XXXVIII
Только у Коломбо он обрел очертания и краски. Оказалось, что ростом он в два метра, в плечах — метр, одет в темную овчину, на голове у него полно волос, седых пополам с черными, глаза — синие, борода — каштановая, а руки — красные; словом, настоящий пес сенбернар с великодушным взглядом.
— Привет, Коломбо! — сказал он с порога.
Тачка точильщика тоже вошла с нами; кабачок освещался газом, посетители пели:
— Кровь святого Тарабумбия…
Коломбо — тот, что был за стойкой, — носил желтую косынку, по-пиратски повязанную вокруг головы.
— Оле! — ответил он.
А человек Езекииль сказал: — Вина! Эти синьоры — мои гости. — Твои? — мягко воспротивился Порфирио. — Это я всех пригласил.
Поющие сидели на скамье у стены, стола перед ними не было, в руках они держали маленькие железные кружки и в такт песне все вместе качали головой и туловищем.
— Но я пригласил раньше, — объяснил Езекиеле.
— Вот вино, — сказал Коломбо и поставил на стойку четыре полных кружки. И прибавил с улыбкой: — Пусть это будет угощение синьора Езекиеле. А потом может угостить синьор Порфирио.
— Правильно, — сказал человек Езекииль.
— Понимаю и ценю, — сказал Порфирио. И поднял кружку. — Весьма польщен.
Человек Езекииль поклонился. Я тоже поклонился. А точильщик крикнул «ура».
Посреди кабачка без столиков горела жаровня, перед ней, присев на корточки, грели руки два молодых батрака. Коломбо черпал из бочки, наполнял все новые кружки, люди на скамейке негромко пели, раскачиваясь, и от пола, от стен, от темного свода исходил вековой запах вина, вина и еще вина. Все прошлое вина в человеке окружало нас в этот миг.
Чему ты кричишь ура? — спросил человек Езекииль.
— Ура вот этому! — провозгласил точильщик, поднимая кружку.
— Этому? — сказал Порфирио. — Чему этому?
Он выпил, и все выпили, и я тоже, и пустые кружки звякнули о мокрый цинк стойки. Коломбо подошел от бочки с новым вином.
— Мир! — крикнул точильщик. — Земля, лес, лесные карлики; прекрасная женщина, свет, солнце, ночь и утро; запах меда, любовь, радость и труд; и сон без обид, мир без обид.
— Кровь святого Тарабумбия… — хрипло пели на скамейке.
Мы только начали по второй, стены и воздух оказались глухи к пьяному разговору.
— Я не верю, — сказал Порфирио.
— Но все-таки, — сказал Езекиеле.
— Нет, нужна живая вода, — сказал Порфирио.
— Оле, живая вода! — закричал Коломбо. — Вот живая вода! Разве это не живая вода? Получайте, люди: радость, жизнь, вода живая!
Порфирио покачал огромной головой, но выпил, и все выпили, и я тоже, и двое батраков подле жаровни выпили жадным взглядом, а люди на скамейке напевали в пустые кружки.
— Деревья, свежие фиги, сосновая хвоя, — продолжал точильщик, — звезды в сердцах тех, кого мы чтим, мирра и ладан, сирены в морской пучине; ноги на свободе, руки на свободе, грудь на свободе, волосы и кожу овевает ветер свободы, бег и борьба — все свободное. У-э-э! О-о! А-а-а!
— А-а-а! А-а-а! А-а-а! — пели на скамейке.
— А! А! — произносили двое подле жаровни. Вошли еще люди. Коломбо крикнул: «Оле!» — и налил вина; он тоже пил, и под мрачным сводом было только переходившее из века в век обнаженное вино, и обнаженные люди, окунувшиеся в это прошлое вина, и голый винный смрад, нагота вина.
— Пей, друг! — сказал мне точильщик и протянул третью кружку. Тогда Порфирио заметил:
— Но наш друг — приезжий. — Да, приезжий, — подтвердил человек Езекииль. — Калоджеро познакомился с ним первым.
— У него есть клинок, — вскричал точильщик, — у него есть живая вода. Ему больно оттого, что мир терпит обиды, а мир велик, мир прекрасен, мир — это птицы, в нем есть молоко, золото, огонь, гром, наводнение. Живая вода — тем, у кого есть живая вода!
— Не такой уж я чужак, — ответил я Порфирио.
— Не такой? — сказал Езекиеле.
— Как не такой? — спросил Порфирио.
Понемногу отпивая из третьей кружки, я объяснил, почему я не такой уж чужак, а маленькие глазки Езекиеле заблестели удовлетворенно.
— Надо же! — воскликнул Порфирио.
— А вы не знали, что он сын Феррауто? — сказал карлик Коломбо. Точильщик крикнул: — У этой Феррауто много ножей! Да здравствует Феррауто!
Все допили третью кружку до дна, только я был еще на середине, и точильщик выплеснул остатки моего вина на пол, говоря, что я должен начать по четвертой с ними.
— Я знал вашего дедушку, — сказал Порфирио.
— А кто его не знал? — крикнул точильщик. — У него-то была живая во да. — Да, — сказал Порфирио, — он заходил со мною сюда, мы пили вместе…
— Питух он был что надо! — сказал карлик Коломбо.
На скамейке у стены распевали совсем уже печально:
— Кровь святого Тарабумбия…
Люди пели и не переставая качали головой и туловищем, они были печально обнажены в материнской утробе нагого вина.
— Ему тоже было больно оттого, что мир терпит обиды, — сказал человек Езекииль.
— Терпит обиды? Какие обиды терпит мир? — крикнул бесстыжий карлик, приставленный к вину.
— И вашего отца я знал, — сказал Порфирио.
— Мы были друзья, — добавил Езекиеле. — Он был поэт и актер на шекспировских ролях. Макбет, Гамлет, Брут… Однажды он устроил нам тут представление.
— Великолепный случай! — крикнул точильщик. — Ножи и трезубцы! Раскаленное железо!
Все отпили из четвертой кружки, только я держал кружку в руке непригубленной, слушая над вином о моем отце.
— Мы заходили сюда выпить вместе, — сказал Порфирио. Бесстыжий гном заметил: — Это представление он дал здесь.
Явился в красном плаще и сказал мне, что я король Дании.
— А мне сказал, что я Полоний, — смиренно пробормотал человек Езекииль. Потом добавил: — Ему было очень больно оттого, что мир терпит обиды.
Тут точильщик снова крикнул «ура!».
И Порфирио снова спросил его: — Чему ты кричишь «ура»?
— Ура! Ура! — кричал точильщик.
— Ура! — закричал пьяный.
— Ура! — закричал еще один пьяный.
— Ура! — смиренно пробормотал человек Езекииль.
— Ура, ура, ура, ура, — запели на скамейке печальные раскачивающиеся люди. Так и те, что страдали из-за своих собственных бед, и те, чья боль была за обиды мира, сидели вместе в обнаженной гробнице вина и могли уподобиться духам, покинувшим наконец этот мир страданий и обид.
Сидевшие на полу подле жаровни молодые батраки, у которых не было вина, плакали.