Книга: Вместо любви
Назад: День четвертый
Дальше: День шестой

День пятый

Похороны вышли пышные. Народу пришло проводить очень много – возле дома образовалась толпа целая. Некоторые плакали, утирая глаза мокрыми от слез платками. Люди заходили в дом, прощались, клали цветы в гроб, подходили с соболезнованиями к трем дочерям. Они стояли горем убитые. В черных платках, с бледными лицами. Вера, Надежда и… нет, не Любовь. Третья сестра – Инга. Колючее, как иголка, имя. Вера с Надеждой – высокие, статные. Инга – маленькая, худая. Вера с Надеждой не плакали. Стояли, горестно сжав губы и закаменев лицами. Инга же, наоборот, – плакала, не переставая. Будто и за них тоже. Из ряда общего дочернего этим обстоятельством выбившись.
По дороге на кладбище процессия растянулась, выстроилась в строгом порядке – несли за гробом на красных подушечках награды, и траурный марш рвал душу на части, и дождик мелкий, похожий на пыль, сеял не переставая. И все кругом было мокрым, тоже от слез будто не просыхающим – и дорога под ногами, и стволы деревьев на кладбище, и черная стая ворон, обеспокоенная очередной горестной процессией. Были прощальные дежурные речи, и стук молотка по заколачиваемым в крышку гроба гвоздям, и чей-то женский плач-вой вперемежку с громкими причитаниями. Инга подняла залитые слезами глаза в толпу, пробежалась по лицам. Многие лица были ей знакомы, некоторые она видела впервые. А может, забыла просто. Когда не живешь долго там, где прошло твое детство, память на лица стирается. А вот это лицо… Боже… Нет, ей показалось, наверное. Потому что этого не может быть…
Она опустила глаза, стала смотреть, как мокрые комья глины летят в могилу из-под лопат, потом снова подняла тяжелые глаза…
Это действительно был Севка Вольский. Точно он. Стоял, смотрел на нее не отрываясь. Делился в фокусе слезной пелены на части, расплывался по кругу. Потом вздернул подбородок сочувственно – держись, мол. Надо же, взрослый Севка. Не мальчик. Не юноша. Красивый ухоженный мужик…
Подошла к ним высокая красивая женщина. Седая. Некоторым женщинам седина идет на удивление просто – облагораживает возраст, маскируя его драгоценным серебром волос. Глаза заплаканные, скомканный мокрый платок замят в ладони. Представилась:
– Здравствуйте, девочки. Я – Люба. Вы про меня слышали, наверное.
– Да, Люба, здравствуйте. Нам отец говорил про вас. Вчера, – с многозначительным придыханием произнесла последнее слово Надя, будто приобщая Любу к их семейному горю и приглашая ее поучаствовать в их общей тайне. – Он сказал, что вы обязательно приедете. И чтоб мы вас приняли. И подружились. А… где ваш сын, Люба?
– Вон там стоит, в черном длинном плаще… Волосы в хвостик завязаны, видите? Он к вам потом подойдет… Познакомитесь…
– Господи, как похож… – прошептала Верочка, хватаясь за Надин локоть. – Ты только посмотри, Надь…
– Да. Борис стал очень похож на своего отца, – грустно подтвердила Люба. – Жаль, что он его не видел никогда. Он ведь только недавно нас разыскал, приехать хотел, но не смог…
– А вы? Вы почему сами не приехали? – участливо спросила Надя.
– И я не смогла. Тяжело слишком. Я ведь всю жизнь любовью к нему жила, к отцу вашему. Привыкла уже издалека любить. Вот и не смогла. А три дня назад он мне позвонил, пригласил на свои похороны… Я даже и не удивилась, знаете ли. Это в его духе – самому в своей жизни все решать. И даже смерть свою. Я тогда, тридцать лет назад, сама за него решение приняла, уехала, так он долго мне этого решения простить не мог. Хотя зачем я вам это говорю? Не время и не место…
– Да. Мы потом с вами поговорим, Люба. Сядем и поговорим. Вы где остановились?
– Да нигде. Сразу с вокзала вот на кладбище пришли.
– Хорошо. Тогда милости просим к нам в дом. Отец просил вам показать его кабинет, да и вообще… Мы ж не чужие…
Потом был поминальный обед. Люди с завода на кладбище от общей процессии отделились, уехали на служебном автобусе в свою заводскую столовую, где для них накрыто было поминальное угощение. Какой-то шустрый мужичок подошел к ним, представившись председателем профкома – Верочка кивнула ему чуть заметно, знаю, мол, – пособолезновал со страдальческим лицом. Потом объяснил, что, учитывая многочисленность желающих пойти на прощание с бывшим директором, администрация приняла решение и средства специальные выделила на помин души усопшего. И водку закупили, и обед будет – все как полагается. Все равно все в доме покойного не поместились бы. Пришлось бы в три этапа столы накрывать…
Дом встретил их необычной для него людской суетой. Какие-то женщины в черном копошились на кухне, все кипело и шипело в кастрюлях и на сковородах. Надя, моментально включившись в эту суету, начала четким, хорошо поставленным голосом – отцовским голосом – отдавать приказания. Инге даже показалось, что появились и отцовские нарочито-насмешливые интонации, ранее Наде не свойственные. Только звучали они в этой обстановке нелепо, несколько курьезно даже. Да и вообще – никто и никогда эти особенные отцовские интонации повторить уже не сможет. Как говорится, можно надеть туфли шаха, но нельзя изобразить поступь шаха… Верочка стояла в сторонке, наблюдала ревниво и горестно, как чужие женщины копошатся в ее хозяйстве, как достают посуду, расправляют на столах крахмальные скатерти. И все бросалась помочь, поправить что-то, и все слышала в ответ одно только – отдохни, мол, Верочка, успокойся… Отдайся горю сполна, а с обедом мы уж как-нибудь сами управимся…
Накинув куртку, Инга вышла на террасу, стала пристально всматриваться в реденькую толпу курящих на воздухе мужчин. Неужели ей показалось все-таки, что там, на кладбище, Севка Вольский был? Задумавшись, она и не обернулась, и не увидела, как Севка Вольский, собственной персоной, подошел сзади, положил руку на плечо. Сильно вздрогнув, она обернулась, распахнула ему навстречу глаза удивленно и испуганно:
– Господи… А я решила, что меня уже глючит от горя…
– Нет, не глючит. Это правда я, Ёжик.
Только Севка звал ее так – Ёжик. От детского этого, произнесенного им так легко и просто прозвища защипало в носу, подкатило горячо к горлу, ожгло по сердцу короткой молнией. Инга закрыла глаза, сглотнула с силой застрявший в горле комок, улыбнулась дрожащими губами:
– Вот так встреча… Привет, Севка. А ты как здесь? Какими такими судьбами?
– Да обыкновенными… На похороны твоего отца приехал. А что, нельзя было?
– Ну почему нельзя… Просто странно как-то…
– Ничего тут странного нет, Ёжик. Отец твой, можно сказать, роковую роль в моей судьбе сыграл. Если б не уел он меня тогда своим презрительным «цирюльником», ничего бы из меня не получилось. Так что я ему очень, знаешь ли, за это благодарен…
– А что из тебя получилось, Севка? Большим человеком стал?
– Ну, это с какой стороны посмотреть. Времена-то переменились. Раньше только такие люди, как твой отец, в этих самых «больших» могли числиться, а теперь все не так. Теперь и маленький «цирюльник» может себе позволить в «больших» походить.
– В смысле – в богатых? Ты это имеешь в виду, что ли?
– Да. И это тоже. Хотя это не главное, наверное.
– А что главное?
– А то, что я как личность человеческая вполне состоялся. Всего достиг. Именно как стилист. Стилист, а не цирюльник! У меня все есть, Инга. Имя есть, деньги есть, дело любимое есть. А вот не дай мне отец твой тогда пинок под зад, то есть сильнейшую мотивацию, ничего б у меня этого не было. Не было бы трех больших салонов, имени, уважения… Я сам, один, без всякой помощи к этому пришел. Правда, чего мне это стоило, я один знаю. И через голод прошел, и через ночевки на вокзале, и через унижения от сильных мира сего…
– А ради чего, Севка?
– Да черт его знает… Теперь вот оно, все у меня есть, что хотел, а ради чего – и сам не знаю. Просто бежал и бежал, закусив удила… Падал, вставал и снова бежал. Очень уж хотелось отцу твоему доказать, что стилист – это вовсе не цирюльник. Чтоб он рожу мою в телевизоре увидел и понял… А теперь получается – некому и доказывать… Да и чего такого особенного он должен был обо мне понять, собственно…
Он зло выщелкнул из пальцев давно потухшую сигарету, проследил взглядом, как она полетела в темноту сада, потом вздохнул коротко, замолчал. Инга тоже молчала, разглядывала его потихоньку из-под опущенных ресниц. Красивый. Одет в неброскую, но очень дорогую одежду, все стильно-модно, по цвету подобрано. И лицо ухоженное, как у озабоченной внешней привлекательностью молодой женщины. Светлые волосы торчат идеально-небрежными вихрами над головой – наверное, по последнему писку мужской моды подстриженные. Все в человеке прекрасно, как и должно быть. Как завещал великий Чехов. Только глаза пустые. Красивые, но пустые. До конца неудовлетворенные. Подумалось ей вдруг – именно такими глазами глядят из телевизора взобравшиеся на верхотуру своего бизнеса всякого рода цирюльники, портные, рестораторы – люди из сферы обслуживания, в общем. Обслуживания всего остального человечества. А что? Так оно и есть. Кто-то обслуживает, кто-то пользуется. Все нормально. Ничего в этом плохого нет. А вот неудовлетворенность во взгляде мучительная все равно у них присутствует. Вроде вот он я, красивый-гламурный такой, и все у меня есть. Вот только чего-то основного, чего-то для полноты счастья очень главненького не хватает. И еще подумалось, что именно это отсутствие главненького и имел, наверное, в виду отец, проговаривая в тот роковой вечер свое снисходительно-обидное «цирюльник» по отношению к Севке. Боже, боже… Неужели она стала так же думать? Отцовскими мыслями? А что? Надя же заговорила его интонациями… Но этого ж быть не должно! Это ж не кто-нибудь перед ней – это же Севка! Тот самый Севка Вольский, объект ее мучительного многолетнего однолюбства, виновник ее старой и болезненно переживаемой обиды на отца…
– Значит, говоришь, все эти годы ты моего папу помнил? Да, Севка? – тихо переспросила Инга, сама не зная зачем. Может, просто чтоб разговор поддержать. Как-то неуютно ей было молчать. Нехорошее это было молчание, обидное какое-то.
– Да, помнил. Хотя, знаешь, стоял на кладбище, смотрел на него в гробу и вдруг понял – я ведь не его помнил… Ну, в смысле не как человека как такового, а харизму эту его сильнейшую. И еще подумал – не надо было мне тогда на обед к вам переться. Всю жизнь мне этот обед поломал…
– Да как же поломал, Севка? – горько усмехнулась Инга. – Тебя послушать, так все наоборот получилось. Старался доказать, всего достиг. Движущий фактор, так сказать… А кстати, как ты узнал, что отец умер?
– А мне мать позвонила. Я сразу на самолет – и сюда. Ты знаешь, она мне все время звонила, все новости про ваше семейство рассказывала. Я ее сам просил. Теперь вот думаю – зачем…
– А про меня? Про меня тоже рассказывала?
– Ну да. И про тебя. Что ты замуж вышла, что дочка у тебя родилась… Он у тебя кто, муж твой? Почему на похороны не приехал?
– Нет у меня мужа, Севка. Развелись два года назад. Так что мама твоя схалтурила с новостями. Сокрыла. Или ты больше отцом интересовался, чем мной? Да и впрямь – чего тебе мной интересоваться… Я тебе мотиваций не давала, посылов судьбоносных не делала. Просто любила без ума, и все.
– Ага. Потому так быстро и замуж выскочила.
– Да. Именно поэтому, Севка. Ты прав. У тебя свои посылы были, у меня – свои…
– Обижаешься на меня, Ёжик? Не обижайся. Жизнь – она штука такая, она иногда может взять и не в ту сторону тебя послать. Потом вдруг остановишься и думаешь – это куда ж меня понесло-то…
– Да бог с тобой! – резко-сердито перебила его Инга. – Никаких обид! Еще чего не хватало!
– Ну да. Я понимаю, конечно. Обиды – удел слабых женщин. Ты это хотела сказать?
– А ты женат, Севка?
– Нет. Сейчас нет.
– А был женат?
– Был. Но это не считается…
– Как это – не считается? Фиктивно, что ли?
– Ну да. Если можно так все это назвать. Пусть будет фиктивно. Просто выхода тогда другого не виделось. Но, к счастью, недолго вся эта фикция меня мучила. Два года всего. А потом больше и не удосужился как-то. Сначала совсем не до того было, потом боялся – опять свяжут по рукам и ногам, а теперь и вообще сомневаюсь, нужно ли мне это…
– В каком смысле? – испуганно вытаращила на него глаза Инга.
– Нет, я не голубой. Я совершенно нормальный мужик, – усмехнулся, взглянув на нее, Севка. – И даже завидный жених, говорят. А только не получается у меня с бабами. Ну, не в смысле секса, а в смысле души…
– А… понятно. А то уж я испугалась. Черт его разберет, вашего брата стилиста…
Они снова замолчали, уставившись в темноту и слушая шорох припустившего дождя, потом вздрогнули оба от сердитого, прозвучавшего за спиной Надиного голоса:
– Инга! Ну что это, в самом деле? Там все уже за стол сели, тебя потеряли! С кем ты тут?
– Это Сева Вольский, Надя. Мой одноклассник. Помнишь?
– Ну как же, как же… Какими судьбами к нам, Сева?
– Да как все собравшиеся, собственно… – растерянно улыбнулся и пожал плечами Сева. – Отца вашего помянуть… А что?
– Да нет, ничего. Странно просто. Ну, что же вы, проходите в дом…
За столом их рассадили в разные стороны. Инга выпила положенную поминальную рюмку водки, откусила кусок пирога, принялась жевать вяло, не чувствуя вкуса. Кто-то периодически вставал, говорил что-то тихо и проникновенно – она ничего не слышала. Казалось, последние силы вот-вот уйдут из нее, глаза сами по себе закроются, и она упадет головой прямо в свою тарелку – вот нехорошо получится…
– Инга, вам плохо? – прошелестел около уха участливый голос ее соседки по столу, той самой Любы, что подошла к ним на кладбище. – Давайте я вам валерьяночки накапаю. У меня вот тут, с собой…
– Нет, не надо валерьяночки. Спасибо, Люба. Сейчас пройдет. Просто голова закружилась. Если я вдруг падать начну, вы меня подхватите, ладно? А то стыдно…
– Подхвачу, конечно. А лучше – поешьте. Не хочется, а вы все равно ешьте.
– Хорошо, попробую…
– Инга, а с кем вы сейчас на террасе разговаривали? Мужчина такой… видный. Лицо знакомое, а вспомнить не могу, где я его видела…
– Это одноклассник мой, Сева Вольский. Здесь и видели, наверное.
– Нет, здесь я его видеть не могла. Я тридцать лет назад из этого города уехала. Но точно, точно видела…
– Так он стилист известный. В Москве сейчас живет. Может, в журналах каких гламурных…
– Точно! Ну конечно же, как я сразу не догадалась! Всеволод Вольский, точно он… Мне же Борис про него рассказывал! И все время его в пример приводил – тоже, мол, человек с нуля начал… Все уши мне прожужжал про этого Всеволода Вольского…
– Не поняла… А что, ваш Борис… он кто по профессии?
– Ой, даже не знаю, как сказать… У нас это больная тема, знаете ли. Говорить про это – опять себе сердце рвать.
– А что такое? Он чем-то неприличным занимается, ваш Борис? – сочувственно спросила Инга. – Вы извините, конечно, что я так настойчива, просто интересно очень. Брат все-таки.
– Ну, как вам сказать… Не совсем уж это и неприличное увлечение, конечно… Но я считаю, настоящего мужчины не очень достойное. Он, знаете ли, всегда парикмахерскими ножницами баловался. С детства всех друзей-подружек стриг. И неплохо так… К нему даже очередь из желающих выстраивалась…
– Не может быть… – вытаращилась на нее удивленно Инга. – Ваш Борис – парикмахер?! Но этого просто не может быть… А наш отец… он знал?
– Нет, конечно. Откуда? Да я и сама не собиралась сына на эту дорогу пускать. После школы он у меня как миленький в институт приличный поступил. Тот самый, который ваш отец в свое время закончил. И учился хорошо. Потом работать пошел в закрытую лабораторию, там деньги приличные платили, рост карьерный обещали и все такое прочее… А потом вдруг взял и уволился оттуда! Ни с того ни с сего! Я даже и не знала ничего. Пришел как-то домой, заявил мне – новую жизнь начинаю. Хочу, говорит, делать то, что всегда хотел. Я – в слезы! Как этого можно хотеть, говорю, людям волосы стричь… Всю жизнь их стричь, стричь…
– А он? Он что вам ответил?
– Да ничего не ответил. Усмехнулся только и посмотрел так… Знаете, он очень на своего отца похож. Тоже умеет так посмотреть, что больше и не поспоришь. И характер у него такой же. Сказал – сделал. И все тут. Хоть головой о стенку разбейся, а все равно по его будет.
– Так… Вот, значит, как… Значит, у нашего отца сын – цирюльник… – тихо пробормотала Инга. – Ничего себе…
– Так и я ему то же самое говорю, Инночка! А толку? Недавно начала такой разговор, а он мне журнал со статьей про Всеволода Вольского… Прямо звезда он у него, этот Всеволод! И талантливый, и предприимчивый, и нашел применение таланту в материальной плоскости… Интересно, он понял хоть, что этот самый Всеволод за одним столом с ним сидит? Надо ему сказать…
– Скажите, конечно. Обязательно скажите. А он женат, ваш Борис?
– Ой, да с женитьбой у него трагедия, – вяло махнула рукой Люба. – Пришлось, знаете, на этот алтарь и любовь свою положить. Была у него девушка, Света. Хорошая такая, мне нравилась. Я думала, дело к свадьбе идет, а тут такое… Они вместе в институте учились, она умненькая, из очень хорошей семьи. Ну а когда Боря из лаборатории ушел и в парикмахеры подался, она его не поняла. Не захотела быть женой парикмахера. Хочу, говорит, мужчину настоящего рядом с собой видеть. Да и перед родителями неудобно, говорит…
– Ну и дура…
– Ну почему – дура? Как раз и не дура. Я ее понимаю…
– Просто не любила, значит. Любишь ведь человека, а не парикмахера.
– Не знаю, не знаю… Я вот в вашего отца влюбилась именно в такого – в сильного, обаятельного, волевого… А будь он, к примеру, цирюльником, как вы говорите, – и не посмотрела бы даже в его сторону. И не из снобизма, не думайте. Какой уж там снобизм – я вообще в очень простой семье выросла. Только я его таким вот любила – впереди идущим. Для других недосягаемым. И никакой цирюльник, даже самый на свете талантливый, никогда не сможет так на человека посмотреть, чтоб он пошел за ним преданно, назад не оглядываясь. И чтоб помнил всю жизнь и жил только памятью этой. Так я никем заменить и не смогла отца вашего…
Люба заплакала тихо, засуетилась в поисках платочка. Какой-то незнакомый Инге пожилой мужчина снова встал, снова говорил что-то проникновенным голосом, обращаясь непосредственно к ним – к Вере, к Наде, к ней. Она слушала вполуха слова запоздалой ее отцу благодарности, кивала старательно, держа на весу рюмку с водкой. Потом выпила, как положено. Потом Надя что-то говорила, потом Верочка…
А до Инги очередь не дошла. Да она и не смогла бы ничего сказать, наверное. Чего говорить-то? Не правду же матку резать о том, что не захотел отец до конца свою жизнь доживать, что не поверил им, трем замечательным своим дочерям. Да и Иван Савельич измаялся весь, сидя на другом конце стола и кидая на нее опасливые взгляды. Рыжий старичок-угодник. Сволочь медицинская…
Потихоньку люди начали вставать из-за поминального стола. Подходили к ним с одним и тем же – держитесь, мол, девочки, в своем горе. Краем глаза Инга увидела, как поднялся из-за стола и Севка, встал скромно в сторонке. Потом, поймав ее взгляд, махнул рукой, подзывая к себе.
– Люба, а где Борис? – спохватилась Инга.
– Да вон сидит, через три стула от меня…
Схватив под руку оторопевшего Бориса, Инга подволокла его к Севке, представила быстро:
– Познакомься, Сева, это мой брат. Его зовут Борис.
– Брат? Откуда?
– Ну, долго объяснять… Брат, и все. – И, обращаясь к Борису, пояснила торопливо: – А это тот самый Всеволод Вольский. Твоя мама сказала, что ты его знаешь. Только не спрашивай, откуда он здесь взялся. Так бывает. Вроде знаешь человека заочно и вдруг встречаешься с ним в местах самых неожиданных. Это судьба, говорят.
В общем, вы тут побеседуйте немного о делах ваших. Может, ты поможешь ему чем, Севка? Ну, под крыло свое возьмешь, что ли… Не откажи своей однокласснице, сделай такую милость человеческую!
– Да… Конечно… Конечно, помогу. Без вопросов. Чем могу… Только я хотел с тобой поговорить, Инга…
– Со мной? Так вроде мы поговорили уже!
– Нет. Не поговорили. Я вот сидел сейчас, думал…
– А не надо ни о чем думать, Сев. О чем тут думать? Да и не до разговоров мне сейчас, сам видишь…
– Инга! Послушай меня…
Он шагнул к ней, взял за плечи, встряхнул слегка, заглянул в глаза сверху вниз. Она съежилась под его ладонями, повела плечами, освобождаясь, проговорила сердито:
– Прекрати! Нашел место…
Борис отступил от них на шаг, отвел глаза деликатно и виновато. Он вообще был весь такой – деликатный и виноватый. Хорошо воспитанный скромный молодой мужчина. И вовсе он на отца похож не был, ни капельки. На той, детской фотографии похож, а сейчас – нет. Показалось им там, на кладбище. Сроду у отца таких виноватых глаз не было. И ресницы вон вскинул, как девушка. Спросил тихо:
– Я вам мешаю, наверное?
– Нет, Борис, не мешаешь, – повернувшись резко, бросила, уходя, Инга. – Давай, используй свой судьбоносный шанс на полную катушку. Сева у нас добрый и отзывчивый, Сева тебе поможет. Он сам с нуля начинал, ради своего дела через все перешагивал. Сева тебя всему научит, тоже со временем известным цирюльником будешь… Дерзай, Борис!
– Ты когда уезжаешь, Инга? – уже в спину ей быстро спросил Севка и даже руку протянул вслед, будто пытаясь удержать ее таким способом.
– Завтра утром. Так что прощай на всякий случай. Теперь уж никогда не увидимся.
– Но… Да подожди, куда ж ты все время убегаешь-то… – с испуганной досадой произнес Севка. Правда, она его уже не услышала.
Надя махала ей рукой из другого угла гостиной, сердито подзывая к себе. Наклонившись, прошипела ей в ухо:
– Чего ты липнешь к нему все время, Инга? Прекрати. Перед людьми ж неудобно…
– Я – липну?! Я вовсе не липну…
– Ладно, проехали. Слушай, отведи Любу к отцу в кабинет… Она меня попросила, но я не могу. Народ уже уходить собрался, надо же проводить по-человечески…
– Хорошо. А где она?
– Да вон, на лестнице стоит, на сыночка своего смотрит, как он с твоим цирюльником общается. А чего это он вдруг к нему с такой страстью ринулся?
– Ну как – чего? Он же тоже этот самый цирюльник и есть, братец наш Борис.
– Иди ты…
– Правда. Так что зря тогда отец над Севкой посмеялся, выходит.
– А ты что, все еще этим фактом маешься? Да он забыл про это давно, Севка твой! И про тебя забыл!
– Он не мой. И он не забыл. И я не забыла.
– Ну и глупо.
– Да. Согласна. Глупо, конечно…
Кивнув виновато, она стала торопливо подниматься по лестнице. Люба уже ждала ее наверху, озиралась с грустным любопытством, комкала в руке мокрый платок. Инга подхватила ее под пухлый локоток, провела по коридору, показала на дверь отцовского кабинета – прошу…
– Люба, вас здесь одну оставить? Или не надо? – пропустив ее вперед и стоя в дверях, проговорила Инга.
– Нет-нет, прошу вас, не уходите! – отчего-то сильно испугалась Люба, сделав шаг в сторону Инги и схватив ее за руку. – Мне, знаете, здесь как-то не по себе…
– Так вы ж сами хотели!
– Ну да… Я хотела… Я всегда хотела… Я даже и представляла себе столько раз… Всю жизнь в эту игру играла…
– В какую игру? – устало опустилась на ковер перед диваном Инга, откинула голову назад, ощутив затылком старую кожаную теплую шершавость. Садиться на диван не хотелось – кощунством неким показалось. Вчера на нем отец заснул, зная, что уже не проснется…
– В какую игру, говорите? – встала перед ней высоким изваянием Люба. – А вот в такую! Все время, Инночка, представляла я себе, что живем мы с твоим отцом вместе, одной семьей, в таком же большом доме, и что у него в этом доме есть такой же большой кабинет… Сидела одна долгими одинокими вечерами и представляла себе, что я вовсе и не одна тут, что муж мой просто занят очень, что он в своем кабинете работает с утра до ночи, а я не должна ему мешать… Так что кабинет этот я нарисовала в мыслях своих вплоть до каждой скрипучей паркетной дощечки, до каждого торчащего из стены гвоздика…
– Надо же, – грустно прикрыв глаза, через силу улыбнулась ей Инга. – Мне очень жаль, конечно, но паркет у отца в кабинете отродясь не скрипел. И гвозди из стен не торчали. Он вообще всегда порядок любил.
– Знаю. Представьте себе, знаю. Может, не так, как вы с вашей мамой, но знаю. А могла бы и лучше вас знать, если б захотела…
– Вы хотите сказать, что отец мог от мамы уйти, если б вы этого захотели?
– Да. Именно так.
– А я думаю, что не так, Люба. Отец всегда делал только то, что сам хотел. И раз не ушел, значит, сам так решил. А еще потому не ушел, что я должна была родиться. И если б не вы, звали бы меня сегодня не Ингой, а Любовью…
– Ах, бедная моя девочка… Мне тебя очень жаль… – идя медленно по периметру кабинета и разглядывая многочисленные старые фотографии в рамках, тихо произнесла Люба. И непонятно совсем было – то ли впрямь она ее жалеет, то ли ерничает так тонко. Потом, будто спохватившись, глянула на нее коротко, произнесла уже более дружелюбно: – Хотя Инга – совсем даже не плохое имя для женщины, зря ты так. И все-таки я смею утверждать, Инга, что в нашем с твоим отцом случае ты не права. Я тогда сама все решила. Я! А не он! Я сама обрекла себя на пожизненные страдания, по собственной воле!
– А почему? Только доброты и женской порядочности ради?
– Нет. Плевать мне было на эту порядочность. Просто… Просто захотелось мне так – воле его не подчиниться. Вот ничего с собой не могла поделать! Сильная я была тогда девушка. Он решил из семьи уйти, а я сказала – нет. Только ради этого самого «нет» и сказала. После, конечно, жалела ужасно. Даже в другой город переехала, чтоб все мосты сжечь за собой окончательно. И Бориса увезла. А потом еще раз переехала. Отправила ему с оказией письмо с фотографией сына и исчезла. А недавно он меня снова нашел. Для того чтоб на похороны свои пригласить…
– Да уж, страсти какие, – не отрывая затылка от дивана и глядя в потолок, проговорила Инга. – Настоящие живые страсти. Будто вы обиду свою на отца сейчас, как на живого, выплескиваете. Вам не кажется?
– Инга, а откуда он знал, когда умрет? – вдруг ответила вопросом на вопрос Люба. – Он позвонил и назвал четкую дату, когда состоятся его похороны. Это было два месяца назад. Он что… знал?
– Выходит, что знал. Он всегда и все знал.
– Но… Этого не может быть! Вы же понимаете! Или…
– Никаких или, Люба. И давайте не будем об этом. И вообще – разговор у нас с вами странный пошел. Не корректный. Не поминальный.
– Хорошо, Инга, не будем. Наверное, ты права. Ты иди, девочка. Я и впрямь хочу здесь одна побыть. С ним. В его кабинете. Доиграть в свои одинокие женские игры…
Сев за большой письменный стол, она провела рукой по темному дереву столешницы, потянулась, нажала на кнопку старинной зеленой лампы. Свет ярким снопом брызнул ей в лицо, обнажил глубокие морщинки – гусиные лапки, отвисшие слегка щеки, слезные припухлости под глазами. И все равно она была очень красивой, эта женщина. Сильной была, красивой и очень, очень несчастной. Инга еще посидела тихо, пристально вглядываясь в ее застывшее лицо, потом поднялась, пошла на цыпочках к двери.
– Инга, а можно мне здесь остаться на ночь? – ударил ей в спину резкий голос Любы.
Вздрогнув, она обернулась к ней от двери, пожала плечами нерешительно.
– А не боитесь?
– Ну, чего мне теперь бояться… – усмехнулась Люба. – Это раньше надо было бояться… Бояться, что никогда не увижу его больше…
– Хорошо. Я потом приду, постелю вам здесь.
– Да не надо ничего стелить. Я не буду спать ложиться. У нас с Борисом билеты на ранний утренний поезд взяты, мы тихо уйдем, вас не разбудим. Скажите там Боре, чтоб тоже сюда шел, как с Вольским своим наговорится. Не бойтесь, мы ничего здесь не тронем. Просто посидим…
– Хорошо. Я скажу.
Инга вышла в коридор, закрыла за собой дверь, постояла немного, привалившись к ней плечом. В доме было тихо, только снизу, из кухни, слышались еще женские голоса, да где-то совсем рядом непрерывно пищала до боли знакомая механическая мелодия, очень жалобная и тревожная. Будто котенок мяукал. Но откуда здесь мог взяться котенок? Сроду в доме кошек не водилось – отец их терпеть не мог. Инга постояла еще немного, наморщив лоб, прислушиваясь к тревожным звукам, даже потрясла головой для верности – вдруг просто в ушах звенит. Потом, разом спохватившись, рванула к себе в комнату, распахнула дверь – точно, это ж мобильник ее надрывается! Бедный, забытый, поет себе и поет свою незатейливую мелодийку, дергается тихонько в конвульсиях на столе…
– Да! Привет, Родька…
– О господи, Инга! Ну ты где? Я вчера звонил, сегодня целый день звоню – ты как провалилась куда!
– Да я мобильник в комнате забыла… А что? У вас случилось что-то?
– Да ничего у нас не случилось. Все у нас в полном порядке. Аньку встретил, она как раз домой пришла, сразу под душ прыгнула. А ты как? Хоть бы позвонила, поинтересовалась, как мы тут…
– А у меня папа умер, Родька.
– Как умер? Когда?
– Вчера. В два часа дня. А сегодня уже похоронили. Так что некогда мне было тебе звонить, сам понимаешь.
– Прости, Ин. Я ж не знал…
– Ну вот, теперь знаешь.
– С Анькой хочешь поговорить? Она тут рядом, из душа выскочила.
– Давай…
– Мамуль, здравствуй! – нежно-переливчато зазвучал колокольчиком в ухо Анюткин голосок.
Не детский уже, но и не взрослый еще – так, малиновый юный звоночек.
– Здравствуй, Дюймовочка! – расплылась в теплой улыбке Инга. – Ну как ты там? Как съездила?
– Ой, классно! Нас так принимали, как больших! Три раза на бис с «Арагонской хотой» вызывали! Ты ведь видела эту вещь, да? Я там солирую, помнишь?
– Да помню, помню, Анют. Как я могу не помнить? Ты у меня везде самая красивая, самая талантливая…
– Мам, а я не поняла – а кто умер? Дядя Родион сказал – кто-то умер…
– Дедушка твой умер, Аня. Вчера еще.
– Ой, как жалко… А ты что, плачешь, мамочка?
– Да. Плачу, конечно. Я сегодня целый день плачу.
– А когда домой приедешь?
– Если завтра утром на поезд сяду, то послезавтра буду дома. Я так соскучилась по тебе, дочь…
– И я, мам. И бабушка тоже.
– Какая бабушка? Ты что… бабушку Светлану имеешь в виду?
– Ну да. Представляешь, я сегодня приехала, а она меня обняла и поцеловала. И еще – заплакала. Говорит – прости меня, внученька. И мама твоя, говорит, пусть меня простит. Мам, а что это с ней, а? Как говорит наш балетмейстер – чудны дела Твои, Господи…
– Правильно он говорит, балетмейстер твой. И я так же думаю, доченька. Ладно, приеду – разберемся и в слезах, и в прощениях. Дай мне еще дядю Родиона…
– Мам, а он теперь всегда с нами будет жить, да?
– С чего ты взяла? Нет, конечно. Мы с дядей Родионом просто друзья, он меня выручает так. Тебя вот встретил…
– Да? Жаль. Жаль, что просто друзья. Ладно, передаю ему трубку…
– Ин, ты держись там как-то, ладно? Я понимаю, что тяжело, но ты держись. И ни о чем не беспокойся – здесь все у тебя идет своим чередом.
– Так уж и своим? Что-то не верится даже. Анька вон чудеса какие-то рассказывает…
– Да никаких чудес нет. Все обычно. Как и должно быть. Я так понял, ты послезавтра приедешь?
– Ага. Постараюсь. Очень домой хочу.
– Давай. Я тебя встречу. Как сядешь в поезд, позвони. Ну, пока?
– Пока, Родька. Спасибо тебе.
– Да не за что. Чего уж там. Мы ж друзья, как ты изволила выразиться. Все, отбой, подруга.
Нажав кнопку отбоя, Инга долго еще сидела на своем диване, беспорядочно всхлипывая. Выходить из комнаты не хотелось. Не хотелось выползать из теплого и мягкого облака разговора с дочерью и Родькой, хотелось сидеть в нем и греться остатками их слов и интонаций, будто плавающих вокруг нее невидимой защитой. Говорят – все хорошее в твоей жизни видится на расстоянии. Как и плохое тоже. Она вот всегда любовь свою школьную за некую алмазную драгоценность почитала, за то самое хорошее, что подарила судьба. Грелась от него. И носила в себе, заперев на три замка, и лелеяла бережно. Доставала иногда, чтоб пылинки сдуть, полюбоваться да снова убрать-закрыть в потаенное местечко. А теперь что? Куда оно делось-то, это хорошее? Увидело живьем предмет, из которого проистекало, – Севку Вольского – и тут же завяло-скукожилось? Странно как. Вроде наоборот должно быть. Или мы сами себя так умело обманываем, придумывая ложные драгоценности? Думаем – бриллиант в душе носим, думаем, что именно им напитываемся для тепла и света, а потом выходит, что это и не бриллиант вовсе, а обычная стекляшка. И тепло твое, выходит, тоже обманно-стеклянное, и свет ты даешь стеклянный…
Вздохнув глубоко, Инга опустила плечи, повертела в руках теплую телефонную трубку. Захотелось лечь, укрыться с головой одеялом, не выходить больше из комнаты. Не видеть никого. А еще лучше – выскользнуть потихоньку из дома и сбежать на вокзал, сесть в поезд и – домой… Но выйти все-таки надо, наверное. А то нехорошо как-то. Надо помочь со стола убрать, посуду помыть… Да и Бориса надо к отцу в кабинет отправить – Люба же просила…
С сожалением выпустив из рук мобильник, Инга поднялась с дивана, вышла из комнаты в коридор, пошла на слабый звук едва различимых снизу голосов. На кухне застала Веру с Надей – сестры сиротливо сидели за большим кухонным столом, подперев щеки ладонями, говорили о чем-то вполголоса. Увидев ее в дверях, замолчали. Потом Надя проговорила заботливо, обращаясь к Вере:
– Иди, Верочка, ложись. Я сейчас чаю попью и тоже приду. Инга, выпьешь со мной чаю?
– Давай… – опускаясь на Верино место, покладисто пожала плечами Инга. – Только мне надо сначала Бориса найти. Люба просила его в кабинет к отцу отправить. Она там решила ночь провести.
– Да ушел он уже туда. Сам ушел, – недовольно проговорила Надя. – Проводил этого… как его, ну… Хахаля твоего детского…
– Вольского?
– Ну да. Вольского проводил и сам ушел. Сидят теперь там… Господи, да если б не папина воля, я б их и на пушечный выстрел к нашему дому не подпустила! Да еще и в отцовский кабинет… Святая святых…
– Почему?
– Да потому! Кто они нам? Чужие люди! Из-за этой Любы мама раньше времени состарилась! Да и брат этот теперь мне что есть, что его нет…
– Отец любил эту женщину, Надя.
– Да неправда! Он нас любил! Нас! И мы его любили! Преданно и верно! И до конца! А эта Люба – так, недоразумение. Она никакого права на отцовскую любовь не имеет! Прямо как подумаю, что она там сидит, в его кабинете, так трясти меня начинает. Ненавижу, до дрожи ненавижу…
– Надь, не надо… Не надо, а то мне страшно становится! Ну, пожалуйста… Ну отчего ты злая такая, Надь? – тихо проговорила Инга, закрывая лицо ладонью.
– Кто – злая? Я злая?! – тихо и возмущенно переспросила Надя и даже слегка подалась корпусом в Ингину сторону. – А ты что у нас, добрая, значит? И тут ты самая добрая, выходит? С какой стороны на тебя ни глянешь, прям светишься вся! И на что тебе твоего добра хватает, интересно? С моим мужем спать? Исключительно доброты ради? Не успел мужик в дом к ней войти, уже в койку его потащила…
– Я его к себе в дом не звала.
– Ой! Вы посмотрите на нее, честная какая! Не виноватая я, он сам пришел! – ернически всплеснула Надя ладонями.
– Я не говорю, Надь, что я не виноватая. Виноватая, конечно. Я понимаю. Ты прости меня, Надь, пожалуйста. Если хочешь, я объясню…
– Да фиг тебе – прости!
– Ну, фиг так фиг… Я и на фиг согласна. Пусть будет так, как ты хочешь. Я сволочь последняя, а ты порядочная.
– Да! Я – порядочная! Я не сплю с чужими мужьями, я никого не обманываю, я честно живу! И муж у меня порядочный! Да если б не такие, как ты…
– Надь, а ты любишь его? – перебила ее Инга. – Мужа своего, Вадима, любишь?
– А твое-то какое дело? Но если уж интересует тебя этот вопрос – то да! Представь себе, да! Очень люблю!
– А он тебя?
– А вот это уже и в самом деле не твое дело, дорогая! Да и не понять тебе этого. Потому что ты в слово «любовь» другое понятие вкладываешь.
– Как это? – опешила Инга. – Чего я в него такое вкладываю? Любовь, она и есть любовь…
– Ну да… Для тебя ж трахнуться по-быстрому – это тоже любовь! Ведь так?
– Да с чего ты взяла?!
– Ой, с чего взяла… Да из жизненного опыта, дорогая сестренка. Причем из твоего опыта! Ты ведь думаешь, наверное, что мой муж к тебе и впрямь от большой любви помчался?
– А отчего, Надь? Как ты сама считаешь? Для чего он бросил все и, как ты говоришь, помчался? Ни с того ни с сего, что ли? Он что, в вашем городе не нашел с кем ему по-быстрому трахнуться?
– Слушай, заткнись, а?
– Да ты не обижайся… Я и сама, может, понять хочу, как это все тогда получилось. Я же тоже мучаюсь этим, я и правда не понимаю! Зачем он приехал? А главное – как я-то могла сотворить такое? Правда, есть у меня всей этой истории одно объяснение…
– Ну? И какое же? – скептически подняла на Ингу ледяные глаза Надя.
Инга взглянула в сестринские глаза и будто поежилась от подувшего из них ледяного ветра обиды. Даже объяснять что-то вмиг расхотелось. А может, и не нужно? Все равно ей не проломиться через этот упругий холодный ураган. Снесет, как сухую былку-травинку, вместе со всеми объяснениями, и звать как не спросит. Редко кому удается через него проломиться. Обида и непрощение, они особенную силу имеют. Держат человека на тяжелом вдохе да выдохнуть себя наружу так вот запросто и не позволяют. Хоть напополам тресни она сейчас, рассказывая, как в тот день плохо ей было, как сошлись в одну точку боль, обида, безысходность да холодный страх перед будущим – вся эта черная душевная чертовщина, в общем, – все равно Надя ее не услышит. Еще только хуже будет. Холодный ветер обиды – он жалости к покаянному не знает. И понимания никакого не хочет. Наоборот – подстегивает только. Еще больше хочется смять, скукожить, изничтожить, с корнем из земли вырвать обидчика…
– Ну? И чего замолчала? – требовательно переспросила Надя – Давай, объясняй! Чего ты?
– Да я вот думаю, не стоит…
– Это почему это? Боишься, что не пойму?
– Ага. Боюсь.
– А ты не бойся. Не такая уж я тупая, чтоб не понять. Тем более я ж сестра тебе. От этого факта тоже, знаешь ли, никуда не денешься…
– Ну что, попробую… – безнадежно вздохнула Инга. – Только ты не перебивай меня, ладно?
– Да ладно…
– Понимаешь, Надь… – тихо проговорила Инга и снова замолчала, взглянула на сестру с недоверием, будто решая, стоит ли ей продолжать иль остановиться на полуслове, махнув на все рукой. Потом тихо заговорила: – Бывают такие мутные состояния человеческие, когда из тебя будто сама жизнь уходит. Будто давит что-то с неба и замирает все в тебе, как в лесу перед грозой. Холодно, душно и никакого движения внутри. Ты умер, и все. Полное отчаяние. Жить не хочется. И душа будто стекленеет абсолютно ровной поверхностью – только маета сверху плавает, как мазутное пятно. Кажется, немножко еще – и впрямь умрешь. Вроде и понимаешь, что жить так нельзя, и все равно живешь дальше и тянешь эту лямку…
– А что это за состояние? Депрессия, что ли? – пожала плечами Надя.
– Нет. Еще хуже. Депрессия – это ж медицинский диагноз, это ж как-то лечится… А тут – не диагноз, тут – состояние. Черная чертовщина какая-то. Нет, правда – чертовщина! Такое ощущение странное накатывает, что надо обязательно от себя чего-то отдать… добропорядочное. Поступиться им. Иначе черт этот никогда из тебя не уйдет, так внутри и останется. Ты сам, только сам должен его из себя изгнать. Свой откуп найти. А какой – это уж никого не волнует. И когда этот откуп в твоей двери живьем появляется, тут уж ни о чем не думаешь. Все мысли добропорядочные исчезают куда-то, будто и не было их в тебе никогда. Будто ты всю свою жизнь до этого сволочью жила. Один только инстинкт самосохранения тобой в этот момент руководит. И черт манит. Давай, мол, совершай свое похотливое прелюбодеяние, и я уйду из тебя сразу, дальше жить будешь. Вот так и со мной было…
– Ну, знаешь! Так под любую пакость можно оправдательную философию подвести! Черт велел, да и все тут!
– А чаще всего так и происходит, Надь. Вот спроси у многих людей – чего это они вдруг тот или иной поступок совершили? Вроде как потом стыдно бывает, а дело-то сделано! Многие на алкоголь все списывают, но алкоголь тут совсем ни при чем!
– А черт, значит, при чем? И что, он правда потом уходит?
– Правда. И впрямь жить сначала начинаешь. И даже – грех сказать – душа будто очищается. Прозрачной становится, как стеклышко. Так что наши бесовские поступки иногда имеют другое совсем значение. Не общепринятое. Они как бы за скобки поведенческие выходят. Поэтому их и надо оценивать там, за скобками. И прощать тоже надо за скобками… Ты прости меня, Надь. Просто в тот день – это не я была. Так время сошлось – в одну только черную точку. Ты мне просто поверь, и все. Я понимаю, конечно, что это принять на честное слово очень трудно. И простить трудно.
– Да, Инга, трудно. Практически невозможно.
– А ты знаешь, я бы простила… Вот правда! По крайней мере, попыталась бы простить. Всегда легче виноватого камнями закидать да заклеймить позором, чем понять его. Но ты ж не чужая, ты же моя сестра! Ты попытайся, Надь…
– Ну что ж, я и впрямь попробую… Раз сестра, то оно конечно… Хм, как интересно! Черт в тебе селится, говоришь? А я ведь тоже часто бываю в таком состоянии, знаешь. Именно черт селится, именно холод кругом, именно пакости за выкуп какой-то требует! Один раз ни за что ни про что женщину из своего отдела уволила… Она такая безответная была, одинокая тихая мышка, ей два года до пенсии оставалось. Она плакала, чуть не на коленях стояла, а я все равно на своем настояла… А один раз… Эх, да чего вспоминать…
Надя вдруг скривила губы жалкой скобочкой, закрыла лицо руками. Сидела так минут пять, тихо, не шелохнувшись. Потом резко отняла ладони, взглянула сестре в глаза и словно отчаянием своим ей в лицо плеснула:
– А Вадим меня и правда не любит, Инга! И никогда не любил! Ты знаешь, я уж как-то и попривыкла к тому, что он меня не любит! И к состояниям этим чертовым привыкла. То входишь в него, в это состояние, то выходишь… Ничего, жить можно. И даже когда тебя не любят, жить можно. И радоваться можно. Бывает, иду рядом с ним по улице и радуюсь тихо. И все смотрят нам вслед – красивая пара. Оба высокие, статные, будто один для другого природой для полной гармонии созданные. Мне это важно, очень важно, понимаешь?
– Что важно, Надь? Чтоб полная гармония? Или чтоб вслед смотрели?
– Ну, раз с настоящей гармонией не задалось, то пусть хотя бы вслед смотрят! Хуже, когда ни того ни другого нет. Мне иногда кажется, что я бы ни с кем, кроме Вадима, по улице пройтись не смогла. А на работе у нас вообще все у окон собираются, когда мы утром с ним из машины выходим. Прямо спектакль настоящий устраивают! Говорят, нигде такой цельной и красивой пары не видели, даже в кино голливудском…
– Да. Я понимаю, Надь. Я и сама пыталась так жить. Заменить любовь удобством. Только ничего у меня не вышло из того. Удобство мое возмутилось и нашло себе таки свою собственную любовь! А мне взамен оставило вредную мать-старуху. И так мне и надо – в наказание за обман. Так что будь осторожна, Надя.
– Ничего. Мое удобство как раз от меня никуда и не денется. Эк мне как в жизни-то свезло с удобством этим, правда? Оно, мое удобство, как оказалось, не чужую бабу любит, а родную мою сестру, у которой рука не поднимется… Ведь не поднимется, Инга?
– Нет, Надя, не поднимется.
– Вот и хорошо. Но если даже и поднимется – ничего у тебя не выйдет. Ты это помни, Инга. Потому что я сильная и гордая, как мой отец. И ничего своего я никому не отдам. Ни за что не отдам. Не позволю себя посмешищем сделать. Я твердокаменная – и телом и душой. И генами.
– Нет, Надь, не права ты. У отца душа очень нежной была. Просто мы не знали. Но я всегда это чувствовала, я догадывалась! А он нам этой нежности не показал ни разу. Побоялся, что мы его не поймем. И не примем его такого – с нежностью. Он нам не поверил, Надь… Потому и уйти решил – сильным. От одиночества этого решил. Надо было уговорить его, убедить…
– Отца – убедить? О чем ты, Инга?
– Да о том! Мне показалось даже, что он ждал этого…
– Нет. Нет и нет! Я даже и слушать об этом не хочу! И давай не будем больше об этом! Он был сильный, он так сам решил… И чтоб не плакали, и чтоб на могилу не ходили…
– Это гордыня, Надь, а не сила. Сила – это когда детям своим веришь.
– Замолчи! Замолчи, Инга! – громко и неожиданно резко проговорила Надя. Так громко, что голос ее будто отскочил от кухонных стен и промчался болезненным нервным эхом по тихому дому. – Опять ты за старое! Я очень прошу тебя – не надо так об отце! Если тебе ничего не свято, то наши чувства с Верочкой хотя бы не трогай!
– Тихо, Надя. Не кричи. Чего ты кричишь на меня все время?
– Да потому что ты ерунду говоришь! И делаешь все назло! Просил же папа – не плакать на похоронах! А ты от слез не просыхала! Или это что – тоже пакости ради? Черт велел?
– Нет. Это не от пакости. Это от горя. Слезы – они всегда от горя, Надя. Я завтра утром и на кладбище пойду. И потом буду приезжать к отцу на могилу.
– Нет, Инга. Ты не посмеешь…
– Посмею, Надя.
– Но он так велел – не ходить к нему на могилу… Он так хотел, понимаешь? Это его воля была! Последняя воля! Последний нам, его дочерям, отцовский наказ!
– Ну и исполняй его волю, Надя, если хочешь. Будь послушной дочерью. А я все равно пойду. И буду там плакать, и сопли пускать, и выть, и поминать его по-настоящему – с водкой и закуской. И прощения просить, что не выполнила свой дочерний долг, не настояла на своем, не долюбила, как должна была…
– Но… Но это будет нечестно, Инга! Ну зачем ты так? Он же наш отец, мы все его дочери! Он же так сам хотел… А получается, что ты одна его любишь? Да? А мы с Верочкой что? Не любим, что ли?
– Нет. Не любите. Любить и исполнять волю – вещи разные. Хочется вам исполнять – исполняйте. А я не буду. Все, Надь. Поговорили, и хватит. Спасибо, что выслушала, что вроде как даже простить обещала. Пойду я. Скоро утро, проговорили с тобой до первых петухов. Впервые в жизни, кстати. Аж голова с непривычки кружится. Я рано встану, зайду попрощаться…
Надя молча проводила ее взглядом до двери. Встала резко со стула, постояла, оперев руки о стол, потом снова села. Уронив голову в руки, заплакала горько. И отчаянно. И сладко. Весь день ей именно так хотелось заплакать, огромных усилий стоило держать себя в каменном состоянии. А сейчас – будто рассыпался камень, будто вспорхнула вверх душа, отпущенная на свободу.
Плакала она долго – до самого почти рассвета. Потом уснула крепко, положив твердую щеку на согнутую в локте руку, всхлипывала во сне по-детски. И не слышала, как тихо открылась дверь отцовского кабинета, как в мутной серости, льющейся из раннего и влажного утра через оконные стекла, спустились по лестнице две тени, мужская и женская, как заглянули на кухню, как постояли над Надей немного и, не решившись будить, исчезли за входной дверью – скорее всего, навсегда…
Назад: День четвертый
Дальше: День шестой