Книга: Презрение
Назад: Глава 5
Дальше: Глава 7

Глава 6

В то время я напоминал человека, которого мучает страшная болезнь, но который никак не решается пойти к врачу. Иными словами, я старался поменьше думать о поведении Эмилии и о своей работе. Я знал: рано или поздно мне придется задуматься и над тем и над другим, но именно потому, что я понимал неизбежность этого, мне хотелось, чтобы все произошло как можно позже; то немногое, что я уже подозревал, заставляло меня гнать от себя подобные мысли и даже бессознательно страшиться их. Наши отношения с Эмилией нисколько не изменились с той минуты, когда я впервые подумал, что они неприемлемы; но теперь, опасаясь худшего, я пытался, хоть и не слишком успешно, убедить себя самого в том, что отношения у нас самые обычные: днем равнодушные, ничего не значащие, уклончивые разговоры, ночью время от времени любовь, которую я не без некоторой жестокости навязывал ей и которую она безучастно принимала. Я продолжал работать усердно и упрямо, но со все большей неохотой и со все возрастающим отвращением. Если бы тогда у меня достало смелости разобраться в создавшемся положении, я, несомненно, отказался бы и от работы в кино, и от любви Эмилии, ибо всегда был убежден, что то и другое связано между собой. Но у меня не хватало на это мужества: возможно, я смутно надеялся, что со временем все само собой разрешится. Действительно, со временем все разрешилось, однако совсем не так, как мне того хотелось бы. Итак, Эмилии опротивела моя любовь, а мне опротивела моя работа. Дни проходили в тягостном и томительном ожидании.
Тем временем сценарий, который я писал для Баттисты, был почти закончен. Баттиста тогда же намекнул мне, что ему хотелось бы, чтобы я принял участие в новой работе, значительно более серьезной, чем эта. Подобно всем продюсерам, Баттиста был человек скользкий и уклончивый; бросаемые им мимоходом намеки не шли дальше общих фраз, вроде: "Мольтени, как только вы закончите этот сценарий, мы сразу же примемся за другой… Но уже за настоящий". Или: "Будьте готовы, Мольтени, на днях я намерен вам кое-что предложить". Или несколько более определенно: "Не подписывайте никаких контрактов, Мольтени, через две недели вы подпишете контракт со мной". Таким образом, я был предупрежден о том, что после этого малоинтересного сценария Баттиста собирается поручить мне работу над другим сценарием, который будет куда более значительным в художественном отношении, и за него, понятно, мне заплатят гораздо больше. Признаюсь, несмотря на мое возрастающее отвращение к подобного рода деятельности, первое, о чем я тогда подумал, была все та же квартира и деньги, которые мне предстояло за нее внести. Поэтому предложение Баттисты меня обрадовало.
Впрочем, такова уж работа киносценариста: даже если, как это было со мной, ее не любишь, всякое новое предложение принимается с благодарностью, а когда никаких новых предложений тебе не делают, начинаешь волноваться и считать, что тебя обошли.
Однако я не сказал Эмилии о новом предложении Баттисты, и вот почему: прежде всего, я еще не знал, соглашусь ли на него, а потом, как я понял, моя работа больше не интересовала Эмилию, поэтому я предпочел ничего не говорить ей, чтобы не получать лишнего подтверждения ее холодности и безразличия, которым я все еще упорно старался не придавать значения. Я смутно связывал новое предложение Баттисты с холодностью Эмилии; и я не был уверен, соглашусь ли на новую работу, именно потому, что чувствовал: Эмилия меня больше не любит. Если бы она любила меня, я, конечно, рассказал бы ей о предложении Баттисты, а рассказать ей о нем значило бы для меня уже согласиться.
В один из таких дней я вышел из дому и отправился к режиссеру, с которым работал над первым сценарием для Баттисты. Я знал, что иду к нему в последний раз оставалось дописать лишь несколько страниц, и мысль об этом меня радовала: наконец-то тягостный труд будет окончен и хотя бы полдня я смогу делать, что захочу. Как это часто случается при работе над сценарием, двух месяцев оказалось вполне достаточно, чтобы у меня возникла глубокая неприязнь и к героям фильма, и к его сюжету. Я знал, что скоро буду заниматься новыми героями и новым сюжетом и они тоже в свою очередь быстро мне осточертеют; но от этих-то я, во всяком случае, отделаюсь; и при одной только мысли об этом я уже чувствовал огромное облегчение.
Надежда на скорое освобождение окрыляла меня, и в то утро я работал с подъемом. Оставалось лишь внести в сценарий два-три незначительных исправления, над которыми мы бились безрезультатно вот уже несколько дней. В порыве вдохновения мне удалось сразу же направить обсуждение по верному руслу и одну за другой преодолеть все оставшиеся трудности. Не прошло и двух часов, как мы обнаружили, что работа над сценарием закончена, и на этот раз окончательно. Так бывает иногда во время бесконечного изматывающего подъема в гору, когда совсем уже отчаиваешься достигнуть вершины, а она вдруг возникает за ближайшим поворотом. Я написал фразу и удивленно воскликнул:
— Но ведь на этом можно и кончить!
Пока я писал, сидя за столом, режиссер все время расхаживал по кабинету из угла в угол; тут он подошел ко мне, взглянул на рукопись и сказал, тоже удивленно, словно не веря самому себе:
— Ты прав, на этом можно закончить.
Я написал слово «конец», захлопнул папку и встал из-за стола.
С минуту мы оба молча глядели на стол, где лежала папка с уже завершенным сценарием, совсем как два вконец обессилевших альпиниста смотрят на озеро или утес, до которого они добрались с таким трудом.
Потом режиссер сказал:
— Мы добили его… Ну вот, повторил он снова, наконец мы добили его.
Режиссера звали Пазетти. Это был молодой блондинчик, угловатый, сухой, весь какой-то приглаженный и прилизанный. Он был больше похож не на художника, а на педантичного учителя геометрии или счетовода.
Пазетти был моих лет, но, как это часто случается при работе над сценарием, отношения между нами были такими, какие устанавливаются между выше и нижестоящим: режиссер всегда пользуется большим авторитетом, чем все другие участники, в работе над фильмом.
Помолчав еще немного, Пазетти произнес со свойственным ему тяжеловесным юмором:
— Должен заметить, Риккардо, что ты, как лошадь, которая чует конюшню… Я был уверен, что нам придется возиться еще по меньшей мере дня четыре… А мы все кончили за два часа… Перспектива гонорара подстегнула тебя!
Несмотря на всю свою ограниченность и почти невероятную тупость, Пазетти не был мне антипатичен. При установившихся между нами отношениях мы в какой-то мере дополняли друг друга: он человек без воображения и нервов, но сознающий свои возможности, а они не превышали уровня посредственности, я же, наоборот, человек легко возбудимый и одаренный, весь во власти своего воображения и сплошной комок нервов.
— Ну, конечно, ответил я, подделываясь под его тон и обращая все в шутку. Ты верно сказал: перспектива гонорара.
Закурив сигарету, Пазетти продолжал:
— Но не рассчитывай, что на этом так все и закончилось. Мы сделали сценарий пока лишь вчерне… Нам придется еще пересмотреть все диалоги… Не почивай на лаврах.
Я лишний раз про себя отметил, что Пазетти, как всегда, пользуется штампами и избитыми фразами. Украдкой взглянув на часы был уже час, я сказал:
— Не беспокойся… Если что-нибудь придется переделывать, я к твоим услугам. Пазетти покачал головой.
— Знаю я вашего брата… Чтобы ты не размагнитился, скажу-ка Баттисте пусть придержит выплату последней части твоего гонорара.
Ему была свойственна шутливая и в то же время поразительная у столь молодого человека властная манера пришпоривать своих сотрудников, переходя от попреков к похвалам, от лести к суровым замечаниям, от просьб к приказаниям; в этом смысле он мог считаться хорошим режиссером, потому что режиссура на две трети заключается в умении как следует использовать труд подчиненных.
Как всегда, дав Пазетти возможность поразглагольствовать вволю, я возразил:
— Нет, ты скажешь, чтобы мне выплатили весь гонорар, а я обещаю, что буду в твоем полном распоряжении, когда понадобится сделать какие-нибудь поправки.
— Но к чему тебе столько денег? спросил он с неуместным смешком. Тебе всегда мало… А ведь ты не играешь, и у тебя нет ни любовницы, ни детей…
— Мне надо внести очередной взнос за квартиру, ответил я серьезно и опустил глаза. Его бестактность начинала меня раздражать.
— А много тебе надо еще выплатить?
— Почти все.
— Бьюсь об заклад, что жена не дает тебе покоя. Я так и слышу: "Риккардо, не забудь, что ты должен внести очередной взнос".
— Да, жена, сказал я. Ты знаешь, каковы женщины… Дом для них все.
— Кому ты говоришь!
И Пазетти принялся рассказывать о своей жене, которая очень походила на него самого, но которую, как я понял, он почему-то считал существом причудливым, капризным и способным на самые невероятные выходки одним словом, с ног до головы женщиной. Я сделал вид, будто внимательно слушаю его, хотя в действительности думал совсем о другом.
— Все это, конечно, чудесно, самым неожиданным образом закончил свои разглагольствования Пазетти. Но знаю я вас, сценаристов: все вы одним миром мазаны… Получите деньги только потом вас и видели… Все-таки скажу Баттисте, чтобы он попридержал выплату твоего гонорара.
— Не надо, Пазетти. Прошу тебя.
— Ну, там видно будет… Не слишком-то на меня рассчитывай.
Я снова украдкой взглянул на часы. Я дал Пазетти возможность покичиться своей властью он покичился ею, теперь можно было и уходить.
— Ну вот, начал я, рад, что сценарий написан или, как ты говоришь, закончен вчерне… А теперь, пожалуй, мне пора идти.
— Ничего подобного! воскликнул он добродушно. — Мы должны выпить за успех фильма… Какого дьявола… Сценарий написан, и ты от меня так просто не уйдешь…
— Ну, если надо выпить, сказал я покорно, что ж, я готов.
— Тогда пошли… Думаю, жена будет рада составить нам компанию.
Я прошел за ним из кабинета по узкому, пустому белому коридору, в котором стояли запахи кухни и детских пеленок. Пазетти открыл передо мной дверь в гостиную и крикнул:
— Луиза, мы с Мольтени закончили работу над сценарием… Выпьем за успех фильма.
Синьора Пазетти встала с кресла и сделала несколько шагов нам навстречу. Это была невысокая женщина с большой головой и очень бледным продолговатым лицом, обрамленным черными блестящими волосами. Ее большие, но тусклые и невыразительные глаза оживлялись только в присутствии мужа: тогда она не спускала с него взгляда, словно преданная собака. Но когда мужа не было, она сидела потупившись, изображая неприступное целомудрие. Хрупкая и миниатюрная, она за четыре года супружеской жизни родила четырех детей.
— Ну и напьемся же мы сегодня, с вымученной веселостью заявил Пазетти. Я приготовлю коктейль.
— Только не для меня, Джино, предупредила его синьора Пазетти. Ты ведь знаешь, я не пью.
— Ну, а мы выпьем.
Я сел в обитое узорчатой материей кресло некрашеного дерева, стоявшее у камина, сложенного из красных кирпичей. Синьора Пазетти уселась в такое же кресло по другую сторону камина. Оглядевшись вокруг, я подумал, что комната похожа на хозяина дома. Это была стандартная гостиная в псевдодеревенском стиле, чистенькая и аккуратная и в то же время жалкая, точно у какого-нибудь педантичного бухгалтера или счетовода. Мне только и оставалось озираться по сторонам, потому что синьора Пазетти не сочла нужным поддерживать со мной беседу. Она сидела напротив меня совершенно неподвижно, опустив глаза, сложив на животе руки. Мой взгляд проследовал за Пазетти, который прошел в глубь комнаты, подошел к на редкость безобразному шкафчику, куда были вмонтированы радиоприемник и бар, опустился на свои тощие коленки и неловко извлек оттуда бутылку вермута и бутылку джина, три стакана и шейкер. Я заметил, что обе бутылки не початы и не распечатаны; видимо, Пазетти не часто разрешал себе пить тот коктейль, который он собирался сейчас приготовить. Сверкающий шейкер тоже казался совершенно новым. Пазетти сказал, что сходит за льдом, и вышел.
Мы долго молчали. Наконец, просто чтобы сказать что-нибудь, я произнес:
— Вот мы и закончили работу над сценарием! Не поднимая глаз, синьора Пазетти ответила:
— Да, Джино мне уже говорил.
— Уверен, что это будет хороший фильм.
— Я в этом тоже уверена, иначе Джино за него не взялся бы.
— Вы знакомы с сюжетом?
— Да, Джино мне рассказывал.
— Вам он нравится?
— Раз нравится Джино, значит, нравится и мне.
— Вы всегда во всем соглашаетесь друг с другом?
— Джино и я? Всегда.
— А кто у вас глава семьи?
— Ну, конечно, Джино.
Я заметил, что она ухитряется произнести имя Джино всякий раз, как только открывает рот. Я разговаривал в несколько шутливом тоне, но она отвечала мне совершенно серьезно.
Вошел Пазетти, держа ведерко со льдом.
— Риккардо, тебя зовет к телефону жена, сказал он.
У меня почему-то сжалось сердце, и внезапно мною снова овладело ощущение тоскливого беспокойства. Я машинально встал и сделал шаг к двери. Пазетти остановил меня:
— Телефон на кухне… Но если хочешь, можешь говорить отсюда… Я переключу аппарат.
Телефон стоял на тумбочке подле камина. Я поднял трубку и услышал голос Эмилии:
— Извини, но сегодня тебе придется где-нибудь поесть… Я иду обедать к маме.
— Почему же ты не сказала мне об этом раньше?
— Не хотелось отрывать тебя от работы.
— Хорошо, сказал я, пообедаю в ресторане.
— Увидимся вечером. До свидания.
Она повесила трубку, и я обернулся к Пазетти.
— Риккардо, спросил он, ты не будешь обедать дома?
— Нет, пойду в ресторан.
— Вот что, пообедай с нами… Тебе придется удовольствоваться… тем, что есть. Но мы будем очень рады.
При мысли, что надо обедать одному в ресторане, мне стало почему-то грустно вероятно, я заранее предвкушал, как сообщу Эмилии об окончании работы над сценарием. Может быть, я и не сделал бы этого, зная, как я уже говорил, что Эмилию больше не интересует, чем я занимаюсь, но в первый момент я поддался старой привычке, сохранившейся от наших прежних отношений. Приглашение Пазетти обрадовало меня. Я чуть ли не рассыпался в благодарностях.
Тем временем Пазетти откупорил бутылки и жестом фармацевта, дозирующего микстуру, налил в мензурку джина и вермута, а затем перелил все это в шейкер.
Синьора Пазетти, как обычно, не спускала глаз со своего мужа. Когда Пазетти, старательно встряхнув шейкер, начал разливать коктейль по бокалам, она сказала:
— Мне только глоток, прошу тебя… И ты, Джино, не пей много… Тебе может стать плохо.
— Ну, сценарий заканчиваешь не каждый день. Пазетти наполнил бокалы мне и себе, а в третий, по просьбе жены, налил на донышко. Мы чокнулись.
— За сотню еще таких же сценариев, сказал Пазетти, пригубив коктейль и ставя бокал на столик.
Я выпил залпом. Синьора Пазетти сделала несколько маленьких глотков и встала.
— Пойду взглянуть, что делает кухарка, сказала она. Извините.
Она ушла, Пазетти занял ее место в узорчатом кресле. И мы принялись болтать. Вернее, говорил один Пазетти, и почти все время о сценарии, а я только слушал, поддакивал, кивал головой и пил коктейль. Бокал Пазетти оставался почти полным, он не отпил даже половины, а я осушал свой уже трижды. Не знаю почему, но я почувствовал себя очень несчастным и пил в надежде, что опьянение прогонит это чувство. К сожалению, алкоголь всегда на меня мало действует, а коктейль Пазетти был к тому же сильно разбавлен водой. Так что три или четыре выпитых бокала лишь усилили мое скверное настроение. Вдруг я спросил себя: "А почему, собственно, я чувствую себя таким несчастным?" И тут я вспомнил, как защемило у меня сердце в тот момент, когда я услышал по телефону голос Эмилии, такой холодный, такой рассудительный и такой равнодушный, столь непохожий на голос синьоры Пазетти, когда та произносила магическое имя Джино. Однако я не смог целиком отдаться этим мыслям, потому что в эту минуту вошла синьора Пазетти и пригласила нас в столовую.
Столовая Пазетти была похожа и на его кабинет, и на его гостиную: та же новая, крикливая, дешевенькая мебель из некрашеного дерева; цветная фаянсовая посуда; бокалы и бутылки из толстого зеленого стекла, скатерть и салфетки из соломки. Мы уселись в маленькой столовой, большую часть которой занимал стол, так что служанке, когда она подавала кушанья, всякий раз приходилось беспокоить кого-нибудь из сидевших.
Мы принялись за обед молча и сосредоточенно. Потом служанка переменила тарелки, и я, чтобы завязать разговор, задал Пазетти какой-то вопрос о его планах на будущее. Он отвечал мне, как всегда, спокойно, четко и размеренно. Посредственность и полное отсутствие воображения ощущались не только в его фразах, но даже в самих интонациях. Я молчал, ибо планы Пазетти меня не интересовали, а если бы даже и интересовали, то от одного его монотонного и бесцветного голоса они стали бы мне неинтересны. Взгляд мой перебегал с предмета на предмет, ни на чем не задерживаясь, и в конце концов остановился на лице жены Пазетти, которая слушала мужа, уперев подбородок в сложенные ладони и, как всегда, не спуская с него глаз. Я взглянул на нее, и меня поразило выражение ее лица: в глазах светилась самозабвенная любовь, к которой примешивалось безграничное восхищение, беспредельная признательность, чувственное влечение и почти меланхолическая робость. Это удивило меня, показалось чем-то поистине загадочным: человек сухой, бесцветный, посредственный, явно лишенный того, что обычно нравится женщинам, Пазетти, по-моему, не способен был вызвать к себе столь глубокое чувство. Потом я подумал, что каждый мужчина в конце концов находит женщину, которая его ценит и любит, и что нельзя судить о чувствах других, исходя только из своих восприятий. Я ощутил симпатию к синьоре Пазетти за такую преданность мужу и порадовался за самого Пазетти, к которому, несмотря на всю его посредственность, я, как уже говорилось, испытывал своего рода ироническую доброжелательность. Моя грусть рассеялась. И вдруг одна мысль, или, вернее сказать, внезапное ощущение снова пронзило меня: "В глазах синьоры Пазетти все время светится любовь к мужу… И Пазетти доволен собой и своей работой, поэтому что она его любит… Эмилия уже давно на меня так не смотрит… Эмилия меня больше не любит, она меня уже никогда не полюбит…"
Мысль эта причинила мне почти физическую боль, я поморщился, и синьора Пазетти обеспокоенно спросила, не попался ли мне случайно пережаренный кусок мяса. Я ответил: "О нет, мясо вовсе не пережарено". По-прежнему делая вид, будто слушаю Пазетти, который рассказывал о своих планах на будущее, я попытался разобраться в овладевшем мною чувстве такой острой и в то же время такой смутной печали. Я понял, что весь последний месяц старался приспособиться к невыносимому положению, в котором оказался, но что мне это не удалось: дальше так продолжаться не может, я не могу жить с Эмилией, если она меня не любит, и заниматься делом, которое мне противно оттого, что Эмилия ко мне охладела. Неожиданно я сказал себе: "Хватит… Я должен объясниться с Эмилией раз и навсегда. Если понадобится, я уйду от нее и перестану работать в кино".
Однако, хотя я думал об этом с решимостью отчаяния, я никак не мог поверить в то, что произошло: я не был еще полностью уверен ни в том, что Эмилия меня больше не любит, ни в том, что найду в себе силы уйти от нее, бросить работу в кино и вернуться к холостой жизни. Иными словами, я испытывал некое мучительное и совсем новое для меня чувство неуверенности перед тем, что разум мой считал бесспорным.
Почему Эмилия меня больше не любит? Чем вызвано ее равнодушие? У меня тоскливо сжималось сердце, я предвидел, что для того, чтобы полностью убедиться в справедливости своего предположения, самого по себе очень мучительного, потребуются доказательства весьма конкретные и, следовательно, еще более мучительные. Одним словом, я был уверен, что Эмилия меня больше не любит, но не знал, почему и как это случилось; чтобы не оставалось никаких сомнений, нужно объясниться с ней, нужно во всем разобраться, ввести безжалостный зонд анализа в рану, которую я до сих пор старался не замечать. Мысль об этом меня ужаснула, тем не менее я понимал: только разобравшись во всем до конца, я найду в себе силы совершить то, что порывался сделать в минуту отчаяния, то есть смогу уйти от Эмилии.
Ничего не замечая вокруг себя, я продолжал есть, пить и слушать Пазетти. Слава богу, обед в конце концов кончился. Мы снова перешли в гостиную, и мне пришлось пройти через все обряды мещанского гостеприимства: кофе с одним или двумя кусочками сахара, ликер, от которого принято отказываться, разговоры ни о чем, лишь бы как-то протянуть время. Наконец, когда мне показалось, что можно откланяться, я встал. В эту минуту гувернантка ввела в комнату старшую дочку Пазетти, чтобы показать ее родителям перед ежедневной прогулкой. Это была темноволосая девочка, бледная, с большими глазами, ничем не примечательная, совсем как и ее родители. Помню, когда я смотрел, как мать ласкает ее, у меня мелькнула мысль:
"А вот я никогда не буду таким счастливым… У нас с Эмилией никогда не будет ребенка". И сразу же эта мысль породила другую, еще более горькую: "Как все это пошло и тривиально… Я уподобляюсь всем мужьям, которых разлюбили жены… Я завидую любой супружеской паре, сюсюкающей над своим дитятей… Такое чувство возникло бы у любого неудачника, окажись он на моем месте".
Эта горькая мысль сделала для меня невыносимой трогательную сцену, при которой я вынужден был присутствовать. Я резко сказал, что должен идти.
Пазетти с трубкой в зубах проводил меня до двери. Я почувствовал, что мой уход удивил и обидел синьору Пазетти: возможно, она ожидала, что меня растрогает назидательная картина материнской любви.
Назад: Глава 5
Дальше: Глава 7