое ходатайство за бедняжку не оказалось напрасным! Сознаюсь, я обольстил ее, но погибнет ли она, это зависит от вас. Ради самого неба, сэр, отмените ваше приказание и не посылайте ее туда, где ее гибель неотвратима.
Олверти велел ему немедленно позвать слугу. Том отвечал, что в этом нет надобности, потому что он, к счастью, встретил Молли под стражей у ворот и, полагаясь на доброту Олверти, привел ее обратно в судебный зал, где она теперь и ожидает его окончательного приговора; сам же он на коленях умоляет своего благодетеля о том, чтобы его приговор был милостив для девушки, чтобы ей было позволено вернуться в родительский дом и не подвергаться еще большему стыду и позору, чем тот, который и так падет на нее.
— Я знаю, — говорил он, — как это тяжело. Я знаю, что моя распущенность была виной всему. Постараюсь загладить свою вину, если это возможно, и если вы тогда будете настолько добры, что простите меня, то я надеюсь доказать, что достоин прощения.
После некоторого колебания Олверти сказал:
— Хорошо, я отменю свой приговор. Можешь позвать ко мне констебля.
Явившийся констебль был тотчас отпущен; была отпущена также и Молли.
Читатель может не сомневаться, что мистер Олверти прочитал по этому случаю Тому строгое наставление; но нам нет нужды приводить его здесь, так как мы уже в точности передали в первой книге то, что было им сказано Дженни Джонс, и так как большая часть речи мистера Олверти годится для мужчин не хуже, чем для женщин. Выговор сквайра оказал такое сильное действие на юношу, который не был закоренелым грешником, что он удалился в свою комнату, где и провел весь вечер в мрачных размышлениях.
Олверти был сильно возмущен проступком Джонса; ибо, несмотря на уверения мистера Вестерна, этот почтенный человек не предавался распутству с женщинами и сильно осуждал порок невоздержания в других. Действительно, у нас есть полное основание думать, что в речах мистера Вестерна не было ни слова правды, тем более что он сделал ареной подвигов своего друга университет, где мистер Олверти никогда не был. Словом, добрейший сквайр, пожалуй, чересчур склонен был давать волю тому роду балагурства, которое обыкновенно называется бахвальством, но которое с таким же правом можно было бы обозначить одним более коротким словечком. Мы, может быть, слишком часто заменяем это односложное словечко другими, и ко многому из того, что почитается в свете за остроумие и юмор, следовало бы, соблюдая чистоту языка, прилагать это краткое наименование, которого я, как человек благовоспитанный, здесь не привожу.
Но при всем отвращении как к этому, так и ко всякому другому пороку мистер Олверти не был настолько ослеплен своим чувством, чтобы не видеть в виновном также и хороших качеств с такой же ясностью, как если бы к ним вовсе не было примешано дурных. Поэтому, возмущаясь невоздержанностью Джонса, он от всей души радовался его честному и благородному самообвинению. В уме его начало складываться то понятие об этом юноше, какое, вероятно, уже составилось о нем у нашего читателя. Мысленно кладя на чашу весов его недостатки и достоинства, он считал что перевешивают скорее последние.
Вот почему напрасно Тваком, получивший от мистера Блайфила подробный отчет о случившемся, ругал на чем свет стоит бедного Тома. Терпеливо выслушав все его обвинения, Олверти холодно ответил, что вообще молодые люди такого темперамента, как Том, очень расположены к этому пороку; но он думает, что слова, сказанные им, Олверти, по этому поводу, искренне тронули юношу, и надеется, что Том больше грешить не будет. Так как дни порки миновали, то наставник мог излить свою желчь только при помощи языка — обычный жалкий способ бессильного мщения.
Но Сквейр, человек не такой горячий, действовал хитрее: ненавидя Джонса, может быть, еще больше, чем Тваком, он придумал более тонкий способ повредить ему во мнении мистера Олверти.
Читатель, может быть, помнит маленькие происшествия с куропаткой, лошадью и Библией, которые были изложены в третьей книге. Своим тогдашним поведением Джонс скорее укрепил, чем поколебал привязанность, которую склонен был питать к нему мистер Олверти. Те же чувства, мне кажется, он вызвал бы и во всяком, кто имеет какое-либо представление о дружбе, благородстве и величии духа, то есть в ком есть хоть капля доброты.
Сквейру известно было, какое впечатление эти несколько примеров доброты произвели на благородное сердце Олверти, ибо философ прекрасно знал, что такое добродетель, хотя, быть может, и не всегда был стоек в ней. Но Твакому — по какой причине, решить не берусь — мысли эти никогда не приходили в голову; он видел Джонса в дурном свете и воображал, что и Олверти видит его в таком же свете и только из гордости и упрямства решил не отступаться от мальчика, которого он с такой любовью воспитал, так как в противном случае сквайру пришлось бы молчаливо признать, что его первоначальное мнение о Томе было ошибочным.
И вот философ воспользовался настоящим случаем, чтобы исказить самые нежные чувства Джонса, истолковав все вышеупомянутые происшествия в дурном смысле.
— Мне очень прискорбно, сэр, — сказал он, — признаться в том, что, подобно вам, я поддался обману. Я не мог не чувствовать удовольствия при виде поступков, побудительной причиной которых считал дружбу; правда, дружба эта была неумеренно восторженная, а всякая неумеренность ошибочна и порочна; однако в молодости такие вещи простительны. Мне и в голову не приходило, что истина, которую мы оба считали принесенной в жертву дружбе, была на самом деле поругана в угоду низкой и порочной страсти. Теперь вы ясно видите, где источник всего этого мнимого великодушия Джонса к семье сторожа. Он поддерживал отца, чтобы легче было обольстить дочь, и спасал семью от голодной смерти, чтобы опозорить и погубить одного из членов этой семьи. Вот так дружба! Вот так великодушие! Как говорит сэр Ричард Стиль: «Гастрономы, платящие большие деньги за лакомства, вполне заслуживают названия людей щедрых». Словом, с этой минуты я решил никогда больше не поддаваться слабости человеческой природы и буду считать добродетелью лишь то, что согласно во всей точности с непогрешимым законом справедливости.
Доброта Олверти преградила этим соображениям доступ в его ум, однако, представленные другим, они были слишком логичны для того, чтобы решительно их отвергнуть. Слова Сквейра глубоко запали в его душу, и порожденная ими тревога не укрылась от внимания философа, хотя Олверти и не хотел в ней признаться, ответив что-то незначительное, и круто перевел разговор на другую тему. К счастью для Тома, эти предположения были высказаны уже после того, как он получил прощение, ибо, несомненно, оставленное ими в душе Олверти впечатление было впервые неблагоприятно для Джонса.

Глава XII,
содержащая предметы более ясные, но проистекающие из того же источника, что и изложенные в предыдущей главе

Читатель, думаю, с удовольствием вернется со мной к Софье. Она провела не очень приятную ночь после нашего последнего свидания с ней. Сон мало облегчил ее, сновидения — еще меньше. Утром, когда горничная ее, миссис Гонора, явилась к ней в обычный час, она застала ее уже на ногах и одетой.
В деревне лица, живущие за две или за три мили, считаются близкими соседями, и вести о случившемся в одном доме с невероятной быстротой перелетают в другой. Поэтому миссис Гонора знала уже во всех подробностях историю позора Молли; нрава она была очень общительного, так что не успела войти в комнату своей госпожи, как уже начала рассказывать ей следующее:
— Как вам это понравится, сударыня? Девушка, которую ваша милость видели в воскресенье в церкви и нашли ее такой хорошенькой, — впрочем, вы бы не нашли ее такой хорошенькой, если б увидели поближе, — так, верьте слову, ее водили к судье за то, что она брюхата. Мне она показалась заправской шлюхой, и, верьте слову, она указала на молодого мистера Джонса. И весь приход говорит, что мистер Олверти до того разгневался на молодого мистера Джонса, что на глаза его не пускает. Верьте слову, так жаль бедненького, а только не стоит он того, чтоб жалеть: можно ли было с такой дрянью путаться! А ведь красавчик какой! Жаль мне будет, если его выгонят из дому. Побожиться готова, что девка такая же прыткая, как и он. Ох, уж и прыткая! А когда девчонки сами кидаются, так молодцов за что же бранить? Они делают то, что естество велит. Право же, не пристало им с такими замарахами связываться, а если что случилось, так и поделом им. А только, верьте слову, потаскухи эти больше виноваты. Желала б я от всего сердца, чтоб ей хорошенько всыпали на задке телеги! Жалость какая: погубить такого красавчика! Ведь никто не посмеет отрицать, что мистер Джонс один из самых красивых молодых людей, какие только…
Так она тараторила бы без конца, если бы Софья не перебила ее, крикнув более раздраженным голосом, чем обычно:
— Скажи, пожалуйста, что ты беспокоишь меня всеми этими дрязгами? Какое мне дело до похождений мистера Джонса? Все вы, наверно, одинаковы. Право, кажется, тебе досадно, что это случилось не с тобой.
— Со мной, сударыня? — воскликнула миссис Гонора. — Обидно слушать такие слова от вашей милости. Поклянусь, никто обо мне этого не скажет! По мне, хоть провались все молодые парни на свете. Что из того, что я назвала его красавчиком? Все говорят это, не я одна. Верьте слову, никогда не думала, чтобы о молодом человеке нельзя было сказать, что он хорош собой; верьте слову, никогда больше не буду думать о нем так. Потому что хорош тот, кто хорошо себя ведет. С нищей девчонкой…
— Да перестань ты наконец вздор молоть! — закричала Софья. — Поди лучше узнай, не ждет ли меня батюшка к завтраку.
Миссис Гонора выскочила из комнаты, ворча что-то под нос. «Ну и дела, доложу вам!» — вот все, что можно был о разобрать.
Действительно ли миссис Гонора заслуживала того подозрения, которое было высказано ее госпожой, насчет этого мы не в состоянии удовлетворить любопытство читателя. Однако мы вознаградим его, изобразив то, что происходило в душе Софьи.
Благоволите припомнить, читатель, как тайное влечение к мистеру Джонсу незаметно закралось в сердце молодой девушки и как оно там выросло в очень сильное чувство, прежде чем она успела его заметить. Когда Софья впервые начала сознавать его симптомы, ощущения ее были так сладки и приятны, что она не могла решиться подавить или прогнать их и продолжала лелеять страсть, о последствиях которой никогда не размышляла.
Происшествие с Молли впервые открыло ей глаза. В первый раз сознала она слабость, в которой была повинна, и хотя это глубоко ее взволновало, но имело также действие рвотного: на время выгнало болезнь. Процесс совершился с изумительной быстротой; за короткое время отсутствия горничной все симптомы болезни исчезли, так что, когда миссис Гонора вернулась сказать, что отец ждет ее, Софья уже вполне овладела собой и чувствовала полное равнодушие к мистеру Джонсу.
Болезни души почти во всех мелочах сходны с болезнями тела. По этой причине, надеемся мы, ученое сословие, к которому мы питаем глубочайшее уважение, извинит нас за похищение некоторых слов и выражений, по праву ему принадлежащих; мы вынуждены были прибегнуть к этому, иначе наши описания часто оставались бы непонятными.
Но самое разительное сходство между недугами души и так называемыми телесными недугами заключается в наклонности тех и других к рецидивам. С особенной ясностью это видно на болезнях честолюбия и корыстолюбия. Я знал честолюбцев, излеченных постоянными неудачами при дворе (которые являются единственным лекарством против этой болезни), но снова заболевших во время борьбы за место старшины совета присяжных; слышал я также об одном скряге, который настолько справился со своей болезнью, что издержал много шестипенсовиков, но на смертном ложе утешил себя напоследок, заключив ловкую и выгодную сделку насчет собственных похорон с гробовщиком, женатым на его единственной дочери.
В любовной страсти, которую в строгом согласии со стоической философией мы будем изображать здесь как болезнь, эта наклонность к рецидивам не меньше бросается в глаза. Так случилось и с бедняжкой Софьей. После первой же встречи с Джонсом все прежние симптомы возобновились, и с той поры ее бросало то в жар, то в холод.
Положение молодой девушки теперь сильно отличалось от прежнего. Страсть, прежде доставлявшая ей тонкое наслаждение, стала теперь скорпионом в груди ее. Она боролась с ней всеми силами и пользовалась всяким доводом, какой только приходил ей на ум (не по летам, у нее сильный), чтобы одолеть и прогнать ее. Борьба была успешна, и Софья начала уже надеяться, что время и разлука совершенно излечат ее. Поэтому она решила по возможности избегать встреч с Томом Джонсом; с этой целью она стала строить план поездки к тетке, не сомневаясь, что отец даст на это свое согласие.
Но Фортуна, у которой были другие планы, в корне пресекла все эти замыслы, подготовив несчастный случай, который будет изложен в следующей главе.

Глава XIII
Ужасный случай с Софьей. Рыцарское поведение Джонса и еще более ужасные последствия этого поведения для молодой девушки, а также краткое отступление в честь женского пола

Нежное чувство мистера Вестерна к дочери росло с каждым днем, так что даже его любимые собаки начали уступать Софье первое место в его сердце; но так как он все-таки не мог с ними расстаться, то придумал очень хитрое средство наслаждаться их обществом одновременно с обществом дочери, уговорив ее ездить с ним на охоту.
Софья, для которой слово отца было законом, с большой готовностью согласилась исполнять его желание, хотя это грубое мужское развлечение, мало отвечавшее ее наклонностям, не доставляло ей никакого удовольствия. Но, кроме послушания, была еще и другая причина, побуждавшая ее сопровождать старика во время его выездов: своим присутствием она надеялась до некоторой степени охлаждать его пыл и оберегать от опасности сломать шею, которой он подвергался на каждом шагу.
Скорее всего ее могло удержать то обстоятельство, которое прежде было бы для нее приманкой, именно: частые встречи с Джонсом, которого она решила избегать. Но приближался уже конец охотничьего сезона, и Софья надеялась, что кратковременное пребывание у тетки совершенно излечит ее от несчастной страсти; она уверяла себя, что в следующий сезон будет встречаться с ним без малейшей опасности.
На второй день охоты Софья возвращалась домой и уже подъезжала к усадьбе мистера Вестерна, как вдруг ее лошадь, горячий нрав которой требовал более опытного седока, принялась скакать и брыкаться с такой резвостью, что всадница каждую минуту готова была выпасть из седла. Том Джонс, ехавший на небольшом расстоянии, увидел это и поскакал к ней на помощь. Поравнявшись с Софьей, он соскочил на землю и схватил ее лошадь за узду. Строптивое животное тотчас же взвилось на дыбы и сбросило свою драгоценную ношу прямо в объятья Джонса.
Софья была так перепугана, что не сразу могла ответить Джонсу, заботливо спрашивавшему, не ушиблась ли она. Однако вскоре она пришла в себя, сказала, что с ней все благополучно, и поблагодарила его за внимание и помощь.
— Если я оказал вам услугу, сударыня, — отвечал Джонс, — то я щедро вознагражден. Поверьте, я охотно охранил бы вас от малейшего ушиба ценой гораздо большего несчастья, чем то, которое случилось со мной.
— Какое несчастье? — встревоженно спросила Софья. — Надеюсь, ничего опасного?
— Не беспокойтесь, сударыня, — отвечал Джонс. — Слава богу, что вы отделались так счастливо, принимая во внимание грозившую вам опасность. Если я сломал руку, то это пустяк по сравнению с моим страхом за вас.
— Сломали руку?! Упаси боже! — вскричала Софья.
— Боюсь, что это так, сударыня, — сказал Джонс. — Но прошу вас, позвольте мне сначала позаботиться о вас. Моя правая рука еще к вашим услугам, и я проведу вас через ближайшее поле, откуда близехонько до дома вашего батюшки.
Увидя, что его левая рука висит без движения, между тем как правой рукой он ее поддерживает, Софья больше не сомневалась в том, что произошло. Она побледнела гораздо сильнее, чем несколько минут тому назад, когда испугалась за собственную участь, и затрепетала всем телом, так что Джонс с трудом мог поддерживать ее. Не менее велико было также смятение ее мыслей; в невольном порыве бросила она на Джонса взгляд, нежность которого свидетельствовала о чувстве, какого ни благодарность, ни сострадание, даже вместе взятые, не в силах пробудить в женской груди без помощи третьей, более могущественной страсти.
Мистер Вестерн, уехавший было вперед, когда случилось это происшествие, тотчас вернулся вместе с прочими всадниками. Софья немедленно известила о несчастье, постигшем Джонса, и просила позаботиться о нем. Вестерн, который был сильно встревожен, увидев ее лошадь без седока, настолько обрадовался, найдя дочь невредимой, что воскликнул:
— Хорошо, что не случилось чего-нибудь хуже! А если Том сломал руку, так мы пошлем за костоправом, и он ее починит.
Сквайр соскочил с лошади и пошел пешком домой с дочерью и Джонсом. Непосвященный человек при встрече с ними, наверное, заключил бы по выражению их лиц, что пострадавшей является одна только Софья; у Джонса вид был ликующий: должно быть, он радовался, что спас жизнь девушки только ценой переломанной кости, а мистер Вестерн хотя и не был равнодушен к несчастью, постигшему Джонса, однако гораздо больше радовался тому, что дочь его счастливо миновала опасности.
По благородству своего характера Софья приписала поступок Джонса его великой отваге, и он произвел на ее сердце глубокое впечатление. И то сказать: ни одно качество мужчины так не пленяет женщин, как храбрость, что происходит, если верить ходячему мнению, от природной робости прекрасного пола, которая, по словам мистера Осборна, «так велика, что женщина самое трусливое из всех божьих созданий», — суждение, замечательное больше своей грубостью, чем правильностью. Аристотель в своей «Политике», мне кажется, более справедлив к женщинам, когда говорит: «Скромность и храбрость мужчин отличаются от этих добродетелей в женщинах: храбрость, приличествующая женщине, была бы трусостью в мужчине; а скромность, приличествующая мужчине, была бы развязностью в женщине». Немного также правды в мнении тех, кто выводит пристрастие женщин к храбрым мужчинам из их чрезмерной трусливости. Мистер Бейль (кажется, в статье «Елена») с большим правдоподобием приписывает его крайней любви женщин к славе; в пользу этого мнения говорит авторитет того, кто глубже всех проникал в тайники человеческой природы: в изображении этого художника героиня «Одиссеи», величайший образец супружеской любви и верности, указывает на славу своего мужа как на единственный источник своей любви к нему.
Как бы там ни было, это происшествие оставило глубокое впечатление в Софье. И после тщательного исследования всех обстоятельств я склоняюсь к мысли, что в то же самое время прелестная Софья оставила не меньшее впечатление в сердце Джонса; правду сказать, с некоторых пор он начал поддаваться непреодолимому обаянию ее прелести.

Глава XIV
Прибытие хирурга. Его мероприятия и длинный разговор Софьи со своей горничной

Когда они вошли в дом мистера Вестерна, Софья, которая еле передвигала ноги, повалилась в кресло; однако с помощью нюхательной соли и воды удалось предотвратить обморок, и к приходу хирурга, за которым было послано для Джонса, она совсем оправилась. Мистер Вестерн, приписывавший все эти болезненные явления ее падению, посоветовал ей в качестве меры предосторожности пустить кровь. В этом мнении его поддержал и хирург, который привел столько доводов в пользу кровопускания и столько примеров несчастий вследствие пренебрежения этим средством, что сквайр проявил еще большую настойчивость и решительно потребовал от дочери, чтобы она согласилась.
Софья уступила требованиям отца, хотя и совершенно против своей воли, ибо не ожидала, кажется, тех опасных последствий от испуга, каких боялись сквайр или хирург. Она протянула свою прекрасную руку, и хирург начал приготовление к операции.
Пока слуги приносили все необходимое, хирург, объяснявший нежелание Софьи подвергнуться операции ее страхом, стал ее успокаивать, уверяя, что тут нет никакой опасности и что несчастье при кровопускании может быть лишь следствием какого-нибудь чудовищного невежества шарлатана, берущегося за хирургию, — ясный намек, что в настоящем случае ей бояться нечего. Софья ответила, что она ничуть не боится, добавив:
— Если даже вы откроете мне артерию, я охотно прощу вам.
— Простишь?! — загремел Вестерн. — Да я-то, черт возьми, не прощу! Если этот негодяй сделает тебе больно, так я ему самому всю кровь выпущу!
Хирург согласился на эти условия и приступил к своей операции, которую сделал искусно и быстро, как обещал: он выпустил крови самую малость, сказав, что лучше повторить операцию раза два или три, чем отнять сразу слишком много крови.
После перевязки Софья удалилась; она не хотела (да этого, пожалуй, не позволяли и приличия) присутствовать при операции Джонса. Одним из ее возражений против кровопускания (хотя и не высказанным вслух) было то, что оно задержало бы вправку сломанной кости, ибо Вестерн, когда дело касалось дочери, не обращал никакого внимания на других, а сам Джонс «сидел, как статуя терпения на надгробном памятнике, с улыбкой переносящая горе». Правду сказать, при виде крови, брызнувшей из прелестной руки Софьи, он совершенно позабыл обо всем, что случилось с ним самим.
Хирург первым делом приказал пациенту раздеться до рубашки, после чего, засучив ему рукав до плеча, принялся тянуть в ощупывать обнаженную руку с таким усердием, что Джонс от нестерпимой боли начал делать гримасы. Увидя это, хирург с большим удивлением спросил:
— Что с вами, сэр? Быть не может, чтобы я причинил вам боль, — и, продолжая держать сломанную руку, начал читать длинную и очень ученую лекцию по анатомии, в которой обстоятельно описал все простые и сложные переломы и подверг обсуждению, сколькими разными способами Джонс мог сломать себе руку, с надлежащим пояснением, какие из них были бы лучше и какие хуже настоящего случая.
Окончив наконец свою ученую речь, из которой слушатели, несмотря на благоговейное внимание, вынесли немного, потому что ничего не поняли, он приступил к делу и окончил его гораздо скорее, чем начал.
После этого Джонсу приказали лечь в постель, которую мистер Вестерн предложил ему в своем доме, и приговорили его к кашке.
В числе присутствовавших при вправке кости в зале была и миссис Гонора. Сейчас же по окончании операции ее позвали к госпоже, и на вопрос последней, как себя чувствует молодой джентльмен, она начала изо всех сил расхваливать великодушие, как она выражалась, с которым он держался и которое «уж так было к лицу такому красавчику!». И Гонора разразилась пламенный панегириком красоте Джонса, перечислив все его прелести и закончив описанием белизны его кожи.
Речь эта вызвала изменения на лице Софьи, которые не укрылись бы, может быть, от внимания проницательной горничной, если бы в продолжение своего рассказа она хоть раз взглянула на свою госпожу; но очень удобно стоявшее напротив зеркало предоставило ей случай созерцать черты, которые доставляли ей самое большое наслаждение на свете, так что она ни на минуту не отводила глаз от этого любезного ее сердцу предмета.
Увлечение миссис Гоноры темой своей речи и предметом, находившимся перед ее глазами, позволило госпоже ее оправиться от смущения; она улыбнулась и сказала горничной, что та, «верно, влюблена в этого молодого человека».
— Я влюблена, сударыня? — отвечала Гонора. — Господь с вами, сударыня! Уверяю вас, сударыня, ей-богу, сударыня, я не влюблена.
— А если бы ты и влюбилась, — продолжала Софья, — не понимаю, чего тут стыдиться. Ведь он молодец хоть куда!
— Да, сударыня, — отвечала горничная, — истинная правда, я в жизнь свою не видела мужчины красивее его, верьте слову, не видела; и, правду говорит ваша милость, не знаю, чего мне стыдиться, если б я полюбила его, хотя он и неровня мне. Ведь господа из такого же мяса и крови, как и слуги. А потом, хоть сквайр Олверти и сделал из мистера Джонса барина, он стоит ниже меня по рождению; я хоть и бедная, а дочь честной женщины: мои батюшка и матушка были повенчаны, а этого иные не могут сказать о своих родителях, хоть и высоко нос задирают. Вот какие дела, доложу вам! Хоть у него и белая кожа — верьте слову, белее я никогда не видывала, — да я такая же христианка, как и он, и никто не смеет сказать, что я подлого звания: дед мой был священник и рассерчал бы на внучку, если б та польстилась на грязные обноски Молли Сигрим.
Может быть, Софья позволила бы миссис Гоноре продолжать в таком же роде, ибо у нее не хватало духу остановить ее расходившийся язычок, что, как может судить читатель, вообще было делом нелегким. Но кое-что в ее речах было столь неприятно для слуха госпожи, что она не вытерпела и остановила поток, которому, казалось, конца не будет.
— Удивляюсь, — сказала она, — откуда это у тебя столько дерзости говорить так о приятеле моего отца! Что же касается девчонки, то приказываю никогда не произносить при мне ее имени. А кому нечем больше попрекнуть молодого джентльмена, кроме его происхождения, пусть лучше молчит, что и тебе советую на будущее время.
— Прошу прощения, что прогневила вашу милость, — отвечала миссис Гонора. — Верьте слову, и я терпеть не могу Молли Сигрим, как и ваша милость. А что я нехорошо сказала о сквайре Джонсе, так призываю всех слуг в свидетели, что, когда заходит между ними речь о незаконнорожденных, я всегда держу его сторону. Кто из вас, говорю я лакеям, не захотел бы быть незаконнорожденным, если б мог через то стать барином? А чем, говорю, он не барин? Таких белых рук ни у кого на свете не сыщешь, верьте слову, не сыщешь! И такой, говорю, он ласковый, такой добрый; все слуги, говорю, и все соседи кругом любят его. Вот, верьте слову, рассказала бы вашей милости кое-что, да, боюсь, прогневаетесь.
— Что ты рассказала бы, Гонора? — спросила Софья.
— Нет, сударыня, верьте слову, это он без всякого умысла, — так я не хотела бы гневить вашу милость.
— Пожалуйста, расскажи, — настаивала Софья, — я хочу знать сию минуту.
— Извольте, сударыня, — отвечала миссис Гонора. — Вошел он однажды в комнату на прошлой неделе, когда я сидела за шитьем, а на стуле муфта вашей милости лежала, и, верьте слову, засунул в нее руки, — та самая муфта, что ваша милость вчера только мне подарили. «Оставьте, говорю, мистер Джонс, вы растянете барышнину муфту, да и попортите». А он все держит в ней руки, а потом взял да и поцеловал, — верьте слову, отроду такого горячего поцелуя не видывала!
— Должно быть, он не знал, что это моя муфта, — заметила Софья.
— Прошу вашу милость выслушать дальше. Он все целовал да целовал и сказал, что красивее муфты на свете нет. «Полноте, сэр, говорю, вы ее сто раз видели». — «Да, миссис Гонора, говорит, но разве можно заметить что-нибудь прекрасное, когда перед тобой сама красавица?..» Нет, это еще не все, но, я надеюсь, ваша милость не прогневается, ведь, верьте слову, он это только так… Раз ваша милость играли для барина на клавикордах, а мистер Джонс сидел рядом в комнате, грустный такой. «Послушайте, говорю, мистер Джонс, что с вами? О чем так призадумались?» — «Плутовка, — говорит он, очнувшись, — можно ли о чем-нибудь думать, когда ваш ангел барышня играет?» А потом, стиснув мне руку: «Ах, миссис Гонора, говорит, то-то будет счастливец!..» — и вздохнул. А вздох, вот побожусь, душистый, что твой букет! Но, верьте слову, это без всякого умысла. Только, пожалуйста, ваша милость, не проговоритесь: он дал мне крону, чтоб я никому не говорила, и заставил поклясться на книге, — да, кажется, это была не Библия.
Пока не открыли ничего прекраснее алого цвета, я не скажу ни слова о румянце, выступившем на щеках Софьи при этом рассказе.
— Го… но… ра… — проговорила она, — я… если ты не будешь больше говорить об этом мне… и другим тоже, я тебя не выдам… то есть не буду сердиться. Боюсь только твоего языка… Зачем, милая, ты даешь ему столько воли?
— Нет, нет, сударыня, — отвечала Гонора, — скорее я дам его отрезать, чем прогневаю вашу милость. Верьте, словечка не скажу, неугодного вашей милости.
— Так, пожалуйста, больше об этом не рассказывай, — сказала Софья, — а то дойдет до ушей батюшки, и он рассердится на мистера Джонса, хоть я и уверена, что тот, как ты говоришь, делает это без всякого умысла. Я сама рассердилась бы, если бы…
— Нет, нет, ручаюсь вам, сударыня, у него не было никакого умысла. Мне показалось, он словно не в своем уме, да и сам он признался, что он сам себя не помнил, когда говорил эти слова. «Да, сэр, говорю, я тоже так думаю». — «Да, да, Гонора», — говорит… Прошу прощения у вашей милости. Скорее вырву себе язык, чем прогневаю вас.
— Ничего, продолжай, — отвечала Софья, — если ты еще не все рассказала.
— «Да, говорит, Гонора (это было уже после того, как он дал мне крону), я не хлыщ и не негодяй, чтоб думать о ней иначе, как о богине, которой я буду поклоняться и молиться до последнего моего издыхания». Вот и все, сударыня. Ей-богу, все, больше ничего не припомню. Я сама была на него сердита, пока не убедилась, что у него нет никакого дурного умысла.
— Теперь, Гонора, я верю, что ты действительно меня любишь, — сказала Софья. — Намедни я в сердцах отказала тебе, но если ты хочешь оставаться при мне, так оставайся.
— Верьте слову, сударыня, — отвечала миссис Гонора, — я ввек не пожелаю расстаться с вашей милостью. Верьте слову, я все глаза проплакала, когда вы мне отказали. Нужно быть очень неблагодарной, чтобы пожелать уйти от вашей милости: такого хорошего места мне нигде не найти. Всю жизнь прожить и умереть готова при вашей милости. Правду сказал мистер Джонс, бедняжка: счастливец тот…
Обеденный колокол прервал на этом месте разговор, который произвел столь сильное впечатление на Софью, что утреннее кровопускание оказалось для нее, пожалуй, полезнее, чем она думала во время операции. Что же касается теперешнего состояния души ее, то я придерживаюсь правила Горация: не покушаться на описание чего бы то ни было, если нет надежды на успех. Большая часть читателей легко представит его и собственными силами, а те немногие, которые не могут этого сделать, все равно не поймут его или сочтут неестественным, как бы хорошо я ни изобразил его.
Назад: Книга третья, заключающая в себе достопамятнейшие события, происшедшие в семействе мистера Олверти с момента, когда Томми Джонсу исполнилось четырнадцать лет, и до достижения им девятнадцатилетнего возраста. Из этой книги читатель может выудить кое-какие мысли относительно воспитания детей
Дальше: Книга пятая, охватывающая период времени немного больше полугода