ЧАСТЬ ТРEТЬЯ
БРАТ БЕЗ БРАТА
ПРОЛОГ
Земля раскололась, но это случилось позже.
— Нет!
— Да!
— Нет!!
— Да!!
— Нет!!! Тысячу раз нет!!!
Жаворонок была девушкой благоразумной; вернее, стала благоразумной с недавних пор. Она зажала уши ладонями. Близнецы, случается, заранее предчувствуют действия и поступки друг друга. Вот и сейчас легкие девичьи ладошки вспорхнули двумя птичками, легли на розовые, изящно выгнутые ушки и прижались тесно-тесно за миг до того, как один не слишком благоразумный юноша изменился. Кюн Дьирибинэ, а для семьи просто Зайчик — прозвище, которое он ненавидел — стал выше ростом, шире в плечах, глупее лицом и стократ громче голосом.
— Ого-го! — откликнулось эхо за рекой. — Басах-тасах!
Ага, шепнули ушки ладошкам. Спасибо, вы спасли нас от глухоты.
— Нет-нет-нет!!! — сыпались камни с гор.
А мы в домике, хихикнули ушки. Не слышим. Они врали, эти хитрые ушки. Звук вопля раскачивал Осьмикрайнюю, как неуклюжие мужские руки — детскую колыбель. Толкался в подошвы сапог, дрожал в животе испуганным щенком. Тихо, маленький, не бойся! Спи-засыпай, чш-ш...
— Ну ладно, — согласился Зайчик позже, когда он усох, а тишина вернулась. — Пусть будет да. Тысячу раз да! Я сначала женюсь на Айталын, а уже потом уеду совершать подвиги.
— Уедешь?
— Да!
— Нет.
— Да!!
— Нет!
— Да!!!
Все повторилось: ушки к ладошкам, эхо за рекой. Правда, теперь к эху добавился треск: река намекала на скорый ледоход. Еще вчера — заснеженная пустошь, где ветер наметал сугробы, похожие на волны, сейчас река шумно завидовала небу. В прогалинах серых облаков, радуясь весне, уже блестели голубые полыньи, и вода рвалась им навстречу. Грозила взломать хрусткую корку, ринуться по течению бешеным паводком, затапливая берега. Синяя, как сталь, вода закачает косяки льдин, обгрызет их по краям, проглотит без следа. Был воин в доспехе, стал воин голый, в чем мать родила, и неизвестно, который страшнее, сильнее, яростней.
— Уеду, — с упрямством повторил Зайчик. — Женюсь, сделаю Айталын ребеночка и сразу уеду. Она будет сына воспитывать, а я — врагов убивать. А почему ты считаешь, что я никуда не уеду?
— Я?
— Ты!
— Я?!
— Ты!!!
— Я такого не говорила, — Жаворонок рассмеялась. Смеющаяся, она была чудо как хороша. А уж если ей удавалось довести брата до белого каления, так девушка и вовсе превращалась в красавицу. — Я всего лишь спросила: «Уедешь?» А потом ты орал «Да!», а я тихо отвечала «Нет...»
Зайчик фыркнул:
— Да ну тебя, вредину! Думаешь, одна ты знаешь, что я скажу, когда я еще и рта не раскрыл? Давай, отвечай! Почему я никуда не уеду после свадьбы?
— Это сложно для твоего боотурского ума. Но я попытаюсь. Почему ты прямо сейчас не уехал за подвигами?
— Потому что хочу жениться на Айталын!
— А почему ты не уехал раньше, полгода назад? Когда ты еще не хотел жениться на Айталын? Когда Айталын...
— Что Айталын?
— Ничего.
Жаворонок пожевала губами, с которых едва не сорвалось убийственное: «Когда Айталын еще не хотела женить тебя на себе!» И вернулась на менее опасную дорогу:
— Так чего же ты не уехал раньше?
— И ты еще спрашиваешь? Меня папа не пускал!
— А после свадьбы пустит?
— А после свадьбы я сам себе хозяин! Человек-мужчина!
— Значит, не пустит, — с беспощадностью боевой колотушки, прилетевшей кому-то в лоб, подвела итог Жаворонок. — А Айталын тебя пустит? За подвигами, а?
— Конечно! Я же ей ребеночка сделаю! Будет его носить, рожать, кормить... Зачем ей я? Только обуза...
— Ты-то зачем? Носить тебя, — Жаворонок размышляла вслух, загибая пальцы. — Рожать тебя. Хорошо, рожать не надо. Зато кормить! Одевать! Мыть! Обстирывать! И все это с ребеночком в животе. Точно, обуза. Я бы отпустила. Я бы пинками выгнала! Езжай, любимый, авось шею свернешь! Но я — не Айталын. Она тебя и с дюжиной ребятни в животе на цепь посадит. Зря, что ли...
— Что зря? Что?!!
Жаворонок прикусила язык, который, гад этакий, чуть не брякнул: «Зря, что ли, она тебя на себя женила?» И похлопала брата по могучему плечу:
— Не зря. Ничего не зря, Зайчик. Всё в самую меру. Итак, раньше тебя не отпускал за подвигами только папа. Теперь тебя будут держать двое: папа и жена. Затем трое: папа, жена и твой сын. Кстати, а почему сын?
— А кто? — изумился Зайчик.
— Например, дочка. Любишь дочек?
Зайчик скривился так, что Жаворонок согнулась от хохота в три погибели. Резь под ложечкой, голова кру̀гом, дрожь в обмякших коленках — по всем признакам хохот напоминал внезапный приступ болезни. Казалось, девушка с разбегу прыгнула из весны ранней в весну позднюю, заблудилась в зарослях болотного багульника, запуталась в ржавых ветвях, похожих на скрученный войлок, надышалась ядовитым дурманом. Эй, бегом назад, на свежий ядреный воздух! И трижды подумай перед тем, как шутить с братом новые шутки! Вдруг хи-хи да ха-ха — не самое страшное, что может приключиться с тобой?
— Ладушки, — кивнула она, успокоившись. — Сын, сын, кто же еще? Схватят тебя в шесть рук — вырвешься?
— В шесть глаз, — мрачно пошутил Кюн Дьирибинэ. — Папа меня глазами держит.
— Вот-вот! Папины глаза держат. Глаза Айталын слезами заливают. Сыночек моргает, глазенки блестят. Ну как, боотур? Хватит сил освободиться?
— Гадюка ты, — буркнул Зайчик. — Подколодная.
И вдруг воспрял:
— А ты, ты сама! Кто за Юрюна замуж выходит? Кто бегом бежит, спотыкается! Сыграем две свадьбы, сделает он тебе ребеночка... И уедет за подвигами! А я вместе с ним! Вместе мы от кого хочешь вырвемся!
— Вместе?
— Вместе!
— С Юрюном?
— С Юрюном, — в голосе Зайчика поубавилось уверенности. — А вы с Айталын останетесь детей нянчить...
— С Юрюном, значит? — гнула Жаворонок свое. — И с Нюргуном, да?
— А куда его девать? Он же телок безрогий! От брата ни на шаг! Придется брать с собой. Ничего, мы его живо к делу приставим! Он хоть и тупой, а здоровенный! Мы с Юрюном врагов бьем, Нюргун добивает! Тресь-тресь, бац-бац! Кырык! Вечером Нюргун костер разводит, мясо нам варит, похлебку...
— Из врагов?
— Почему из врагов? Мы тебе что, адьяраи какие-нибудь? Отберем у врагов добычу, из нее и сварим что-нибудь...
Зайчик огляделся: в свисте ветра ему почудилась дудка. «А что? — сказал бы на месте Кюна помянутый раньше Юрюн. — Обычное дело!» Увы, для юного Кюна Дьирибинэ, сына Сарын-тойона, дудка если и была делом обычным, то уж точно делом ненавистным до колик в печенке. Дудка — значит, отец. Отец — значит, запрет на вожделенное боотурство. Усохни, пела дудка. Никаких подвигов, пела дудка. Сиди дома, мелкий-мелкий, сопи в две дырки — вот что она пела, эта пакость-дудка. Иначе хуже будет! Поймав взгляд сестры, прочитав в нем понимание — и сочувствие, будь оно проклято! — парень выпятил грудь. С вызовом подбоченился: ерунда! Вот он я, Кюн-боотур, человек-мужчина!
Зачем я над ним издеваюсь, подумала Жаворонок. Зачем? Втыкаю иголки, дергаю, щипаю. Я что, получаю удовольствие от его бешенства? Он женится на Айталын, я выйду замуж за Юрюна. Все хорошо, все расчудесно. Что же я за дрянь такая? Мучаюсь сама не пойми от чего, терзаю брата... Мы же только что вернулись от Юрюна! И папа с нами ездил. И Кюн не боотурствовал; ну, почти. Вел себя достойно: на охоту ходил, при разговоре кивал. С Нюргуном палку перетягивал. Зря, конечно. Потом злой ходил, чернее ночи. Палку сломал, доску сломал. Пошел коновязь ломать — Юрюн догнал, успокоил. Сказал: я тоже Нюргуну проиграл. Ему и Мюльдюн-бёгё проиграл, когда прилетал. А я, значит, и Мюльдюну проиграл. С тобой так вообще не сяду. Посади Айталын, я и ей проиграю. Слабак я, вот беда. Кюн развеселился, плясать начал. Прибежала Айталын, дала ему подзатыльник — «Дурак! Чего топаешь?!» — он еще больше развеселился, тем дело и кончилось.
А вечером...
Кровь бросилась в лицо Жаворонку. Я не хотела подслушивать, крикнула она кому-то далекому, кто мог бы простить. Правда, не хотела! Само вышло, нечаянно. Вы же знали! Знали, что я в комнате! Да, под тремя одеялами. Да, сплю. Ну, вроде как сплю. Забыли про меня? Может, и забыли. Надо было встать и уйти. Может, и надо. Почему я не встала? Почему не ушла? Дрянь, дрянь, дрянь.
«Зайчик, — сказал папа. — Мне все труднее его удерживать. Ты спроси меня, на кого он похож. Нет, ты спроси!»
На кого, спросил Юрюн.
«На Уота. Близнецы, клянусь!»
Чепуха, сказал Юрюн. Ни капельки не похож. И глаз две штуки.
«Ты его не видел. Я про Уота — ты не видел, каким он был. Треть века назад он слушался меня. Плохо, через пень-колоду, но слушался. Усохни! — он и усыхал. Потом перестал. А сейчас, небось, вообще не разберет, о чем я ему талдычу.»
Ну и что, спросил Юрюн. То Уот, а это Кюн.
«Балбес ты, дружок, — сказал папа. — Уот меня слушался и перестал. Кюн меня слушается и однажды перестанет. А я понятия не имею, как этому помешать. После Кузни — я про вторую поездку — он вообще замкнулся, на контакт не идет...»
Куда не идет, спросил Юрюн. На что не идет?
«Не важно. Я еще удерживаю сына от лишнего боотурства, но это скоро закончится. Боюсь, он сорвется. Пойдет вразнос...»
Зайчику трудно, сказал Юрюн. Его надо понять. Ты пойми его, дядя Сарын.
«Но тебе ведь не трудно! — папа уже кричал. — Вот ты! Почему ты усохший ходишь, не жалуешься? Почему?!»
Я слабак, признался Юрюн.
«Это ты Кюна успокаивай! Слабак он...»
Да, слабак, упорствовал Юрюн. Ты просто не видишь, дядя Сарын. Я не рвусь боотурствовать, я быстро усыхаю. Я делаю это своей волей, потому что слабак.
«Своей волей, — повторил папа. В горле его клокотало, будто Сарын-тойон полоскал глотку лечебным отваром. — Своей волей, потому что слабак. Дружок, ты не устаешь меня удивлять...»
А ты не перебивай, сказал Юрюн. Дай закончить. Наш Зайчик...
Он так и сказал, подумала Жаворонок. Наш Зайчик. Мне было жарко-жарко, и вдруг стало тепло-тепло, спокойно-спокойно, как если бы он говорил обо мне, а не о моем брате.
Наш Зайчик, продолжил Юрюн, делает то же самое, что и я. Но он это делает по твоему приказу, дядя Сарын. Ты глыбой лежишь на нем, мешаешь встать, расправить плечи. Ты вообще понимаешь, слепой дядя Сарын, что значит для боотура — жить по приказу? Жить, не сопротивляясь? В плену? Даже если твой сторож — твой отец? Это невыносимо. Я удивляюсь, почему Зайчик еще не взбунтовался. Наверное, он очень любит тебя. Отпусти его, а? Если любишь, отпусти.
«Будет беда, — сказал папа. — Если отпущу, будет беда.»
Если не отпустишь, сказал Юрюн, тоже будет беда. Парень вырос, и надо выбирать из двух бед. Отпусти, а? Хотя кто я такой, чтобы тебе советы давать?..
«Слабак? — улыбнулся папа. — Или железный столб? Ось миров, а? От земли до неба?»
Шутишь, отмахнулся Юрюн.
«Шучу? — папа сделал вид, что обиделся. — К кому Нюргун привязан? Ко мне или к тебе? Ты для него и брат, и отец, и спаситель-освободитель. Тот, кто не бросил. А сказать тебе, дружок, что Нюргуну пока еще невдомек? Он всю жизнь был прикован к оси миров, он и сейчас к ней прикован. Просто ось изменилась. Ты — его ось, он — твой пленник. С таким-то безграничным доверием, и не пленник? Ты не освободил его, ты его переприковал. Как тебе такой оборот: переприковал? Перевел коня от одной коновязи к другой...»
Злой ты, сказал Юрюн. Злой ты сегодня, дядя Сарын. Ну тебя в задницу.
«Ты можешь послать его в задницу, — подхватил папа, — и он пойдет. Ты способен заставить его делать все, что угодно. Не расширяться, даже если этого требует его природа; терпеть боль и оскорбления; толкнуть на любой поступок. Нюргун абсолютно подчиняем и управляем, но подчиняется он одному человеку в мире, управляется одним-единственным человеком. Больше никому он не позволит обуздать себя, помня плен. А тебе он позволит все. Ну почему, почему мой сын другой? Почему он не разрешает мне то, что разрешает Нюргун тебе? Насколько было бы проще...»
Мне теперь что, спросил Юрюн. Гнать Нюргуна прочь? Самому уехать? Освободить брата от себя?! Подарить тебе Нюргуна взамен сына?! Что ты предлагаешь?
«Ничего, — вздохнул папа. — Пойду я.»
В задницу, спросил Юрюн.
«В постель. Поздно уже, спать пора...»
Ты ошибся, папа, подумала Жаворонок. Ошибся насчет Нюргуна. Из старого плена в новый? Добровольного плена не бывает. Такой плен зовется дружбой или любовью. Если выбрал сам, значит, ты не в плену, а на свободе. Уж я-то знаю! Нюргун выбрал, он свободен. Я выбрала, я свободна. Зайчика заставили, он в плену. Вот и рвется из пут...
— Ты чего молчишь? — спросил Кюн.
— Мечтаю. О твоих подвигах.
— А что? И совершу!
— Совершишь. И вернешься домой.
— И вернусь!
— А дома — папа. Слышишь дудку?
Позже Жаворонок никак не могла вспомнить: сначала она испугалась, а потом Кюн закричал — или наоборот, сперва был крик, а потом испуг. И что такого она сказала? Ну, подвиги. Ну, папа. Хочешь, значит, уехать? Тогда помни, что дома ждет папа, способный одним взглядом превратить тебя в обезумевший муравейник... Если Зайчик хотел взбеситься, мог бы сделать это раньше, когда сестра обижала его сотней разных способов. Нет, нашел время и место! «Боюсь, он сорвется, — вспомнила девушка слова отца. — Пойдет вразнос.»
Но почему именно сейчас?!
Ледоход, невпопад подумала Жаворонок. Река взломала лед. Вырвалась, стряхнула обузу, грызет льдины клыками, белыми от пены. Да, я слышу. Весна, все хорошо. Как говорит Юрюн? Обычное дело. Картина ледохода — девушка пряталась за нее от итога собственных проказ, как дети прячутся под оленьими шкурами от ночного кошмара.
— Ы-ы-ы-ы-ы!!
Кюн Дьирибинэ сделался огромен. Сверкающий доспех, шлем, надвинутый на лоб, копье грозно воздето к небесам — Зайчик был подобен лосю, готовому схватиться с рогачом-соперником из-за самки. В бессвязном вопле боотура сошлись все звуки боя. Свист меча, хряск кожи под лезвием, хруст сломанной кости. Гул колотушки, упавшей на зерцало панциря. Визг лопнувшей становой жилы. Звон, хрип, грохот. Падение тела. Удар кулака в скулу. Топот, вой; вороний грай над полем с мертвецами. И мечта, заветная мечта, что все это произойдет, случится, воплотится в жизнь. От этой истошной, громовой мечты содрогнулись горы.
Сюда, звал обезумевший Зайчик. Сюда, ко мне.
Хоть кто-нибудь!
Его услышали, и земля раскололась.
ПЕСНЯ ПЕРВАЯ
Эй, кривая рожа,
Кровавая пасть,
Голень — ярмо,
Черный плут,
Гораздый на воровство!
Эй, ты, адьарайский сын,
Клочок убегающих туч!
«Нюргун Боотур Стремительный»
1
Так, не так и мы, бездельники
— Так!
— Не так!
— Так!
— Не так!
— Дурак!!!
Из угла за нами с опаской наблюдал Нюргун. Супил брови, облизывал губы. Он терпеть не мог, когда мы с Айталын ссоримся. На его круглом, лоснящемся от пота лице прямо-таки отпечаталось знаменитое, тяжелей горы и угрюмей грозовой тучи: «Не люблю!» Если оно еще не прозвучало, так только потому, что Нюргун до конца не был уверен: ссоримся мы взаправду или всего лишь ласково беседуем.
— А мама так делает!
— Нет, не так!
— Так!
— Нет!
— Ну почему? Вот смотри: я налима разморозила?
— Разморозила. А мы его поймали.
— Я поймал, — подал голос Нюргун. – Давно. Люблю.
— Ну хорошо, — согласился я. — Ты поймал налима...
Я содрогнулся, вспомнив эту рыбную ловлю. Алатан-улатан! Нет, в детстве я тоже, случалось, ловил налима руками. Днем, в летнюю жару, рыба прячется под камнями, корягами, в придонных норах. Ты раздеваешься, лезешь в речку голышом и шаришь в укрытиях. Нашарил? Ныряй и хватай добычу за жабры. Если мелочь, один палец в рот, другой — под жабры. Налим скользкий, верткий, иначе его не удержать. Но поздней осенью? В холоднючей воде? Когда река вот-вот встанет, оденется в ледяную броню?! Я ждал на берегу, и то меня бил озноб. А Нюргун плескался, нырял, хватал, выбрасывал на прибрежные камни... И не пустяк с хвостом, а матерущих рыбин весом с трехлетнего мальчишку! «Вылезай! — кричал я ему. — Простудишься!» Он хмурился, уныло шлепал на мелководье. Вылезать ему не хотелось, но мое слово слишком много значило для Нюргуна. «Ладно, — сдавался я. — Возьми еще парочку, и хватит...»
— Ты поймал, я заморозил. А ты, сестричка, разморозила. И решила сварить балхай. А что? Обычное дело. Отрубила ты налиму голову, вынула потроха с икрой...
Я содрогнулся второй раз, вспомнив, что значит это безобидное, это смертоносное «решила сварить». Как мы выжили, ума не приложу. «Топор!» — и кухонный топорик свистит у меня над ухом. «Нож, сюда! Живо!» — и остро заточенный нож на лету срезает прядь волос с макушки Нюргуна. «Эй, доска! Да не ты, балбесина! Разделочная доска!» В последний момент я отпрыгиваю, доска краем чиркает меня по щеке и уносится к грозной Айталын-боотурше. Ой-боой! Как же мы, человеки-мужчины, скакали! «Ложка! Ложка с дырками! Миска...» Хрясь, тресь, бряк! Пар столбом, вода кипит, рыба варится. Запах — до Седьмых небес. Папа с мамой, небось, принюхались: «О, чуем! Наша дочка стряпает!» Вот тогда-то Нюргун забился в угол, расплылся в улыбке и заявил: «Люблю!»
Ну, это случилось еще до нашего спора.
— Отрубила! — Айталын подбоченилась. — И вынула!
— И сварила, — кивнул я. — И ложкой размешала.
— Размешала!
— И пестиком растерла. И кости выбросила.
— Выбросила! Как мама!
— Ага, точно.
— И заправочку кисленькую! Остренькую!
— И заправочку.
— Так чего ж тебе, чиччику драному, надо? Садись, ешь!
— Мама, — начал я, наслаждаясь каждым словом, — у нас терпеливая. Она балхай ставит в холодок. Ждет, пока застынет. А печеночку мама разминает и сверху кладет, горкой. Прямо на студень. Красотища! Мама ждет, не торопится. А ты из котла в миски — хлюп! Ешьте, братики! Обжигайтесь! Бегом сварено, бегом съедено... А еще говорила, что хочешь Мюльдюна побаловать!
— А вот и побалую! Прилетит Мюльдюн, ему и остынет. Ему и застынет! Ему с печеночкой! А вы, бездельники, перебьетесь...
— Летит, — сказал Нюргун.
— А ты молчи! — напустилась на него Айталын. — Будешь мне тут! Будешь... Стой!
Нюргун встал.
— Нет, сядь!
Нюргун сел.
— Да что ты скачешь? Ты повтори! Что ты сказал?
— Летит, — повторил Нюргун.
И для верности ткнул пальцем в потолок:
— Мюльдюн летит.
— Уже? Ой, я побежала! Я встречать...
И моя драгоценная сестричка опрометью выскочила за дверь. «Доха! — услышал я. — Шапка!» Не помню, рассказывал я вам или нет, но Айталын умудрилась приучить одежду откликаться на зов. Сестра бежит, доха летит вслед, догоняет. Я сколько ни пробовал — ни в какую! Кричу, горло сорвал — хоть бы сапог прискакал, что ли?
— Еда, — Нюргун прервал мои размышления. — Вкусно.
— Смотри, не обварись.
— Горячо. Люблю.
И он сел к столу хлебать балхай. Встречать нашего старшего брата Нюргун, судя по всему, не собирался.
2
Можно?
Облако кружило над домом.
Если верить другим облакам, стоячим, ветра не было вовсе. Если верить этому облаку, ветер сошел с ума. Или, что вернее, Мюльдюн сошел с ума. По какой причине он наматывал круги над нашей крышей, а не спускался на загодя расчищенное место у крыльца, я знать не знал. Я просто беспокоился. Скажете, зря? Может, и так. Но из всех путей Мюльдюн-бёгё обычно выбирал кратчайший. Ему было проще напролом, чем в обход. И вот на̀ тебе...
— Давай! — надрывалась Айталын. — Дава-а-ай!
И махала рукой.
Мюльдюн не давал. Кружил и кружил, словно шутник-табунщик пристегнул ездовое облако к коновязи ремнем-невидимкой. Эй, Мюльдюн, подумал я. Ты чего? Ты кого-то высматриваешь? Нюргуна, что ли? Мы с сестрой на виду, значит, Нюргуна. А зачем тебе его высматривать? Болван, ответил мне Мюльдюн. С кем ты разговариваешь? Со мной?! Ты сам с собой разговариваешь. Сам себе объясни, и отстань от меня.
— Дава-а-а-ай!
Облако оставалось в небе.
— Анньаха! Анньаха!
Это Мотылек. И Нюргунов Ворон. Кони ржали в конюшне, привествуя гостей. За зиму они — кони и облако — привыкли друг к другу, чуяли прилет Мюльдюна, радовались. Садись, ржали кони. Чего ты медлишь? Мюльдюн боится, подумал я. Нет, глупости. Нет, боится. Да ну, чепуха. Рядом с Мюльдюном есть кто-то, кто боится? И силач Мюльдюн из-за чужого заячьего сердца гоняет облако туда-сюда? Показывает трусливому кому-то: вот Юрюн, вот Айталын. Они хорошие, добрые. А что ссорятся, так это балхай виноват. Горячий балхай, вот и ссорятся. Они сейчас помирятся, мы и спустимся. Не бойся!
— Давай! — заорал я.
И тоже рукой замахал. Даже двумя руками.
Облако только меня и ждало. Легче пушинки оно скользнуло вниз, прокладывая к земле путь, похожий на витую березовую стружку, и с влажным чмоканьем опустилось перед крыльцом. Как землю поцеловало, да. Не двигаясь с места, боясь спугнуть трусливого кого-то, я смотрел, как пушистый бок облака изменяется, словно балхай — дался мне этот балхай! — на холодке, превращаясь из густой похлебки, курящейся паром, в студень, из студня — в плотную, слипшуюся кашу. Ложка выскребла в каше ямку, наружу бочком выбрался Мюльдюн, нет, не Мюльдюн...
— Мама! — закричала Айталын.
И вдруг расплакалась:
— Мама! Он сказал, что я!.. что ты!.. балхай ему горячий!..
Похоже, не один я сегодня уперся лбом в похлебку из налима. Смущенный, с ушами-кострами, пылающими отсюда до небес, я топтался на месте. Айталын же со всех ног бросилась вперед и чуть не сшибла маму прямо на Мюльдюна. Наш старший брат раскрыл объятия, готовясь схватить в охапку обеих женщин, и схватил бы, удержал, но мама оказалась сильнее, чем думалось вначале. Мне сперва вообще померещилось, что мама еле стоит после долгой болезни. Бледная, губы дрожат. Глаза припухли, красные. Ну, вы меня поняли. У вас есть мамы? Они болеют иногда? Вот-вот, и я об этом.
— Мама!
— Доченька... взрослая совсем...
Стою я, значит, Юрюн Уолан. А возле облака — Мюльдюн-бёгё. Братья-боотуры, сила и силища. А между нами — человеки-женщины. Обнимаются, плачут. Носами шмыгают. Глупости всякие говорят. Щеки друг дружке обнюхивают, макушки. Волосы ерошат. Короче, жеребячьи нежности, стыд и позор. Нам бы с Мюльдюном хмыкнуть да отвернуться. А мы уставились на них, будто у нас шеи в плечах застряли. Мюльдюн набычился, как перед дракой. Желваки на скулах катает. А у меня по щеке что-то течет. Горячее, мокрое. И чую я, что сейчас сорвусь с крыльца, дурак дурацкий, рвану бегом, и пусть Айталын обзавидуется, потому что мама, и столько времени прошло, и не надеялся, и мама, и опять мама...
— Мама?
Нюргун встал рядом. Он сопел мне прямо в ухо. Я чуть не оглох, так он сопел. От Нюргуна пахло вареной рыбой. И кисленькой заправочкой. И крепким мужским по̀том. И чуть-чуть можжевельником. В начале зимы я совершил подвиг — уговорил его спать в «можжевеловой» спальне. Ладно, зачем врать? Не я уговорил, а он согласился. Уж не знаю, на лежаке он там ночами валялся, или у стены стоял. Наверное, стоял. Спать, как все, Нюргун так и не научился.
— Можно? — спросил он.
— Можно, — кивнул я.
Клянусь, я понятия не имел, о чем он спрашивает, и что я разрешаю. Голый по пояс, густо заросший черным волосом, Нюргун побрел к маме. Айталын выскользнула из маминых объятий, отошла на шаг в сторону. Сестра следила за Нюргуном, как охотник — за чужим псом, чьи повадки ему неизвестны. Только посмей, предупреждала Айталын. Ты только посмей! Понял? Если честно, я ничегошеньки не понял. А Нюргун, должно быть, и не видел сестры. Он и мамы, по-моему, не видел. Брел, свесив голову на грудь: топ, топ, топ. Я лишь теперь заметил, что он вышел из дома босиком. Вот, добрел. Стоит, глядит себе под ноги
Сейчас дырку в земле провертит, взглядом-то.
Я вспомнил день его освобождения. Я, считай, вернулся туда, во чрево железной горы. Вот, стучат зубчатые колеса. Вот Нюргун обнюхивает Умсур — бесстыже, по-звериному, там, где люди не нюхают при свидетелях. Вот он обнюхивает меня, булькая носом. Умсур вздрагивает, а я ухмыляюсь, до скрежета зубовного боюсь не вовремя обрасти доспехом и взять в руки меч. Вот он прокусывает мне губу, и моя кровь попадает ему в рот. Я разгребаю Нюргуну волосы, и понимаю, что у него мои глаза. Нет, мамины. Нет, это у нас обоих мамины глаза.
— Можно? — еще раз спросил Нюргун.
— Да, — ответил я. — Можно.
— Маленькая, — объяснил Нюргун. — Боюсь поломать.
И обнял маму так, словно она могла рассыпаться в любой миг.
3
Солнышко в тени
— Ты изменился.
— Время, мама. Я вырос.
— Я тебя боюсь. Я думала, что боюсь его. Я ошиблась.
— Не бойся меня, мама.
— Перед ним мне стыдно. Очень стыдно. А тебя я боюсь.
— Почему?
— Я никогда не знаю, что ты сделаешь в следующий момент. И в детстве не знала, и сейчас. Все хорошо, но вдруг ты берешь и все ломаешь. Или все плохо, а ты раз, и все чинишь. И говоришь: «А что? Обычное дело...» А знаешь, что хуже всего?
— Что?
— Я не понимаю, как лучше: когда сломали или когда починили...
В углу заворочалась Айталын. Мы с мамой сидели на кухне, и сестра явилась сюда спать. Ну да, я помню: не спать, а сидеть с нами до утра. Чтобы сидеть было удобней, Айталын прихватила с собой груду одеял высотой с гору Кюн-Туллур, залезла на самую верхотуру, укрылась дохой, как перевал облаками. Вон, сопит в две дырки. Небось, пятый сон видит: как сидит с нами до утра, беседы беседует.
Ночь клубком свернулась вокруг дома.
— Папа сказал: поезжай. Я и собралась...
— Папа?!
— А что? Обычное дело. Видишь, я тоже умею, как ты. Папа сказал: это правильно. Это соответствует закону. Мать хочет видеть сыновей, мать едет к ним. Обычное, обычное дело...
— Вряд ли в нашей семье оно такое уж обычное.
— Ты давно не был на небесах, Юрюн. У нас многое изменилось. Когда ты освободил Нюргуна... Ты вообще представляешь, что ты натворил?
— Освободил Нюргуна. Твои слова, мама. Вот что я натворил.
— Ты сломал жизнь своей семье. Я, папа, Мюльдюн, Умсур — мы все время думаем о вас. Едим, спим, прибираемся, встаем, садимся — вы, только вы, никто, кроме вас! Уехав, ты поселился у нас навсегда. Зачем ты это сделал с нами?
— О нас? Вы думаете о нас — или о Нюргуне?
— Не придирайся к словам. Да, о Нюргуне. Мюльдюн рассказывал тебе, что папа, считай, поселился на веранде? Раньше хоть спал под крышей, или ужинал... По вечерам я зову его в дом, а он молчит и смотрит на горы. Утром я приношу ему завтрак, а он молчит и смотрит.
— Раньше было точно так же, мама.
— Раньше мне было все равно. А теперь не все равно. Перед сном я молюсь Белому Владыке. Прошу, чтобы закон нарушали почаще. Тогда папа хоть как-то приходит в чувство. Но Белый Владыка не слышит мои молитвы. А может быть, закон нарушают часто, просто папе на это плевать. Умсур болеет: худая, бледная, еле ходит. Мюльдюн через день летает драться. Находит кого-нибудь и дерется. Он когда дерется, меньше думает. А когда не дерется, больше думает, и все о Нюргуне. Ты что-то поломал, Юрюн, или наоборот, срастил, и оно теперь болит, дергает...
Я налил себе брусничного отвара. Целый день мама была прежней, знакомой. Как сто лет у нас прожила! Мела, мыла, драила; чинила одежду, готовила еду. Айталын хвостом таскалась за ней. Казалось, стоит моей сестре отвернуться, упустить маму из виду — и вот, нате вам, сгинула без следа! Следом таскался Нюргун. Обниматься он не лез, да и мама вела себя так, будто растила Нюргуна с колыбели. Командовала: подай-принеси, держи-тащи! Стой, не вертись! Нюргун держал, подавал, тащил. Терпел, пока его обмеряли — мама собралась шить новую рубаху. Ел, как не в себя — послушные мальчики, объяснила мама, хорошо едят. И только ночью, когда Нюргун без возражений убрел в спальню, а Айталын прикорнула на ворохе одеял, я увидел ту маму, которая прилетела на самом деле.
А Мюльдюн убрался прочь. Еще утром. Представляете? Даже в дом не зашел. Сейчас, слушая маму, я с опозданием сообразил: вдруг ему драться приспичило? Вот я отвар пью, а он дерется, а? Нужно ему позарез, чтобы лишнего не думать...
— О чем там думать, мама? О ком? Ну, обо мне — еще ладно. Я у вас вырос. А с Нюргуном ты и папа, если по правде, незнакомые вовсе...
Я уже говорил вам, что очень честный? И очень глупый.
— Ты что-то сломал, Юрюн. Если бы ты это не сломал, я бы к вам не прилетела. В тени папы жить уютно: дом, кухня, дети. Помнишь, какая я была?
— Помню. Ты была солнышко.
— Ага, солнышко в тени. Ты вернул нам Нюргуна, мальчик мой. То, что ты увез его на землю...
— В Средний мир, мама.
— Не важно. Это ничего не значит. Ты его увез, и теперь Нюргун все время с нами. Днем я думаю о нем, ночью вижу сны о нем. Я спрашивала папу, Мюльдюна, Умсур — у них точно так же. Сны из жизни, о которой ты ничего не знаешь. Мюльдюн гуляет с Нюргуном во дворе. Играет в мяч за гаражами. Я кричу им, чтобы шли обедать...
— Во что играет? Где?!
— Не важно. Я готовлю Нюргуну полоскание: у него ангина. Умсур учит его азбуке. Мы сходим с ума, мальчик мой! У нас теперь две жизни, и я не знаю, какая из них первая. Но чаще всего, ужасней всего...
— Не надо, мама. Хватит.
— Нет, ты послушай. Чаще всего нам снится больница. Нюргун лежит на койке, а мы сидим вокруг. Вся семья, кроме тебя. Или бродим по больничным коридорам, ищем выход, хотим сбежать. Выхода нет, мы снова возвращаемся в палату. На стенах — зеркала. Наши отражения идут, стоят, бегут, а рядом — Нюргун. Он не винит нас. Кивает, молчит. В этих снах время остановилось, будущее исчезло. Мы ненавидим больничные коридоры, но сидеть в палате еще хуже... Ты не понимаешь меня? Я вижу, что не понимаешь. Это, наверное, хорошо. Я люблю тебя. И Айталын люблю, и даже Нюргуна. Лети к ним, велел мне папа. У них попустит. У них ты сумеешь выспаться по-человечески...
— Иди спать, мама. Тебе нужен сон.
— Я не хочу спать. Я подписала разрешение, Юрюн. Я его подписала...
— Разрешение?
— На использование Нюргуна в эксперименте. Не старайся меня понять, просто слушай. Я должна выговориться, иначе не засну. Конечно, легче всю вину свалить на папу. Он уговорил меня, объяснил, что все тип-топ, комар носу не подточит. Тип-топ, значит, по закону. Папа — юрист, я поверила ему. Не сразу, но он сказал, что так будет легче, и я сдалась. Думаешь, почему папа много пьет? Он хочет забыть, хочет и не может. Забыть, исправить — или хотя бы умереть... Каждый платит за совершённую подлость, и каждый платит по-своему. Когда Нюргуна увезли, я с головой ушла в работу. Моталась с участка на участок...
— В работу? Ты работала, мама?!
— А что? Обычное дело. Не скажу, что вытачивать зеркала в скалах — такая уж рутина для горных инженеров, но платили хорошо. Мы делали копию тибетских зеркал, в меньшем масштабе...
— Зеркала Козырева?
— Откуда ты знаешь?! Ты тоже видишь сны?!
— Нет, мама. Я сплю, как убитый. О зеркалах Козырева я слышал от Сарын-тойона. Он сказал: расстройства аутического спектра, согласие родственников. Эксперимент запретили, как антигуманный и противозаконный. Папа, сказал он, голосовал за запрет. Не надо, мама, не плачь. Ну не плачь, а?
— Ложь! Сарын лжет!
— Не кричи, Айталын разбудишь...
— Папа голосовал за запрет?
— Не кричи, прошу тебя...
— Антигуманный? Противозаконный? Мне объяснил, что все тип-топ, а сам голосовал против? Зная, что голосование — фикция, отвод глаз? Что Нюргуна все равно введут в кому? Положат в железную колыбель?! Прикуют к оси миров?!
Мама задохнулась. Уронила голову на руки, еле слышно завыла волчицей. Две жизни, вспомнил я. Две жизни, и она теперь не знает, какая из них первая. Путается, несет околесицу, внятную только ей. Наверное, хорошо, что я ее не понимаю. Понимал бы, стали бы мы выть вдвоем. А так ничего. Так жить можно. Ну и что, что эта мама не похожа на прежнюю? Я тоже вырос.
— Дать тебе воды?
— Дай, пожалуйста.
— Вот, пей.
— Сарын, хитрая бестия! И ведь молчал! Тебе признался, а мне?!
— Я — балбес, мама. Признался? Сарын? Мне?! Чурбан, и тот умней Юрюна Уолана. Зеркала еще эти, гори они огнем! Дядя Сарын спрашивал про зеркало вокруг Нюргуна. А ты: зеркала в скалах... Это же совсем другие зеркала, правда? Зачем ты их вытачивала?
— Говорю же, копировали тибетские. Зеркально-пирамидальный комплекс «Город богов»: «Дом счастливого камня», «Зеркало царя смерти»...
— Ну вот! Хорошая работа, честная...
— Не притворяйся, ты не умеешь врать. Вон, уши красные. Балбес ты мой дорогой, как же славно, что у тебя все в порядке! И спишь ты как убитый, и мамины глупости тебе что птичий язык... И сидим мы на кухне. Люблю кухню, век бы тут просидела. Честная работа? Что я строила? Для чего? Для кого?! Только Нюргун был в фокусе зеркал — или мы все?
— Кто мы? Ученый улус?
— Ученый улус! Королевство Дёмхень-хотун, мы спим? Ждем поцелуя принца?
— Все тип-топ, мама. Я правильно говорю?
— Ты? Правильно.
— Все тип-топ, а завтра будет еще больше тип-топ. Давай спать, а?
4
Боотурская весна
— Спать? Да, спать пора, — мама легонько погладила меня по руке. — Уснул бычок...
Я вспомнил, как ныл по вечерам: «Мам, сказку! Ну последнюю! Ну пожа-а-алуйста!» Я ныл, а она меня-вредного убаюкивала песенкой про бычка. Пела-напевала, а я бурчал: мол, рано еще... Глянул в окно — и впрямь рано. Или, наоборот, поздно. Светает уже. Всю ночь проболтали!
— Я у вас погощу, ладно?
Прежняя, увидел я. И мама, и улыбка.
— Ты не против, Юрюнчик?
— Шутишь? — у меня аж горло перехватило. — Живи, сколько хочешь. Хоть навсегда оставайся! Места полным-полно, мы рады... Айталын вообще от счастья рехнется! Она знаешь как за тобой скучала?
В детстве я на Юрюнчика ежом щетинился. Я ведь кто? Юрюн Уолан, человек-мужчина! Взрослый! Оказывается, надо было уйти из дома, помотаться лисьим хвостом от Бездны Смерти до Восьмых небес, послужить нянькой старшему брату, чтобы выяснить, как же мне этого Юрюнчика не хватало! Мамы не хватало. Ее улыбки. Слабой руки на моем запястье. Мягкого света...
Мама снова светилась. Пусть и не так, как в былые годы, когда тебя с головой накрывало теплой волной. Она мерцала, будто вспоминала, что это значит — светиться. Ничего, мама. Все в порядке. Ты будешь светиться как раньше. Даже лучше. Вспоминать — это ведь проще, чем учиться с самого начала?
Блеск за окном отвлек меня, приковал взгляд.
Белесое зарево вставало за горами. Верхушки сосен и лиственниц занялись первыми неяркими сполохами. Внизу, под деревьями, еще лежал снег, рыхлый и ноздреватый, но весна с уверенностью шагала по Среднему миру. От леса к дому тянулись борозды от исполинских когтей — длинные темные проталины. На границе снега и парящей земли блеснул металл. Ближе. Еще ближе...
Он двигался быстро. Быстро. Очень быстро.
Люди так не могут.
Я всегда знал, что Баранчай скор на ногу, но даже не представлял, насколько. Судя по тому, как торопился слуга дяди Сарына, как размазывалась в беге его гибкая фигура, Баранчай нес важные известия.
— Извини, мам! К нам гость.
Я выскочил наружу.
— Да расширится ваша голова, уважаемый Юрюн Уолан! Да будет стремительным ваш полет!
В двух шагах от меня Баранчай остановился. Из-под сапог взлетели жирные комья грязи вперемешку со снежным крошевом. Думаете, он запыхался? Да нисколечко! Слова без малейших усилий выплескивались из уст слуги — так горный поток, вырвавшись из теснины на свободу, разливается спокойным течением реки.
— И тебе того же, Баранчай. Да будет стремительным...
Куда уж стремительней?!
— Беда у нас, уважаемый Юрюн Уолан.
— Пошли в дом. Ты расскажешь, я услышу.
— Нет времени. Убедительно прошу меня простить!
Одет Баранчай был по-летнему. Вышитая безрукавка на голое тело, ровдужные штаны цвета прелой листвы. Сапоги из лосиной шкуры — легкие, мягкие, на крепкой двойной подошве. Железо рук и лица Баранчая тускнело, металл превращался в человеческую плоть. Алатан-улатан! А ведь это он так расширяется! Становится железным, потом усыхает, и бац! — снова человек. Вот, совсем усох. Лишь мелкие капли пота, похожего на топленое масло, напоминали о прежнем бегуне.
— Хорошо. Говори здесь.
— Мой хозяин, досточтимый Сарын-тойон...
— Ну?
— Он принял облик Первого Человека!
— Сдурел? Дядя Сарын и так Первый Человек! Всегда им был...
И тут до меня дошло:
— Принял облик? И не усох обратно?!
— Не усох, — горестно вздохнул Баранчай. — Благородная Сабия-хотун не может его уговорить. Никто не может. Все боятся.
— И ты?
— Нет, я не боюсь. Да, уговорить не могу. Одна надежда на вас, уважаемый Юрюн Уолан! Вас он обязательно послушает. Торопитесь! Чем дольше мой хозяин сохраняет облик Первого Человека, тем труднее вернуть его обратно. Благородная Сабия-хотун умоляет вас приехать.
— Жди здесь. Я мигом!
Я рванул было в конюшню за Мотыльком — и замер с поднятой ногой.
— Эй, хитрец! А почему это дядя Сарын сделался Первым Человеком? Что у вас стряслось? Давай, признавайся!
Баранчай замялся. Пришлось показать ему, что иначе я с места не сдвинусь. Знаете, как я умею показывать? Вот и Баранчай сразу все понял.
— Уважаемый Уот Усутаакы...
— Уот? При чем тут Уот?!
— Уважаемый Уот Усутаакы похитил детей досточтимого Сарын-тойона. Уважаемый Уот Усутаакы забрал в Нижний мир уважаемых Кюна Дьирибинэ и Туярыму Куо.
— Уот похитил Жаворонка?!
— Увы, это так.
— Жаворонка?!!
— И уважаемого Кюна Дьирибинэ тоже.
Жаворонок. Поет, щебечет. Люблю! Весна. Солнце. Молодые кусты. Пробились из-под снега. Тянутся ввысь. Растут. Я тоже расту. Быстро. Очень быстро. Вот, вырос. Весна? Боотурская весна! Я большой, сильный. Очень большой. Очень сильный! У меня меч. Доспех. Лук. Копье. Жаворонок! У меня? Нет, не у меня! Украли! Похитили! Уот похитил? Плохой Уот. Плохой. Очень плохой! Догоню, убью! Жаворонок! Спасу!
Звериный рев сотрясает округу. Сосны в испуге роняют ржавую хвою. Пляшут горы, рвутся корни в безднах. Кто ревет? Я реву. Кто топает ногой? Я топаю. Юрюн Уолан, человек-мужчина. Слабак? Боотур. Я очень громко реву. Очень грозно. Бойтесь меня!
Вы как любите? Я так.
— Усыхай, балбес! Быстро!
Голос. Знакомый. Дядя Сарын! Дядя Сарын кричит. На балбеса кричит. Надо слушаться. Надо усыхать. Нет! Догоню, убью! Спасу! Усыхать. Надо. Дядя Сарын. Не хочу! Догоню! Надо...
Трудно. Очень трудно. Темно в глазах.
Усыхаю. Усыхаю.
Всё, усох.
— Нижайше прошу простить меня, уважаемый Юрюн Уолан. Вы не оставили мне иного выхода. Еще раз прошу прощения...
Баранчай кланяется. Кланяется. Много раз кланяется.
— Сарын! — из моей глотки вырывается хрип. Рев изодрал горло в клочья, вот и хриплю. — Я слышал голос дяди Сарына. Твоя работа?
— Моя, — он кладет поклон за поклоном.
— Как?
— Я умею подражать. Вы бы иначе не усохли.
— Рассказывай всё! Расскажешь — прощу!
Баранчай медлит. Я оборачиваюсь. Они стоят позади меня: мама, Нюргун, Айталын. Молчат. Ждут. Они тоже хотят знать. Ну да, я ревел. Я топал. Мертвые, и те бы проснулись.
— Говори, — велю я Баранчаю. — Это моя семья. У меня от семьи секретов нет.
5
Услышу. Приду.
— Вызов?
— Вызов, — повторил Баранчай.
Он стоял посреди гостевой комнаты — мы силой затащили его в дом.
— Уважаемый Кюн Дьирибинэ бросил вызов. Вызов всем, кто откликнется. Уважаемый Уот Усутаакы откликнулся первым. Уважаемый Уот выбрался из-под земли, и они стали сражаться. Уважаемый Кюн Дьирибинэ потерпел поражение...
Жаворонок! В погоню! Скакать, спасать! Боотур, слабак, балбес. В погоню! И плевать, что против Уота мне не выстоять. За Жаворонка я костьми лягу. Но лучше, чтобы враг лёг, верно? Или вообще никто не лёг. Подкрадусь, улучу момент, когда Уота рядом не будет... А что? Обычное дело! Если силой не вышел, надо головой действовать, да расширится она, умница!
— Хорошо, что вмешалась уважаемая Туярыма Куо...
— Что тут хорошего? — возмутился я. — Что?! Если б Жаворонок не вмешалась, Уот бы ее и не похитил! Спряталась бы, пересидела...
Вызов, без слов повторил я. Кюн бросил вызов. «Будет беда, — говорил мне дядя Сарын. — Если отпущу, будет беда.» Если не отпустишь, сказал я, тоже будет беда. Как в воду глядел. Лучше бы мне тогда промолчать. С другой стороны, что бы это изменило? Молчи, кричи, а чему быть, того не миновать.
Меня колотила крупная дрожь. Так, помнится, дрожал Мюльдюн — на карнизе горы-темницы, когда над ним, курясь паром, навис голый Нюргун. Сила боотура против силы воли — кто хочешь задрожит. Мюльдюн, тебе было легче: твоей силе воли помогал страх. Вдвоем они одолели тебя, Мюльдюна-силача. Почему я не боюсь? Раз Уот, надо бояться. Бойся, балбес! Не получается...
— Уважаемая Туярыма Куо спасла уважаемого Кюна Дьирибинэ. Иначе уважаемый Уот Усутаакы убил бы его. Уважаемая Туярыма Куо кричала, чтобы адьярай оставил в покое ее брата. Бросала камни в уважаемого Уота Усутаакы. Ни разу не промахнулась. Все три раза попала.
— Камнями? — ахнула Айталын. — В адьярая?!
Жаворонок. Камнями. В Уота. А я? Сижу дома, уши развесил? Эй, вы! Маленькие! Слабые! Я большой. Сильный. Ого-го! Пол ушел вниз. Потолок упал на темя. Жаворонок! Спасу! Уот? Из лука! Стрелой! В глаз! Раз, два, три! Все три раза! Мечом! Копьем!..
...давит.
На плечи давит.
Мешает.
Сбросить! Не выходит. Давит. Гнет. Нюргун! Рукой давит. Плохой Нюргун! Хороший. Брат. Плохой! Мешает! Хороший. Помогает...
Усыхаю.
— Брат, — прогудел мне в ухо Нюргун. — Люблю.
Он поразмыслил и добавил:
— Я помог, да?
— Да, — согласился я. — Спасибо тебе.
Нюргун расцвел, заулыбался. Он все еще обнимал меня свой здоровенной ручищей, не торопясь ее убирать. И правильно! Вдруг боотур опять наружу полезет?
— Дальше! — потребовал я.
— Уважаемый Уот Усутаакы обрадовался. Уважаемый Уот Усутаакы раздумал убивать уважаемого Кюна Дьирибинэ. Уважаемый Уот Усутаакы вспомнил, что досточтимый Сарын-тойон обещал дочь ему в жены. «Невеста! — сказал уважаемый Уот Усутаакы. — Выросла! Женюсь!» Потом уважаемый Уот Усутаакы посмотрел на уважаемого Кюна Дьирибинэ и сказал: «Невеста! Нет, не невеста! Шурин! Похож! Очень похож!» В итоге уважаемый Уот Усутаакы забрал обоих — наверное, чтобы не перепутать.
— А ты где был?! — вызверился я.
Честное слово, я готов был убить его за этих бесконечных «уважаемых». Вот зануда! Баранчай и раньше-то всех вокруг именовал с зубодробительной вежливостью, а сегодня, считай, сам себя переплюнул. Гвоздь ему, что ли, в башку заколотили? Гвоздь безмерного уважения?! Или это он меня, сильного, так успокаивает? По-своему?
— Где был, а? Всё видел, всё слышал...
И я прикусил язык. А что Баранчай мог сделать? Камнями швыряться?! Я ведь помню: уважаемый, чтоб он сдох, Уот от полноты чувств хлопает Баранчая по плечу, слышится хруст, и рука слуги обвисает мокрой веревкой. Куда Баранчаю против Уота! Разозлил бы адьярая, погиб бы зазря...
— Я, Юрюн Уолан, — кажется, Баранчай почуял мою злость. Выдернул гвоздь, спрятал «уважаемых» подальше, — был вместе с Сарын-тойоном на другом краю аласа. Я умею быстро бегать, но я не успел. Впрочем, вы правы. Я всё видел и слышал.
— С другого конца аласа?!
— Меня таким выковали. Я вижу и слышу очень далеко. Мой хозяин тоже спешил на помощь детям. Думаете, почему он принял облик Первого Человека? Помогите ему усохнуть, Юрюн Уолан. Вас он послушает. Иначе у нас впереди много новых неприятностей.
— А Жаворонок? Зайчик? Они что, подождут?!
— Им в ближайшее время ничего не угрожает. Уот Усутаакы твердо намерен жениться. Адьярай он родственный, с большим семейным чувством. Он не причинит вреда невесте и будущему шурину. Свадьба требует подготовки, значит, у пленников еще есть время. А у моего хозяина времени нет. Если Сарын-тойон не усохнет в ближайшие дни — останется Первым Человеком навсегда. Сабие-хотун тяжело, она долго не выдержит...
Твое слово, Юрюн Уолан. Твое решение, уважаемый. Что скажешь? Кого выберешь? В голове вертелся обрывок детской песенки: «Адьярай, адьярай, кого хочешь, выбирай!» Ну почему — я? Почему опять я?! Мама! Что ты смотришь на меня? Что ты хочешь сказать? Все смотрят, но вижу я только тебя, мама. Солнечная Нуралдин-хотун для других, просто мама для Юрюнчика-упрямца. Тетя Сабия! Если Сарын-тойон не сбросит облик Первого Человека, он подомнет ее под себя. Накроет своей тенью, выпьет соки. И тетя Сабия станет такой же, как ты, мама — там, наверху, при папе. Как жена мастера Кытая при кузнеце.
Жаворонок!
Тетя Сабия. Дядя Сарын.
Они рвали меня надвое. Ах, если бы я мог и вправду раздвоиться! Один Юрюн Уолан поехал бы вызволять пленников, другой — вправлять мозги дяде Сарыну.
— Брат?
— Нюргун?
— Я могу.
— Что ты можешь?
— Поеду. Спасу.
— Нет!
— Почему?
При виде того, как искренне огорчился Нюргун, я чуть не сгорел от стыда. Будь на его месте Мюльдюн-бёгё, я бы согласился без колебаний. Но Нюргун! Я и так впервые оставлю его одного — мама с Айталын не в счет. Отправить огромного ребенка в Нижний мир? На битву с могучим адьяраем?
Мама. Айталын.
— Ты останешься здесь. Слышал, что вокруг творится? Адьяраи вконец распоясались! Людей среди бела дня похищают! Ты будешь защищать маму. Защищать Айталын. Понял?
— Да, — кивнул Нюргун. — Люблю. Буду защищать.
— Молодец! А я — к дяде Сарыну.
Само вырвалось: «к дяде Сарыну». Выходит, судьба.
Уши мои пылали. Я ведь не то чтобы соврал — просто не сказал всего. Вразумлю Сарын-тойона — и сразу в Нижний мир. Тут главное — не забоотуриться раньше времени. Иначе все уловки прахом пойдут. По опыту знаю: у Юрюна-боотура уловка одна-единственная. Кырык! — и вперед, на врага. Проверим, чей лоб крепче! А чего там проверять? Сам знаю: у Уота крепче.
— Благодарю вас, Юрюн Уолан! — Баранчай поклонился мне в пояс. — От всего сердца благодарю!
— За Мотыльком угонишься?
— Прошу меня простить, Юрюн Уолан. Мне надо в другую сторону.
— Это в какую же?
— Дорогу разведать. Путь к жилищу уважаемого Уота Усутаакы.
— Ну ты герой! — я повеселел. — Орел! Удачи тебе!
— И вам удачи...
Раз — и нет его. Умчался.
Тут, понятное дело, все начали со мной прощаться, добра желать. Захлопотали: «Доху надень, Юрюнчик! Шапку! Вот, я тебе еды собрала! Ты там поосторожней! На рожон не лезь...» Будто я не к дяде Сарыну, а в Нижний мир собрался! То есть, я, конечно, собрался, но маме-то откуда знать? «Возвращайся скорее...»
А когда я вывел из конюшни Мотылька, пришел Нюргун.
— Помню, — сказал он. — Ты приходил.
— Я? Это ты пришел. Вот, стоишь.
— Нет. Не я. Ты приходил.
Он замолчал. Я ждал, хотя в пятки словно иглы воткнули. Видно же, Нюргун хочет сказать что-то важное. Нельзя его торопить — иначе собьется и совсем запутается.
— Снился? — спросил он. — Ты мне снился? Нет?
И сам ответил:
— Не помню. Ты приходил.
Крыльцо под ним жалобно скрипнуло. В лесу эхом заскрипела сосна.
— Я в плену был. Гора. Столб. Путы.
— Да, Нюргун.
— Рвался. Не мог вырваться. Ты пришел. Спасать пришел.
— Да, Нюргун.
— Бежал. Ко мне бежал. Не добежал. Чуть-чуть.
Никогда еще он не говорил так много.
— Потом приходил. Тоже. Часто. Говорил со мной. Разное. Ты был маленький. Очень маленький. Очень сильный! Сильней меня. Я помню. Помню. Люблю.
Он отвернулся:
— Ты зови. Я услышу. Приду.
ПЕСНЯ ВТОРАЯ
— Эй, проворные мои сыновья!
Поскорей откройте веки мои!
Посмотреть я хочу на него,
На зятя будущего своего! —
Зычно крикнул
Почтенный старик.
Двое юношей подошли,
Два длинных багра принесли;
Два крюка двух медных багров
Вонзили со звуком «топ»
В толстенные, отвисшие вниз
Веки исполина-отца...
«Нюргун Боотур Стремительный»
1
Абытай-халахай!
— Юрюн-тойон! Юрюн-тойон!
Мальчишка лет десяти, в мохнатой рыжей дохе «на вырост», в шапке цвета бледного пламени — чистый тебе лисёнок. На отшибе стояла ветхая юрта, кажется, нежилая. За ней мальчишка и прятался.
— Юрюн-тойон!
Высунулся, бездельник. Рукой машет.
Хорошо, что я успел усохнуть. Иначе не заметил бы парня, проехал мимо. Всю дорогу до Сарынова улуса я промчался доспешным боотуром. Ну и Мотылек раздобрел — мне под стать. Так скакать быстрее, чем усохшим тащиться. Главное, не забыть, куда и зачем скачешь. У боотуров память дырявая: бац, и вывалилось. Поэтому я заранее крепко-накрепко вдолбил себе в голову: «Я спешу к дяде Сарыну!» Это чтоб ненароком в Нижний мир на войну не рвануть. И еще вдолбил: «Доеду — усохну!» Юрюн-слабак очень надеялся, что Юрюн-боотур этого не забудет.
Надо же, запомнил!
— Юрюн-тойон! Сюда!
Мальчишка кричал шепотом. Чтобы я, значит, услышал, а больше никто.
— От кого прячемся? — я подъехал ближе.
— От Сарын-тойона! — выпалил лисёнок. — Он как со вчера запервочеловечился — так и абытай-халахай! Все от него прячутся. Куда ни зыркнет — всё вверх дном наизнанку! Дыры в земле вертит, воду в речке кипятит — ужас!
— У Сарын-тойона открыты глаза?!
— Ага! Меня Сабия-хотун послала — вас караулить. Давайте за юртами, по краешку, чтоб Сарын-тойон не сглазил...
Я спешился, повел Мотылька в поводу за вертким лисёнком. Вот, иду. Крадусь. Прячусь. Словно я уже в Нижнем мире — приноравливаюсь, как ловчее освободить Жаворонка. Нет! Не думать об этом! Еще забоотурюсь невпопад...
Верховой ветер мёл по небу, гнал прочь облачную дружину. Надраенным зерцалом панциря блестело солнце, сползая к закату. Под копытами Мотылька чавкало. Па̀рили, подсыхая, освобожденные от снежной тяготы юрты. Кособокие, облезлые, в клочьях прошлогоднего бурого мха — лесные деды выбрались из берлог! Ничего, подсохнут, и хозяева за пару дней приведут жилища в порядок. Вычистят, законопатят...
Тихо вокруг, сообразил я. Слишком тихо. Будь я Нюргуном, сказал бы: «Не люблю.» Улус словно вымер. Детский смех, вопли младенца, досужая болтовня — нет, ни звука. Даже живность затаилась. Лай, ржание, мычание — тихо-тихо-тишина. Наши шаги, наверное, были слышны за девять полетов стрелы.
Я невольно понизил голос:
— Где сейчас Сарын-тойон?
— На лугу, возле речки.
— Сабия-хотун в доме?
Конечно, в доме. Где ей еще быть? Это я так спросил, чтобы не молчать.
— Ага. Вас ждет.
К дому мы подобрались с задов. Слуга — не Баранчай, обычный — высунул нос из конюшни, узнал меня и кинулся открывать калитку в частоколе. Я оставил Мотылька на попечение конюха и конюшонка — лисёнок приходился конюху сыном — а сам прошмыгнул в дом. Ну да, прошмыгнул. Я, Юрюн Уолан, сын Закона-Владыки. Как мышь. Как вор. Стыдобища! А что предагаете? Угодить под взгляд дяди Сарына? Нет уж, лучше я с дюжиной адьяраев схвачусь!
— Юрюн! Наконец-то!
— Я спешил, тетя Сабия...
— От окна! Быстро!
С неожиданной силой она ухватила меня за плечо, потащила внутрь дома. Я споткнулся и едва не упал.
— Зачем? Куда? Я хотел...
— Он сейчас посмотрит! Я чую...
Пол вздрогнул под ногами. Дом затрясся, как больной в лихорадке. Что-то с лязгом упало в кладовке. Миг, другой, и всё успокоилось.
— Пронесло, — выдохнула тетя Сабия.
Отпустив меня, она без сил упала на скамейку. Лицо белей снега, под глазами синяки. Пальцы дрожат дрожмя. У меня аж сердце зашлось! Заметив мое сочувствие, тетя Сабия закусила нижнюю губу, сделала глубокий вдох — и дрожь пальцев унялась.
— До вечера мой муж продержится. Не больше.
Голос ее звучал глухо и в то же время очень громко. Впору поверить, что Сабия-хотун спряталась в огромный горшок и говорит оттуда, сидя на дне. Мой муж? Ну да, они с дядей Сарыном — муж и жена. Но тетя Сабия никогда раньше не называла дядю Сарына «мой муж»! При мне, во всяком случае.
— Продержится? Это называется — продержится?!
Что ж будет, когда дядя Сарын пойдет вразнос?! Вспомнился Зайчик — он, когда Нюргуну в мас-кырсы проиграл, от злости и палку сломал, и доску, и коновязь сломать хотел. Я его еле угомонил. А если б не угомонил? Ну, сломал бы коновязь, еще что-нибудь, и в конце концов всё равно бы успокоился. Не вечно ж бушевать?
А Сарын-тойон?
— Тетя Сабия! Может, лучше обождать?
— Обождать?
— Ну, может, он зырк, зырк — и успокоится, а?
Уши загорелись. Стыдно. Стыдно. Очень стыдно. Что, Юрюн Уолан, увильнуть решил? Авось, само образуется? Ты зачем приехал? Зачем тебя звали? Зачем Баранчай к тебе бегом бежал?
— Его ярость питает, — тетя Сабия глядела в пол. — Он — костер, ярость — дрова. Ярость, злость, страх за детей. Он себя винит, Юрюн. Места себе не находит. Хорошо хоть в погоню не кинулся...
— А если бы кинулся? Да дядя Сарын только взглянет на Уота — в бараний рог скрутит! Детей вызволит — и назад...
— Нельзя ему!
— Почему?
— Уот внизу не один. И потом...
Тетя Сабия разрыдалась. Я растерялся: опять глупость брякнул! Хотел обнять ее, успокоить, но тут Сабия-хотун утерла слезы, встала и быстро-быстро зашагала в сторону кухни.
Я поплелся следом.
— Нельзя ему, — бормотала она на ходу. — Нельзя!
— Ну почему?
— Не вернется. Никогда не вернется. Даже если вернется — не вернется...
На ходу тетя Сабия менялась. Сделалась выше ростом, крепче, мощнее. Ссутулилась, втянула затылок в плечи. Обернулась ко мне, и я едва не закричал. На меня глядела древняя старуха — седая, суровая, костистая. Лицо — скала, изрезанная ущельями морщин. На лугу бушевал Первый Человек-мужчина, и в доме хозяйничала Первая Человек-женщина.
Скользнув по мне равнодушным взглядом, Сабия-хотун зашла на кухню. Подобрала упавший с полки котелок, водрузила на место — и занялась камельком. На меня она не обращала никакого внимания. Что есть я, что нет...
— Тетя Сабия! Это я, Юрюн Уолан!
— Ужин.
— Вы за мной Баранчая посылали! Вот, я приехал.
— Ужин, — повторила она. — Мой муж — Первый Человек. Нельзя оставить моего мужа без ужина. Я приготовлю ему... ему и детям...
— Тетя Сабия!!! — я схватил ее за руку: жилистую, сухую, как крепкая деревяшка. — Ваших детей похитили! Я их верну! Но сначала я верну вашего мужа, дядю Сарына! Вы меня слышите?
— Ужин. Пора варить...
— Помогите мне! Подскажите — как?
— Мой муж скоро придет ужинать.
— Как вернуть дядю Сарына? Прежнего дядю Сарына?!
— Вернуть? — ущелья-морщины задвигались, грозя камнепадом. На лице старухи отразилось сомнение: — Мой муж куда-то ушел? Он не придет ужинать?
И вдруг:
— Жаворонок! Зайчик! Ты спасешь их?
— Спасу, тетя Сабия.
— Обещаешь?!
Она вцепилась в меня: не отдерешь.
— Обещаю. А вы пообещайте мне, что вернетесь, — твердо сказал я. — Мне нужна ваша помощь. Помогите мне, и я помогу вам. Возвращайтесь, тетя Сабия. Я один не справлюсь. Возвращайтесь, ладно?
Я гладил ее по руке, как мама утром гладила меня. Кожа Сабии-хотун под моими пальцами становилась мягкой, разглаживалась, теплела. Рука из деревянной сделалась живой, упругой. Тетя Сабия всхлипнула и едва не упала, но я успел ее подхватить.
— Извини, Юрюн. Накрыло меня. Давай уйдем с кухни.
— Почему? Он сюда смотрит?
— Тут сильнее давит. В гостинной полегче, и окна на другую сторону...
Я помог ей дойти до гостевой комнаты — ноги плохо слушались тетю Сабию. Усадил на лавку, сам уселся напротив.
— Нельзя моему мужу в Нижний мир, — она повторяла это, как заклинание. — Нельзя. Нельзя!
— Понял, тетя Сабия! Нельзя, так нельзя. Вы, главное, подскажите, как его надо распервочеловечивать? Ну, велю я ему: «Эй, дядя Сарын! А ну, усохни немедленно!» Он ведь не послушает?
Она вздохнула:
— Нет, не послушает. Даже не услышит. Его вина гложет. Он глухой, когда виноватый. Сумеешь убедить его, что он не виноват — вернешь.
— Это нам раз плюнуть! Знаете, какой я убедительный?
— Да уж знаю...
— Будет вам дядя Сарын лучше прежнего!
— Не надо — лучше.
Она нашла в себе силы улыбнуться.
— Не надо, — поспешил согласиться я. — Будет как раньше! Точь-в-точь! Ну, я пошел. Вы тут держитесь, хорошо?
— Под взгляд не угоди!
— Не волнуйтесь, тетя Сабия. Я увертливый...
— Стой!
Я замер.
— Подожди, — она уставилась в стену. У меня волосы встали дыбом, а зубы заныли, будто от ледяной воды. Вот как она смотрела! — Пусть он отвернется... Давай! Бегом!
Ну, я и дал.
2
Я не шаман, и бубна у меня нет
Дверь еще не успела захлопнуться за мной, а я уже кубарем катился с пригорка — прямиком в кусты ольховника, голые и жалкие. И хотелось бы лучшего укрытия, да не нашлось поблизости. Хруст, треск, мокрые прутья хлещут по морде, и я, считай, проломил ольховник насквозь, но в конце застрял. Хорошо, что я слабак. Нюргун бы вихрем пролетел, и даже не заметил. Пока я катился-ломился, в грязи измарался — ой-боой! Оно и к лучшему: грязные незаметней. Луг, где куролесил дядя Сарын, из кустов просматривался едва-едва. Я очень надеялся, что Сарын-тойону меня тоже не видать.
Ладно, была — не была!
Я выбрался из кустов. Пригибаясь и оскальзываясь, рванул по склону в ложбинку, ведущую к самой луговине. Да уж, красться у меня получается лихо, совсем как у Вилюя. В детстве мы дразнились: «Слышишь топот-грохот? Это Вилюй к нам подкрадывается»...
Луг я старательно не замечал. Звери чужой взгляд чуют, а дядя Сарын сейчас — хуже зверя. Впрочем, нырнув в ложбину, не выдержал, глянул: что ж там творится-то? Луг дергался в судорогах — серая, бурая, зеленая каша на огне. Исходил паром, дымом, всхлипывал, чмокал, шел пузырями, а посреди этого безумия топтался косматый старец, величественный даже со спины. Когда старец вздумал обернуться, я без стеснения упал на пузо. Не боотуром же вставать? Помню, вставали, больше не хочется. Над головой пронеслась волна жара, за ней — лютый, грызущий кости мороз. Шапка моя задымилась, а брови в один миг заиндевели.
Эй, Юрюнище! Вовремя ты спрятался!
Шапку я потушил, иней обтер — и двинул на карачках по ложбине. А куда деваться? Высунешься — не сгоришь, так окоченеешь! Нырнул в безлистые после зимы, тесно сплетенные заросли болбукты, рискнул бросить косой взгляд: луг, искореженный дядей Сарыном, был рядом — камнем докинуть. Между нами, в смысле, между спасительной болбуктой и убийственным Первым Человеком, торчал здоровяга-валун, от пят до макушки в охристых пятнах лишайника. Выносите, ноги! Добежал, присел за валуном на корточки, перевел дух. Ф-фух! Изрядная каменюка, однако — с трех Нюргунов величиной, а таких слабаков, как я, пятерых брать надо. Надеюсь, выдержит.
Ну что, пора? Ближе не подобраться.
Земля задрожала. Хруст, скрежет — в недрах Осьмикрайней рвались корни мира. «Дядя Сарын! — хотел крикнуть я. — Не казни себя! Хватит!» Выглянул — и обомлел. Все слова комом в горле встали. На истерзанном лугу дымилось с полдюжины закопченных провалов, превращая луговину в окрестности Кузни мастера Кытая. А там, куда смотрел Первый Человек, вспучивался земляной горб. Вздыбливался жирными пластами, раздавался в стороны — из Нижнего мира в Средний тянулся росток дерева-исполина.
— Бай-даа!
Когда горб лопнул, вместо зеленого клейкого ростка к небу взметнулись мерзкого вида жвала — глянцевые, темно-лиловые, с острыми концами цвета свежей крови. Жвала клацнули, издав сухой неприятный треск, воздух наполнился едким запахом стекающего с них яда. Я закашлялся, прикрыв рот ладонью. Горб расплескался жидкой грязью, наружу с завидной прытью поперла длиннющая членистая зараза толщиной со взрослого мужчину. Спина иссиня-черная, словно воронье перо, брюхо желтое, цвета волчьей сараны: три сажени, пять, семь, девять... Тонкие лапки — не счесть! — издавали скребущий звук, от которого хотелось заткнуть уши. Как я не стал доспешным боотуром, почему не бросился рубить гадину в лоскуты — до сих пор не понимаю.
И вряд ли пойму.
Тварь вознеслась над дядей Сарыном, нависла, обещая мучительную смерть. Над дядей Сарыном? Над Первым Человеком, могучим праотцом всех людей! Он стоял, запрокинув голову, и ветер трепал тусклое серебро его гривы.
— Ты!
Гром грянул над аласом.
— Ты голодна? Ешь!
Изогнувшись, чудовище вонзило ядовитые жвала в собственное брюхо. Мотнуло башкой, принялось с неистовством рвать свою плоть, утоляя голод. Когда наземь вывалилась склизкая требуха, меня чуть не стошнило. К счастью, тварь, содрогаясь в агонии, провалилась обратно во чрево былого горба. Над дырой, поглотившей самоедку, взвилось облако вонючего, хуже выгребных ям Кынкыйатты, дыма.
Сарын-тойон отвернулся. Забормотал:
— Не то!.. опять не то... Где ты?
Ударил кулаком в ладонь:
— Где?! Найду! Из-под земли достану...
Огорчается, понял я. Тянул Уота, вытянул кусачую заразу. Любой бы огорчился!
— Дядя Сарын! Уймись!
— Найду!
— Так тебе Уота не достать!
— Достану! Кто здесь?!
— Это я, Юрюн Уолан. Помнишь меня!
— Юрюн?
Ох, и не понравился мне этот вопрос!
— Ну да! Дядя Сарын, ты себя не казни! Ты не виноват!
— Виноват!
— Я Жаворонка вытащу! И Зайчика! Ты только...
— Виноват! — меня обдало смрадным ветром, несущим вонь падали. — Я виноват! Все виноваты! И я, и ты...
Ага, теперь я виноватый. Хорошенькое начало!
— Ты бы усох, а? Усыхай и потолкуем! На дудке мне сыграешь...
— На дудке? Можно и на дудке. Юрюн, значит?
— Да!
— Покажись, дружок! Чего прячешься?
Ну, я и показался. Зря, конечно.
— Татат-халахай!
Дядя Сарын крутанулся волчком. Седые космы мотнулись, упали ему на глаза. Это меня и спасло. Ну, еще то, что я был усохший. Спасло, да не помиловало. Там, за космами, горела пара вогнутых плошек с чернющей смолой на дне. Меня едва не всосало в их гибельный омут. Тело утратило волю, размякло — студень, реденький балхай, подзастывший на холодке. Между ушами закопошились скользкие черви. Взгляд Сарын-тойона тянул мои ду̀ши, ремнями мотал на локоть — все три, сколько есть. Лишь завеса спутанных волос мешала втянуть Юрюна Уолана целиком, без остатка.
Первый Человек в раздражении махнул рукой, убирая волосы с лица — и я, собрав остатки сил, упал на спину, откатился за чудесный, лучший в мире валун. Вот, лежу, трясусь, стучу коленками. Был Юрюн, стали пальцы тети Сабии. За шиворот текут ручьи пота, а валун, бедняга, плавится вершиной, исходит зыбким маревом.
— Ну что же ты, дружок? Иди дудку слушать...
Ага, разогнался! Засунь свою дудку знаешь куда?! И, главное, голос такой доверительный, ласковый. Жуть! Лучше б рычал или ругался! Очень хотелось обложить дядю Сарына грязной бранью, но я смолчал. Надо держать язык за зубами, а ушки на макушке. Вон, шаги. Тяжкие, гулкие. Я отполз вбок, обогнул валун. Тишина. Остановился? Куда он сейчас смотрит?
— Эй, дружок! Э-ге-гей!
То место, где я лежал раньше, оживает. На полтора локтя вверх выстреливают острые жесткие стебли. Костенеют, сохнут, желтеют. Рассыпаются мелкой трухой. Ее подхватывает ветер, уносит прочь. Это было, было! В детстве, на небесах! Я помню: лес встает на дыбы. Руки-стволы, пальцы-ветки, пасть-бурелом. Почки набухают на сухих ветках. Зелень листьев жухнет, скукоживается. Земля идет трещинами. Ручей — кипяток...
Река!
Я обернулся к реке. Так и есть! Серый, подтаявший лед — в изломах трещин. На стремнине реки он громоздится торосами в два человеческих роста высотой. Вокруг торосов зияют полыньи. Жарко бурлит вода, к небу возносятся столбы пара — прямей стволов лиственниц.
Дома, в нашем небесном улусе, беду остановила Умсур — удаганским волшебным кыраром. А мне что делать? Я не шаман, и бубна у меня нет. Вытянуть руку, как Умсур? Приказать: «Стой! Назад!» Приказать-то я могу. Отчего ж не приказать?
Только кто послушается?
— Где ты? В прятки решил поиграть, ворюга?
Ну вот, теперь я ворюга. Дядя Сарын забыл, за кем охотится. Я, значит, и Зайчика украл, и Жаворонка, и вообще я Уот Усутаакы, Огненный Изверг. Убьет он меня, клянусь. Узлом завяжет, наизнанку вывернет. Ладно, помирать, так с музыкой. Эй, дудка! Шибче дуди! Прыгнул я через валун — загляденье! Кэр-буу! И на спину Сарын-тойону — плюх! Правой рукой горло обхватил, левой затылок примял. Он с ног — брык, я сверху. Лежу, давлю. Тычу Первого Человека, праотца племен, мордой в землю. Удовольствие — каюсь! — получаю. Держу, не отпускаю. И дядю Сарына не отпускаю, и Юрюна-боотура. Этого балбеса только отпусти! Свернет он дяде Сарыну шею и не заметит.
— Тихо! Не рыпайся!
А они рыпаются. Ох, и рыпаются!
Лопатки — дыбом. Чьи лопатки? Уперлись мне в ребра. Комки тугих мышц — ходуном. Чьи мышцы? Рев утробный, аж в животе гудит. В чьем животе? В его животе ревет. В моем гудит. Нет, держу. Поди, отдери! Ворочаешься? Встать хочешь? Голову вызволить? Глянуть на своего милого дружка?! На ворюгу?! Держу, давлю. Давлю, держу. Кажется, боотур. Точно, боотур. Назад! Усохни! Пячусь, отступаю. Держу, не отпускаю. Молодец я! Слабак! Жаль, никто не видит. Хорошо, что дядя Сарын не видит.
— Очнись! Усохни!
Кому я кричу? Ему? Себе?!
— Ты не виноват! Не виноват!
Скачу на диком жеребце. Несет. Вот-вот сбросит.
— Я их верну! Усохни, а? Усыхай, балбес!
Дергает. Подкидывает. Нет, дудки. У нас тоже дудки есть.
— Ты ни при чем! Тетя Сабия тебя любит! Я тебя люблю!
Гоп-гоп! Язык прикусил. Получилось: «убью». Ничего, сойдет.
— Мы тебя все любим! Усыхай, старый пень!
Обмяк. Ткнулся носом в грязь.
— Ни-при-чем! Ни-при-чем!
Хрипит загнанной лошадью.
— Я верну их! Ты верни себя, а я — их!
И-и-их! Что это с землей? Вокруг Сарынова лица — дым-дымина. Земля оседает, горит, спекается. Чаша! Он лежит лицом в чаше. Дно черное, стенки черные. Блестят. Мое отражение кривляется. Корчит рожи. Зеркало? Зеркало Козырева?! Надо ослабить хватку.
— Дядя Сарын?
Ты хоть голову приподними, бедолага. Отдышись. Так, хорошо. В глянце — твои черты. Нос, рот, лоб. Твои глаза, Сарын-тойон. Открытые глаза. Две бездны Елю-Чёркёчёх. Вижу. Вижу. Я — тебя. Ты — меня. Пью из чаши полной мерой.
— Возвращайся, ладно?
И упала темнота.
3
Успеешь еще запачкаться
— Ну, ты и дружок! Ох, и дружок...
— Усыхай, дядя Сарын...
— Еще усыхать? Обойдешься!
Тьма блекла, серела. Подергивалась рябью, как гладь озера под дождем. Разошлась клочьями, истаяла. Я заморгал, щурясь от яркого света. На самом деле свет был неярким, просто я смотрел на солнце. Багровое, сердитое, оно клонилось к закату, ободрав бок о лиловые вершины гор. Рядом с солнцем торчал мрачный утес, похожий на человека. Утес шевельнулся, я откатился в сторону, вскочил на ноги — откуда и силы взялись!
— Угомонись! — велел утес. — Опять в драку собрался?
— Это я? Это я — угомонись?!
— Ты, дружок. Кто, если не ты?
— Сам угомонись!
— Я уже...
Глаза? Закрыты! Хвала всем богам, какие у нас есть!
— Зеркало, — буркнул я. — Ты меня зеркалом шарахнул.
И добавил, вспомнив маму:
— Зеркалом Козырева.
— Умник, — дядя Сарын скривился. Казалось, я сунул ему в рот кислющую ягоду и заставил разжевать. — Шарахнуло его! Тебя краем зацепило. Краешком, на излете. Вот меня таки да, шарахнуло! Сам себя приложил. Ну и ты, дружок, помог. Куда ж без тебя?
Кряхтя, он опустился на землю — там, где стоял. Ноги плохо держали Сарын-тойона. Я почесал в затылке и уселся напротив. Вот, сидим. Молчим. Дуемся друг на дружку.
— Ты бы встал с земли, а? — я не выдержал первым. — Простудишься!
— Зато остыну.
— Пошли в дом. Тебя тетя Сабия ждет.
— Дождалась.
Нет, это не дядя Сарын. Это тетя Сабия. Я и не заметил, как она подошла. Вместе с ней пришел Мотылек. Встал надо мной, лизнул в ухо — щекотно! Я заулыбался, похлопал Мотылька по морде. Чудесный у меня конь! Почуял, что хозяину досталось, явился на подмогу. Настоящий друг!
— Спасибо, Юрюн.
Тетя Сабия наклонилась ко мне. Я ждал, что она вслед за Мотыльком лизнет меня в ухо. Нет, вытянула губы трубочкой, чмокнула в висок. Что это с ней?
— Ты ему должен, — она погрозила мужу кулаком. — Ты ему до конца жизни должен. Сам бы ты ни за что не вернулся.
— Ты права, — вздохнул дядя Сарын. — Спасибо, дружок.
Они сели рядышком. Тетя Сабия обняла дядю Сарына за плечи, прижалась щекой. Тихие, печальные — у меня аж в глазах защипало.
— Поеду я, а? Жаворонка вам привезу. И Зайчика.
— Уот, — напомнил дядя Сарын.
— А что Уот? Обычное дело.
— Уот — не дело. И уж точно не обычное. Ты с ним не справишься.
— Это если драться. А я с ним драться не собираюсь. Я его грабить собираюсь, самым подлым образом. Выкраду пленников — и назад во весь дух. Ну как, дело? Обычное?
Да, так и сказал: «выкраду». И не стыдно мне было ни капельки.
— Пробуй, — дядя Сарын вздохнул во второй раз. — Мало ли? Тут хоть совой по пню, хоть пнём по сове... Не Нюргуна же посылать?
Он слышал мои мысли, как в детстве.
— Я готов! Вот дождусь Баранчая и сразу...
— Зачем?
— Он дорогу разведывает! Вперед рванул...
— Рванул? Вперед?!
Дядя Сарын нахмурился, закусил губу. По-моему, он не доверял Баранчаю. Да ну, чепуха! Надо окончательно выжить из ума, чтобы заподозрить блестящего слугу в обмане хозяина или хитром выверте.
— Дорога? — наконец ожил он. — Дорогу я и сам разгляжу.
— Разглядит он! Не нагляделся? Сиди, не рыпайся!
— Наглый ты стал, дружок. Нойон-богдо!
— На себя посмотри! Замаялся я тебя в чувство приводить...
— За мной не ходи, жди здесь. Скоро вернусь.
— Вернешься?
— Да, — дядя Сарын прекрасно понял, о чем я. — Обещаю.
Он высвободился из объятий жены; крякнув, поднялся на ноги. Веки Сарын-тойона побелели, раскалились, сделались костяными. Отойдя от нас шагов на тридцать, он заметался по лугу кругами: склонялся к земле, вертел головой. Точь-в-точь пес в поисках утерянного следа! Только пес нюхает носом, а дядя Сарын — глазами. Вот, замер. Встряхнулся, будто спросонок, и двинулся прямиком к реке. Как бы в полынью не провалился!
Я шагнул следом: если что, вытащу.
— Не лезь, — удержала меня тетя Сабия. — Лучше не лезь.
Вода в полыньях перестала кипеть. Пар рассеялся. Торосы, правда, остались. Дядя Сарын погулял туда-сюда по берегу и вернулся: прежний, усохший. А все почему? Потому что обещал. Слово Первого Человека — это вам не ёж начихал!
— Слушай и запоминай. Едешь на закат, через перевал. За первым же аласом увидишь перекресток. Восемь дорог... Или девять? А-а, какая разница! Тебе все едино — на закат, никуда не сворачивая.
— Понял.
Тут и дурак бы понял. Не заблужусь! Мотылек встал позади меня, выглянул из-за плеча. Дядя Сарын уставился на коня:
— Дальше — бездорожье. Лес, бурелом, болота, зыбуны...
Мотылек кивнул. Честное слово, кивнул!
— Доедете до шестого края Осьмикрайней. Там ступенчатая воронка... Горловина? Короче, спуск в Нижний мир.
— Прямо к Уоту?
— Криво. Кривая, она вывезет. Не перебивай!
Мотылек фыркнул с укоризной, и я заткнулся.
— Спу̀ститесь на северный берег Муус-Кудулу. Там... — дядя Сарын звонко хлопнул себя ладонью по лбу. — Да что ж это я? Разболтался, старый пень!
Он вытащил из-за пазухи гладкую медную пластину. Он что теперь, все время их с собой таскает? На всякий случай? Веки Сарын-тойона задергались, на пластине выжглись значки: первый ряд, второй, третий. Я ждал. Это, должно быть, пропуск. В Нижнем мире, небось, свои стражи имеются! Приеду на заставу, покажу пропуск... Я ждал, ждал и дождался. Закончив, дядя Сарын протянул пластинку Мотыльку — и что вы думаете? Мой конь обнюхал медяшку, мягко подхватил ее губами с ладони и съел! Клянусь — съел!
В животе Мотылька щелкнуло. Загудело. Смолкло.
Наверное, глядя на меня, можно было со смеху помереть. Но Сарын-тойон даже не улыбнулся. И тетя Сабия тоже.
— Готово, дружок. Удачи тебе!
— Так я поехал?
— Утром поедешь, — вмешалась тетя Сабия. — Утро вечера мудренее. Отдохнешь, выспишься. Я тебе одежду вычищу. Вон, грязный весь...
— Грязным я не такой заметный!
— Успеешь еще запачкаться, дружок, — дядя Сарын издал вздох: третий и последний на сегодня. — Или думаешь, грязнулю адьяраи за своего примут? Ты, главное, на рожон не лезь. Не лезь, да? Боюсь, тут у нас не сказание о подвигах. Тут у нас семейная сага. Три семьи: твоя, моя, Уотова. Любовь, дружба, телячьи нежности. Сага, значит, о Форсайтах...
— О Фаарсытах? — удивился я. —Кто такие? Твои приятели?
— Друзья. Можно сказать, родственники. Впрочем, не важно. Важно другое: семейные саги опаснее, а главное, куда подлее, чем сказания о подвигах.
* * *
Все, что я расскажу вам дальше, это не я вам расскажу. Меня там не было, мне лучше помолчать. Знаете, как это стыдно, что меня там не было? Уши до корней сгорают, вот как. Я ведь не случайно Нюргуна одного бросил. Я его с умыслом бросил. Да, выбор. Выбора мне не оставили. Но ведь умысел! Его-то я сам затаил, сам взлелеял?
«Он всю жизнь был прикован к оси миров, — эти слова дяди Сарына я запомнил на всю жизнь. — Он и сейчас к ней прикован. Ты — его ось, он — твой пленник. Ты не освободил его, ты его переприковал. Перевел коня от одной коновязи к другой...»
Я тогда разозлился. Послал дядю Сарына в задницу. Спросил: «Мне что, гнать Нюргуна прочь? Самому уехать? Подарить тебе Нюргуна взамен сына?!» Спросить-то я спросил, а с ответом — беда. Сарын отмолчался, я притворился, что забыл, и ничего не забыл. Мучился, поедом себя ел. Нюргун — мой пленник? Оружие, которое я выковал в особой кузне?! Никто, кроме Юрюна Уолана, не в силах ударить врага этим оружием. Я, только я! И если однажды я совершу ошибку, глупость, подлость, если я стану боотуром, чей разум — дитя, и сгоряча выхвачу Нюргуна из ножен... Что он натворит? Что натворю я? На что толкну его, в какую пропасть?!
Теперь я готов признаться, что втайне желал разлуки с Нюргуном. Хотел освободить его от себя. Когда час пробил, я даже обрадовался. Зайчик взбунтовался против отца? Я подарю Нюргуну свободу, прежде чем он созреет для бунта!
Ну, подарил. А что? Обычное дело.
Вы еще помните, что мой дальнейший рассказ — не мой рассказ? Вот и славно. Есть у меня младшая сестра — знатный олонхосут. Начнет — не остановишь.