День шестой
Разбудила Надю Инга. Тихо тронула за плечо, извинилась будто. Надя подняла голову, уставилась на нее испуганно, часто моргая опухшими веками:
– Ой… А я что, прямо здесь уснула? А который час?
– Уже восемь часов, Надь. Я попрощаться зашла. Домой уезжаю – у меня там проблемы, сама знаешь. Верочку будить не стала – у нее лицо такое измученное… Пусть поспит, ага?
– Погоди, Инга… Позавтракай хоть! Кофе попей…
– Не могу, Надя. На поезд боюсь опоздать. Там поезд проходящий есть, двухчасовой. И на кладбище надо успеть зайти…
– Пойдешь все-таки?
– Ага. Пойду. Ну, пока…
Инга наклонилась, поцеловала сестру в смятую от неудобного спанья щеку, прижалась к ней на секунду своей щекой и быстро пошла к двери, унося с собой непролитые, но уже подкравшиеся к глазам слезы. Выйдя за чугунную калитку усадьбы, обернулась к дому, улыбнулась ему жалко дрожащими губами. Дом без отца. Дом-сирота. Дом Веры, Надежды и… Инги. Любовь ушла из него ночью – кабинет отцовский был пуст, она успела туда заглянуть, уходя. Ушла и сына своего, так отца и не узнавшего, увела. Даже сестер своих тоже толком не узнавшего. Вот и дружи с ними теперь, как хочешь. Исполняй отцовскую волю…
Вздохнув напоследок и смахнув со щек тяжелые капли слез, она развернулась и быстро пошла прочь, огибая зеркальные лужи с плавающими поверху мокрыми листьями. Дождь перестал, и даже утреннее солнце проглядывало робко сквозь рваные серые облака – день обещал распогодиться. Да и то – не должно же быть так, чтоб все дождь да дождь! Солнца и в конце октября никто не отменял. А вот и скверик – тот самый, со скамейкой. А возле скверика – машина, красивый мощный джип. А из джипа вдруг выпрыгнул ей навстречу Севка в черном модном плаще – как черт из табакерки. Обошел быстро машину, встал перед ней немым изваянием. Глаза горят синевой, лицо бледное. Не выспался, наверное, или, может, с похмелья утреннего. Протянул руку, впился ей цепко в локоть, подтолкнул слегка на переднее сиденье. Она даже ослушаться не посмела, села, посмотрела на него не то чтобы удивленно, а с насмешливым интересом – давай-давай, мол, посмотрим, что дальше будет…
– Так. Давай-ка поговорим с тобой, подруга! – развернулся он к ней всем корпусом, усевшись на свое водительское сиденье. – Расскажи-ка мне о свой жизни во всех подробностях. А то чего только вчера я о тебе не наслушался – и про мужа твоего, и про его мать, которую он на твою хрупкую шею повесил… Это что, все правда?
– Правда, Севка. Просто звучит это из твоих уст несколько… вульгарно, а так все правда. И муж мой тут ни при чем. Я сама на это пошла. Вернее, согласилась. Договор у нас такой получился, понимаешь? Джентльменское соглашение.
– Какой договор? О чем?
– Да ну… Тебе-то какое дело? Зачем это все тебе?
– Надо, значит, раз спрашиваю!
– Да не буду я ничего рассказывать! Ты что, в духовники мои записался? Или в психоаналитики? Расскажи ему, видишь ли… Чего это ради?
– Да уж… Узнаю, узнаю своего Ёжика. Ладно, хватит меня иголками колоть, чего ты… Рассказывай давай.
– Ну буду.
– Ну что тебе, жалко? Другие вон бешеные деньги психоаналитикам платят, чтоб их со вниманием выслушали, а ты…
– А я – это я. Отстань. И вообще – тороплюсь я.
– Куда?
– К отцу. На кладбище. А потом сразу на вокзал – домой поеду.
– Успеешь, Инга. Везде ты успеешь. Не хочешь рассказывать – не надо. Я и так все про тебя знаю. И про развод твой знаю, и про договор с мужем догадываюсь… Тоже, нашла тайну… Ваш договор на жилплощади построен, да? Он уходит, ты остаешься. Он отдает тебе квадратные метры, а ты за его мамой-инвалидом до конца жизни ухаживаешь. И заметь – неизвестно еще, до конца чьей жизни! Потому что мама-инвалид тебя изводит так, что жить в таких условиях тебе хочется все меньше и меньше. Потому что это и не жизнь вовсе. Я знаю. Сам через это прошел. Проклятые эти квадратные метры! Я знаю, как они могут отнять у человека желание жить…
– Ты? Через это прошел? Да ну… Неужели тоже за чьей-нибудь мамой-инвалидом ухаживал?
– Нет, Инга, у меня все гораздо хуже было. Я ж, пока в этой жизни не пробился, бог знает как существовал… Да иначе и быть не могло! Ну кто, кто я был такой? Провинциальный мальчишка, приехавший покорять столицу своим парикмахерским талантом… Ноль без палочки! Там таких талантливых – по рублю в базарный день. Так что всяко-разно пожить пришлось. И на вокзалах ночевать, и жилье снимать за бешеные деньги, и фиктивный брак регистрировать за прописку… И я на своей шкуре испытал, каких унижений эти проклятые квадратные метры требуют. Они так просто не даются, если ты нищ, и гол, и совсем один в большом городе, и никто тебе вечером стакана чаю не нальет и не размажет по твоей черствой булке кусок сливочного масла…
– Ага… Значит, тебе ради этих квадратных метров жениться пришлось, я так поняла?
– Да. Пришлось. Другого выхода просто не было. И даже жить пришлось не фиктивно, а по-настоящему, как того условия брачного договора требовали. Жить с женщиной, от присутствия которой в твоей жизни не только скулы, но и все остальные части тела сводило. И спать с ней. Нет, ты не подумай, она вовсе не уродка была и не монстр какой. Просто старая и нелюбимая…
– А куда она потом делась? Ты ж говорил вчера, что уже не женат!
– Да. Не женат. Я теперь вдовец, Инга. Бездетный, состоятельный, молодой и для новых отношений совершенно открытый. И тем более – для старой любви, которая, как выяснилось, никуда и не делась. Вот она, передо мной сидит, насмешничать пытается. Не надоело меня иглами своими колоть, Инга?
Он замолчал, сидел опустив глаза, словно ждал ответа на четко поставленный вопрос. Потом обиженно поднял на нее глаза, взглянул вопросительно и коротко – что молчишь, мол? Такой поворот событий в жизни твоей идет, а ты молчишь? Рада ты ему иль нет? И отчего бы тебе не порадоваться этому повороту? Это ж вроде шанс твой, жизнь свою поменять – одинокую, бедно-многотрудную, практически безысходную. Так что давай, не молчи, подхватывай быстренько конец веревочки, которую я тебе бросил, тяни ее на себя…
Инга и впрямь чувствовала – молчит она сейчас совершенно по-дурацки. Следовало, ой следовало ей подхватить эту ниточку порванных отношений, связать ее ловко-проворно в узелок, а там и посмотреть, что из всего это получится! Тем более что она столько об этом думала, столько мечтала. Все годы разлуки только и грелась мечтами этими. Слово-то какое красиво-безысходное – разлука… И романтическое очень. Была разлука, а теперь, стало быть, счастливая встреча происходит. И полный хеппи-энд прямо на глазах разворачивается. Радуйся, дурочка. Радуйся, однолюбка. Мечты сбываются. Только мешало ей что-то сейчас радоваться, будто сковало всю легким параличом напряжения. Веяло от Севки напряжением этим неприятным. Чужим, незнакомым, из нынешней его жизни пришедшим. И еще – глаза. Мешали ей его глаза, и все тут! То ли лишку в них было, то ли наоборот – недоставало чего…
– Опять молчишь, Ёжик? – ласково дотронулся он до ее щеки. – Скажи хоть что-нибудь, не молчи…
– Я не знаю, что сказать, Сев… – дернула испуганно и некрасиво головой Инга, отстраняясь от протянутой к ней руки.
– Да я понимаю, Ёж… Я все понимаю, ты не думай. Это в тебе обида сейчас говорит. Та, детская еще. Наверное, я и впрямь тогда поступил по-свински… Но я всегда тебя любил, ты поверь мне! Просто я тогда на твоего отца обиделся очень. И помнил всегда эту обиду. Заглушила она любовь, вытеснила на время. Но не убила же! Просто память на обиду, она бывает иногда более сильной, чем память на любовь. И побеждает в какой-то момент. Но все равно – ты всегда стояла за этой памятью. Как в театре – за тяжелым занавесом.
– А теперь, стало быть, занавес открылся? Пора настоящий спектакль играть? Занавес открылся – вот она я, да? Здрасте, Всеволод Вольский! Это я, Ёжик-Инга, ваша давняя любовь!
– Ну зачем ты так, Ёжик… Ты поверь – я сейчас искренен, открыт и честен перед тобой, как в день своего рождения. Я за эту ночь всю жизнь свою прежнюю пересмотрел, может быть…
– И что ты там увидел?
– А то. Самую главную ошибку свою увидел. Может, даже смысл жизни как таковой для себя осознал…
– Ух ты! Здорово как! И в чем он, интересно, смысл твоей жизни?
– А в том, что пробиваться в одиночку через тернии к звездам – глупо. Самоутверждаться среди людей – глупо. Стараться изо всех сил кем-то стать – глупо! Глупо и неинтересно это делать только себя одного ради, понимаешь? Тут звено какое-то важное рвется… Звено обратной отдачи, что ли… Ты меня понимаешь?
– Не-а. Нисколько не понимаю.
– Ну, как бы тебе сказать… Нельзя хотеть всего только для себя одного. Потому что самое страшное наступает тогда, когда у тебя уже всё есть, а отдать это некому… Хотя, конечно, найдутся вожделенные и желающие, только свистни, да только им-то как раз и не хочется. А хочется тому, кто стоит за занавесом твоей души, и ему стоять там давно уже и холодно, и страшно…
– То есть осчастливить обязательно кого-то надо, да? Чтоб не просто так взяли твое, а еще и прочувствовали в полной мере?
– Ну почему – осчастливить? Почему – прочувствовали? Зачем ты меня все время пытаешься уколоть, Инга? И что в этом плохого, если и прочувствуют? И осчастливятся? Ты что, совсем не хочешь быть счастливой?
– Хочу, конечно. Я же не законченная дура, в конце концов. И что? И как счастливить будешь, расскажи?
– Да все очень просто. Сейчас мы поедем в твой город, ты заберешь дочь, уволишься с работы… Ты ведь работаешь где-то?
– Ну конечно… Куда ж я денусь? А уволиться что – прямо сразу надо?
– Господи, да много ли времени нужно, чтоб разом свернуть прошлую жизнь? Полдня от силы! Ну, может, день… Документы в сумку кинуть, фотографии, с дочкой поговорить, объяснить ей все…
– Так… – с интересом протянула Инга, внимательно на него глядя. – Один день, говоришь? А куда я за этот один день Светлану Ивановну дену? Свекровь свою, которая и одного этого дня без моей помощи прожить не может?
– Ну, это не вопрос… Позвонишь своему бывшему, объяснишь все. Так и так, мол, расторгаю я наш договор. Забирай назад и квартиру свою и маму.
– А если он не согласится?
– Что значит – не согласится? Это ж его мама, в конце концов! Вот пусть он о ней сам и думает!
– Ну, а если он не захочет о ней думать? Тогда как?
– О господи, Инга… Да это уже будут не твои проблемы, как он в этом случае поступит! Как-то устроит это дело, наверное. И без тебя. Ты-то тут при чем?
– Ну да. Вроде как ни при чем… А если он ее в интернат сдаст?
– Ну, и сдаст… Тебе-то что? Это на его сыновней совести будет числиться, а не на твоей! Так ведь?
– Ну, допустим…
– А тут и допускать нечего. Говорю же – за один день можно со своей прошлой жизнью рассчитаться. А потом мы уедем ко мне. Я все тебе отдам, Инга! У тебя все будет! И квартира хорошая, и дом за городом… Живи, радуйся! Все двери лучших тусовок для тебя будут открыты! Я очень люблю тебя, я вчера это понял… Вот увидел тебя – и понял! Только тогда имеет смысл жить и чего-то добиваться, когда все добытое можно бросить к ногам любимой женщины. Может, и звучит это несколько пафосно, смешно даже, но это действительно так…
– Не знаю, не знаю, Севка… Гожусь ли я для такой красивой жизни? С моей пресной рожей – и сразу в калашный ряд? Вот уж не знаю, что получится…
– А почему не получится? И почему ты так о себе говоришь – рожа пресная? Ничего она у тебя не пресная. Очень даже хорошая рожа. Просто ты – как чистый нетронутый холст сейчас. А положи на него первые краски, вложи душу – и нате вам, настоящий шедевр. Одеть-обуть, причесать красиво, брюликом сверкнуть, где положено… Доверься мне, Инга! Ты будешь у меня самой красивой женщиной! Все у тебя будет! И все мое – твое! И учти – это только начало. Когда есть смысл работать для кого-то – можно ж на этом пути горы свернуть! Я и сейчас мужик далеко не бедный, а уж если развернусь… Я очень, очень люблю тебя, Инга… Поверь мне! Никого нет для меня больше, только одна ты… И всегда так будет…
Он снова потянул к ней руки, и снова она шарахнулась, как испуганная молодая лань, вжалась спиной в закрытую дверцу машины. Даже неловко стало за свою пугливость – тоже, недотрога нашлась. Человек к ней с чувствами, а она шарахается…
Смешно. Тем более смешно, что чувства эти самые, точно такие же, столько лет и в ней страстным огнем горели. Или не горели? Придумывала она их себе, что ли? Но такого же быть не может! Нет, точно они были, чувства эти… И обида была разлучная, и боль, и переживания самые горькие…
Она с опаской подняла голову, глянула в Севкины глаза – они и впрямь сияли «огнем любви», если верить страстному его монологу. Столько любви сразу на ее бедную голову. Вот и ей бы теперь собрать воедино свои страдания, разбросанные по капельке в тоскующих днях, в ночных слезах, в дурацком и ненужном ей обманном замужестве, сконцентрировать их в единый комок и отправить ему навстречу… Что бы получилось? Страшно подумать даже. Страшно и… нелепо как-то. И не знаешь, как вести себя правильно. Надо бы тайм-аут взять, вывести себя из этой обескураженности на волю…
– Ладно. Не бойся. Я все понимаю, Инга, – тихо и грустно произнес Севка, неуклюже убирая на место протянутые к ней руки. – Я все понимаю. Ты не из тех, чтоб вот так, чтоб просто радоваться навстречу… Как была Ёжиком, так им и осталась. Ладно, посиди, подумай.
– Сев, ты отвези меня к отцу, а? Я ж на кладбище вообще-то шла… А я по пути в себя приду. Может, осознаю чего. Сам понимаешь – не ко времени сейчас разговор этот. Не пробивается ничего через горе. Сердце будто параличом сковало, и голова пустая, как барабан.
– Хорошо. Поехали.
– Только давай по дороге в магазин заскочим. Надо ж водки купить, закуски – все как полагается…
– Хорошо, заскочим.
Он рывком дернул машину с места, молча вырулил на главную городскую улицу. Лицо его было серьезным и сосредоточенным, но Инга чувствовала, как волнами шла от него в ее сторону обида. А может, это было разочарование. А может, неловкость просто. Такая неловкость бывает обычно у человека, вывернувшего в порыве всю душу на обозрение, а ее и обозревать не стали. Пожали плечами и отвернулись вежливо. Или отложили в сторону, как бесполезный подарок ко дню рождения. Вроде пусть так и лежит красиво запакованным. Вроде каши не просит, но и нет в нем особой надобности. А могли бы и более себя тактично повести, то есть от радости подпрыгнуть да взвизгнуть, как полагается. А так – неловкость сплошная. Метание бисера перед свиньями…
Севка тем временем, пока она терзалась за него и за себя неловкостью, въехал на стоянку перед большим супермаркетом, повернулся к ней деловито:
– Говори, чего купить!
– Ой, да не надо, я сама…
– Здрасте, сама! Ты меня вообще за кого держишь, женщина? – улыбнулся он ей полушутя-полусердито. – Я, конечно, понял, что ты у нас сильно самостоятельная, но и я тоже мужик, знаешь ли…
Он ловко выпрыгнул из машины, зашагал решительно к стеклянным дверям супермаркета. Походка энергичная, плечи прямые, полы черного стильного плаща развеваются, как крылья. Красиво… Инга вздохнула, пригорюнившись, потом встрепенулась, торопливо отыскала пудреницу в сумке, взглянула на себя испуганно-критически. Да уж. Действительно – чистый холст, точнее и не скажешь. Серый и бледный. И ни грамма косметики. Да чего там косметики – ни грамма женщины на этом холсте не просматривается. Забитая жизнью серая моль. Еще и кочевряжится чего-то… Надо лететь радостно в руки художнику, сиять глазами, за счастье благодаря, а она… Но почему? Что за гордыня на нее напала дурацкая? Сидит внутри и тычет в сердце иголкой. Даже марафет торопливый наводить не хочется…
Прихлопнув сердито крышку пудреницы, она бросила ее обратно в сумку, поежилась, сунула руки в карманы куртки. В ладонь тут же услужливо скользнула трубка мобильника, она вытащила ее на свободу, автоматически, ни о чем не думая, нажала нужные кнопки…
– Ну, как вы там? Анька в школу пошла? Или проспала?
– Да с чего это ради – проспала… – пробурчал в ухо спокойный Родькин голос. – Ну, похныкала с утра, конечно…
– А Светлана Ивановна как?
– Да нормально. Тебя ждет, беспокоится… Спрашивала, в какой ты куртке уехала. Там, говорит, холоднее намного, чем здесь. Якобы она прогноз погоды по телевизору слышала.
– Да, здесь намного холоднее, Родь… А ты сейчас где?
– В автобусе. На работу еду. А что?
– Да так. Ничего. Спасибо тебе за все, Родь… Возишься там с моими…
– Да за что спасибо-то? За что ты меня благодаришь все время, окаянная моя женщина? Я же просто люблю тебя, и все. А за любовь не благодарят. Она ж не подарок.
– А что тогда?
– Да просто жизнь… Ин, ты чего вообще? Еще что-нибудь случилось плохое, да? Голос у тебя такой… Странный какой-то…
– Да нет. Все нормально.
– Ты билет на поезд купила? Когда тебя встречать?
– Билет? Нет… Нет еще, не купила.
– Позвони, как в поезд сядешь. Я тут уже на месте сориентируюсь. Я тебя обязательно встречу, Ин…
– Хорошо…
Она торопливо нажала на кнопку отбоя, потом вздохнула глубоко и свободно, будто только что дошел до нее теплый ветер их короткого и ни о чем, в общем-то, разговора. Дунул ветер в лицо ласково, вошел внутрь вместе с Родькиной любовью. И вдруг легко стало, и захотелось встрепенуться и сбросить с себя побыстрее неловкость от прежнего разговора. С Севкой. Хотя почему разговора? Разговора с ним как раз и не получилось. Просто она выслушала его монолог-предложение, и все. И ничего еще не решила. Не возмутилась, не отказала, не согласилась… Есть еще время подумать, не поддаваться теплым ветрам всяким…
Севка вернулся довольно быстро. Бросил на заднее сиденье шуршащий пакет, стал деловито выруливать со стоянки. На нее и не взглянул даже. Будто стала она уже частью этой дорогой машины. Или еще больше – частью его жизни. Потому что он так решил. И теперь несет за свое решение полную ответственность. О, эта мужская самоуверенность, как часто ты любишь обмануть, но и сама себя обманываешь еще чаще…
Молча подъехали к воротам кладбища. Севка взглянул осторожно и уважительно, спросил тихо:
– Мне с тобой можно?
– Нет. Нельзя. Я одна пойду.
– Хорошо… Я здесь тебя буду ждать. Держи… – протянул ей тяжелый шуршащий пакет.
– Ой, ну зачем так много-то?
– Ничего. Оставишь. Говорят, положено так.
– Да? Ну ладно…
Инга приняла из его рук пакет, выпрыгнула из машины, огляделась. Потом тихо пошла за кладбищенские ворота, чувствуя, как глаза ожгло близким присутствием слез. Вдруг солнце, выскочившее из-за березовых стволов, с силой ударило по глазам, налетевший ветер зашелестел остатками маленьких золотых листьев – день и впрямь решил разгуляться напропалую, как и обещало теплое сухое утро. А что делать? Жизнь продолжается. Даже на кладбище. А может, это отец таким вот образом не велит ей плакать… А вот и могила – гора цветов с овалом отцовской фотографии в центре. Правда, гора эта повяла чуть, осела немного, но все равно живая еще. И розовые бутоны вовсю сопротивляются увяданию, и гвоздики торчат из венков упруго, и лилии умирать не собираются, горделиво отражая солнечные лучи белой нежностью лепестков. Инга постояла немного, оглядывая все это хозяйство, потом подумала – надо бы денег кладбищенскому сторожу оставить. Чтоб за могилой ухаживал. Вера, послушная дочь, и впрямь сюда может не прийти… А цветы повянут, и что здесь будет? Нехорошо, некрасиво…
Она вздохнула, подняла на отцовскую фотографию глаза, вздрогнула тихо. Показалось, что они улыбаются ей снисходительно – пришла, мол, все-таки… Вчера такими строгими были эти глаза, будто недовольными всеобщим горестным вниманием да пышными поминальными речами. А сейчас – ничего, добрые такие, довольные… Или солнечный луч сквозь ее слезы преломляется и ей только кажется так…
– Да вот, пришла! – проговорила она довольно громко и растянула в улыбке задрожавшие губы. – И плакать сейчас буду, и водку пить, и еду есть! И тебя поминать, любимый мой папа… Ты уж прости. Не выполнила твою волю…
Она огляделась с пристрастием, придумывая, как бы ей устроиться со своими поминками, потом поставила пакет на землю, пошла по дорожке мимо мраморных плит. Около одной из них обнаружила два спиленных чурбачка и толстую доску – оставил кто-то для себя временную скамеечку. Поклонившись неизвестному покойнику и перекрестившись, она подхватила доску, отнесла ее к отцовской могиле. Потом вернулась за чурбачками, еще раз перекрестилась, проговорила тихо:
– Я ненадолго… Я верну… Вот ей-богу, верну. Помяну отца и принесу обратно… Не на земле ж мне сидеть, правда?
Устроившись на одолженной на время скамеечке, она открыла пакет, достала бутылку водки, хлеб, запакованные в вакуум картонки с нарезной деликатесной снедью. Обнаружились в пакете и пластиковые крепкие стаканчики, и тоже пластиковые ножи с вилками. Заботливый Севка-то. Все предусмотрел. Молодец… И тут же проговорила свои мысли вслух, обращаясь к отцовской фотографии:
– Видишь, какой заботливый! А ты – цирюльник, цирюльник… А он сейчас, пап, мне замуж за него предложил выйти… Говорит – ради меня теперь жить будет… А я не знаю, что ему и ответить! А сын-то твой, Борис, тоже цирюльник, кстати! А ты не знал? Ну, не знал и не знал… Ладно. Не важно, в общем. Ну, пусть земля тебе пухом будет… И решение твое для тебя пусть правильным остается, раз ты сам так захотел…
Она деловито налила водки в стакан, подцепила на хлеб кусок копченой колбасы из красивой нарезки, посидела, глядя на отцовскую фотографию, пока та не поплыла в ее горячих слезах. Выдохнув с силой воздух, опрокинула в себя водку, вся сжалась на миг и передернулась, потом откусила от бутерброда, стала жевать торопливо. Вскоре тяжелый слезный комок в груди размяк, снова вздохнулось легко, как давеча после разговора с Родькой. И снова заговорила громко, обращаясь к отцовской фотографии:
– Ну в самом деле не знаю, что мне делать, пап! Растерялась я как-то со всем этим. Я же просто женщина, в конце концов. Самая обыкновенная, с трудной жизнью. Ну, не без характера, я знаю! Досталось и мне с избытком от твоего характера, тут уж ни убавишь ни прибавишь… А все равно растерялась! С одной стороны – вот он, Севка Вольский, бери его да будь счастлива, как хотела. Он говорит – за полдня я могу свою жизнь поменять. Говорит, все у меня будет. Дом, наряды, богатство всякое… А с другой стороны – двенадцать лет прошлой жизни куда я дену? Их же тоже так просто не спихнешь, не отменишь! Там тоже всякого было много… Да и сейчас… Там и Анька, и Родька, и Светлана Ивановна со своей беспомощностью… Нет, все не то, не то! Не о том я тебя сейчас спрашиваю, папочка… Совсем не о том…
Она всхлипнула сладко и расплакалась наконец по-настоящему, не стесняясь. И даже подвывать пыталась сквозь рыдания, как настоящая плакальщица, выплескивала из себя горе в коротких фразах:
– Ой… Да на кого ж… Покинул… Да что ж ты наделал… папочка… дорогой! Да зачем же… не поверил! Да как же я… Как же жить теперь со всем этим… папочка…
Плакала она долго, пока не иссякла. Потом вытерла лицо ладошками, снова плеснула себе водки в стакан, подняла его перед отцовской фотографией, вздохнула:
– Ну вот и поплакала… И мне, и тебе легче стало. А проблему эту дурацкую я решу, конечно. Вот сейчас посижу, подумаю и решу. Может, и ты чего мне подскажешь… Севка, он хороший, конечно, и говорил вроде искренне, но… Что-то не так стало на сердце, и все тут! Шарахнулась от него, как от прокаженного… Нет, это не от гордыни, нет! Не потому, что он цирюльник… Помнишь хоть, как ты его тогда цирюльником обозвал? А он обиделся и уехал. И бросил меня…
– … Да потому что он и правда цирюльник! – раздался у Инги над головой Надин голос.
Вздрогнув, она подскочила, схватившись за грудь, уставилась на сестру расширенными от ужаса глазами. Потом обмякла, снова опустилась на ватных ногах на скамеечку:
– Ну, знаешь… Так и до инфаркта человека довести можно… Чего пугаешь-то? Подкралась, главное…
– А что ты орешь на все кладбище, как баба деревенская? И мертвый твои причитания услышит. Ой, прости меня, господи, чего это я говорю… Ты про цирюльника своего так громко толкуешь, что поневоле в курсе твоих проблем будешь. Чего он тебе там предложил, я не поняла?
– Да ты сядь, Надя, раз пришла. Сядь, водки выпей, помяни отца по-человечески… Как ты решилась-то? Ты ж хотела волю соблюдать…
– Ладно. Не учи старших. Самая умная нашлась. Напилась уже, что ли? – проворчала тихо Надя, с трудом устраиваясь на низенькой скамеечке. – Ну давай, наливай, чего у тебя там…
Инга проворно достала из мешка еще один стаканчик, плеснула в него щедро из бутылки, слепила из хлеба, сыра и колбасы многослойный бутерброд. И вдруг опять сильно и легко вдохнула в себя воздух. Сначала и не поняла отчего, а потом вдруг догадалась – не шла больше от Нади в ее сторону волна озлобленности. Другой пришла сюда Надя. Старшей сестрой пришла. Именно старшей. Именно сестрой. Той самой, умеющей понять, умеющей простить все, что угодно, раз и навсегда. Потому что так должно быть. Она не смогла бы сейчас объяснить, наверное, отчего это именно так должно быть, она просто знала это, и все тут. Потому что – сестра! Потому что сама обязательно бы простила. И пусть отец на это посмотрит, пусть порадуется…
– Надь, а… Вера? Она знает, что ты на кладбище пошла?
– Не-а, не знает, – покачала головой Надя, принимая из Ингиных рук стаканчик с водкой и бутерброд. – Я сказала, что в магазин пошла. Не решилась как-то правду… А может, надо было?
– Нет. Пусть сама решает. Решит – придет.
– Ну да. Правильно. Что ж, давай папу поминать… Прости нас, дорогой… – вмиг севшим голосом произнесла Надежда, взглянув коротко на овал портрета. – Не выполнили мы твою волю… Пришли вот…
Она всхлипнула тяжко, прикрыв глаза рукой, затряслась в тихом плаче. Потом остановила себя усилием воли, опрокинула водку в рот. Пожевав толстый бутерброд и помолчав довольно долго, резко повернула голову к Инге:
– Значит, так, сестренка. Считай, что я тебя простила. Полностью и безоговорочно. И к вопросу этому мы больше не возвращаемся. Поняла?
– Да, Надь, поняла. Спасибо. Я и сама уже догадалась, что ты простила.
– Как?
– Не знаю… – пожала плечами Инга. – Вот ты пришла сюда, села, я и почувствовала…
– А про черта внутри – это ты права, пожалуй. С каждым такое может случиться, когда он мозгами своими не руководит. А потом удивляется – как это я… А сам и не виноват вовсе. Его просто черт за руку ведет. Откуп за свой уход требует. Чтоб человек себя хоть ненадолго сволочью почувствовал. И освободился одновременно.
Они замолчали, сидя плечом к плечу. Отец тихо улыбался глазами с портрета, одобрял будто их легкое молчание. И впрямь – никогда им так просто и легко вдвоем не было. Странно даже. Вроде – вот оно, горе горькое. Вот она, могила отца родного. А они сидят, опершись друг о друга плечами, и тихого ангела слушают…
– Девочки… А… как вы тут… – пропел вдруг ангел у них над головами голосом сестры Верочки. – А я иду… Я вообще-то не думала…
– Да ладно, не думала она, – махнула ей приглашающим жестом Надя, – а я вот тоже думала, что не думаю. А оказалось, все совсем наоборот. Раз ноги сюда повели, значит, думаю. Садись, Верочка, папу поминать будем.
– Так я и хотела, в общем… Вот, и водку с собой взяла, и закуску… Пирог, колбаса… Инга, ты почему без шапки? Простудишься. Капюшон хоть накинь.
– Она не простудится. Она водки уже порядочно махнула, – будничным каким-то голосом произнесла Надя. – Сначала одна, потом со мной. Теперь вот еще и с тобой поминать будет. Так, глядишь, и сопьется.
– Ну да. И вы обе в моем алкоголизме виноваты будете. Если б сразу, вместе мы сюда пришли, так вместе бы враз и выпили…
Верочка посмотрела на них внимательно и строго – нашли, мол, для шуток своих время и место. Потом присела на скамеечку рядом с Ингой, зашуршала торопливо и виновато пакетами. Инга сидела, зажатая меж плотными сестринскими телами, прислушивалась к самой себе. Господи, хорошо как. Хотя и впрямь для таких чувственных откровений не время и не место – права Верочка. А все равно хорошо. Хорошо, когда рядом чувствуешь не обиду и не привычное равнодушие, а понимание сестринское. А может, и любовь даже.
Надя потянулась к бутылке, снова разлила водку – теперь уже в три стаканчика. Верочка заплакала, обняв свободной рукой Ингу за плечи, подняла к портрету отца свое простоватое наивное лицо. Слезы катились одна за другой по ее круглым белым щечкам – Инге даже ладошку захотелось под них подставить. Вместо этого она ткнулась лбом в Верочкино мягкое плечо, прошептала тихо:
– Только ты не казнись, Верочка, что папину волю не выполнила. Ты все сделала правильно. Посмотри – видишь, он нами доволен…
– Прости нас, папочка… – сдавленно всхлипнула Вера, поднимая стаканчик с водкой. – Прости…
Они снова выпили, захрустели принесенными Верой солеными огурцами. Вытерев слезы, Вера вдруг обратилась к Инге строго:
– А у ворот там чья машина стоит? Не Севы ли Вольского?
– Ага. Его машина стоит, – подтвердила Инга.
– А что он здесь делает?
– Как это – что? Меня ждет. Он мне сегодня, между прочим, предложение сделал…
– Какое предложение? – хором спросили сестры, одновременно повернув к ней головы.
– Обыкновенное, какое. Руки и сердца. И всего остального своего имущества. Движимого и недвижимого. Сказал, что сейчас вместе ко мне поедем, что я могу всю свою прошлую жизнь за полдня свернуть. И еще сказал, что я чистый холст…
– Какой еще холст? Ты чего говоришь, Инга? И впрямь напилась, что ли? – подтолкнула ее вбок локтем Надя.
– Не-а. Не напилась. Так и сказал, что я чистый холст, на котором он картину писать будет. Красивую. В золотой рамке, с жемчугами, бриллиантами и другими драгоценными каменьями…
– Ну сейчас, размечтался! – громко возмутилась Надя. – Наивный какой чукотский мальчик… Картину, видишь ли, ему написать захотелось…
– А что такое, Надь? Почему нельзя? – с интересом подняла на нее глаза Инга.
– Да потому! Что я тебя, не знаю, что ли? Так ты и далась – картину на тебе писать… Да ты сама на ком хошь любую картину напишешь, если захочешь! Это ты с виду только хлипенькая такая, чистым холстом прикидываешься…
– Это ты меня сейчас похвалила? Или поругала? – слегка подтолкнула ее плечом Инга.
– Да похвалила, конечно же похвалила… – вздохнула легко Надя и тут же взвилась над сестрой, раскрылась широкими выпрямленными плечами, как большая птица: – А только Вадима я тебе все равно не отдам! И не мечтай даже! Он навсегда мой! Вот тебе, поняла?
Сложив из пальцев толстую фигу, она сунула ее под нос Инге так резко, что та отпрянула испуганно. Потом коротко и виновато взглянула в сердитое и честное лицо сестры, ловко просунула голову ей под руку, обняла за шею, прижалась к ее влажной щеке:
– Прости, прости засранку… Ну прости, прости…
– Да ладно, проехали… – нарочито сердясь, проворчала Надя.
Верочка смотрела на них непонимающе, моргала светлыми короткими ресницами. Потом протянула тихо:
– Девочки, а вы о чем это? Я, если честно, ничего не поняла… Я от водки совею сразу, совсем глупая становлюсь…
– Да так, ничего страшного, Верочка, – успокоила ее Надя. – Не бери в голову. Пробежала тут меж нами одна черная кошка.
– Почему – пробежала? Она всегда раньше меж нами жила… – тихо, будто для самой себя, проговорила Инга.
– Ну да, и правда жила, – так же тихо подтвердила Надя. – Никогда мы меж собой полностью сестрами не были, в этом ты права. Только теперь вот удосужились…
– Ну что ж, и то хлеб! – подняв на сестру глаза, благодарно проговорила Инга. – Хоть одну отцовскую волю мы с вами исполним – жить в любви сестринской. А из остального, нам наказанного, выходит, и ничего больше…
– А ты знаешь, какую записку нам Люба оставила, уходя?
– Нет… А какую?
– А такую – прощайте, мол. Больше не появлюсь в вашей жизни. Никогда. Считайте, что меня и не было… Так что и эту волю отцовскую мы не соблюли, девочки. Не подружились с ней…
– Что ж, умная женщина эта Люба, как оказалось, – тихо произнесла Инга. – Никого нельзя силой заставить ни любить, ни дружить. И даже последней волей нельзя. Каждому свое, как говорится…
– А ты-то как, Инга? С Севкой-то что решила? Мы так с Верочкой и не поняли… Примешь его предложение?
– Да ничего я такого не решила! Чего тут решать, раз душа не лежит. Да и вообще… У меня там Родька за Светланой Ивановной горшки выносит, а я…
– Какой Родька? У тебя еще и Родька есть?
– Да нет… В общем, это не то… Он мне приятель просто. Или больше, чем приятель… Я уж и сама теперь не знаю…
– Горшки, говоришь, выносит? Сын родной, значит, за мамой не выносит, а этот выносит? Ничего себе, приятель! Тут, похоже, никаким таким приятельством и не пахнет. Тут уж, дорогая моя, пахнет настоящим чувством. Таким, которому картины в золотых рамках без надобности… Тоже мне – сравнила чужое дерьмо с картинами! – безапелляционно произнесла Надя, разрубив перед Ингиным лицом рукой воздух.
– Но ты же, Инночка, всегда этого Вольского любила! – подала слабый голосок Верочка. – И что в том такого плохого, если ты в этой… в золотой рамке жить будешь? Хорошо же! Ты за нее не решай, Наденька. Пусть уж она сама…
– Ну да. Для кого-то и хорошо, может. Но только не для Инги, – грустно возразила ей Надя. – Характер у нее не тот, чтоб чьим-то чистым холстом быть. Папин у нее характер-то, вот в чем дело… А вообще, действительно, пусть сама решает. А мы с тобой любое ее решение примем. Даже самое неправильное. Потому что она – сестра нам…
Они посидели еще какое-то время молча, плечом к плечу, на маленькой скамейке, как три нахохлившихся воробья – два больших и один маленький. Потом Надя скомандовала:
– Ну что, пошли, что ли? А то Инга на поезд опоздает…
– Ой, и правда! – встрепенулась испуганно Инга. – Пошли, девочки! Надо убрать тут все, скамеечку на место отнести… Я ее взаймы взяла…
Они встали, посуетились еще немного и бестолково, собираясь, потом поклонились отцовской могиле в пояс и пошли. Отец провожал их с портрета добрыми глазами. Инга шла меж сестер, маленькая и худая, как ребенок. Меж Веры и Надежды. И несла в себе их любовь осторожно, будто боясь расплескать ненароком.
Севка выскочил им навстречу из машины, поймал Ингин взгляд, посмотрел в томительном ожидании. Потом, скользнув взглядом по лицам Веры и Нади, повел плечами, будто от них отстраняясь.
– Сев, я не поеду с тобой. Прости.
– Это потому что я цирюльник, да? Так вы с сестрами решили?
– Нет, не поэтому. Просто это все долго объяснять, Сев, а у меня времени нет. Да и ни к чему что-то объяснять… У тебя своя жизнь, у меня своя. И меня моя жизнь устраивает, как совершенно неожиданно для себя я вдруг выяснила. Прости, Сев. Ты поезжай. Меня девочки до автостанции проводят. Тут остановка недалеко. А на поезд потом уж я сама сяду…
– Ты хорошо подумала, Инга? Сама подумала? Или сестры твои за тебя так решили?
– Нет, Сев. Я вообще ни о чем не думала. Ни сама, ни с сестрами. Просто решила, и все.
– А ты все равно подумай, Ёжик… Вот, возьми мою визитку на всякий случай. Одна останешься и подумай. Мое предложение остается в силе. Позвони…
Он вытащил из кармана шикарного черного плаща визитку, сунул ее Инге в руки и, резко развернувшись, запрыгнул на свое водительское сиденье. Мотор тут же хрюкнул, заведясь с полуоборота, и джип рванул с места, проехал мимо застывших в сторонке Веры и Нади, обдав их капельками жидкой грязи из подсохшей мелкой лужи. Они не обиделись. Лишь посмотрели ему вслед с жалостью и пониманием. Потому что всякое хамство может случиться с обиженным в лучших своих чувствах мужчиной…
На поезд Инга успела. Впритык, минута в минуту. Вера с Надей посадили ее на автобус, который как раз и привез ее на вокзал их областного города. Хорошо, что время не отпускное. И билеты продавали свободно, и в кассе никого. Инга влетела в свое купе, запыхавшись, упала без сил на полку. За вагонным окном тут же поплыли унылые пейзажи большого промышленного областного центра, день собирался переходить в ранние сумерки грустного межсезонья. Солнце еще пыталось выглянуть из-под плотных облаков, иногда ему это даже и удавалось, и тогда короткие его всполохи били по глазам с уходящей силой отчаяния. Ничего не поделаешь – зима скоро. Скорей бы уж. Хоть какая-то определенность. Снег – значит, зима, трава зеленая – значит, лето, листья желтые на деревьях – вообще красота. Осень, значит, самое любимое ее состояние природы… Подумалось тут же – как важна для нее эта самая определенность. Во всем. Пусть жизнь трудна и холодна – это тоже ее жизнь. Зима, значит. А потом непременно наступят и весна, и лето, и осень жизненные. Никуда не денутся. А вот это межсезонье – сплошная просто неопределенность, и маета, и метания всякие. Межсезонье такое души…
Поезд вырвался, наконец, на свободные от людских селений просторы, набрал положенную ему скорость. Вагонная полка под Ингой приятно покачивалась, как детская колыбель, приглашая к уютному сну. Только ей совсем не спалось. Попробуй усни тут, когда пережитое за два коротких дня ворочается в тебе тяжело, перепахивает всю твою привычную жизнь наново. Вот, например, голос оскорбленного соблазна шепчет на ухо – дура ты, мол, Инга Шатрова, ой, дура… Могла бы поменять свою жизнь запросто, одним махом, за каких-то полдня поменять! Жила бы, беды не знала… Холста своего пустого да серого пожалела, глупая! Ну, рисовал бы на нем Севка Вольский красоту всякую, тешил бы свое униженное в борьбе за хорошую жизнь самолюбие… Не убыло бы от тебя. Или убыло бы? И тут же, голос соблазна перекрывая, начинала пульсировать внутри горячая точка и вырастала в непонятное и тревожное ощущение, замешенное то ли на горячей благодарности к Родьке, то ли на незнакомом ей чувстве по отношению к Светлане Ивановне, которое… черт его знает, как оно называется, это чувство! Наверное, состраданием называется? Если так, то какое же оно странное все-таки, это самое сострадание. И легко от него на душе, и тяжело одновременно. И без него уже – никак, черт бы его побрал в самом деле…
Так до самой ночи она с этой внутренней сумятицей и промаялась. Даже в тамбур с юной попутчицей курить выходила, чего не делала уже давно, со студенческой юности. Попутчица трещала о чем-то без умолку, высыпая на нее щедро лоскутки-обрывки своей юной беззаботной жизни. Что ж, оно и правильно. В молодости каждый такой лоскуток значительным событием кажется, и надо обязательно его изложить очень эмоционально, горя глазами, размахивая руками и пересыпая щедро свою речь противными мусорными словечками «реально», «в натуре», «приколись»… Инга улыбалась вежливо и отстраненно, интуитивно чувствуя, когда нужно кивнуть иль просто глаза удивленные сделать. В общем, попутчица ей совсем не мешала. Внутренняя ее работа продолжалась будто сама по себе, не обращая никакого внимания на внешние отвлекающие факторы. Мучительная работа. Иногда даже очень болезненная…
А потом к этой работе еще и память подключилась, когда попутчица ее утомилась от своих рассказов и засопела сладко на своей полке. Инга смотрела в темноту купе, слушала перестук колес и мучительно просматривала картинки из своего недавнего прошлого – одну за одной, одну за одной…
Вот Толик привел ее домой к себе в первый раз – с мамой знакомиться. Она неловко жмется в прихожей, боится до ужаса знакомства этого. Вот выходит из кухни Светлана Ивановна – большая, толстая женщина в фартуке, с мокрыми руками, оглядывает ее с головы до ног сурово. Потом так же сурово вытирает руки о свой фартук, стягивает с пальца золотое кольцо и молча берет ее за руку, надевает это кольцо на ее средний палец. Инга в растерянности открывает рот, смотрит на свою руку… Кольцо и впрямь красивое, с большим изумрудом. Великовато чуть-чуть…
– Ничего, завтра снесешь в мастерскую, там переделают, – говорит обыденным голосом Светлана Ивановна. – Как тебя зовут, говоришь? Толик называл твое имя, да я запамятовала. Инга? Что ж, знатное имечко. Ну, заходи, Инга. Дочкой мне теперь будешь, что ж…
У нее сразу, она помнит, тогда весь страх как рукой сняло. Будто припечатала ее к дому этим кольцом Светлана Ивановна. Сразу за свою приняла. И она ее тоже. То есть приняла ее каждодневную заботу о себе как должное. Когда бы ни пришла – всегда перед ней тарелка с горячей едой оказывалась, всегда одежда была чистой и отглаженной. Когда Светлана Ивановна все это успевала – оставалось тайной для них с Толиком. Да они особо и не ломали головы над разгадкой этой тайны. Жили и жили себе на всем готовом. А Светлана Ивановна работала на двух работах – чего-то сторожить уходила «сутки через трое», чего-то мыла по утрам – подъезды какие-то. Дома – всегда чистота, в холодильнике – еда по кастрюлькам. И на Толикову сыновнюю любовь она вроде как и не претендовала – принимала их двоих целиком, как детей своих единоутробных. И никакой злобной ревности не выказывала. И тогда даже, когда Инга в приливах грустного настроения выпускала в ее сына холодные иголки своего нелюбого раздражения. Иногда ей и самой казалось, что пришпиливает она безжалостно этими иголками Толика к стене, как бабочку для коллекции. Наверное, обидно Светлане Ивановне было за сына? Да что там думать – наверняка обидно! Но, как говорится, ни словом, ни злым взглядом ни разу не ударила…
Или вот еще картинка… Тоже запомнилась, отложилась где-то в памяти. А сейчас выплыла, только странно как-то. Будто видит она себя со стороны, как в кино. Лежит в температурном гриппозном бреду, мечется головой по подушке. Тогда грипп какой-то страшный по городу гулял, и смертельные даже случаи были. И она вот тоже подхватила где-то. «Скорую» вызвали, забрать ее хотели, а Светлана Ивановна не дала. С врачами поскандалила – кричала, что мрут у них там в больницах люди от этого гриппа как мухи, никакого ухода за ними нет. И она, мол, ни за что своего ребенка им не отдаст. Сама выходит. И бумагу подпишет любую, если надо. Вот и сидела над ней неделю целую, не отходя ни днем ни ночью. Когда сама спала – непонятно. Инга помнит – как чуть в себя придет – сразу лицо тревожное Светланы Ивановны перед ней будто из тумана выплывает. Сидит, держит ее за руку, приговаривает что-то испуганно-ласковое. А от руки ее будто ручеек в тело больное бежит. И ручеек этот все сильнее, все теплее становится…
Вздохнув, Инга села на полке, поджала под себя ноги, уставилась в черное вагонное окно. Взглянула на дисплейчик лежащего на столике мобильника – три часа ночи уже. А сна – ни в одном глазу. Одни только картинки лезут и лезут из памяти, будто процесс этот совсем неуправляемым стал. Тяжелый процесс, надо сказать. Остановить бы его как-то…
Нащупав на столике пачку сигарет и зажигалку, она тихо выскользнула из купе, встала в ночном холодном тамбуре, закурила жадно. Поезд несся через осеннюю ночь, выстукивая колесами один и тот же, как ей казалось, вопрос. Почему? Почему? Почему? Почему она так жестоко обошлась с этой женщиной? Почему не сумела понять ее отчаяния, почему приняла его за простую и капризную старушечью злобу? Почему Родька смог понять, а она не смогла? Он же действительно прав – ее умный и добрый Родька… Она и впрямь ни разу не присела рядом со своей бывшей свекровью, не поговорила, не выдавила из себя ни капли добра… Договор свой она исполняла, видишь ли. Все пункты его свято блюла.
Как Толик. Тогда чем, получается, она лучше Толика, простого, туповатого и книжек не читающего? Ничем и не лучше…
Память, будто стремясь добить ее окончательно, тут же подсунула ей еще одну картинку – вот она стоит в дверях комнаты Светланы Ивановны, сложив руки на груди решительной кралькой, смотрит на нее холодным злым взглядом и излагает ей сухо предмет договора с Толиком – так, мол, и так, уважаемая, теперь вы будете в полной моей власти… Так мы намедни с вашим сыночком порешили…
Содрогнувшись, она взмолилась внутренне перед своей памятью – хватит! Хватит, иначе она с ума сойдет… Нельзя так много, так сразу… Или, наоборот, нельзя иначе? Иначе место в душе, для любви предназначенное, и не освободится вовсе? Так и останется на том месте злое равнодушие? Вместо любви?
Она снова затянулась горьким дымом, закашлялась сухо и отчаянно. Заспанная молоденькая проводница заглянула в тамбур, спросила сочувственно:
– С вами все в порядке, женщина? Гляжу, маетесь всю ночь… Случилось у вас что-то, да? Иль просто плохо себя чувствуете?
– Ага. Очень плохо себя чувствую. Вы правы, – сипло откашлявшись, подтвердила, кивнув ей, Инга. – Переоценка ценностей на меня напала. Болезнь такая. Тяжелая очень.
– Какая? Какая болезнь? Я и не слышала про такую…
– Ничего. Услышите еще. Ею каждый хоть раз в жизни болеет. Какие ваши годы…
– Да? Ну ладно тогда… – зевнув во весь рот, покладисто согласилась проводница. – Если все болеют, то что ж… А вы долго тут не стойте, женщина. Тут дует сильно. Еще и простуду вдобавок подхватите…
Затушив докуренную до самого фильтра сигарету, Инга вернулась в свое купе, легла с головой под одеяло, заплакала тихо. Плакать оказалось хорошо, по-новому как-то. Новые слезы бежали по новому чистому месту, не принося больше боли. Вскоре и сон навалился спасительной тяжестью…