XXVIII
Мы больше не спускались под гору вдоль домов, мы поднимались другой стороной — из глубины долины вверх, к солнцу и к музыке волынок, превратившейся в облако или в снег.
— Ты когда-нибудь болела? — спросил я у матери. — Один раз, — ответила мать. — Что это было? — спросил я.
— Не знаю, — ответила мать. — Доктора я не захотела и не знаю, что это было… Я сама поправилась.
— Сама поправилась? — сказал я. — Право, ты особенный человек!
— Особенный? — воскликнула мать. — Почему особенный?
— Ты, наверно, — ответил я, — думала, что ты не такая, как все. Разве не так? — Ничего я не думала, — сказала мать.
— А отец когда-нибудь болел?
— Еще бы! — ответила мать. — Все время болел. У него ведь малярия. — Вот что! — сказал я. — И отец хотел доктора.
И мать сказала: — Еще бы! Он был как ребенок. У него начинался озноб, высокая температура, ясно было, что это малярия, а он все равно хотел доктора.
А я сказал: — Папа был человек смиренный. А мать сказала: — Просто он боялся. А я: — Он был человек смиренный.
Я немного устал, улица шла в гору, в этом месте с одной стороны тянулась стенка, и я о нее оперся. Я бросился в путешествие из моего покоя безнадежности и все еще путешествовал, мое путешествие было и беседой, и настоящим, и прошлым, и памятью, и фантазией, не жизнью ради себя, а движением, и я оперся о стенку и стал думать об отце, усталом и голубоглазом, уже не Макбете, не короле.
Когда он болел, его отягощало все горе мира, он смирялся с тем, что он не Макбет, и хотел врача, просил врача, желал выздороветь, был как ребенок.
Когда человек бывает как ребенок, больше ли он человек? Он смиренно принимает свое несчастье и в несчастье кричит. Больше ли он тогда род человеческий?
— В сущности, он был человек смиренный, — повторил я. Потом посмотрел на мать и убрал руку со стенки.
— А дедушка болел? — спросил я. — Сильно болел, — ответила мать. — Как? — воскликнул я. — И он тоже? — Что же тут такого? — сказала мать. — Ему было под сорок, а мне лет шесть-семь. — Он-то, наверно, не хотел доктора, — сказал я.
— Да, — сказала мать, — он сам выздоровел. Один раз пришел доктор для бедных и больше не приходил, дедушка его не хотел.
Я сказал: — Вот именно! Дед думал, что он человек особенный.
А мать сказала: — Чепуха! Просто он думал, что ничем не болен.
— Вот-вот, — сказал я. — Он думал, что такой особенный человек не может заболеть, как другие. Он был гордый человек.
Мать выпрямилась, осанка ее стала гордой.
— Конечно, он был гордый человек.
— А что у него было? — спросил я. — Немножко малярия или немножко чахотка?
— Да нет! — воскликнула мать. — Он сильно болел. Умер и воскрес.
Опираясь уже не на стенку, а на руку матери, я думал о людях, о самом себе, об отце и дедушке, о людях смиренных и гордых, о человечестве и о гордости нищеты — и был горд тем, что я сын человеческий.
Есть, конечно, и нелюди, и род человеческий не весь есть род человеческий. Но не из-за смирения человек перестает быть человеком. И не из-за гордости.
Человек может в несчастье кричать как ребенок и быть еще больше человеком.
И может отрицать свое несчастье, быть гордым — и быть еще больше человеком.
Гордый человек — это Большой Ломбардец, и, будучи человеком, он думает о других обязанностях. И это делает его еще больше человеком. И потому, быть может, его болезнь есть смерть и воскресение.
— Это было воспаление легких, — рассказала мать, — или что-то в этом роде. А он не захотел доктора. И прогнал прочь врача для бедных. Он сказал: хлеб обходится беднякам очень дорого. Каждый кусок — день работы. И прогнал врача. Мы должны работать — так он ему сказал. И работал как раньше, по четырнадцать часов в сутки. Пока однажды ночью не умер и не воскрес.
— Дед был великий человек, — сказал я.
— Великий человек, — сказала мать.
Поднимаясь по переулку, мы вышли из тени долины и оказались на солнце. Мать сказала: — Как я делаю уколы, по-твоему? Хорошо, правда? — Очень хорошо, — сказал я.
— Видишь, — сказала мать с торжеством, с удовлетворением. — Видишь, — сказала она. — Я могу сама зарабатывать себе на жизнь.
Мы теперь были далеко от грохота реки, на солнце, лицом к солнцу, готовому закатиться, и могли слышать, как верхнюю часть деревни окутывает, словно облако или снег, музыка волынок.
— Теперь пойдем к вдове, — сказала мать. — У этой-то есть немного денег. Она платит наличными.