Книга: Краткая история семи убийств
Назад: Доркас Палмер
Дальше: Тристан Филипс

Ревун

Кто-нибудь, стяните с меня простынь. Лежу, смотрю на себя: как подымается-опускается моя грудь с двумя сосками, шевелятся на ней волоски, а на животе заснул хер. Смотрю налево, а там он, завернутый в простыню – туго, как гусеница в кокон за два дня до того, как стать бабочкой. Погода не холодная, просто утро выдалось прохладным. Он лежит так, будто кто-то согласился, чтобы он остался, или, наоборот, устал его выпроваживать. Вначале я подумал, что он просто крашенный в блондина латинос, но он мне сказал: «Я стопроцентно белый сын греха, дорогуша». Сбоку часы у кровати показывают утро. Хотя небо за окном этого подтверждать не спешит. Бруклин в синеватом тумане. От света фонарей лишь сгущается темень в проулках, где мужчин убивают, женщин насилуют, а мудаков-слабаков грабят и отвешивают им по две пощечины, как сукам: знай, членосос, какая тебе цена.
Три недели назад, ночь субботы, место действия – проулок. Иду домой, срезая путь, поджарые мышцы под майкой напружинены – не от спортзала, а от крэка, – а за мной, как мусульманская жена, тянется тот блондин. Мы оба молчим, и только Дэнис Уильямс поет «Похломаем моему парню» в окошке второго этажа, откуда к водосточной трубе протянута веревка с уныло висящими трусами. «Чё, голубки, обжиматься тут вздумали? – как кусочек пазла, отлепляется вдруг от стены проулка ниггер. – Вы, любители ванильных помадок! Не то гетто себе для обнимашек присмотрели. У нас тут в сраку не лупятся, у нас по ней лупят». Мой блондин делает осторожный шаг назад, но я ему говорю: «Стой». Блондин тихо шипит, как бы предостерегая, что этот ниггер сейчас на меня накинется. Я делаю нырок влево, левой рукой дергаю ниггеру руку книзу, а правой в развороте леплю ему костяшками в нос. Ниггер вякает, но уже от того, что получает от меня коленом по мудям. Я выдергиваю у него из руки нож и пришпиливаю за оба запястья к заколоченному окну первого этажа. Он, распятый, орет, а я командую блондину: «Бегом марш!» Тот ржет, но слушается. Мы припускаем бегмя оба, хлопая друг друга по задницам, и хохочем, и распаляемся, а затем останавливаемся, и он суется мне в рот языком, на что я говорю: «Убери – откушу». Забежав в мой подъезд без лифта, мы мчимся вверх через две ступеньки. Вот моя площадка. Я распахиваю дверь, расстегиваю на ходу пряжку – штаны спадают на пол, – сдергиваю до колен трусы и становлюсь на диване раком.
«А СПИДа не боишься?» – спрашивает он, смачивает плевком себе хер и вставляет.
«Не-а», – отвечаю я.
То было три недели назад.
А сегодня – это сегодня.
Итак, утро. Ноги уже на полу. Солнце скоро все равно появится, так или иначе. Ост-норд-ост. Ну-ка потянем за этот край простыни, чтобы он выкатился наружу… При этом он грохнется об пол, но зато хотя бы перестанет храпеть. Ишь, обтянул себя простыней туго, как гондоном, а зачем? От чего бережется? Тянем-потянем, тянем-потянем, тянем… надо же, пидор, даже не просыпается. Попробуем запомнить его лицо. Волосы каштановые, борода и загривок с рыжинкой. На по-ребячьи белой груди растительность тоже рыжая. «Ах ты, скверный мальчуган, на тебе!» – приговаривал он всякий раз, когда засаживал глубже. Ну вот, наконец я его из простыни вытянул, теперь он лежит на спине. Но даже это его не разбудило. Спит. А может, отдал концы? Да ну. Вчера на Стрэнде Бертрана Расселла мне встретить не удалось. То, что я мыслитель, здесь знают немногие. Может, открыть окно? Или лечь обратно на кровать, потереть ему волосатую грудь и соски, вставить язык ему в пупок, провести кончиком до причинного места, взять за щеку, начать посасывать, и тогда он проснется? Прошлой ночью он был еще одним умом, открывшим для себя что-то новое. Не думай, что человек, которого ты трахаешь, – это сука в мужском обличье. Я закрыл ему рот указательным пальцем и показал, для чего у меня на самом деле дырка.
«Я люблю тебя…»
«Нет, я не это имею в виду», – сказал я.
Дать ему по ногам, чтобы проснулся, и выставить за дверь.
Или оставить его, и тогда к твоему возвращению он может быть по-прежнему здесь.
Оставить, и, возвратившись, ты застанешь свою халупу обчищенной дочиста, вместе с тараканами. Дать ему по ногам и выпнуть отсюда.
Оставить его здесь, а вернувшись, разделить с ним «дорожку». Денег он с тебя не спрашивал.
На небе розоватая полоска, ост-норд-ост. Скоро точно взойдет солнце. Этот поворачивается на бок, затем снова на спину. Представь, что это кино. В этой части ты одеваешься, а парень просыпается (только там парень будет девкой), и один из вас говорит: «Радость моя, мне нужно идти». Или вы остаетесь в постели и занимаетесь чем-нибудь еще: у мужчины простынь непременно до пояса, у женщины – по грудь. Только такую халупу, как твоя, в кино никогда не покажут. Не знаю. Может, и мне сейчас снова улечься, подлезть ему под руку и остаться в такой позе дней на пять… Да. Сделай это, прямо сейчас. Пусть сегодня станет тем самым днем, который пройдет без тебя. Сделай именно так. Вот перед тобою не мальчик, но муж. Раскинувшийся на простыни с таким видом, словно он одобряет все и не переживает ни о чем. Я прислушиваюсь к тому, что произошло во мне нынче ночью. Лихой человек хер в себя не впустит. Но я не лихой, я хуже. Лихой не покажет своему ёбарю, что получает от ебли удовольствие, потому что тот тогда почувствует себя наверху. Можно встать раком, нагнуться, чтобы тот подошел сзади и вставил. Немного постонать, повтягивать зубами воздух, поприговаривать «ну давай же, жарь меня, жарь», как белая девка, которая в порнухе подставляет дырку под черный член. Но дело-то в том, что ты действительно хочешь выть и вопить. Так что дело не в этом белом недоумке, а в тебе; в том, что ты хочешь выть и стенать, но не можешь этого допустить, потому что выть и стенать означает полностью отдаться, а ты этого не можешь, не можешь отдаться никому – ни этому вот белому, ни кому бы то ни было еще. Если ты не начинаешь стенать, то ты не баба. Ты не создан для этого, не создан по рождению.
Вот отсиди срок, тогда и говори: «Насрать, что там сказано в Библии, а по мне так дырка – это просто дырка». Делай вклад или снимай со вклада, с каким-нибудь остатком. Ты или вкладчик, или банк. В тюрьме ты по-любому всегда что-нибудь носишь в жопе, а все жопники за решеткой присовокупляются к одному торговому маршруту. Козел с востока таранит товар козлу с запада, а пункт назначения – козел на юге с деньгами или другим товаром. Пакет кокса, пачка жвачек, плитка шоколада, «Марс» или «Сникерс», ганджа, гашиш, пейджер, тюбик пасты, блистер таблеток, ксанакс, перкоцет, сахар, аспирин, сигарета, зажигалка, табак, мяч для гольфа с табаком или коксом, папиросная бумага, спички, блеск для губ, смазка для жопы, шприц с колпачком, дюжина лотерейных билетов. Три года в тюрьме, и хер становится всего лишь еще одной штуковиной, которая запихивается в задницу. У этого, что раскинулся на кровати, акцент не как у ньюйоркца. Не думай, что когда-нибудь снова с ним встретишься. Хер – это всего лишь елдырь. Всех их и не упомнишь. Начиная с Майами и гребаного Гризельды Бланко. Пора двигать в аэропорт.
Шесть пятнадцать. Через девять часов из Ямайки вылетает Джоси. Часов через двенадцать-тринадцать он будет здесь. Мы собираемся в дом на Бруклине, который он наметил еще с Ямайки. В каждом квартале Нью-Йорка есть точка, где торгуют крэком, но он хочет посмотреть именно эту. Он заранее хочет знать, кто покупает кокаин, а кто его продает, чтобы можно было лично доложиться Медельину. Так он сказал по телефону. Я спросил, надежна ли эта линия. Он смеялся, не переставая, три минуты, а затем сказал: «Делай свою работу и меньше пялься в ящик». «Нью-Йорк надо взять в клещи плотно, как Майами», – сказал Джоси, но не сказал, верит ли он в то, что я могу такое обеспечить. Ну, а я просто хочу подлезть под руку этого вот парня и там жить. Он сказал, что в Нью-Йорк приезжает затем, чтобы охолонуть от Ямайки. А Ямайка, пожалуй, должна всерьез охолонуть от Джоси Уэйлса. Две недели назад через Буклин проезжал инфорсер и пробросил весточку о том, что должно случиться в мае.
Пришла и ушла Пасха, и Рема, этот прыщ на заду у Копенгагена, как обычно, развыступалась. Никто не знает, где заканчиваются Мусорные земли и начинается Рема, но по крайней мере раз в год она надувает щеки и заявляет, что хочет большего. То есть чего-то большего, чем быть подсрачником у Копенгагена, а думает, что может, типа, требовать и пригрожать, что переметнется к ННП. С севера у них мусорные горы, с юга – море, но не вздумайте есть рыбу, которую мы удим.
Суббота, девять вечера, может, десять; наверное, все еще жарко. Мужчины играют в домино, женщины на задних дворах заняты постирушками возле колонок. Детвора играет в «Денди-Шэнди». И тут на улицу влетают шесть машин и поворачивают три влево, три вправо. Из первой выскакивают Джоси и еще пятеро. Еще полтора десятка выскакивают из остальных пяти, каждый с «М16». Джоси со своим отрядом припускает трусцой вдоль дороги, а мужчины, женщины и дети с воплями бросаются врассыпную. Мужчина с женщиной подбегают к дому, но Джоси идет по пятам и срезает их уже у дверей. Его парни открывают огонь и расстреливают всех доминошников; двое пытаются убежать, но попадают под пляску пуль. Хватает своего соплезвона и пускается наутек какая-то женщина. Отряд перебегает от дома к дому, от забора к забору; они свешивают через цинк свои стволы и – «тра-та-та-та». Мужиков здесь как будто нет. Девятнадцать ганменов бегают и стреляют; люди, обезумев, носятся, как тараканы. Джоси Уэйлс никогда не бегает, он ходит. Видит цель, взвешивает, не торопясь подходит и убивает. Ганмены пулями превращают заборы в решето. Кто-то подстреливает пацаненка. Какая-то баба вопит так громко и долго, что Джоси подходит к ней и подставляет ствол ей к затылку. Из Ремы своих ганменов он отводит, оставляя позади двенадцать мертвяков. В Копенгаген приезжает полиция, но только и делов, что конфискует два ствола. Дона трогать никто не смеет.
Сюда, в Нью-Йорк, едет Джоси. Не знаю, приезжал ли он сюда раньше: от него ж не дознаешься. Его братки в Бронксе держат под собой окраины. Застолбились здесь, говорят, еще с шестьдесят шестого года. С семьдесят седьмого торговали «травкой», а потом переключились на кокаин, ну а там и на крэк. «Беляк». Его тут еще «белой женкой» называют. Бизнес растет как на дрожжах: сто пятьдесят тонн ганджи, сотка кокса. Бронкс – это база, а из нее продукт поставляется в Торонто, Филадельфию и Мэриленд. Не знаю, что Джоси этот тип нашептывает про меня; может, ему такой работник, как я, здесь не нужен. Или, может, тот тип наговаривает ему: «Зря ты его сюда прислал». Не зря ведь, когда при поставке нужна силовая поддержка, он подсылает людей из Кингстона, Монтего-Бэй и Святой Анны. «Отвязь он, этот твой, ненадежный» – так меня ему за глаза называют. Но говорят это не мне, а Джоси.
Джоси едет в Нью-Йорк. Стало быть, дело во мне. А может, и не во мне, и не в этом, что рядом на кровати. Ямаец, как только приезжает в Нью-Йорк, то сразу растворяется. Цепляется за своего собрата в Бронксе, чтобы сообща строить свой Джемдаун между Бостон-роуд и Ган-Хилл. Но не я. Хотя я тоже хотел раствориться, потому из Майами и двинул в Нью-Йорк. Мотаюсь тут до ночи, идти-то особо некуда.
На журнальном столике три с половиной дорожки кокса. Этот, на кровати, так и лежит на спине. Руки сцепил за головой и смотрит на меня. Помню прошлую неделю в Ист-Виллидж, парковочную площадку за многоэтажкой. Этот белый, расшеперив ноги, раскинулся на шезлонге, будто на пляже. Каштановые волосы, рыжая борода, на белой груди рыжеватая поросль, голубые шорты закатаны так, что я вначале подумал, это бикини.
– Загораю, – говорит. – Солнечная ванна.
Я спросил:
– Ты думаешь, если так посидеть, то солнце отмоет тебя дочиста?
Он вынул пачку «Ньюпорта», одну сигарету протянул мне.
– Ты не отсюда?
– А?
– Не из этих, говорю, мест?
– Да нет.
– Высматриваешь-вынюхиваешь?
– Э-э… Да нет, собственно.
– Тогда как узнаешь, что нашел?
Назад: Доркас Палмер
Дальше: Тристан Филипс