Глава 16
Не любил Павел Беляев ни поездов, ни самолетов. Не любил этой дорожной дурацкой паузы, этой вынужденной несвободы в собственном движении. Снаружи-то ты двигаешься, конечно, едешь-летишь куда-то, и в то же время сидишь, как дурак, к одному месту привязанный, и чувствуешь себя абсолютно беспомощным, будто из жизни основной кем-то вынутым да брошенным на съедение мыслям всяким нехорошим. Они, мысли эти, подлые такие, только и ждут момента, когда ты один на один с ними останешься, и никакими газетками-журнальчиками от них не спасешься… Вот же хорошо Сашке – как упал в самолетное кресло, так и задрых сразу! Счастливый. Ему хорошо. От него любимая жена не уходила, перед выбором жестоким его не ставила, сердце и душу всмятку не разбивала. А раньше и он вот так же умел дрыхнуть в самолете. Да уж, много чего другого-хорошего было раньше, в той его жизни, такой устроенной, такой беззаботной… Жаль ее, ту жизнь, конечно. И сейчас жаль, и всегда будет жаль. Никто и никогда не бывает готов отпустить от себя хорошее и привычное, отодрать с кровью и мясом. Больно потому что. Такая вдруг паника перед этой болью нападает, что сам себя не узнаешь. А потом будто в ступор входишь и не ощущаешь уже ничего. Стоишь столбом соляным, глазами моргаешь и смотришь, как слова жестокие летят в тебя камнями, и уклониться от них совсем некуда…
– … Павлик, ну ты пойми меня, я очень тебя прошу! Каждый человек имеет право на ошибку! Ну нельзя, нельзя жить так, как ты! Все мы в жизни совершаем какие-то поступки, но нельзя вот так…
– Как, Жанна?
– Нельзя так крайне категорически к сделанному тобою поступку относиться, Паш! Нельзя жить в такой от него зависимости, в безысходности… Надо давать себе право на ошибку!
– Какую ошибку, Жанночка? Про какую ошибку вообще можно здесь говорить? Что-то я тебя не понимаю совсем…
– Да все ты прекрасно понимаешь, не изображай из себя идиота! Да, ты честный, ты порядочный, я знаю. Я это очень даже хорошо знаю, Павлик. Но честный и порядочный – еще не святой! И я тоже не святая. Я самая обыкновенная женщина. Да, я ошиблась. Я ж не знала, что не смогу… Я так страдаю, Павлик! Я вчера даже к психоаналитику ходила…
– Да? Это что же, он тебя этому научил? Это он предоставил тебе право на ошибку? Надо же, добрый какой психоаналитик… А про обязанности человеческие он ничего такого интересного тебе не говорил? Нет?
– Павлик, я скоро с ума сойду… Ну нельзя же так, ты пойми… Я страдаю, измучилась вся, а ты хамишь!
– Жанночка, не надо, успокойся, прошу тебя…
Спорили они уже давно. Сначала молча спорили, глазами только. А потом и слова жестокие в ход пошли. Нет, поначалу все хорошо, конечно, пошло, поначалу все сложилось просто замечательно… Пожив две недели у мамы, Жанна вернулась домой, быстро разобралась с холостяцким беспорядком в квартире, сварила вкусный борщ, накормила их до отвала. Они с Гришкой радовались, как дети, и все помогать ей пытались – выхватывали друг у друга из рук то ведро с мусором, то щетку пылесосную, то в магазин срывались бежать по первой же ее просьбе. Так прожили они неделю – Павел и обрадоваться боялся. Все приглядывался к жене и так и этак, плевал суеверно через левое плечо… И только вздохнул-расслабился, как вот оно, Жанночкино раздражение, тут же и проснулось, вспыхнуло первыми жгучими нотками. Ни с того ни с сего, абсолютно на ровном месте. Вроде и Гришка вел себя тише воды ниже травы…
Нет, она старалась, конечно, надо отдать ей должное. Очень старалась. И кормила его завтраками, и ни одного собрания школьного родительского комитета не пропустила, и одежку ему покупала всякую модную. Старалась, а только через силу будто. Себя превозмогая. Очень заметно было, как растет, растет внутри раздражение, и как она мучается им, бедняга, и держит, держит его в железных скобках… Вот и прорвалось…
– Павлик, родной, ну пожалей ты меня, а? Ну не могу я больше… Хочешь, последними словами обзови, ударь даже! Не принимает моя душа чужого ребенка, не дано мне этого! Своего бы приняла, наверное, а чужого – нет… Не умею я этого… Ну что меня, казнить за это надо?
– Жанна, не надо, успокойся… – Это было все, что он мог ей сказать. Повторял и повторял попугайски это «не надо-успокойся», будто других слов никаких не знал. А может, и правда не знал…
– Да хватит уже! – взрывалась слезами Жанна. – Надо решение какое-то принимать, а не тупо талдычить одно и то же!
– Какое решение, Жан? Какое тут может быть решение?
– Мужицкое, вот какое! И если ты меня любишь, то найдешь в себе силы и примешь его! Ведь ты меня любишь? Или нет?
– Люблю, конечно…
– И я тебя очень люблю, Павлик… – улыбалась она сквозь слезы манкой своей, такой уже привычной, такой сексуально-зовущей к себе улыбкой, что сердце замирало на долю секунды и тут же начинало сжиматься-разжиматься с бешеной скоростью. Да, он очень любил ее. Всегда любил. Так любил, что никакой другой женщины ему и знать не хотелось. Да он и не знал, если честно в этом грехе признаться. Так и прожил верным кретином всю свою женатую жизнь. Рассказать кому из мужиков – помрут со смеху…
Он даже шагнул было к ней и руки уже протянул, но она тут же и ускользнула из его рук гибкой змейкой и проговорила быстро, будто решилась на что:
– … Тогда давай отдадим его обратно в детдом, Павлик! Ну не получилось у нас, давай сами себе в этом признаемся!
Захлебываясь словами, она стала торопливо выкрикивать, будто выплевывать ему в лицо все внутри накопившееся. Задыхалась к концу фразы, вбирала на слезном всхлипе в грудь воздуху и снова выкрикивала, и тяжелые слова летели в него камнями – он даже руки вперед поначалу вытянул, чтоб не так страшно было. А потом страх прошел. Стыдно отчего-то стало. Стоит как идиот, будто из-под жениного каблука на свет белый выглянул, и слушает внимательно, только что не кивает… Как это вообще можно слушать-то? Вон, целую философию уже под свою подлость подвела, всю ее оправдала да облизала с головы до ног…
– … Нельзя в этих делах против Бога идти, Павлик! Раз отказал мне Господь в детях, значит, так надо ему! А я взяла на себя грех, против Бога пошла…
– Так он тебе, Бог-то, вроде в материнстве и не отказывал… – глухо проговорил Павел, прервав поток Жанниных излияний. – Вроде как ты сама этот вопрос решала, Бога не спрашивала…
– Да какая разница, спрашивала я кого или не спрашивала! Факт остается фактом – не заложено во мне сопливое сострадание к чужому ребенку! Ну не все же так могут… И у всех есть право на исправление своих ошибок… Мы ошиблись, Павлик! И ты тоже ошибся! Я же помню, как ты этого не хотел! Ты не хотел, это я тебя заставила! А теперь ты притворяешься добреньким, тебе просто страшно самому себе правду сказать… Послушай меня, Павлик! Давай отдадим его обратно, пока не поздно! И ему там лучше будет, пока он совсем не привык…
– Он уже привык, Жанна. Он нам поверил. Понимаешь? По-ве-рил… И хватит об этом. Никуда мы его не отдадим. Успокойся…
– Нет, ты меня не понимаешь, не хочешь понять…
– Так, все! – вдруг резко произнес он, сам удивившись проклюнувшейся в собственном голосе жесткой нотке. – Все, я сказал! Разговор окончен! Вон Гришка уже пришел, в дверь звонит! Утри слезы и иди открывай…
Как ни странно, но Жанна вдруг послушалась. И слезы утерла, и дверь мальчишке открыла. А только жизнь их после этого памятного разговора все равно под откос пошла, будто черная кошка дорогу перебежала. А потом этих кошек уже и не сосчитать было, все бежали и бежали они через их семейную жизнь. Большие такие, как слоны. И топотали, как слоны. В доме тихо было, а топот в ушах стоял просто ужасный…
Кончилось все одним февральским студеным вечером. Он пришел с работы – в прихожей чемоданы стоят. А в гостиной Жанна сидит – торжественная такая, будто на праздник собралась. В Гришкину комнату дверь плотно закрыта, но он знал, что мальчишка там сидит. И не знал даже, а чувствовал его там присутствие – по запаху ужаса, из его комнаты исходящего. И на него тогда тоже ужас напал. Еле себя удержал, чтоб в ноги ей не кинуться…
– Я ухожу, Павлик. Я больше так не могу, – повернула к нему Жанна из кресла сильно заплаканное, сильно припудренное лицо. – Я хотела письмо написать, но потом подумала – как-то глупо это… В общем, вот сейчас, вот здесь, даю тебе последний шанс – решай…
Воздух от двери Гришкиной комнаты вдруг покачнулся и пошел на него с жутким дрожанием – он даже отступил от него трусливо. Воздух, пропитанный Гришкиным ужасом. Нет. Нет. Нет. За что? Почему, почему он должен выбирать? И между чем? Нет тут никакого выбора и быть не должно. Слишком уж предметы для выбора разновесны – любовь к женщине и детский ужас…
– Иди, Жанна. И будь счастлива, – совершенно глупо улыбнувшись, проговорил Павел хриплым дурным голосом. – И это… Береги там себя…
– Павлик! Пашенька, ну что же ты делаешь…
– Иди. Тебе чемоданы помочь до машины донести?
– Нет, нет, я сама…
Он не видел, как она ушла. Даже в прихожую не вышел. Решительно открыл дверь в Гришкину комнату, встал у него за спиной. И стоял так довольно долго, пока спина эта не отошла немного от напряженного ужаса, пока не развернулась к нему от вхолостую горевшего экрана ноутбука рыжая Гришкина голова.
– Пап, давай съедим чего-нибудь, а то у меня внутри все померзло…
– Давай. Ты, Гришук, поешь, а я просто коньяку выпью. Целый большой стакан. Ты не возражаешь?
– Не-а…
– Ну и хорошо. Ничего, Гришук. Проживем…
Вот и живут. Уже двадцать три дня живут. Черт его знает, зачем он их считает, эти дни? Зачем вздрагивает от каждого телефонного звонка и впивается глазами в окошечко дисплея, надеясь увидеть высветившееся там родное имя… Зачем? Ясно же, что это конец. Прошла буря по жизни, обломала дерево любви. А корни в земле оставила. То бишь в сердце. Теперь вырывай их оттуда, как хочешь… Ну почему, почему так несправедливо мир устроен, скажите? Почему в одну женщину Бог вложил любовь, а другую лишил ее начисто? Несправедливо же. Надо же как-то почестнее с ней, с любовью-то. Каждой – по способности. Или как там правильно? По потребности? Хотя лучше все-таки поровну… Вот что теперь, например, той девчонке, с которой он Гришку оставил, со своим избытком сердечного тепла делать, скажите? В слезы его переводить, сжигать попусту? Надо же, по чужому совсем ребенку горюет! Смешная такая! Лицо румяное, как у колхозницы из старого фильма «Кубанские казаки», и простодушная до неприличия – вся душа как на ладони. Матрешка такая забавная… Про таких говорят, усмехаясь понимающе – зато душа, мол, красивая… Вроде как в компенсацию за внешнюю неказистость. Хотя и кто ее разберет, эту женскую душу? Никто и не разберет… Он вот с Жанночкой двадцать лет рядом прожил, а в душе ее так и не разобрался…
Сон сморил его неожиданно, навалился спасительной пеленой, отогнав тяжелые мысли. Но и во сне его тоже царила Жанна – улыбалась своей манкой озорной улыбкой, сверкала глазами, прогибалась назад тонким станом, смахивала небрежно с лица смоляную кудрявую прядь ухоженной ручкой… Не женщина – мечта. Даже в свои сорок девочкой смотрится. Хотя уж кто-кто, а он-то как раз знает, сколько сил тренажерных да косметических в эту обманную юность вложено…